завтрак аристократа

М. Л. Гаспаров из книги "Записи и и выписки" (извлечения)

Экология Когда осуждают хорошего писателя за то, что он нехороший человек — это все равно, что осуждать завод за то, что он дымит и лязгает.

Экономика Всякая дешевизна — перед дороготнею (Поел. XVII в., изд. Симони, 87).

Экзамены Лисы-оборотни в Китае тоже сдают экзамены; за 500 лет успешной практики они получают вечное блаженство.

ЭА и АИ «Будь счастлива» по-марсиански будет «Evai divine» (Вест. ин. лит. 1900, 4, 283, о швейцарской галлюцинатке). У Гумилева это — из фантазий Руссо, будто первоначальные языки были пением гласных, и лишь потом в них вторглись артикулирующие согласные.

Элита (животноводч). Стихи из радиопьесы А. Володина: «Между сытыми, мытыми извиваюсь элитами, свою линию гну: не попасть ни в одну».

Эма С. Ф. Гончаренко эмоционему допускает, но эстетему нет: это частный случай итд.

Эпиграфика С. А. рассказывал: в клозетах библиотеки Британского музея он впервые увидел надписи со ссылками на источники. Несмотря на обильные надписи, чтобы не делать надписей.

Error букв. «непутевость». EVENTUS AMBIGUUS, «как бы чего не вышло».

Этика Эйхенбаум был не менее этически озабочен, чем Бахтин, но Бахтин решал свои этические проблемы на поступках литературных героев («это живые люди…»), а Эйхенбаум — на поступках их авторов.

Эфир Из письма Н. В. Завадской: «Не упоминается ли у Локса Эсфирь Шуб? Он был в нее влюблен и говорил, что поведение у нее было трудное, и приходилось иногда бить мокрым полотенцем. Наверное, была наркоманкой. Локс тоже склонялся, и мне тоже предлагал эфир: говорил, что будут очень интересные цветные видения. Но я дольше двух минут не выдержала, банку выбросила за окно, а ему сказала, что лучше сама выдумаю все цветные видения, чем нюхать такую гадость. И он перестал, даже с некоторым облегчением. Что он Станевич не любит — понятно: была страшна собой и умна и остра для компенсации. А Анисимов был бедный и вызывал жалость».


Эсперанто Среди эсперантистских споров один американец сказал: «Ведь уже есть прекрасный международный язык — молчание!» (Слышано от В. П. Григорьева). «Сойдутся, бывало, Салтыков-Щедрин и Пров Садовский, помолчат час-другой и разойдутся. Потом Салтыков и говорит: Преинтересный это человек, Пров Михайлыч!» (С.-Щ. в восп., 360). С. Шервинский говорил: жаль, что умер Жамм, — если бы мы встретились, нам было бы о чем поговорить; и помолчать.

Эрос В японском театре «влюбленные в момент страсти прижимаются друг к другу спинами» (Г. Гаузнер, Невид. Яп., 52).

Эго Он хочет сказать, что его рубашка ближе к его телу, чем твоя к твоему.

Эго Бродский о Хлебникове: он ироник, нарочно пишет абы как («Так, как описывал И. Аксенов?» — Пожалуй, да). Его интересует не слово, а предмет, он эгобежен. Вот Целан был эгоцентричен, относился к себе серьезнее, стал писать коротко и закономерно покончил с собой.

Экономика «Сытый голодного подразумевает»: эпиграф к разделу «Устойчивое неравновесие» у Г. Оболдуева.

Экономика Пословица у Даля: Про харчи ныне молчи.

Энклитика Экспромт из СЖ 1915, 27:

Вот вам виньетка
Живет поэт К.;
И этот К. поэт
Стихами капает.

Этикет Для А. Б. Куракина, посла в Париже в 1808, заранее нанимались покои, экипажи и метресса, которую он мог никогда не видеть, но у дома которой его карета должна была стоять два часа в день (Соллог., 170).

Этика «Этический подход не всегда уместен, — сказал И. О. — Мы плохо понимаем, как работает телевизор, но если мы разделим его детали на хорошие и плохие, то наше понимание не улучшится».


Э Буква Э была приметою иностранных слов, писали Эва и Эврипид, но «Етот»; еще Грот жаловался на jеканье от иных написаний. Теперь, кажется, наоборот Е от церковных написаний (в словах, пришедших еще до изобретения буквы Э) кажется престижнее: Ефес, Елевсин выше, чем Эфес, Элевсин. Ср. ПРЕСТИЖ.

Э Для Северянина это был еще знак иностранной элегантности: он писал «шоффэр» и «грезэрка», и даже французское на писание Embassadeur рифмовал с русским «пример». За ним  последовала Цветаева: написав имя Lausun по-русски «Лозэн», она стала по аналогии писать «Антуанэтта», «Розанэтта», а само это имя рифмовать с «измен» и даже с «Reine».

Эпиграф Композитор Гаджиев написал сочинение, переписав Шостаковича и лишь орнаментировав на восточный лад. Это заметили, встало дело о плагиате, он поспешил к Ш. и принес записку: «Подтверждаю, что сочинение Г. не имеет с моим ничего общего» — Шостакович, чтобы отстали, подписывал всё. Эту записку надо бы печатать эпиграфом при сочинении Гаджиева, но где она — сейчас неизвестно.

Экология «Если ты хочешь, чтобы курица неслась, терпи ее кудахтанье», англ. пословица.

Эколог с Алтая сказал по радио: сам народ сознает экологический кризис и сложил, например, современную экологическую частушку: Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?

Экзигзаг предпочитал говорить в детстве И. С. Ефимов, оттого что трехсложное слово лучше передавало изломанность («Об иск. и худож.», 1977, 68).

Эдип версии его смерти: по FGrH, он был сыном Гелиоса и погиб на поле брани. (А может быть, его убили разбойники? спросил И. О. — Может быть, это у них наследственное?) С. А. говорил, что разноречия в евангелиях лучше всего свидетельствуют об историчности Христа: если бы его выдумывали, то постарались бы свести концы с концами. Ср. ПРОГРЕСС.

«Энтропическая доброта В. Соловьева — как будто он обогревал собою очень большую комнату, в которую мог войти всякий, даже Величко» (Е. Р.).

Экономика Ремизов «народные говоры и допетровскую письменность превратил в колонию, в источник сырья для футуристической промышленности» (Н. Ульянов, ЕжРО, 1990, 277).

Экономика (На редсовете РГГУ). «Две самые высокооплачиваемые женские профессии — путана и печатница; первая дешевеет из-за избыточного предложения, вторая дорожает из-за недостаточного; а начальство этого не понимает и удивляется расходам».

Этажерка Разговор, когда российскую делегацию везли — целым контейнером — на пушкинскую конференцию в Мэдисон: «Вы летали на этажерках? я летала — из Горького в Болдино; перед глазами — ноги пилота, тряска вверх и вниз, сосед сказал: как в телеге по небу едешь».

Эволюция О. Форш рассказывала о докторе Шапиро, который считал: Бога еще нет, есть дьявол, медленно эволюционирующий в Бога (А. Штейнб., 190).

Эгоцентризм Ахматова говорила: когда на улице кричат «дурак», необязательно оборачиваться («Арион» 1997, 1).

Эволюция Дарвинизм и ламаркизм совместимы: русская литература в советских условиях развивалась как вымиранием слабых, так и приспособлением сильных.

Et quibusdam aliis Какой-то писатель по радио: «Беседовали мы, в частности, о всевозможных вещах…»

Эпикур На него удивительно похож Ленин в «Мат. и эмпириокр.»: пусть материя будет энергией, пусть чем угодно, только бы не проявлением божества.



http://flibustahezeous3.onion/b/244208/read#t25

завтрак аристократа

Л.Я.Гинзбург Записные книжки. Воспоминания. Эссе - 12

Записи 1920—1930-х годов

1928



Впервые подъезжая к деревне, я волновалась, как волновались русские и немецкие художники, подъезжая к Риму. Пафос приобщения к первоистокам.

Есть люди, которые бывают особенно мрачны и неприятны в обращении вовсе не тогда, когда они чувствуют себя несчастными. Напротив того, это случается в периоды удовлетворяющей, напряженной внутренней работы. Дело даже не в том, что тогда нет времени следить за собой и прикосновение извне раздражает; главное, что дурное настроение служит самозащитой против людей, которые всю жизнь мешали нам, вернее, мы ими мешали себе работать.


Это дурное настроение не маскировка, но подлинное переживание, только плавающее по поверхности глубинных психических состояний. Именно под защитной коркой мрачности можно достигнуть своего лучшего душевного состояния, удовлетворенного и деятельного. У невеселых людей хорошее настроение тоже плавает по поверхности, но тогда под ним беспокоящая пустота. Для невеселых по природе людей хорошее настроение бесполезно. Оно не удовлетворяет и в то же время мешает работе.


Недавно к Жирмунскому на лекцию по введению в поэтику явился пьяный студент. Сначала пошатался стоя, потом сел и долго сидел смирно. Жирмунский заговорил о безглагольных предложениях.


— Довольно с нас безглагольных предложений! — закричал пьяный с необыкновенным жаром. Тут его вывели.


В настоящее время неправильно разделять наших историков литературы на тех, которые пользуются социологическими методами, и тех, которые ими не пользуются. Нас следует разделять на тех, чьи социологические методы немедленно вознаграждаются (местами, деньгами, хвалами), и тех, чьи социологические методы не вознаграждаются.


Моя амбиция, между прочим, в том, чтобы принадлежать ко второй разновидности.


Володя Б. рассказывал об ужасе, который он испытал, когда к нему на улице подошла пожилая женщина и вежливо спросила: «Скажите, пожалуйста, где здесь останавливается букашка?» (Он не знал, что в Москве называют «букашкой» трамвай под литерой Б.)


Чего стоит идеология (в том числе религия), если она не помогает и не мешает человеку жить (то есть не требует от него жертв и не придает ему стойкость).


Юрий Николаевич <Тынянов> говорил как-то о том, что люди чересчур много и необоснованно улыбаются и что это принижает человека. В самом деле, назначение улыбки в нашем обиходе многообразно и неясно. Она не всегда является знаком веселости, или насмешки, или доброжелательства. Часто признаком смущения, слабости, притворства и равнодушия. Обесцененная улыбка механически сопровождает речевой процесс, как некое добавление к артикуляции. Попросту как легкий способ иметь выражение лица. Между тем улыбка может быть многозначительной и прекрасной.


После смерти Н. В. Икс говорила: «Я поймала себя на том, что два дня не улыбалась. Это поразило меня. У меня рот так устроен, что не улыбаться почти невозможно».


В течение ближайших дней после этой смерти мне несколько раз пришлось слышать о том, что Икс глупа. И это от людей, которым прежде не пришло бы в голову взвешивать ее интеллект. Думаю, что это неверно: дело вовсе не в глупости (Икс скорее умна), а в том, что она не имела дела со страданием, ни со своим, ни с чужим, и не знала, как на это явление реагируют. Она совершенно честна, потому что не понимает тех человеческих и человечных мотивов, по которым порой люди лгут и скрывают истину.


Вот человек, чьи добродетели вознаграждаются на земле. Это сочетание честности с житейским благополучием кажется противоестественным, вероятно, только людям русской культуры. Он же устроен на европейский лад.


— Не думаете ли вы, что Шкловский в самом деле по формальному методу написал «Zoo» — самую нежную книгу наших дней?


Терпеть не могу кому-нибудь сниться. Неправомерно, что другой человек имеет власть видеть вас беспомощного, в любом виде, а потом еще вправе морщиться и говорить: «Что за ерунда!» — между тем как он сам виноват в своих снах.


Отношения, которые не были прекращены своевременно и поэтому остались навсегда, так сказать запущенные отношения...


Анна Андреевна ездила в Москву, где между прочим ей предложили принять участие в руководстве работой Ленинградского отделения ВОКСа. Шилейко сказал:


— Ну тогда в Москве будет ВОКС populi, а в Ленинграде — Вокс Dei.


В Советской России у людей, а может быть, только у интеллигентов, нет бюджета. Это обстоятельство крайне важное и почти в той же степени определяющее наш бытовой уклад, в какой его определяет то обстоятельство, что у нас нет,,денег. Не каждый из нас может позволить себе приобрести за 2 р. 50 коп. вязаные перчатки, никто из нас не покупает масло у частника. Но каждый может, незаметным для себя образом, пойти в ресторацию и поужинать там на 3 рубля, на 5 и на 10. Революция внушила нам глубокое недоверие и неискоренимое равнодушие к накоплению; она уничтожила в нас буржуазный интерес к деньгам, как таковым, к деньгам на черный день и на всякий случай; к деньгам, хранящимся в банке и приносящим проценты, к деньгам, хранящимся в чулке и приносящим спокойствие.


Наплевательство делает наш бюджет скудным и легким по сравнению с бытом европейца среднего достатка. В сущности, это не столько легкость, сколько иллюзия легкости. Но мы дорожим этой иллюзией, — как бедные дети, не избалованные игрушками.


Человек не может начать писать, не накопив известного запаса горечи. Вовсе не обязательно указывать ее источники, обязательно приобрести (потому что выдумать ее нельзя) интонацию подразумеваемой печали.


Икс принадлежит к числу тех людей, которые когда идут под руку с женщиной, то повисают на ней всей своей тяжестью, — разумеется, сами того не замечая. Женщины, выходящие замуж за подобных людей, поступают неосмотрительно.


Нынешним летом я как-то отправилась в своем каюке с визитом к тете Хване. Разумеется, меня, как всегда, угощали. Как всегда, протестовать против водки в грязноватом стакане и нарезанных со свежим луком помидоров было так же невозможно, как протестовать против поцелуев тети Хвани или уверений Павла в том, что я его лучший друг. Спившийся фельдшер, он стал рыбаком, женившись на тете Хване. У него хранился затрепанный том Достоевского («Униженные и оскорбленные»), который он усердно читал.


Когда я вышла из хаты, положение вещей предстало передо мной в самом неблагоприятном свете. Усилился противный ветер, и море явно не предвещало ничего доброго; кроме того, я выпила, и это в самую жару, в час дня на солнцепеке. Вот что лежало на одной чашке весов; на другой чашке лежало то обстоятельство, что на мне не было ничего, кроме купального халата и купального костюма, следовательно, сухие пути возвращения на дачу были отрезаны. Кроме того, Павел спокойно заметил выпивавшему вместе с нами парнишке, что кого другого он, пожалуй, не выпустил бы в море по такой погоде, но Лидию Яковлевну!..


— О, Лидия Яковлевна, — сказала тетя Хваня, — да вы ее не знаете, да против нее тут на всем берегу ни один любитель ничего не стоит. Вот сейчас увидите!


Морское самолюбие едва ли не самое сильное и самое глупое из всех моих самолюбий. Оно неудержимо воспламеняется от самой элементарной лести и от самых сухих похвал. Я села в каюк, волнуемая желанием показать парнишке из дома отдыха, как Лидия Яковлевна отчаливает в дурную погоду. Тетя Хваня помахала ручкой, Павел Иванович, стоя на берегу, раскланивался с той безукоризненной вежливостью, которая отличала этого насмерть спившегося и по л у сгнившего человека.


Кстати, я уверена в том, что оба они действительно хорошо ко мне относились, что, будь они случайно трезвы в это утро, они все-таки не отпустили бы меня в море.


Мне твердо запомнилось это путешествие и то расчленение моего существа на плохо согласованные друг с другом части, которое я тогда испытала с особенной силой. Прежде всего имелось соображение о том, что если волна ударит сбоку и я не успею затабанить, то меня непременно опрокинет и я тогда непременно утону, потому что не смогу плавать в таком состоянии. Это соображение не оставляло меня, но оно существовало само по себе и никак не могло перейти ни в какое чувство, менее всего в чувство страха. Другая же часть сознания исправно отвечала за действия, необходимые для того, чтобы все-таки не утонуть.


У человека, работающего переутомленной головой, то же ощущение, что у гуляющего в тесных ботинках. Когда обувь жмет, ходьба перестает быть непрерывным, бессознательным действием и каждый шаг входит в светлое поле сознания. При переутомлении мы ощущаем физическое протекание силлогизма.




http://flibustahezeous3.onion/b/273109/read

завтрак аристократа

Юрий Лепский Сто лет после детства 19.01.2020

Ровно век назад родился великий кинорежиссер Федерико Феллини

Мой старый приятель позвонил мне из Римини и сообщил таинственным шепотом: менеджер "Гранд-отеля" надеется, что ты напишешь что-нибудь хорошее о них для русских туристов; а в качестве особо теплого гостеприимства они дают тебе номер, в котором всегда останавливался Феллини.






Я летел в Римини по приглашению Тонино Гуэрры. Городок Пеннабилли, в котором он жил, располагался в нескольких километрах от Римини - родины Федерико Феллини. Приезжая сюда из Рима, маэстро останавливался в "Гранд-отеле", воспетом им в "Амаркорде". И вот теперь мне предстояло жить некоторое время в том же отеле, в его номере.

Тот самый номер, в котором он жил. Фото: Юрий Лепский

Номер состоял из небольшой прихожей, просторной гостиной, обставленной изящной, но тяжелой мебелью с историческим прошлым, из спальни с зеркалами, столиками и тумбочками, соединенной с роскошной ванной, отделанной мрамором. Портье осторожно поставил мою сумку посреди гостиной, получил свое и широким прощальным жестом указал на столик в центре комнаты. На столике стоял серебряный поднос с бутылкой красного тосканского вина, большим бокалом и легкой закуской.

Улыбка великого маэстро Фото: Юрий Лепский

Что было делать? За окнами шел унылый зимний дождь. До полуночи оставалось не более полутора часов. В задумчивости я обошел эти апартаменты, вернулся к столику в центре гостиной, открыл бутылку с вином, налил рубиновый напиток в бокал, сделал глоток, притушил свет и стал вспоминать...

Полоска света из прихожей по диагонали пересекала ковер... Я осторожно отправился в прихожую. Пусто. Но дверь в номер открыта нараспашку. Свет попадал в гостиную из коридора. Забыл закрыть портье? Распахнулась от сквозняка? Или...

Я пытался кадр за кадром воспроизвести в памяти его чудесный фильм "Амаркорд", героями которого были и этот отель в Римини, и этот номер, и эти улочки городка, в котором прошло его детство… Феллини помнил свое детство лучше, чем я его фильм. Он помнил чудовищные страхи маленького мальчишки, его простые радости, свою компанию пацанов, их сексуальные фантазии и первые любови, наивные ухаживания за Градиской - главной красавицей городка, первые прикосновения к такому желанному телу, первые драмы неразделенной страсти, первые столкновения с первыми фашистами, первый снег на улочках ночного Римини, впервые возникшее чувство одиночества… Вот сюда, в этот номер захаживал со своим гаремом маленький смешной восточный шейх, вот на этой постели Градиска соблазняла принца, вот из-за этого угла пацаны следили за ней…

Феллини-парк в Римини. Фото: Юрий Лепский

Ветерок из открытого в гостиной окна шевелил штору, приходя и уходя вместе с шумом дождя. Я выпил еще бокал, прилег на диван и в этот момент различил, что к ровному шуму дождя прибавилось еще что-то. В ванной, что ли, текла вода. Или в соседнем номере? С неохотой я поднялся с дивана и поплелся через спальню в ванную. Свет в ванной горел, и вода действительно текла из крана. Да и окно было открыто. Мысленно я чертыхнулся (забыл закрыть!)... Или?...

Этот стальной "цветок" посадил его друг Тонино Гуэрра. Тени - точная копия Феллини и его жены - Джульетты Мазины. Фото: Юрий Лепский

Я решительно завинтил кран с водой, закрыл окно и опустил жалюзи. Однако, вернувшись в гостиную, обнаружил, что что-то изменилось и здесь. Черт! Полоска света из прихожей по диагонали пересекала ковер, и бокал с остатками вина стоял не на столике, а на полу перед диваном. Я осторожно отправился в прихожую. Пусто. Но дверь в номер открыта нараспашку. Свет попадал в гостиную из коридора. Забыл закрыть портье? Распахнулась от сквозняка? Или?..

От благодарных жителей виа Венето. Фото: Юрий Лепский

Я плотно закрыл дверь, оставил свет в прихожей, допил вино из бокала, быстро прошел в спальню, разделся и лег. Примерно час я прислушивался к разным звукам, потом задремал. Мне снилась Градиска из "Амаркорда", и тот самый маленький шейх со своими наложницами. А еще Джельсомина и Дзампано из его "Дороги", а еще Кабирия с ее улыбкой сквозь слезы. А еще и мой старый двор, и моя компания пацанов, и мои страхи, и мои первые радости, которые, как и у него, подобно деревянным кубикам сложили мою жизнь. Именно после его "Амаркорда" я отчетливо понял, что крае­угольный камень моего существования - детство, которое и по сей день нашептывает, подсказывает, напевает мне, как жить, как поступать, что надо делать обязательно, а чего нельзя никогда… Проснулся я поздно, голова болела. Я проследовал в ванную, где обнаружил, что исчезла кисточка для бритья. Забыл дома? Или?..

Мемориальная доска на виа Маргутта, в доме, где он жил. Фото: Юрий Лепский

Много лет спустя я вспомнил ту ночь в Римини, стоя на фешенебельной виа Венето в Риме. Там на стене дома прямо против отеля "Ексельсиор" висела небольшая мраморная доска с благодарностью великому Федерико Феллини от жителей виа Венето за то, что эта улица и этот отель стали героями его бессмертной "Сладкой жизни".

На виа Венето. Фото: Юрий Лепский

Я отправился оттуда на тихую улочку виа Матргутта в центре Рима - поклониться гению, который жил в этом доме, который своим прикосновением подарил вечную жизнь и "Гранд-отелю" в Римини, и "Ексельсиору", и виа Венето в таком же вечном городе. Который объяснил и мне, откуда все берется в нашей жизни и почему как самое дорогое сокровище надо беречь в себе детство.


https://rg.ru/2020/01/19/rovno-vek-nazad-rodilsia-velikij-kinorezhisser-federiko-fellini.html
завтрак аристократа

Андрей СЕРГЕЕВ из сборника "Жужукины дети"

ДЕНЬГИ



Мы жили дружной коммуной в боковой комнатушке Юсуповского дворца и занимались социологией.

Человечество бесилось с жиру. Каждый год сносилось и отстраивалось заново по пол-Ленинграда — по одной той причине, по какой дамы меняют наряды.

Несколько лет назад мы были свидетелями полного отмирания бумажных денег. Бригада художников Гознака во главе с Ю. Васильевым лихорадочно печатала кредитки — то рембрандтовски строгие, то дырявые, как кружева, то ни на что не похожие сюрреалистические и абстрактные купюры. Все было напрасно: никто их не брал.

С темпами, свойственными веку, вышла из обращения и жалкая нынешняя мелочь. Ее заменили прекрасные тяжелые старинные рубли. Позапрошлой осенью вошла в моду антика, что было пресечено внутренними войсками: при современной технике Грецию и Рим чеканили в любой подворотне.

И в один прекрасный день Витька Мохов по прозвищу Карл Маркс собрал нас всех и неожиданно спросил:

— Что, парни, может существовать общество без денежного обращения?

— Нет! — хором ответили мы, и эхо гулко прокатилось по нашим пустым желудкам.

— Так вот, тенденции развития неизбежно приведут к тому, что в обращении в качестве последнего средства останется одна-единственная монета-уникум. Однако, не располагая достаточной статистикой, я не могу сказать, какая именно...

Витькиным словам было суждено сбыться через неделю. Это был латунный рубль, который партизан Ковпак сделал сам для себя.

Легко представить себе, с какой скоростью он переходил из рук в руки, обслуживая трехсотмиллионное население. Все были довольны, а рубль, истираясь, буквально таял на глазах.

Общество стояло на грани катастрофы...



БРЕВНО



Одержав верх над руситами и муслимами, якутское большинство ЦК поставило посреди Красной площади для народного поклонения бревно, которое на Всероссийском субботнике нес Владимир Ильич.

Молодожены приносили к бревну цветы, пионеры давали ему торжественное обещание, перед бревном принимали в партию и комсомол. С утра до ночи вокруг него толпились люди. Многие плакали, многие становились на колени и целовали потемневшую грубую древесину.

Однако в жизни все идет своим чередом. На ноябрьском параде старший лейтенант Бимухамметов танком сшиб и разнес в щепки ленинское бревно. Произошло это по чисто русскому разгильдяйству.

И все же ЦК приказал расстрелять:

самого Бимухамметова,

военнослужащих части, в которой он служил,

бронетанковую академию имени Горького

и ответственных руководителей Генерального штаба и Министерства обороны как не оправдавших доверия.

Священные щепки инвентаризовали и передали на вечное хранение ЦК союзных и автономных республик, обкомам, музеям Ленина, Мавзолею Ленина и его филиалам.



УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА
ОБ УПОРЯДОЧЕНИИ НАИМЕНОВАНИЙ
ИСТОРИЧЕСКИХ ЦЕНТРОВ СТРАНЫ



С целью расширения и углубления социалистических преобразований упорядочить наименования исторических центров страны, в связи с чем с 7 ноября с.г.:

столице нашей родины городу Москве, как историческому центру, наиболее тесно связанному с расцветом политического творчества основателя Советского государства Владимира Ильича Ленина, — присваивается наименование Ленинград;

городу Ленинграду, как исторически новому образованию, имеющему целью исполнение интернационалистского долга и оказание братской помощи народам Европы, а также в память о свержении царского самодержавия, — присваивается наименование Новгород;

бывшей столице Владимирского княжества, а ныне образцовому центру ленинского труда и дисциплины городу Владимиру в честь Владимира Ильича Ленина — присваивается новое наименование Владимир;

городу Киеву с целью упрочения его значения как исторического центра всех славянских народов, кроме украинских буржуазных националистов, — присваивается наименование Москва;

городу Новгороду, как старейшему историческому центру Древней Руси и матери городов русских, прусских, польских, литовских, латышских, эстонских, финских, шведских, норвежских, датских, голландских и других, — присваивается наименование Киев.

Председатель Президиума Верховного Совета

Секретарь Президиума Верховного Совета

Ленинград, Кремль.

7 ноября с.г.



АМЕРИКАНСКИЙ ЛИФТ



По рассеянности он нажал кнопку пятнадцатого, несуществующего этажа. Получив мощное ускорение, лифт с визгом устремился ввысь и, пробив перекрытие над последним, восьмым этажом, оказался в бескрайней разреженной синеве. Звезды молча смотрели вниз. И только редкие прохожие могли видеть, как над крышей недавно возведенного дома взвилась прямоугольная кабина лифта, за решетчатой дверью которой металась зыбкая тень человека.



ГОСТЕПРИИМНАЯ БАЛТИКА



К курортному сезону в Паланге готовятся с осени. В беседе с нашим корреспондентом председатель палангского горсовета тов. Ш. Микунис рассказал:

— Следующее лето будет жарким — 129 солнечных дней за период с первого июня по тридцать первое августа. Эту и другие точные цифры мы получили на новой советской электронно-вычислительной машине «Кама». Мы постараемся достойно принять очень дорогих гостей. Их будет 106 472 человека. По одному месяцу проведут на курорте 76 201 человек, по два — 28 830. По три месяца будут гостить у нас 1281 человек. Интересно отметить, что из этих 1281 человека 1280 — московские пенсионеры. За тот же период утонут в море 147 человек, в том числе мужчин 32, женщин 19, детей и стариков 96. По национальному составу утонувшие распределятся следующим образом: на первом месте русские (42 человека), на втором — евреи (41 человек), на третьем — латыши (29 человек). Советуем соблюдать особую осторожность нашим гостям с Кавказа: из 32 азербайджанцев навеки останутся в волнах 27 человек. Зато литовцам бояться особенно нечего — на их долю приходится всего одна утопленница, семилетняя девочка с дефектом речи. Политический облик утопленников будет таков: членов КПСС — 80, комсомольцев — 2, беспартийных — 57, агентов иностранной державы — 1. По понятным причинам имена утонувших заранее опубликованы не будут.



ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ



Один шаг — и вы в мире увлекательной повседневности. К порогу зала коваными гвоздями прибиты калоши с монограммами, указывающие на начало экспозиции. Ее открывает старенький скромный половичок на стройном бронзовом постаменте. Тысячи ног оставили на половичке неизгладимые следы. Теперь же к нему суровыми нитками пришит ломоть черного хлеба — символ гостеприимства. Вглядитесь, и вы различите на грубой мешковине затертые цифры 1891. Это одновременно год основания Пярну и дата первой городской выставки домоводства. Тогда новоселы представили на ней дворницкий фартук с картузом и чиненый невод. А сейчас в центре зала — огородное пугало, одетое в бостоновый национальный костюм со своеобразной вышивкой. Вокруг него — щедрые дары домохозяек и домоводов. Семья Переконд выставила отварную капусту, кислые яблоки и маринованный картофель. Народный умелец Тульяк демонстрирует свое искусство — съедобные лапти из стеблей вяленого ревеня. Непременный участник выставок с 1908 года пенсионер Корм, как всегда, предлагает свое любимое лакомство — засахаренных майских жуков. Знатная санитарка порттехучилища Ая Ыя в этом сезоне показывает мозаическую миниатюру — впечатляющий портрет Бруно Лукка, набранный ею из стриженых ногтей учащихся. С каждым шагом перед вами открываются новые чудеса изобилия, трудолюбия и таланта. Завершает экспозицию оригинальная перекличка с выставкой 1891 года — дворницкий фартук из кожзаменителя, «таллинка» с надписью «Пярну» и многоцветная рыбацкая сеть, сплетенная из хлорвинилового провода. О перспективах развития пярнусцы скромно умалчивают — в эстонском языке пока нет будущего времени, но мы знаем: ему быть!



ЭСТОНСКАЯ СКАЗКА



Двадцать лет Тыну Выйт искал за морем страну Венемаа, не нашел и отправился восвояси. Сошел на берег в Рийе, случаем добрался до Салки, от Салки до Валки рукой подать, а Валка уже Эстляндия. Шагает Выйт по родной земле и всему радуется — и как топь под ногами чавкает, и как сланцы вокруг приветно горят. В отцовской Херне даже домой не зашел — поспешил к Вее. Только с крыльца чужой человек на него накричал:

— Кутта, туррак, уппирайся фон, каф-каф-каф!

Оглянулся Тыну — над ним злой Уус смеется. Пошел в корчму. Там Уудис, Арро и Аарон ылу ему поднесли, новость рассказали. Не дождалась его Вее, за чужого вышла тому два года, а зовут его Кури Коэр. Дурной человек, на всех лает:

— Уппиррайтесь, турраки, каф, каф, каф!

А отец Тыну, Вана Выйт, в лесу живет, завидит людей, не слушает, сам мудрые мудрости всем говорит. А Пыдер и Хоммик мызы соединили, колхоз «Сельтсимеес» устроили. Карьямарья на стенку повесили, три года не сеют.

Не успел Тыну темного ылу напиться, как дверь корчмы настежь, в двери двое тощих-драных, а видать, в теле были и к хорошей одежде приучены. Говорят всем тощие-драные, что Пыдер с Хоммиком Айсу похитили, ломать грозят, если все в их колхоз не вступят. А сзади стоит злой Уус, усмехается.

Пошли миром к Пыдеру с Хоммиком, а те стоят на пустых полях и бранятся:

— Сирп я васар! Чтоб вам всем сирп я васар!

Эне речь им сказал, Бене продолжил, Раас закончил. Не слушают Пыдер с Хоммиком, свое твердят:

— Вступайте в колхоз, сирп я васар, не то Айсу...

— Не надо, — просит их Нээ Убий.

— Надо, — уверяют злодеи.

Тут Хыбе, Ыхту и Йеху в лес позвали, мудрость старого Выйта послушать. Пришли, а он слова не дал сказать, сам все знает:

— Ступайте на мызу Тазуя, там на печи человек томится, он вам спасение.

А Тазуя — злого Ууса. Стоит Уус в дверях, к печи не пускает.

Тыну кричит:

— Эй ты там, на печи, добрый молодец, как тебя звать, спаси нас!

А молодец на печи отвечает:

— Звать меня Ийя Муруметс, тридцать лет и три года по мне дела не было, а раз есть, то сойду с печи — хоть кого спасу!

Не пускает его злой Уус, а тот на печи прямо в дверь выехал, Ууса задавил, спрыгнул наземь и поклонился Херне. Ыйе, Айа и Сыпрус все ему рассказали.

— Ныокогуде! — взъярился Ийя Муруметс и пошел на колхоз «Сельтсимеес». Айсу освободил, Карьюмарью в навоз втоптал, злодеев одной уздой удавил.

— Не надо бы, — усомнился вдруг Нээ Убий.

— Надо, — ответила Херне.

— Надо, — сказали тощие-драные. — Теперь надо и Кури Коэра удавить. Плохой человек, из Куйбышева, и фамилия ему Косарев. Он этих двух и подбил «Сельтсимеес» объявить. Карьюмарью им подарил.

— А сами вы кто?

— Поэты мы русские, стихи писали, пока Россия была, а теперь побираемся, да никто нас на ночь под крышу не впустит.

— Впустить! — заревел Ийя Муруметс. — Ныокогуде! — и пошел убивать Кури Коэра. Только тот — каф-каф-каф — хитрый был, убежал уже.



БЕТХОВЕН



Бетховену дали однокомнатную квартиру со встроенным роялем на первом этаже тысячеквартирного блока окнами на Карл-Маркс-Аллее. Гудки машин и хрип транзисторов не беспокоили глухого музыканта, зато летними вечерами гуляющие могли в открытое окно слушать «Лунную сонату» или что-нибудь столь же успокоительное. Во избежание недоразумений под окном прибили мемориальную доску: «Здесь живет великий немецкий композитор Людвиг Бетховен (1770–1827–1968– )».

Эксперимент удался на славу, тем более что Бетховен не нашел общего языка с гражданами ГДР и, следовательно, не мог заниматься вражеской пропагандой.

Скрытые микрофоны и телекамеры круглосуточно регистрировали отправления воскрешенного маэстро. Контейнер под унитазом давал ценнейшую пищу для размышлений. Наконец параметры гения были установлены, и электронно-вычислительная «Кама» стала производить 1,32 симфонии, или 4,75 сюиты, или 5,20 сонаты, или 146 багателей в смену. Произведения в порядке очередности приписывались активистам и осведомителям из народной консерватории. Бетховен тем временем что-то кропал вручную, но никто не обращал на него внимания. Когда он вторично умер, Ульбрихт прислал роту «штази» для воздания воинских почестей.

«Нойес дойчланд» взахлеб восхищалась новой немецкой классикой, а западные газеты нехотя писали об унылых эпигонах, которых невозможно отличить друг от друга. Арт Бухвальд даже договорился до того, что вся гэдээровская музыка сочинена компьютером — по-видимому, устаревшей конструкции.



СОБ. ИНФ.



Вопреки распространенному мнению, Колумб не открывал Америки. К западу от Канарских островов его шхуны «Пинта», «Нинья» и «Санта-Мария» попали в зону действия известной магнитной аномалии. В силу этого дальнейший путь Колумба пролегал не к Америке, а к Гренландии. Рассказы его моряков о тропических лесах следует приписать стрессовому состоянию, вызванному недостатком витамина С. Однако сообщения о голых туземцах не надо считать вымыслом: доказано, что при определенных условиях эскимосы могут оставаться на сильном морозе без одежды по пять и более часов. Известный норвежский путешественник Хер Туйердал, повторивший путь Колумба от Палоса до Гренландии на базальтовом плоту, утверждает, что открытие Америки и проникновение в Новый Свет европейских поселенцев относится к концу XVIII — началу XIX веков. Он полагает также, что Соединенные Штаты могли быть основаны не ранее 70-х годов прошлого века.



КАРТИНА



В кабинете футболиста Старостина висит картина: Старостин, Горький и Молотов играют втроем в преферанс. За игрой с интересом следят их товарищи, ударники первой, второй и третьей сталинских пятилеток:

Кривонос, Карацупа, Стаханов, Лунин, изобретатель Дегтярев, Иван Гудов, Паша Ангелина, Мария Демченко, Куляш Байсеитова, братья Покрасс, Дунаевский, Любовь Орлова, Утесов, Ботвинник, Бюль-Бюль, Мамлакат, Лемешев, Козловский, Ставский, Фадеев, Гайдар, Джамбул, Ойстрах,

Чкалов — Байдуков — Беляков,

Громов — Юмашев — Данилин,

Раскова — Гризодубова — Осипенко,

челюскинцы и папанинцы.

Когда в глубине картины проходит Сталин, Старостин, Горький и Молотов встают, а ударники поворачиваются спиной к зрителю.



ЯКИР



С командных высот нам бросили нужный лозунг: «Даешь ГНЗ!» Он понятен всем командирам и комиссарам, за него идет в бой каждый червоноармеец. Мы провели совместные маневры трех округов и рапортуем наверх: «Есть ГНЗ!»

Граница На Замке, но враг не дремлет. На маневрах мы впервые в истории успешно применили массированное использование воздушных десантов и танковых соединений. Каков будет наш ответ, если это применение использует панская Польша или боярская Румыния? Наш ответ: сегодня на замке граница, завтра — вся республика.

Начнем с центра. Товарищ Скрыпник правильно предложил наименовать его районом сплошного ПВХО СРУ. Столица Радяньской Украины будет на замке через три месяца. Для этого потребуется четыре мероприятия:

1. Переселение населения с верхних этажей домов на нижние, желательно в подвалы и полуподвалы.

2. Размещение на верхних этажах и крышах свыше четырехэтажных домов артиллерийских и пулеметных гнезд для огня по аэропланам, парашютистам и городу.

3. Сознательное приобретение всеми гражданами противогазов Зелинского — Куманта последнего образца. Обратить внимание резиновой промышленности на производство масок для дошкольников и лиц грудного возраста.

4. Ударная ликвидация в черте города всех зеленых насаждений как мешающих быстрой дегазации.

Товарищ Косиор напомнил о ПТО СРУ. Есть, товарищ Косиор! Намечены два мероприятия:

1. По периметру внешнего обвода укрепрайона в радиусе не менее 25 километров разместить в лесистых зонах на удалении не более 25 километров друг от друга железобетонные огневые точки с вращающимися бронебашнями. В бронебашнях установить луч смерти инженера Цериовича. Обеспечивает полное уничтожение танков и живой силы на расстоянии свыше 25 километров. Близлежащие села и города в целях маскировки не эвакуировать.

2. Там же построить не менее пятидесяти насосных станций для полного заболачивания предполья на максимальную глубину.

Товарищи Чубарь и Петровский улыбаются. Верно улыбаетесь, товарищи! Часть насосных станций мы соединим с городской канализацией — пусть враг понюхает, как пахнет его смерть!



ОБОСНОВАНИЕ МЫСЛИ



Придет в голову мысль, скажешь ее вслух, и тебе припечатают: парадокс. А так как сейчас мне в голову приходит очередная мысль, то для страховки, чтобы не припечатывали, я дам ей подробное обоснование.

Мысль такая: Маяковский удивительно похож на Тургенева.

Начнем с внешности. И Маяковский, и Тургенев были рослые, представительные, что называется, интересные мужчины. Однако имелась у них в лице какая-то слабина, из-за которой ни того, ни другого без оговорок не назовешь красивым.

И в характере у них была какая-то вялость, почти безволие. Громкость и скандалы Маяковского всего лишь попытка слабого человека скрыть свою слабость. Безголосый Тургенев отыгрывался на письмах, где матерился с большим стервенением.

И Маяковскому, и Тургеневу не везло с женщинами. Случайные романы мало их радовали. Главную часть жизни и тот и другой состояли в браке втроем, то есть при уже сложившейся семейной паре играли в третьего лишнего. И того и другого промискуитетно терпели за знаменитое имя, за связи, просто за деньги.

Разговоры про дочь Тургенева от мещанки неприятно напоминают разговоры о сыне Маяковского от мексиканки.

Ни у Маяковского, ни у Тургенева никогда не было близких, личных, бескорыстных друзей.

И Маяковский, и Тургенев начинали как поэты, и поэты хорошие. Правда, Тургенев вскоре перекочевал на прозу. А так как Маяковский прозу писать не умел, то понес такую рифмованную околесицу, что хочется изменить цитату и сказать: а что, если это проза, да и казенная?

Мировоззрение и у Маяковского, и у Тургенева было податливое. Маяковский успешно припал к советской власти и служил, как умел. Во времена Тургенева ближайшим аналогом советской власти был Добролюбов. Тургенев изо всех сил старался припасть к нему, но Добролюбов его гнал. Если бы Тургенев жил после революции, то победившая советская власть не прогнала бы его, а заставила гнать других.

Что он, вероятно, бы и проделывал, ибо, подобно Маяковскому, отличался редкостной недоброжелательностью к собратьям. Если Маяковский поносил Бальмонта и Северянина, Ахматову и Цветаеву, то Тургенев всю жизнь искал, как уесть Толстого и Достоевского или портил стихи Фету и Тютчеву.

Конечно, Тургенев не застрелился, как Маяковский. Однако если бы Маяковскому подавали руку все братья Гонкур и если бы за границу его выпускали так же запросто, как Тургенева, то и он ничего бы с собой не сделал.

И Маяковский, и Тургенев при жизни и долго потом заслоняли собой более глубоких и талантливых современников. Именно в силу такой своей заметности оба вряд ли пережили бы тридцать седьмой год.

Судите сами, парадокс или не парадокс, что Маяковский удивительно похож на Тургенева.




НИКОЛАЙ ВТОРОЙ



За Шестнадцатой станцией на верху по берегу дыры. Нырнул — и вынырнул в Аркадии, на Ланжероне. Или не вынырнул. Исполком заколачивает дыры досками. Доски растаскивают.

Здесь поселился бывший император с семьей. Сначала всякий бегал к нему порвать на себе тельняшку. В домик летели куски ракушечника. Царь, не боясь, выходил и всем объяснял:

— Рабоче-крестьянский суд вынес мне и моей фамилии полное оправдание.

Хуже, что каждое утро с Отрады выныривал бывший генерал-адмирал Брусилов и требовал объяснений за проигранную войну.

— На то воля Божья, — говорил ему император.

— Какая воля! Да я каждую Божью ночь из-за этого спать не могу, — Брусилов с воем бросался вниз головой в дыру.

И бывший капитан бывших шаланд Севастопуло, сдававший царю домик, —

когда западный ветер нес холодную воду,

и ему смерть как надоедало валяться на пляже, —

и обрушивал на жильца смесь наглого добродушия и умелого глотничества.

Сегодня я проходил мимо и видел, как Севастопуло, пришивая к царской крыше снесенный ветром кусок толя, подложил под рейку — всем на прочтенье — бумагу:

ПЕЙ МОЮ КРОВ
ПОКУДО Я ЖИВ




http://flibustahezeous3.onion/b/514184/read#t511
завтрак аристократа

С.Гандлевский из книги "В сторону Новой Зеландии" - 6

Повторение пройденного




“Есть остров на том океане…” (2013)



Попутчиками моими по преимуществу были положительные турки простонародного вида. По прилете в Стамбул я обратил внимание, как они валом повалили на рейсы внутренних авиалиний, и догадался, что это гастарбайтеры и есть – мастера на все руки, возвращающиеся в свое захолустье с длинным московским рублем.

Безжалостно умертвив два часа жизни: поиски загона для курящих, ложно вдумчивый осмотр магазинов дьюти-фри, заучивание наизусть табло Departure, – я наконец пристегнул ремень, и еще через два с гаком часа тряс руку встречающему меня незнакомцу Винченцо. Встреча иностранцев в аэропорту была для него, видимо, делом рутинным, поэтому, когда машина тронулась, он, как заправский гид, кивнул в сторону неправдоподобно близкого Везувия и успокоил меня, будто маленького: “Dorme, dorme”, – даже для наглядности исполнил пантомиму сна – приложил ладонь к щеке. Везувий безусловно похож на старую войлочную шляпу с рваной тульей, и не сказать об этом в миллионный раз было бы проявлением болезненного авторского самолюбия.

Между тем Винченцо бесперебойно трещал по мобильному. Кое-что я даже понял: “бла-бла-бла”. Он говорил по ролям: то подчеркнуто спокойным тоном, то визгливым и истеричным. Так в России глупые женщины передают прямую речь начальницы или соседки. Зная, что мне нужна местная sim-карта, мой вожатый притормозил на каком-то перекрестке, повел меня в соответствующую контору, сказал, что это – друзья, и тактично оставил меня с продавцом наедине, будто с нотариусом, священником или врачом по интимным болезням. (Приобретенная таким доверительным образом “симка” отличалась прожорливостью грызуна: в четверть часа истребляла всю наличность, даже если я не пользовался телефоном вовсе.)

Промахнули центр Неаполя – нечто грандиозно прекрасное – и остановились в конечном пункте: у причала паромной переправы. Боже мой, какое правильное место! Такими могли быть пристани на великих сибирских реках, Волге или Миссисипи в XIX веке. Задворки огромного порта. Помещение добротное, неновое, пустоватое; много дерева. Кассы с сонными кассирами, редкие посетители в буфете. На причале в непосредственной близости к воде – трое мужчин, не имеющих, судя по повадке и одеяниям, определенных планов на сегодняшний день, как не было их на вчерашний и не будет на завтрашний. Один даже спал на лавке спиной к стихии. Винченцо с улыбкой вручил мне билет и откланялся.

Я вышел покурить к Тирренскому морю, имея в виду наконец осмыслить случившееся. Рядом тотчас нарисовался “стрелок”. Непослушными пальцами он долго рылся в моей пачке, выронил одну сигарету наземь и на мое предложение взять другую потрепал меня по плечу со словами по problem, и поднял упавшую. Объявили посадку.

Паром с шумом пятился в открытое море, и Неаполитанский залив, сам Неаполь и неапольский порт с наглядностью лабораторной работы по оптике раздавались в ширину.

Так вот оно, где произошла эта прискорбная история с “Жанеттой”, вот где, “поправ морской устав и кортики достав”, пошли стенка на стенку английские и французские морячки! И кровищи-то было! И красоты! На целое отрочество!

Довольно опрометчиво для своих лет я все плавание простоял на верхней палубе (и уже в Москве намаялся с правым наветренным ухом). В оправдание себе скажу, что в пассажирском салоне я бы ничего не рассмотрел: на иллюминаторах неистребимый налет соли.

А здесь, на ветру, пространство неспешно листало подарочное издание возмутительно безукоризненных красот, а личное зябнущее и косящееся на багаж присутствие избавляло виды “на море и обратно” от перебора глянца. Почему-то я привык думать, что люблю горы и города за частую смену ракурса при ходьбе, а к морю равнодушен. Я погорячился: оно, как и небо, берет-таки количеством и доходчивой вечностью.

За подобным глубокомыслием и сопутствующими эмоциями приплыли на Капри. С воды остров похож – раз уж наше проклятье обобщать и сравнивать! – на гигантское седло с высокими луками. И вот между двух этих огромных, разновеликих и облезлых, будто после линьки, гор – “старшая” островная гавань – Marina Grande.

Фуникулер до открытия туристического сезона бездействует, и развозят пассажиров, куда кому надо, маленькие автобусы: здесь же, в гавани, у них и “круг” – точь-в-точь как на какой-нибудь крупной пригородной ж/д станции.

Встречала меня Мелания, старшеклассница с виду, которую я с присущим мне неумением держать язык за зубами спросил, не скучно ли ей здесь живется.

– Нет, – ответила красотка невозмутимо. – У отца магазин кожгалантереи, и я ему помогаю.

Между тем юркий автобус, вопреки моим ожиданиям, не сверзился с кручи и не столкнулся со встречным транспортом, а благополучно вырулил по серпантину вплотную к Пьяцетте – здешней Красной площади. Через десять минут мы были в гостинице.

Итальянские города, даже крошечные, напрочь лишены немецкой уменьшительно-ласкательности. И хорошо – некоторая обшарпанность придает им жилой и живописный вид: по мне, обжитой бедлам красивой квартиры выгодно отличается от гостиничного номера с иголочки. Но здесь даже номер выглядел симпатично и затрапезно: креслица в белых чехлах – все уютно, облупленно, чисто. Три звезды в самый раз, на большее я не тяну.

(Я сбился на гекзаметр, потому что поначалу воодушевился вздорной идеей написать травелог целиком этим древним размером. Но похерил экзотический замысел, когда не сумел ответить себе на важнейший авторский вопрос: зачем? Двадцатипятилетний Пушкин посетовал в письме на журнальные опечатки, лишившие стихи всякого смысла, и вскользь заметил: “Это в людях беда не большая, но стихи не люди”.)

Разложив вещи со свойственной мне безбожной основательностью – будто на веки вечные, я отправился в город осмотреться и разжиться съестным.

Когда я вышел из тесного супермаркета с хлебом, минералкой, ветчиной и сыром в пакете, по-южному внезапно, минуя сумерки, пала ночь. Узкие улицы стремительно пустели. С моим умением терять ориентацию в широком и упорядоченном Петербурге или даже в Москве, где прожил всю жизнь, на Капри задача упростилась донельзя: больше всего городишко походит на гигантскую коммуналку – дельта коридоров с чуланами, тупиками, лесенками на антресоли и черными ходами. Каждый раз, когда я вконец отчаивался, я пускался по наклонной плоскости (дело знакомое!), и покатая мостовая выносила меня на Пьяцетту. Через час с чем-то панических блужданий пришлось посмотреть правде в лицо: я насмерть заплутал в городке с ноготок. И вот тут-то южная темень донесла до меня знакомый говор – украинский!

(Вообще-то за границей встреча с соотечественниками портит настроение. Думаю, причина в неожиданном напоминании о родном домашнем позоре. Только-только распрямишься и с облегчением почувствуешь себя этаким гражданином мира без роду и племени, как – здравствуйте, пожалуйста! Будто в степенные лета столкнулся на улице лоб в лоб с бывшим одноклассником – и разом воскресают в памяти тщательно забытые школьные пакости.)

Люба и Галя с минуту разглядывали при свете уличного фонаря мой ключ с названием отеля на металлическом брелоке, поворковали между собой на своей мове, после чего Люба взяла меня за руку и повела в темноту. Люба из Тернополя, живет здесь с сыном двенадцать лет после смерти мужа (допустим), собирается вернуться восвояси (слабо верится: собираться-то она, может, и собирается, а вот соберется ли…). Я еще на Чукотке в молодости наслушался этих басен возвращения, причем тоже украинских по преимуществу. А спросишь, сколько времени живет человек “на чемоданах”, оказывается, около двадцати лет… Так то – Певек, мерзость запустения, а то – Капри!

Вывела-таки Люба, добрая душа! А то бы я до сих пор бродил, как неприкаянный, по курортным лабиринтам с газировкой и прошутто в пакете!

Рот до ушей от радости, я добрел до кровати – и мне ничего не снилось.


– Мозамбик, Мозамбик, Мозамбик, – раздался бубнеж из сада с утра пораньше.

Набросив на плечи попону с кровати, я вышел на лоджию. Говорливого дауна интернациональной наружности и без примет возраста выводили на прогулку. Был он утеплен не по погоде – пальто до пят и шерстяная шапочка – и по-весеннему возбужден: – Мозамбик, Мозамбик…

Три, что ли, года назад мы с товарищем очутились на родине Микеланджело в местечке Капрезе в Тоскане. Одновременно с нами к церкви, где крестили “создателя Ватикана”, подъехал микроавтобус, откуда в сопровождении двух волонтеров неуклюже высыпала дюжина тихих безумцев. Сопровождающие долго и терпеливо располагали их для парадной групповой фотографии на фоне церковного портала, а подопечные от волнения никак не могли угомониться и занять свои места. Особенно нервничала бритая наголо женщина за тридцать с большой лысой куклой на руках, с которой она держалась по-матерински заботливо. Женщина боялась не попасть в кадр и вставала на цыпочки, поминутно в смятении поправляя “прическу”.

Я уже давно не смотрю на безумие как на невидаль и посторонний ужас. Эта речка протекает совсем недалеко, и забрести в нее, хотя бы по щиколотку, – пара пустяков.

Кстати, Бунин вспоминает, что первый приступ литературного вдохновения испытал ребенком над книгой с загадочной иллюстрацией “Встреча в горах с кретином”.

“Кстати” – потому что Иван Алексеевич век назад жил в пяти минутах ходьбы в богатом отеле Qui-sisana. Тягостно дружил с Горьким, а Федор Шаляпин волжским басом подпевал этой натужной дружбе.

По количеству литературных талантов и знаменитостей на единицу площади – от сказочника Ганса Христиана Андерсена до сказочника Владимира Сорокина – Капри многократно перевешивает Переделкино, Николину гору и Рублевку, вместе взятые; список этих славных имен звучит не менее торжественно, чем перечень ахейских плавсредств. Вот где гекзаметр бесспорно к месту:


Горький, Черчилль, Грэм Грин, Луначарский,

Пабло Неруда,

Эйзенхауэр, Ленин, Уайльд, Тургенев,

Чайковский, Амелин!


Гомерова флотилия пришла мне на память тоже неспроста: есть курортная версия, что сирены, завлекавшие экипаж Одиссея, водились именно в этих местах.

Во всеоружии такой клочковатой в проплешинах эрудиции я отправился на первую экскурсию по острову.

Уже через четверть часа я оторопел, завидя свальный грех обезглавленных манекенов в витрине.

Мне в известном смысле повезло: я очутился на Капри в самый канун туристического сезона. Правда, из-за этого я был лишен удовольствия спуститься в Marina Piccolo (меньшую гавань) по дороге Круппа – дар фабриканта, пешеходный булыжный серпантин: он перекрыт до конца марта. Зато я оказался как бы за кулисами мирового курорта – это живо напомнило мне молодость и работу монтировщиком сцены, подготовительную суету по нарастающей по мере приближения спектакля. Чудилось, вот-вот ворвется мастер сцены Михал Ильич и спросит, заикаясь от бешенства, откуда у меня растут руки. Или пионерский лагерь за сутки до родительского дня – азарт и спешка приготовлений к показухе. Жужжали дрели, стучали молотки, грохотали тачки, миниатюрные грузовички развозили ящики с колотым известняком для подновления мостовых. Работяги в спецовках чинили палубы открытых кафе и ресторанов. Десять лет, как я утратил всякое обоняние, но здесь должен сейчас стоять истошный запах моря, масляной краски, досок, катапультирующий душу в какое-то драгоценное прошлое. Жертва нескольких ремонтов, я отдал должное даже малярному скотчу, которым оклеивались пороги, чтобы не закрасить лишнего. Отсюда – и пустые бутики с манекенами в чем мать родила и вповалку.

Спасибо Горькому, если это он отстоял самое элегическое место Капри – монастырь Сан-Джакомо, с XIV-то века навидавшийся и натерпевшийся всякого. Похоже, монастыря начало сезона не коснется: никакой выгоды, кроме благодарного созерцания, из него не извлечь. В одном из монастырских корпусов – постоянная экспозиция гигантских полотен Карла Дифенбаха, здешней знаменитости, немца и депрессивного эксцентрика; мазня, по-моему. В галерее, обрамляющей заросший бурьяном внутренний двор, – средняя школа: недоросли слоняются и галдят, астенического сложения учитель желчно курит и с ненавистью ждет звонка на урок, на колонне – расписание кружков и секций. Тенистая аллея на задах монастыря ведет в сад, где – честное запустение и все как полагается: крапива, полынь и… алоэ, будто на старушечьем подоконнике, впрочем, растет из подножной земли и вымахало по пояс. Я обломил кончик шипастого листа и закапал в нос, чтобы вспомнить детский привкус, – ничего не вспомнилось. Темный сад внезапно завершается сиянием, от которого учащается сердцебиение: две синевы – морская и небесная, отвесные до головокруженья каменные берега вправо и влево…

Отсюда, не откладывая на потом, я решил добраться до главной достопримечательности Капри – палаццо Тиберия и храма Юпитера. Моя via Tragara, если идти по ней прочь от центра, довольно скоро становится мощеной тропой, петляющей высоко по-над морем, где из волн метрах в ста от берега вздымаются Фаральони (.Faraglioni) – туристическая эмблема острова: внушительные скалы, наибольшая из которых имеет сходное с аркой сквозное отверстие.

Всякий раз, когда настает пора словесного пейзажа, охватывает неловкость. Можно было бы списать это чувство на цепенящее присутствие классики. Но это верно лишь отчасти – не парализует же оно писательский энтузиазм в целом… Или у отдельного и конечного человека есть хотя бы иллюзия личной исключительности, воодушевляющая на описание своего внутреннего мира? А природа – мир снаружи, на всех один, раз и навсегда. И после того как Толстой умел воспроизвести шорох мартовского наста (“запах снега и воздуха при проезде через лес по оставшемуся кое-где праховому, всовывавшемуся снегу с расплывшими следами”), хочется с досадой и назло брякнуть:

– Травка зеленеет, солнышко блестит.

Так вот: красиво на Капри, очень красиво!

На одной из площадок длиннющей – в несколько маршей – лестницы-тропы, забирающей наискось и вверх по каменистому склону в вечнозеленой растительности, я нагнал разрозненную группу американцев-тинейджеров, которые везде, кроме Америки, выглядят инопланетянами. Три корпулентные девушки в позах картинного изнеможения приметили меня и попросили щелкнуть. Почему бы и нет? “Sorry, which button should I push?” И, любезно осклабясь, подтянутый седой джентльмен вернул “мыльницу” и пошел на обгон. Ай да я! Шестьдесят лет мужику, курит, пьет, а посмотрите, каким молодцом держится!

Необъяснимо, но в поездках – в чем их дополнительная привлекательность – я иду с собой на мировую, вечный скрежет затихает, и даже слегка разыгрывается самодовольство: будто Манхэттен или какой-нибудь памирский глетчер – моя заслуга. Странная подмена.

Часом позже в полном одиночестве, с одышкой и гудящими ногами я, судя по карте и туристическим указателям, достиг-таки искомой достопримечательности и… поцеловал запертые на амбарный замок ворота. Щурясь, я прочел сквозь железные прутья объявление очень отечественного вида – от руки на картонке: Villa Jovis is closed till 31.03.2012. Мать твою!

Я привалился мокрой спиной к воротам и начал блуждать взором вверх-вниз. Четыре лебедя неравнобедренным косяком пролетели в поднебесье прямо над “запреткой”. Толстые кролики сновали по обе стороны ворот. Все твари как бы олицетворяли свободу передвижения, которой лишен был я, уж не помню кто: венец творения или царь зверей. Избавление пришло, как и накануне, в обличье простых женщин. Они медленно вышли из-за поворота проулка, едва перебирая ногами от усталости, как я только что. Моя жестикуляция, мол, дохлый номер, не остановила их. Напротив, жестами же они принялись побуждать меня перелезть через ворота.

– Телекамеры? – усомнился я.

– Нет, – отмахнулись они. – Просто смотрителям лень торчать тут на безлюдье.

И я взялся прилежно подсаживать на ограду и принимать с внутренней стороны двух толстух сестер-римлянок и примкнувшую к ним долговязую японку Иошими.

Руины с их мертвенным запахом не воодушевили. А вот Salto di Tiberio – пропасть, куда сбрасывали тех, у кого с Тиберием не сложились отношения, – впечатлила до тошноты.

На прощанье мы с подельницами расцеловались и расстались друзьями. И я заспешил вниз – в центр: здесь down-town можно понимать буквально. Идти под гору было в радость, виллы справа и слева становились все богаче, перед одной раскинулся огромный, с нашу взрослую липу или березу, фикус с табличкой меж узловатыми корнями – Ficus (1934) сот. Nicola Могgano. Они, значит, фикус сажали, а у нас, значит, Кирова убивали… Хорошо устроились!

Дома я обнаружил, что компьютер мой невосприимчив к островному Интернету. Появился застенчивый молдаванин Федор. Поколдовал чуток, развел руками и позвал в помощь вежливого местного Марио. Чтобы не действовать ни им, ни себе на нервы, я предложил умельцам забрать лэптоп и наладить без спешки. Через час эти симпатичные ребята вернули мне прибор выведенным из строя окончательно: он отказывался быть даже пишущей машинкой. Становилось интересно.

Этот вечер, сибарит сибаритом – с итальянской закуской в левой руке, стаканом итальянского вина в правой, – сидел я, задрав ноги на парапет лоджии, и смаковал считаные минуты средиземно-морского заката позади пальм и утесов.

Свидетельствую: такая расцветка облаков не выдумка пейзажистов. Художники вообще выдумывают меньше, чем кажется. Я это впервые обнаружил много лет назад, когда забрел в разоренную древнюю церковь под Кутаиси и выглянул в узкое окно с арочным сводом – и мне открылся вид по всем трем измерениям вроде бы превосходящий возможности человеческого зрения – как на ренессансных полотнах. И даже нарочитые цвета Рериха я встречал на Восточном Памире.

Окончательно смерклось, и, как по команде, заорали коты. Оно и понятно – март месяц. Сейчас даже в холодной России щепка на щепку лезет.

По полувековой привычке я стал искать глазами Кассиопею – и не нашел: небо было повернуто как-то иначе. Я чувствовал себя “усталым, но довольным”. Я неспешно допил красное, по пути с лоджии в комнату ударился головой о рулон приспущенных жалюзи (так и буду биться о них изо дня в день), принял душ, пощелкал на сон грядущий пультом телевизора, заснул и проснулся уже в утренних сумерках не столько по естественной надобности, сколько от постороннего тепла и тяжести в ногах. Кот, абсолютно российского облика, рыжий, немолодой, с рваными ушами, делил со мной ложе. Так у нас и повелось вплоть до моего отъезда.

За завтраком я обзавелся еще одним приятным знакомством: серая птичка с розовой грудью не больше воробья, сидя на перилах лоджии, набивалась ко мне в сотрапезники. Я сфотографировал ее и в Москве дознался, что была это коноплянка, или реполов (Carduelis cannabina). Жизнь понемногу налаживалась: реполов-нахлебник, кот-квартирант, ходьба до одури в светлое время суток, грезы под вино вечерами.


В один из дней я наконец-то нашел пеший живописный путь, помимо перекрытой в межсезонье Крупповой дороги, в Малую гавань. И уже ближе к морю на перекрестке via Mulo с via Traversa случайно углядел на одной из вилл мемориальную доску: с 1911 по 1913 год здесь жил Massimo Gorki] е Maria Fjodorovna Andreeva.

После Горького вкупе с большевиками само название острова звучит несколько анекдотически, вроде Чапаева или Рабиновича. А тут еще и Галич добавил: “По капле – это на Капри…” В 1900-е годы сюда привозили подающих надежды пролетариев из России на мастер-классы к революционерам-профи. Филиппков революции, говорят, доставляли через Marina Piccola, потому что в Marina Grande прилежно притаились в засаде опереточные карабинеры.

Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе – початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; под-вядший базилик на разделочной доске, в тарелках – опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице – остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады.

Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем – все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой – Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем не доступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти “суслики” из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны gauche caviar[2]или, напротив, играли желваками и отводили глаза? А Алексей Максимович? Лез за носовым платком, приговаривая:

– Черти драповые, знали б вы, какое архиважное дело делаете.

Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего только стоит Луначарский с его декламацией “Литургии красоты” Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания?! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы – музыке или поэзии. Но что за репертуар?

Я – жадный, и жить я хочу без конца,
не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое,
я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны
не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны,
и алый цветок преступленья.

И это в литературе, где есть “Осень” Баратынского, “Брожу ли я вдоль улиц шумных… ” и —

Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя…

Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги – напротив Садов Августа. Известное развлечение – подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве в Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды – порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили и, если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.


Я чуть не разговорился с ним, будто Лепорелло, я даже испытал к нему непродолжительную жалость. Гениальный маньяк, всю жизнь на пределе сил трудившийся над разрушением пошлого и несправедливого мира, обрекший себя на пожизненную бездомность и вечную склоку с соратниками – пошляками, мямлями и недоумками, он – и на Капри это особенно наглядно – остался у разбитого корыта. Знал бы он о своей жалкой здешней роли второсортной достопримечательности, каменного курортного истукана, аттракциона, в сущности!

Пошлость и неравенство сомкнулись над его припадочной жизнью, как трясина – уже и кругов не видать. У, как он это все ненавидел, презирал и видел насквозь, просвечивая, будто рентгеном, лучами марксизма!

Но вскоре я нашел другое применение своей эмпатии.

По случайному совпадению ровно год назад я провел неделю на Кубе (тоже остров, тоже на “К”, тоже курортный рай от природы). Куба, если честно, сказала моему уму и сердцу больше, чем Капри: там я чувствовал окружающее кишками, а здесь был на новенького. Но это уж, как говорится, мои проблемы. И, сидя нога на ногу на лавочке в Садах Августа с их умопомрачительной панорамой, я принялся фантазировать в сладострастном садомазохистском ключе. Я уступил Ленину Капри.

Ландшафт утратил ухоженность. Разбитые дороги нуждались в ямочном ремонте. Впрочем, и количество транспорта, равно как и его качество, существенно снизилось, о чем свидетельствовала очередь на конечной остановке автобуса. Разноцветные лодки и яхты исчезли из порта; теперь там стояли на приколе два катера пограничной службы. Я вошел во вкус. Я наделил обитателей острова особой приблатненной пластикой и пугливо-настороженной мимикой (изменение мимики в России 20-х отметил в дневнике Чуковский). Разумеется, я опустошил магазины, ободрал особняки, а в некоторых даже расколошматил стекла, забив окна фанерой от дождя и ветра. Перголы, увитые виноградом, – на хер. Кроликов – тоже. Дальше – больше. Я решил, что на фоне общего оскудения в постоянном дефиците – велосипедные ниппели и рыболовная плетеная леска, особенно диаметром 0,3 и 0,4 мм. Просто так, без объяснений. А если редкий заморский гость в придачу привозил банку-другую сгущенки, у хозяйки увлажнялись глаза, и драгоценность пряталась до Рождества. (Последнее время обрюзгшая власть сквозь пальцы смотрела на приверженность островитян религиозным пережиткам.)

Название Villa Jovis вышло из обихода. Теперь говорили коротко “Вилла”, но обычно вполголоса и в новом контексте: “На «Виллу» захотел?”, “«Вилла» по тебе плакала”, “По сравнению с девяностыми «Вилла» – дом отдыха”. Разносчики слухов врали, что “Тибериево сальто” функционирует от случая к случаю. Красавица Мелания уже не несла вечерами вздор в открытом кафе на Пьяцетте. И спортивный бой-френд Марио уже не заказывал ей коктейль с вишенкой. Теперь именно в эти часы в аляповатом гриме и в убого-шикарной одежонке девушка пугливо топталась около валютной гостиницы Quisisana и называла интуристам, релаксирующим отцам семейств в летах, стоимость за час и за ночь. Марио был в курсе, но помалкивал: они копили на скутер. Товарки Мелании, которым меньше повезло с красотой, окучивали что-то в горах. Курортная жизнь била ключом: отмечался наплыв русских, которым нравилось на отдыхе почувствовать себя наконец настоящими белыми людьми. Согласно опросу ЮНЕСКО, 87 % островитян считали себя счастливыми. И наверняка большинство из них не лукавило.

Котов и коноплянок я, так и быть, оставил как есть. Возгласы “Мозамбик, Мозамбик” по-прежнему оглашали окрестности в урочный час.


Напоследок я дисциплинированно съездил в Анакапри. Делал айфоном подслеповатые снимки церквей и церковных мозаичных полов, дублируя на “три с минусом” высококачественные фотографии путеводителя, заодно щелкнул и себя в кривом придорожном зеркале – лавры Ван Эйка не дают мне, видать, покоя. С холодом в паху плавно и долго взмывал на хлипком подъемнике на главенствующую вершину, название которой не помню. И стоял там, на ветру и солнце, вперясь взглядом в средиземноморскую даль, и думал, что никогда не привыкну к тому, сколько всего на свете происходит одновременно.

Именно сейчас среди сугробов-торосов с желтоватым налетом спешат норильчане по своим делам и прикрывают лица варежками от ядовитых выбросов промышленности; жмурится застекленная терраса нашей дачи под мартовским солнцем в снегах Рузского района; складывается на глазах у изумленной публики чуть ли не всемеро и умещается в обычный аквариум атлет негр в Централ-парке. А я вот, собственной персоной, – здесь. А ведь есть еще Африка…

Наутро я сдал ключи и уехал. Все.



http://flibustahezeous3.onion/b/565698/read#t5

завтрак аристократа

С.Г.Замлелова Узнать и полюбить Россию Н.С. Лесков (1831–1895)

Присваивая какому-либо явлению эпитет «классический», мы не просто признаём ценность этого явления, но соглашаемся считать его образцовым, ориентируясь на него, мы можем судить о гармонии, о «сообразности и соразмерности», об изяществе и вкусе. Суждения классиков поражают нас непреходящей современностью, даже если высказаны они были сто и более лет назад. В этом нет ничего удивительного – гениальность, особый душевный склад творца, для которого приоткрыта завеса вечности, наделяет крыльями, позволяет оторваться от земли, удел которой – суета, и заглянуть в Высшие сферы, сферы Истины и Духа. А в творчестве выйти на обобщения, понятные и злободневные не только для носителей одной культуры, но для всех времён и народов. Поскольку Вечность – едина для всех.

То, что говорят классики, обращаясь к своему народу, остаётся в веках и превращается в заповеди. Что, очевидно, также вполне закономерно и является частью Высшего замысла о человеке. Сотворил по Образу и Подобию – не значит, наделил руками и глазами. Образ и Подобие – это способность любить и творить. И подобно Творцу-Создателю, творец-создание оставляет после себя заповеди, как предчувствие Гармонии. Формулируя творческие прозрения, художник, жизнь которого была тернистым путём к Красоте и Гармонии, оставляет после себя вехи, следуя которым, его преемники продвигаются на этом пути чуть дальше. В этом, возможно, и есть назначение художника – двигаться в сторону Вечного Идеала и вести за собой других. Нередко, сознательно или нет, преемники такого первопроходца сбиваются в сторону. И тогда, начав прокладывать свой собственный путь, они либо отдаляются от Гармонии, либо застревают в тернистых дебрях, либо усилиями пробиваются на новые стези, параллельные тем, что были проложены раньше.

Как часто в разговорах о русской литературе слышна тревога о русском слове, изгнанном куда-то на окраину языка английскими словами. Но вот читаем у Ломоносова: «Ныне принимать чужих <слов, заимствованных из чужих языков> не должно, чтобы не упасть в варварство…» («О переводах»).

Или у Тургенева: «Берегите чистоту языка как святыню. Никогда не употребляйте иностранных слов. Русский язык так богат и гибок, что нам нечего брать у тех, кто беднее нас» (Письмо к Львовой, 1877 г.)

А вот у Лескова: «…Вообще я не считаю хорошими или пригодными иностранные слова, если только их можно заменить чисто русскими или более обруселыми. Надо беречь наш богатый и прекрасный язык от порчи, в которой все вы виноваты сугубо, – сугубо потому, что вам так нетрудно было заговорить на нём хорошо. – Бомондную слабость подхватили пониже, и пошли эти “эвакуации”, “оккупации”, “интеллигенция”, и tutti frutti. Это грешно и даже не сладко» (Письмо к А.И. Пейкер, 1878 г.)

И ещё у того же Лескова: «Новые слова иностранного происхождения вводятся в русскую печать беспрестанно и часто совсем без надобности, и – что всего обиднее – эти вредные упражнения практикуются в тех самых органах, где всего горячее стоят за русскую национальность и её особенности. Так, например, в “Новом времени”, которое пустило в ход “эвакуацию” и другие подобные слова, вчера ещё введено в употребление слово “экстрадиция” <…> Пусть теперь не знающий иностранных языков читатель думает и гадает, что это такое значит – “экстрадиция”?! И.С. Аксаков говаривал, что “за этим стоило бы учредить общественный надзор – чтобы не портили русского языка, – и за нарушение этого штрафовать в пользу бедных”. Теперь это бы и кстати». (Новое русское слово. «Петербургская газета», 1891, № 328, 29 ноября).

Теперь бы, может быть, ещё более кстати…

Н.С. Лесков известен более всего именно как радетель о языке и мастер, кропотливо добивавшийся мелодичности речи, изящно стилизовавший язык произведения в соответствии с эпохой и местом повествования.

«Я добивался “музыкальности”, которая идёт этому сюжету как речитатив», – писал он в письме к С.Н. Шубинскому (1890).

А.И. Фаресов приводит следующие слова Лескова:

«Постановка голоса у писателя заключается в умении овладеть голосом и языком своего героя и не сбиваться с альтов на басы. В себе я старался развить это уменье и достиг, кажется, того, что мои священники говорят по-духовному, нигилисты – по-нигилистически, мужики – по-мужицки, выскочки из них в скоморохи – с выкрутасами и т. д. От себя самого я говорю языком старинных сказок и церковно-народным в чисто литературной речи. Меня сейчас поэтому и узнаешь в каждой статье, хотя бы я и не подписывался под ней…» (А.И. Фаресов «Против течений»).

О языке Лескова, его сказе, о героях, разговаривающих «по-духовному» или «по-мужицки», написано чрезвычайно много. Языковая самобытность Лескова давно уже сделалась общим местом и, конечно, не хочется повторяться. Но невозможно, не вспомнив, не обратив особого внимания, пройти мимо «Левши», наполненного, точно кузовок сладкой малиной, народными словечками и прибаутками, народной фонетикой, всеми этими «мелкоскопами», «преламутрами», «досадными укушетками», «нимфозориями», «графами Кисельвроде» (Нессельроде) и пр.

Самобытен лесковский юмор, основанный не только на гротеске и на правдоподобном описании невозможных ситуаций, но и опять же на языковых приёмах, что проявилось затем у Зощенко, Булгакова, Писахова, Шергина. Истинное удовольствие получаешь, перечитывая «Печерских антиков», о том, как киевский врач Николавра лечил зубную боль способом «повертон». Настоящее имя доктора было Николай, «но так как он был очень знаменитый, то этого имени ему было мало, и он назывался “Николавра”. Здесь значение усиливалось звуком лавра. Николай это было простое имя, как бывает простой монастырь, а Николавра – это то же самое, что лавра среди простых монастырей». Николавра придумал лекарство от зубной боли, которое можно было капать в размере одной капли и только на больной зуб. Если бы лекарство попало на щёку или десну, пациент мог умереть. Вот почему для лечения верхних зубов был изобретён способ «повертон». Особенно этот способ нравился дамам, потому что в этом случае даме связывали руки, подвязывали юбки, вставляли в зубы пробку, после чего переворачивали вниз головой и ставили “в угол на подушку теменем”. Лекарство действовало, даму переворачивали обратно, и, повеселевшая, она только восклицала: «Ах, мерси, – мне всё прошло; теперь блаженство!»

А как не вспомнить ещё об одном антике из Киева – Альфреде фон Юнге, «добрейшем парне, совершенно безграмотном и лишённом малейшей тени дарования, но имевшем неодолимую и весьма разорительную страсть к литературе». Пионер mass media в Киеве, Юнг издавал единственную в городе газету «Телеграф», отличавшуюся невероятными ошибками и опечатками и подвергавшуюся, к тому же, цензорскому произволу. «Случилось раз, что в статье было сказано: “не удивительно, что при таком воспитании вырастают “недоблуды”. Лазов (цензор) удивился, что это за слово? Ему объяснили, что хотели сказать “лизоблюды”; но когда вечером принесли сводку номера, то там стояло: “по ошибке напечатано: недоблуды, – должно читать: переблуды”. Цензор пришёл в отчаяние и совсем вычеркнул поправку, опасаясь, чтобы не напечатали чего ещё худшего». В конце концов, Юнг разорился. «Это был настоящий литературный маньяк, которого не могло остановить ничто, он всё издавал, пока совсем не на что стало издавать».

Мир Лескова населён исключительно чудаками, простецами и вообще людьми крайностей. С этакими людьми происходят самые необыкновенные вещи: они подковывают механических блох («Левша»), живут в плену у калмыков с зашитой под кожу ступней щетиной – чтобы невозможно было убежать («Очарованный странник»), алчут паче всего другого в жизни единыя веры для Святой Руси, ради чего не пьют, не едят и истязают ближних, как старовер Малафей Пимыч из «Печерских антиков». Или как Василий Баранщиков из «Вдохновенных бродяг» скитаются по свету в поисках неизвестно чего. Однажды нижегородский мещанин Василий Баранщиков, нанявшийся в Петербурге в матросы и приплывший в Копенгаген, отправился за покупками. А по дороге, «как свойственно русскому человеку», заглянул в питейный дом. С этого всё и началось. Где только не побывал Баранщиков и в каком только качестве себя не попробовал! То он, омусульманенный, кофешонок в Вифлееме у богатого Маго-меда, то развлекает Магомедовых жён поеданием каши в количествах невообразимых. А вот он уже в Стамбуле и снова христианин, а там опять мусульманин и женат на Ахмедуде. И так без конца и без края.

Чудаки и простаки, святые и грешники – всё это лики России, выписанные Лесковым со тщанием, любовью и скрупулёзностью. Узнать и полюбить Россию можно через творчество Лескова – такой огромной, яркой и необычной он явил её читателю. И, кажется, будто нет в мире другой такой страны, где бы происходило столько чудес, где жили бы такие невозможные люди, где великое так тесно соседствовало бы с мелочным и низменным.





Из книги С.Г.Замлеловой "В переплёте"

http://flibustahezeous3.onion/b/541910/read#t14
завтрак аристократа

К.В.Душенко "История знаменитых цитат" Казнить нельзя помиловать / Как для взрослых, только еще л

Казнить нельзя помиловать



В сказочной пьесе Маршака «Двенадцать месяцев» (1943) находим замечательный диалог:

КАНЦЛЕР. Только вашу высочайшую резолюцию на этом ходатайстве.

КОРОЛЕВА (нетерпеливо). Что же я должна написать?

КАНЦЛЕР. Одно из двух, ваше величество: либо «казнить», либо «помиловать».

КОРОЛЕВА (про себя). По-ми-ло-вать… Каз-нить… Лучше напишу «казнить» – это короче.

Надо думать, Маршак обыгрывал хорошо известную к тому времени фразу «казнить нельзя помиловать».

Фраза возникла как пример при изучении пунктуации. От правильной расстановки запятых в ней зависела жизнь двоечника – главного героя мультфильма «В стране невыученных уроков» (1969).

Когда же возникла эта формула? По историческим меркам – не так уж давно, где-то в конце XIX века. В октябре 1900 года в «Журнале Министерства юстиции» появилась заметка А. Л. Боровиковского о проекте нового гражданского уложения. Автор упрекал редакторов проекта «в странной скупости на запятые», а для иллюстрации приводил «якобы исторический анекдот»:

Приговор о смертной казни был конфирмован так: «помиловать нельзя казнить»; как читать: «помиловать нельзя, казнить» – или «помиловать, нельзя казнить»? – Прочли в первой редакции – и, быть может из-за запятой, человека повесили.

Стоит заметить, что Александр Боровиковский, сенатор и обер-прокурор гражданского кассационного департамента, в 1870-е годы прославился как защитник на крупных политических процессах. И писал он не только юридические трактаты, но и стихи.

В «Теории литературы» А. А. Русанова (1929) приведен анекдот «о какой-то “высокой” особе, которая на запрос, что делать с пойманными преступниками, ответила письмом без знаков препинания: “казнить нельзя помиловать”». В «Литературной энциклопедии» (т. 9, 1929) говорилось не о письме, а о «депеше». Ни должности, ни имени «высокой особы» ни один из авторов, включая Боровиковского, не сообщают, хотя по смыслу резолюции речь должна была идти о царе.

По странному совпадению (если это можно считать совпадением) почти одновременно исторический анекдот с очень похожей фразой появился в американской печати начала 1900-х годов. Его героиней была императрица Мария Федоровна, вдова Александра III. Согласно американским газетчикам, «вдовствующая императрица была очень любима в России. Вот одна из историй, по которой можно судить о ее характере. На столе у своего супруга она увидела документ, касавшийся одного политического заключенного. На полях Александр III написал: “Помиловать нельзя; сослать в Сибирь” (“Pardon impossible; to be sent to Siberia”). Императрица взяла перо и переставила точку с запятой: “Помиловать; нельзя сослать в Сибирь” (“Pardon; impossible to be sent to Siberia”)».

Эта история получила особую популярность благодаря иллюстрированной рубрике курьезов Роберта Рипли «Хотите верьте, хотите нет», которую он вел в газете «Нью-Йорк глоуб» с 1918 года. Позже Рипли выпустил книгу под этим названием, и она выдержала множество переизданий.

В Испании похожая фраза приписывается императору Карлу V (XVI в.). Император будто бы наложил такую резолюцию на решении некоего судьи: «Простить невозможно исполнить его приговор» («Perdón imposible que cumpla su condena»). Однако эта версия появилась уже после истории о Марии Федоровне и, по всей видимости, вторична.

Но каким образом в русской и американской печати почти одновременно появился «пунктуационный анекдот» очень близкого содержания?

В качестве исторической параллели можно привести легендарный рассказ, связанный с польским восстанием 1863 года. Восстанию предшествовали грандиозные мирные манифестации, начавшиеся в Варшаве в 1861 году. В июне 1862 года в Петербурге была обнаружена подпольная прокламация о «подвиге капитана Александрова». Здесь сообщалось, что варшавский военный телеграфист Александров будто бы получил шифрограмму с приказом царя по поводу мирной демонстрации: «разгонять холодным оружием, а если нужно, то употреблять картечь». Однако наместнику Царства Польского генералу Лидерсу Александров передал содержание шифрограммы иначе: «приказано действовать увещаниями». За это он был приговорен к расстрелу, замененному пожизненной каторгой.

Эта революционная легенда получила широкую огласку, в том числе в польской печати. Поляки предлагали даже воздвигнуть памятник герою-телеграфисту (который, по-видимому, никогда не существовал).

Как знать, быть может, анекдот о сердобольной императрице – отдаленный отголосок этой легенды. Хотите верьте, хотите нет.

Резолюция «Казнить нельзя помиловать» имела предшественниц на латыни, хотя и не столь лаконичных. В «Хронике» Альберика из Труа-Фонтен (умер ок. 1252 г.) рассказывалось о заговоре венгерской знати против королевы Гертруды, убитой в 1213 году, и приводился вымышленный ответ венгерского архиепископа заговорщикам, допускавший двойное прочтение:

1. «Reginam occidere, nolite timere, bonum est si omnes consentiunt, ego non contradico» («Королеву убить; не следует бояться, это хорошо; если все согласны, не возражаю и я»).

2. «Reginam occidere nolite, timere bonum est, si omnes consentiunt, ego non, contradico» («Королеву убивать не следует, бояться это хорошо; [даже] если все согласны, я – нет; возражаю»).

А в 1327 году английская королева Изабелла будто бы написала тюремщику своего мужа Эдуарда II записку: «Edwardum occidere nolite timere bonum est», то есть: «Эдуарда убить, не смейте бояться, это хорошо», или: «Эдуарда убить не смейте бояться; это хорошо». Эта фраза приведена в «Хронике» Джеффри ле Бейкера, современника Изабеллы. Тюремщик понял записку верно, и Эдуард был убит.

В России XIX века важность пунктуации обычно иллюстрировалась примером из латинского трактата Квинтилиана «Воспитание оратора» (I в. н. э.). В пособии В. Я. Смирнова «Правила употребления знаков препинания» (1850) эта история излагается так:

Некто, умирая, сделал завещание, что наследники его обязаны поставить ему статую золотую пику держащую [курсив мой. – К.Д.]. Недоброжелатели наследников поставили запятую после слова золотую, и наследники, обязанные вылить всю статую из золота, лишились всего наследства. Поставьте запятую после слова статую, и наследники не потеряли бы наследства.

Однако у римлян (и в средневековых рукописях тоже) знаков пунктуации не было, так что устранять возможность двойного толкования приходилось иначе. Нынешняя система пунктуации появилась лишь вместе с книгопечатанием.

На рубеже 1980–1990-х в русский политический язык вошла фраза «Уйти нельзя остаться». Имелась в виду территориальная целостность СССР, а затем – и Российской Федерации. В 2006 году в Краснодаре даже прошла научно-практическая конференция «Россия и Кавказ: уйти нельзя, остаться» (здесь, как видим, запятая предусмотрительно поставлена).

Вскоре эта фраза стала применяться к руководителям государств – Саакашвили, Назарбаеву, Путину и т. д. В печати и Рунете нередки такие заголовки, как:

АСАД: УЙТИ НЕЛЬЗЯ ОСТАТЬСЯ.

ИЗ КРЫМА УЙТИ НЕЛЬЗЯ ОСТАТЬСЯ.

БРИТАНИЯ – ЕВРОСОЮЗ: «УЙТИ НЕЛЬЗЯ ОСТАТЬСЯ».

Глядишь, и эта формула попадет в учебники как пример важности пунктуации.



Как для взрослых, только еще лучше



«Для детей нужно писать так же, как для взрослых, только еще лучше». Кандидатов на авторство этого изречения наберется немало.

В 1954 году советский кинокритик писал: «…Лев Толстой, когда его спросили, как надо писать для детей: “Так же, как для взрослых, только лучше”, – ответил он, имея в виду ясность и чистоту формы» (Ю. Винокуров, «По поводу детского художественного фильма», «Искусство кино», 1954, № 7).

Имя Толстого возникло, вероятно, в связи с его известной статьей «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862), где доказывалось, что дети лучше, чем взрослые, чувствуют правду, красоту и добро.

Однако чаще всего это высказывание приписывалось Горькому. В 1963 году Самуил Маршак в статье «Книга для детей…» указывал: «Детская литература не должна уступать лучшим образцам взрослой литературы. (…) Таково было напутствие Детгизу в день его рождения Алексеем Максимовичем Горьким». («Детгиз» был создан в 1933 году.)

Иногда фразу приписывали и самому Маршаку.

В 1969 году М. В. Янчевецкий, сын писателя Василия Яна, в предисловии к его «Повестям» вспоминал: «Если отца спрашивали, как же нужно писать для детей, он (…) обычно отвечал: “Для детей нужно писать так же, как для взрослых, но только – лучше”».

Итак, автор изречения неведом, зато можно вполне уверенно утверждать, что первоначально оно относилось не к литературе, а к театру, и связывалось с именем Станиславского.

В № 11 журнала «Театр» за 1938 год была опубликована статья И. Белецкого «Театр юного зрителя». Здесь как «завет Станиславского» (умершего за несколько месяцев до того) цитировались слова: «Играть для детей нужно так же, как для взрослых, но только лучше». Известно, что в репертуаре Художественного театра уже с 1908 года была знаменитая «Синяя птица», игравшаяся главным образом для детей, так что Станиславский – если эти слова действительно принадлежат ему – едва ли имел в виду исключительно детский театр.

Во второй, гораздо более поздней версии «завет Станиславского» адресован специально детским театрам:

– В театре для детей надо играть совершенно так же, как и в театре для взрослых, но еще чище и лучше.

Так будто бы сказал Станиславский Борису Зону, который в 1935 году возглавил Ленинградский Новый театр юного зрителя (согласно выступлению Зона на «Брянцевских чтениях» 15 апреля 1964 года).

В свое время на 16-й (юмористической) полосе «Литгазеты» за подписью Еф. Борисов была напечатана фраза, которую с удовольствием повторял Эдуард Успенский, создатель Чебурашки и кота Матроскина: «Для взрослых надо писать так же, как для детей, только еще хуже».

В 1959 году «Бюллетень Американской библиотечной ассоциации» цитировал слова Клайва Льюиса, автора «Хроник Нарнии»:

«Книги, которые стоят того, чтобы читать их в десятилетнем возрасте, – это книги, которые в не меньшей (а то и в большей) степени стоят того, чтобы перечитывать их в пятьдесят лет и позже».

А вот автор другого (вероятно, американского) изречения на ту же тему неизвестен:

«Хорошая детская литература обращается ко взрослому, спрятанному в ребенке, и к ребенку, спрятанному во взрослом».



http://flibustahezeous3.onion/b/541330/read#t20

завтрак аристократа

А.Генис Перипатетик 2011 г.

Сократ умел так глубоко задумываться, что современники считали его одержимым, а мы — кататоником. Однажды, во время неудачной кампании Пелопонесской войны, он размышлял всю ночь на морозе, не двинувшись с места. Тем же искусством владел Эйнштейн, который думал часами, не меняя позы. У Аристотеля, однако, мыслили прогуливаясь, и лично я предпочитаю перипатетиков, потому что даже в кино мне трудно усидеть на месте.

— Подвижный интеллект? — спросил я монастырского настоятеля.

— Monkey brain, — утешил он меня, сравнив с обезьяной, и отправил медитировать в лес.

Мне понравилось, и с тех пор я туда ухожу каждый раз, когда надеюсь найти для текста что-нибудь красивое. Его ведь из пальца не высосешь, а тут отвлекают окрестности. Когда страстно думаешь о своем, хорошо, если мешают посторонние. Внешнее загоняет внутреннее вглубь, где мысль преет, бродит и набирает градусы. Важное далеко не всегда нуждается в нашем присмотре. То, что и впрямь нужно, оккупирует нас целиком. Японцы призывают «мыслить животом», что отчасти и делали писатели, сочиняя в кафе Парижа и Вены. В Нью-Йорке таких тоже хватает, но я стесняюсь, потому что, задумавшись, могу сесть за чужой столик и скорчить рожу. Поэтому мне лучше писать в одиночестве, причем — на ходу, подглядывая за природой.

Переведя сознание в писательский регистр, автор, как аналитик — в сновидении, видит во всем метафору, только неизвестно — чего. Как будто пейзаж — подсознание человека. Как будто он умеет говорить, но не словами, а вещами — немыми и красноречивыми, вроде паутины, растянутой между двумя ветками молодой елки. Парусом раздувшись на ветру, она сделалась видимой благодаря налипшим росинкам. Белесые ниточки складываются в строгий, как решетка Летнего сада, узор. Но стоит влаге высохнуть, и паутину опять не видно. Разница в том, что ты знаешь: она была. Вернее — есть, и ее жесткая конструкция, как план романа, служит ловушкой для мыслей и наблюдений.

Цветаева видела замысел муравейником, куда каждая минута, подчиняясь творческому инстинкту, сносит свои впечатления. Я так и вижу этих бесконечно занятых, словно мысли, муравьев, быстро семенящих к их непропорционально огромному, как храм или мавзолей, дому. И каждый тащит лепту: намек, эпитет, образ, цитату.

Всякий раз, когда я еду в Манхэттен вдоль Ист-Ривер, в районе Гарлема мне попадается на глаза молодой бездомный, основательно устроившийся на обочине шоссе. В дождь негр сидит под тентом из полиэтилена, в жару — без майки, в снег — укутавшись клочковатым одеялом. Над стойбищем висит рукописный плакат: «Я прочел больше вас». Он и правда всегда погружен в книгу. Жаль, что на ходу мне не разглядеть — в какую. Одни видят в нем протест, другие — хэппенинг, третьи — упрек социальной службе (такой здоровый, а не работает). Но для меня этот Диоген из Гарлема — воплощение мечты, захватившей меня в детстве и опротивевшей в юности.

Студентом я устроился в пожарную охрану, где мог отдавать чтению каждые четвертые сутки моей неопытной жизни. Поскольку альтернативой было домино под гидролизный спирт, я не жаловался. Напротив, с трудом веря в свалившееся счастье, я собирал на дежурство мешок книг и успевал с ними справиться еще до того, как протрезвеют коллеги.

Через месяц, однако, я обнаружил, что их запой не слишком отличается от моего: реальность уходила из-под ног и казалась зыбкой. Читая сутками напролет пухлые романы, я тонул в потоке слов, который тащил безвольный разум от одного тома к другому. Меня мутило от «Ярмарки тщеславия», укачивал «Домби и сын», а «Волшебная гора», которую я так люблю сегодня, вводила в транс, вывести из которого могла лишь пожарная тревога. Год спустя я наконец признал, что книг бывает слишком много. От ненависти к ним меня спас очистительный огонь, поглотивший наш завод, когда я был в отпуске, а наряд — в отключке. Но я до сих пор с недоверием отношусь к книгам, которые предлагают читать себя с маху. В первую очередь это относится к Достоевскому, герои которого навязывают нам тот припадочный ритм, в котором живут сами. Впервые я прочел «Карамазовых» в 14, последний раз — вчера, и точно так же, будто в гриппе.

Чтобы вырваться из книги и освободиться от ее безраздельной власти, надо научиться с ней жить по-хорошему. Зная это лучше многих, Черчилль, когда авторы дарили ему свои опусы, вежливо отказывался.

— Я читаю, — говорил он, — либо за деньги, либо из удовольствия.

В первую категорию входят профессионалы — филологи, во вторую — все остальные, любители. Беда в том, что начав, как все, вторым, я горячо мечтал стать первым.

— Любой оркестр, — сказал мне Соломон Волков, — коллектив неудачников. Все, кто в него входит, не сумели стать солистами.

Я не уверен, что любой филолог хотел быть писателем, но твердо знаю, что все они писали стихи. Лучше всего на нашем филфаке они получались у Коли Цапенко, но еще до первой сессии его забрали в сумасшедший дом откуда он прислал прощальную строку: «Хрустальной ягодой во рту моем зима».

С возрастом стихи проходят, но зависть остается. Филологи, сдается мне, писателей явно боготворят и тайно презирают, как детей-самородков, которым только природный, как уродство, талант (а не добытые трудом знания) позволяет пробиться к тому оригинальному, что недоступно профессионалам чтения.

«Хороший писатель — мертвый писатель», — считает филолог, который тем и отличается от критика, что не оценивает, а изучает текст. Филолог описывает роман и поэму, как скалу и море: глупо ругать, нелепо хвалить, достаточно того, что они есть. В этом есть смысл: география — описательная дисциплина, филология — тоже. Как географы полезны для атласа, так филологи для комментариев, но остальное — от лукавого. Проведя странную часть жизни на конференциях, я обнаружил, что глупые докладчики пересказывают текст мудреными словами, образованные — объясняют, на кого похож автор, умные — выпивают в кулуарах. Поэтому сбегая с доклада в коридор, я тихо, не желая никого обидеть, бормочу вслед за Пушкиным: «И я бы мог, как шут». Но это еще не значит, что я ненавижу филологов — только филологию.

Когда тропический шторм с родным именем Ирина затопил мою библиотеку, вода поднялась до нижних полок, которые я предусмотрительно отвел под советское литературоведение и дареные стихи. У них много общего: расплывчатость слога, предсказуемость мысли, необязательность слов — сплошные общие места. Поэты маскируют бедность богатой рифмой, филологи — густым жаргоном, и обоих, как говорил Буратино, «нисколечки не жалко», ибо бездарность компрометирует гений. Хорошо еще, что ей это редко удается. Лотман настолько же лучше структурализма, насколько Фрейд интереснее фрейдизма.

Но если науке нужен художественный дар, то она — не наука. И если плохие филологи — несостоявшиеся писатели, то хорошие — состоявшиеся.

В иерархии читателей высшую ступень занимают писатели. У них и надо учиться, но совсем не тому, чему они учились сами.

Дело в том, что каждого автора раздирает то же противоречие, что буриданова осла. Он в равной степени мечтает походить на предшественника и страшится этого. Выход — целить либо ниже цели, либо выше. Последнее практиковали самые эксцентричные из гениев.

— Почему мы решили, — удивлялся Платонов, — что нам не дано превзойти Пушкина и Гоголя?

На дворе стоял 1937 год, и никто еще не понимал, что Платонов уже взялся за эту задачу, открывая литературу, вместо того чтобы ее продолжить.

За год до этого примерно о том же писал замеченный Платоновым Хемингуэй в своей перипатетической книге «Зеленые холмы Африки»:

«Наши классики не знали, что новая классика не бывает похожа на предшествующую. Она может заимствовать лишь у того, кто похуже ее».

Хемингуэй читал соперников только в юности или пьяным. В остальное, рабочее время он сам предпочитал Сименона и другим советовал.

Чтобы не бояться чужой литературы, автор должен изобрести свой, ничего не объясняющий, но всегда бьющий в точку способ чтения. Борхес читал сюжетами. Бродский сторожил неизбежную строку,  Олеша искал в метафорах метаморфозу, Блок изобретал прилагательные: «Веселое имя Пушкин». Но самым гениальным читателем был Мандельштам. Он же придумал «физиологию чтения», поменявшую объект с субъектом: не мы читаем книгу, а она — нас:

«Наша память, наш опыт достаются ей в обладание, бесконтрольное и хищное».

Книга высасывает мозг из наших костей, начиная с черепа. Она меняет природу нашей природы – вкрадчиво и навсегда.

«Не забывайте, — напоминает автор, — что книгу мы получаем из рук действительности». И это значит, что книга — не платоновская идея, а аристотелевская вещь, состоящая из формы, материи и намерения. Книга приходит к нам вместе с обстоятельствами знакомства. По Мандельштаму, чтение — процесс, включающий окружающую реальность, а не исключающий ее, как это было в моей пожарке.

Со стороны следить за человеком с книгой, все равно что смотреть, как сохнет краска. Но я не знаю ничего интересней, чем подглядывать за читающим Мандельштамом:

«Книга в работе, утвержденная на читательском пюпитре, уподобляется холсту, натянутому на подрамник».

Нанося быстрые, чтоб не отвлечься, удары кистью по этому холсту, Мандельштам создает портрет — не книги, а ее чтения. Он пишет его со всей глубиной феноменологического проникновения и с искусной легкостью импрессионистской техники. Так, увлекшись натуралистами, он цедит их скучную прозу. Я никогда не стану читать Паласа, но никогда не забуду, как это делал Мандельштам:

«Я читаю Паласа с одышкой, не торопясь. Медленно перелистываю акварельные версты. Картина огромности России слагается у Палласа из бесконечно малых величин. В его почтовую карету впряжены не гоголевские кони, а майские жуки».

Шкловский сказал, что Мандельштам коллекционирует эхо, и в этом больше проницательности, чем упрека. Эхо — продукт сотрудничества голоса с пейзажем, например — горным. В каньонах Юты я слышал, как эхо переговариваются друг с другом так долго, что начинает казаться, будто они обладают сознанием, волей и зловещими намерениями. Оторвавшись от своего бесспорного источника, обычное эхо подчиняется изрезанному рельефу земли, а литературное — темным извилинам мозга. Неудивительно, что изначально чтение было магической процедурой, вызывающей из небытия нежить. У Мандельштама оно таким и осталось: «Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки. Дайте ЦеКа…»

Мандельштам превращает чтение из прикладного искусства в обыкновенное: он складывает книгу в оригами.

В Нью-Йорке все пишут книги. Разумеется, кроме тех, кто снимает по ним фильмы. Но только попав на вечеринку высоколобых, я узнал, как отличить первых от вторых. Авторы носят свою книгу, как камень, на шее.

— A memory stick, — объяснил мне один, когда я спросил про цепочку с пластмассовым черенком.

— Чтоб не потерять?

— Чтобы не расставаться!

Тут мне пришло в голову, что я сам — такая книга. Вернее, книга книг, с которой я часто себя путаю, потому что всегда ношу ее в себе.

В молодости боишься цитат, но к старости привыкаешь, что и они — тоже ты. Ведь даже те, кто не читает вовсе, обречены цитировать — фильмы, сплетни, врагов и родителей.

Примирившись с сидящей во мне книгой, я не тороплюсь ее листать, зная, что нужное явится само и кстати — как улика в детективе. Стоит отпустить вожжи, и воспоминание о прочитанном всплывает неточной рифмой. Якобы случайная и почти анонимная, она окрыляет опыт и открывает в нем второе дно.

Нося в себе записную книжку жизни, я не бываю одинок, чувствуя себя острием традиции, ее живым вектором. Это не эрудиция, скорее — анатомия, позволяющая идти к цели даже тогда, когда мы ходим по кругу. Моя любимая книга о чтении заканчивается словами запертого в Мордовии перипатетика:

«Некоторые, — писал Синявский, — считают, что с Пушкиным можно жить. Не знаю, не пробовал. Гулять с ним можно».



http://flibustahezeous3.onion/b/323782/read

завтрак аристократа

А.Сидоров На Молдаванке музыка играет - 5

Новые очерки о блатных и уличных песнях




На Молдаванке музыка играет



«Героем трассы в пламени труда»



Многие обличители советских мест лишения свободы пытаются навязать обывателю мысль, будто бы перевоспитание преступников — «нелепая выдумка» большевиков. Александр Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» пишет: «В старой России существовал (а на Западе и существует) неверный взгляд на воров как на неисправимых, как на постоянных преступников (“костяк преступности”)». Слово «неверный», разумеется, использовано в смысле ироническом. И далее автор проводит мысль о том, что исправление «социально близких» уголовников является изобретением советских идеологов. Выдумана эта теория якобы для того, чтобы, опираясь на блатных, унижать, эксплуатировать и уничтожать политических заключённых.

Однако и на Западе, и в России идеи исправления закоренелых преступников имеют глубокие корни, основанные на христианском мировоззрении. Любой человек греховен по природе своей. За его душу идёт постоянная борьба между дьяволом и Богом. Божьи заповеди люди преступают по искушению сатаны. Мысль о невозможности исправить преступника, привести его к покаянию является признанием всесилия дьявола. А это — страшная ересь. Правда, долгое время на практике в отношении грабителей, воров, убийц предпочитали применять колесование, четвертование, костёр, отсечение головы и прочие прелести. Однако уже в XVIII–XIX веках европейская цивилизация стремится перевоспитать преступников на религиозной основе. В России такая организация — «Попечительное о тюрьмах общество» — возникла в 1819 году и ставила задачей наставление арестантов в правилах христианского благочестия и нравственности. Правда, толку было мало, поскольку попечители не касались режима содержания, устройства тюрем и законодательства. Профессор Михаил Гернет в книге «История царской тюрьмы» пишет: «Создавалось совершенно нелепое положение: нравственное воздействие должно было оказываться на людей, сидевших в тюрьмах на шейных цепях, вделанных в тюремные стены, с кандалами, колодками и рогатками». Как бы то ни было, но в 1877 году краеугольным камнем российской тюремной реформы становится именно принцип исправления преступников. Появилась градация исправительных наказаний: арестантские отделения, смирительные дома, рабочие дома, тюрьмы. Первые три вида предполагали обязательное использование заключённых на различного рода работах.

Кроме того, официально узаконенной политикой царского правительства являлось освоение новых земель руками преступников. Сначала предпочтение отдавалось ссылке. Она рассматривалась как средство колонизации огромных территорий России и возможность использовать дармовую силу. В 1761–1765 годах огромное количество ссыльных было брошено на заселение Барабинской степи и на строительство дороги между Тобольском и Иркутском. Здесь от непосильного труда и невыносимых условий жизни погибли тысячи людей. Произвол властей и бесправие ссыльных проявились и в начале XIX века при заселении Нижнеудинского округа. Людей держали на положении рабов. К середине XIX века таких поселенцев в Сибири насчитывалось более 200 тысяч, и к ним каждый год добавлялось по 18 тысяч человек. Правительство не оказывало им никакой помощи: самые выносливые и так выживут и освоят земли! Нужно будет больше — сошлём ещё!

Существовала также каторжная система наказаний с рабским трудом и бесправием «сидельцев». Это пятно дикого варварства (вкупе с опытом освоения новых земель ссыльными поселенцами) и послужило прообразом ГУЛАГа. Так что лагеря придумал не Френкель, не Берман и вообще не большевики. Лагеря есть творческое развитие опыта царской каторги, традиция, порождённая психологией деспотизма.

Заметим, что в царской России отдавалось предпочтение карательному уклону. В середине XIX века ссылка теряет свой приоритет. Михаил Детков в исследовании «Наказание в царской России» приводит цитату из отчёта чиновника тюремного ведомства, которая касается ссылки: «Она была наказанием весьма тяжким, когда ей предшествовали мучительные телесные казни, утомительное следование по этапу, в кандалах… и когда затем, по малой ещё населённости Сибири, водворённый в ней преступник должен был отыскивать пропитание почти в безлюдной местности. Но с отменою телесных казней, с введением усовершенствованного способа перевозки арестантов по железным дорогам, на пароходах и лошадях и с умножавшимся в последнее время населением Сибири, ссылка туда очень приблизилась к простому поселению». Какая тоска по кандалам, кнуту, голоду!

Итак, большевики не были первооткрывателями ни в деле перевоспитания преступников, ни в использовании их как рабочего скота. «Заслуга» Великого Вождя заключается лишь в том, что он сумел объединить исправительное и карательное начала дореволюционной уголовно-исполнительной системы. Блестящая мысль, будто бы каторжный труд способствует нравственному перерождению преступника — это шедевр, до которого не додумались старорежимные столпы тюрьмоведения.

Но перейдём к Стране Советов. Многие историки настаивают на том, что сталинская репрессивная машина обрушивалась в первую очередь на политических противников и безвинных граждан, попадавших под молотилки разоблачительных кампаний. Блатных же власть якобы рассматривала как «социально близкие элементы» и использовала для подавления общей массы арестантов. Это — очень примитивный взгляд.

Тоталитарное государство характеризуется полным контролем над всеми сферами жизни общества. Между тем организованная преступность (каковой следует признать институт «воров в законе») — это теневая структура, которая заменяет для уголовников государственную власть и даже противостоит ей. В демократическом государстве борьба против такой структуры затруднена соблюдением правовых норм. Тоталитаризм стремится устранить «очаг скрытой оппозиции» любыми средствами.

Правда, у фашистских тоталитарных систем было значительное преимущество перед сталинской. Их идеология строилась на принципе превосходства своей нации (гитлеровский национал-социализм, итальянский фашизм). Сталинская система подавления личности построена на классовом принципе — превосходстве пролетариата и крестьянства над «имущими» классами. Гитлер и Муссолини довольно быстро и эффективно расправились с внутренней преступностью под знаменем борьбы за «чистоту нации», объявив уголовников (а заодно проституток, бродяг, инвалидов и др.) «отбросами» и «недочеловеками», уничтожив физически, загнав в концлагеря или выдавив из страны. Так Муссолини нанёс мощный удар по сицилийской мафии, многие представители которой эмигрировали в США. Большевики же изначально причислили уголовников к «угнетённым» массам, вынужденным преступать «эксплуататорские законы». Отказаться от такой установки красные идеологи не могли. Преступность считалась пережитком прошлого, в СССР (по мысли революционных теоретиков) для её существования не было социальной базы. Бывшие преступники по мере победного шествия социализма должны понять, что, когда мир насилья разрушен, нет смысла грабить, разбойничать и воровать. Признать «социально близких» неисправимыми врагами общества значило нанести удар по большевистской идеологии. Совсем другое дело — сталинская теория «обострения классовой борьбы» по мере продвижения к победе социализма.

Классовая теория ограничила идеологов тоталитарного социализма в средствах борьбы с преступностью. Нельзя было единым махом расстрелять или утопить весь «социальный мусор». Наоборот, «близкие» нуждались в поблажках (отсюда — Уголовный кодекс 1926 года с его смешными сроками наказания для профессиональных преступников). Приходилось искать другие способы — «большевистские». Так появляется идея «перековки трудом». Решение гигантских задач индустриализации страны требовало привлечения огромного числа заключённых, так что вместе с уркаганами «перековывать» предлагалось и «вредителей», «кулаков», «контриков». Авторы сборника «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина», выпущенного в 1934 году и прославлявшего великую стройку, описывают этапы заключённых: «Эшелоны прибывают и прибывают… Встречаются былые студенты, урядники, коммивояжёры, эсперантисты, антиквары… И квадратные тугие пальцы деревенского бытовика, и тонкие — тридцатипятника, и бледные руки интеллигента — всем одинаково трудно взять топор и подступиться к этому лесу».

Особенно потрясают эсперантисты. Этим просто на роду написано валить лес рядом с антикварами и коммивояжёрами. Да за одно только звучание подобных «буржуйских» специальностей не грех сразу к стенке ставить. Впрочем, власть жестока не ко всем. Гнусные «вредители»-инженеры живут в приличных условиях, поскольку без них «товарищи» никакого канала вырыть не смогут — разве что могилу…

Впрочем, нам важно, насколько политика «перековки трудом» касалась именно профессиональных уголовников. Приходилось ли им вкалывать на «великих стройках», мёрзнуть в бараках? Приносила ли результаты чекистская система «перевоспитания»?

Ответить на этот вопрос непросто. С одной стороны, загнав уголовников в лагеря, власть продолжала с ними игру в «социально близких». Отношение к ним было несколько иным, нежели к «вредителям» и «контрикам». Если кто и мог рассчитывать в первую очередь на доверие лагерной администрации, так это именно блатари.

Но существовал ряд нюансов, которые мешали сближению воров и чекистов. Первое: «воровской закон» запрещал блатарю работать. Этот «закон» выработался как раз в конце 20-х — начале 30-х годов. Работа считалась позорной, в том числе и на руководящих должностях. Нельзя было занимать и «хлебные» должности лагерной обслуги. Жить в местах лишения свободы полагалось исключительно за счёт «фраеров» — грабить, облагать данью, заставлять вкалывать на блатных…

Однако индустриализация внесла свои поправки. Органы ОГПУ становились теперь не только карателями, но и производственниками, на которых спускались гигантские планы. И эти планы приходилось выполнять любыми способами. В работу должны были включаться все арестанты — независимо от социального происхождения. Чекисты бросились сколачивать бригады не только из кулаков и буржуев, но и из «ширмачей», «скокарей», «штопорил», «майданников». Раз ты социально близкий — докажи ударным трудом! «Честные воры» отчаянно сопротивлялись. С отступников они спрашивали строго, вплоть до физической расправы. Но обстановка складывалась явно не в пользу блатных.

Нельзя в полной мере согласиться с выводами Солженицына о том, что урки занимались только тем, что «заряжали туфту» и нещадно эксплуатировали остальных зэков при попустительстве чекистов. То есть такая практика наверняка существовала. И быть иначе не могло, потому что многочисленные инструкции требовали оказывать доверие уголовникам-рецидивистам и призывали «использовать лучшие свойства блатных» — романтику, азарт, самолюбие, разжигать классовую ненависть к кулакам и контрреволюционерам. Однако, прежде чем опереться на «блатной актив», лагерная администрация должна была чётко указать уркаганам их место. Чекистам требовались не живущие по своим законам блатари, а жулики, принявшие правила игры в «перековку». Сначала ты обязан признать, что стал «новым человеком». Тогда и отношение к тебе будет особое. Пока же воровской мир упорствовал («я честный вор, тяжелее кошелька ничего в руках не держал!»), чекисты гнули его и ломали.

Причём зачастую лагерная администрация опиралась как раз не на «социально близких», а на «врагов». Именно они могли рассчитывать на серьёзные поблажки. Так, 12 апреля 1930 года Генрих Ягода, в то время заместитель председателя ОГПУ, даёт следующее указание своим подчинённым — Бокию, Шанину, Эйхмансу и прочим деятелям лагерной системы: «Заключённых перевести на поселковое положение до отбытия срока наказания. Надо сделать так: группе (1500 чел.) отборных заключённых в разных районах дать лес и предложить строить избы… Посёлок от 200 до 300 дворов. Управляется комендантом. В свободное время, когда лесозаготовки окончены, они (заключённые, особенно слабосильные) разводят огороды, свиней, косят траву, ловят рыбу, первое время живя на пайке, потом — за свой счёт».

Колонистами-поселенцами становились выходцы из рабочих и крестьян, осуждённые за бытовые преступления. Из осуждённых по уголовным статьям «вольную» получали лишь те, кто мог вызвать в район колонизации членов семьи. Таким образом, блатные лишались такой льготы: они не могли, согласно своим законам, обзаводиться семьёй и поддерживать родственные связи.

А вот по отношению к «социально близким» чекисты, напротив, повели себя круто — без особых церемоний создавали из блатарей так называемые РУРы (роты усиленного режима). РУРы были изолированы от основной массы заключённых и состояли исключительно из уголовников. Штрафной паёк, холодные шалаши и палатки. Хочешь — вкалывай. Не хочешь — подыхай. Работаешь — из РУРа переведут в обычную бригаду. Но даже и там уркам приходилось жить в тех же условиях, что и остальным зэкам. Грабили работяг? Да. Но и с тех взять можно было в основном часть пайка. А что тот паёк? На строительстве тракта Чибью-Крутая (тяжёлые работы) при выполнении нормы зэк получал в день 1 кг чёрного хлеба (вернее, должен был получать). На остальных работах — 600–800 г. При невыполнении норм — 300–400 г. В штрафном изоляторе — 200 г. В ежедневный рацион буровиков входило 75 г крупы и 11 г жира. Прочим рабочим — 60 г крупы и 8 г жира. Месячная норма мяса — 2 кг. Мясо — только солонина, которая чаще всего заменялась рыбой. Из овощей — турнепс, редко — кислая капуста. Ни сливочного, ни растительного масла, ни молочных продуктов заключённым не полагалось. О посылках и передачах тоже можно было не мечтать.

И уголовники не выдержали: пошли работать наравне с «мужиками», а нередко — опережая их! Впоследствии это повторится и в военном, и в послевоенном ГУЛАГе. По свидетельствам многих зэков, воры, оказавшись в условиях, когда приходится выбирать между работой и «доходиловкой», то есть медленной смертью, выбирали работу — и «пахали» так, что пар из ушей шёл.

Сборник «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» — книга откровенно заказная и пропагандистская, однако из неё можно почерпнуть немало интересного. Вот отрывок о слёте «тридцатипятников»:

«Высокий парень в бушлате подходит к столу:

— Мы — бурильщики Телекинских скал. Скалы у нас такие, что буры ломаются. Ничего — берём. Коллектив наш насквозь шпанский — ничего твёрже сахара не грызли…

Губатого сменяет пожилой человек в потрёпанном красноармейском шлеме:

— Привет ударному слёту от коллектива “Перерождение”! В нашем коллективе почти все — бывшие токаря по хлебу, слесаря по карману. Приехали в эту трущобу — панихиду запели: пропадём на камнях. Но потом взялись за ум. Дорог наделали. Бараков настроили. Трудновато приходится, но ведь мы никогда не работали…»

Это не выдумка. Изучение организации работ на Беломорканале подтверждает, что существовало много бригад исключительно из уголовников, и жуликам приходилось махать кайлом не меньше других. Вот только — «перековывались» ли? На этот счет есть большие сомнения. Появлялись они и среди участников «слёта ударников», описанного в беломорской «библии». Для сравнения приведём рассказ об этом «историческом форуме» бывшего каналоармейца Ивана Солоневича: «Корзун… торжественно пожимает руки “лучшим из лучших” и представляет их публике: вот Иванов, бывший вор… создал образцовую бригаду… перевыполнил норму на… процентов, вовлёк в перевоспитание столько-то своих товарищей… Публика аплодирует, в задних рядах весело посмеиваются… “Лучшие из лучших” горделиво кланяются публике, выходят на трибуну и повествуют о своей “перековке”. Какой-то парень цыганистого вида говорит на великолепном одесском жаргоне, как он воровал, убивал, нюхал кокаин, червонцы подделывал и как он теперь, на великой стройке социалистического отечества, понял, что… ну, и так далее. Хорошо поёт, собака, убедительно поёт. Уж на что я стреляный воробей, а и у меня возникает сомнение: чёрт его знает, может быть, и в самом деле перековался».

Однако сомневался Солоневич не зря. На следующий день выяснились подробности, которые не вошли в фолиант о Беломорканале. Иван Лукьянович зашёл в редакцию многотиражной газеты «Перековка» и застал там лёгкую панику:

«К редакторскому столу подошёл какой-то из редакционных лоботрясов и спросил Смирнова (редактора “Перековки”. — А.С.):

— Ну так что же мы с этими ударниками будем делать?

— Чёрт его знает… Придётся всё снять с номера и отложить.

— А в чём дело? — спросил я…

— Тут, понимаете, прямо хоть разорвись… Эти сволочные ударники, которых вчера в клубе чествовали, так они прямо со слёта, ночью, разграбили торгсин…

— Ага, понимаю, словом — перековались?

— Абсолютно. Часть перепилась, так их поймали. А кое-кто захватил валюту и — смылись… Теперь же такое дело: у нас ихние исповеди набраны, статьи, портреты и всё такое. Чёрт его знает — то ли пускать, то ли не пускать. А спросить некого…

Я посмотрел на “главного редактора” не без удивления…

— Не видно марксистского подхода. Ведь совершенно ясно, что всё нужно пускать: и портреты, и статьи, и исповеди… Давайте рассуждать так: речи этих ударников по радио передавались? (Смирнов кивнул головой.) О том, что эти люди перековались, знает, можно сказать, весь мир. О том, что они сегодня ночью проворовались, даже и в Медгоре знает только несколько человек. Для вселенной эти дяди должны остаться святыми, блудными сынами, вернувшимися в отчий дом трудящихся СССР. Если вы не пустите их портреты, вы сорвёте целую политическую кампанию».

Разумеется, кампания не была сорвана…

Вообще же влияние тотальной пропаганды сталинского социализма нельзя сбрасывать со счетов. Изо дня в день — на собраниях, в газетах, по радио, в кино, в общественных местах — везде шла речь об индустриализации, грандиозных успехах строительства, торжестве социализма и скором достижении всеобщего благоденствия — надо только немножечко подналечь, из последних сил, ну через «не могу»! Счастье-то вот оно, рукой подать…

Непрерывная обработка сознания приносила плоды. Трудовой энтузиазм и нечеловеческое напряжение сил, с которыми трудились люди Страны Советов, — вовсе не миф. Иностранные рабочие часто не выдерживали такого темпа. Один из строителей Кузнецка рассказывал: «Жили мы на Нижней колонии, в бараке № 14… В мае 1931-го нас перебросили на кладку коксовых печей. Кладка здесь сложная, — из наших каменщиков никто на такой не работал. Здесь работали французы, и они дали норму 0,5 тонны… Но когда я подсчитал, то понял, что какая бы ни была сложная работа, а тонну-то уж сделать можно. Мы выдвинули тонну. Французы косились на нас, считали чудаками и сердились, особенно когда мы ещё новый встречный выдвинули — 2,2 тонны. Потом мы и эту цифру перекрыли, давая 3,8 тонн… Французы несколько раз бросали работу и со злостью уходили, потому что не успевали за нами смотреть… В конце концов французы удрали, уехали насовсем, и цех мы построили без них».

А уж в лагерях массовой обработке сознания зэков уделялось огромное внимание. Здесь напряжённо работали так называемые КВЧ (культурно-воспитательные части) и КВО (культурно-воспитательные отделы). Вот хотя бы КВО Ухтпечлага. Эта лагерная структура ведала школами спецпосёлков, профтехникумом, соцсоревнованием и ударничеством среди лагерников, их культурным обслуживанием. В ведении КВО было 30 клубов, лагерный театр, 54 красных уголка, 11 радиоузлов, 1500 радиоточек, 30 радиоприёмников, 19 базовых библиотек, 62 библиотечки-передвижки (всего 36 117 книг), 74 музыкальных кружка. Выпускалось 270 стенных газет, распространялось 3877 экземпляров периодических изданий. 10 сентября 1931 года вышел первый номер общелагерной газеты «Северный горняк», 6 октября 1933-го — первый номер многотиражки «Вышка». На угольном Воркутинском отделении выходила многотиражка «Полярный шахтёр», на судоверфи (Покча) — газета «На верфи», на Водном промысле — «На вахте», в пятом лаготделении — «Тракт», в центральной авторемонтной мастерской — «За рулём». Первая школа с четырьмя начальными классами (23 учащихся) была организована в Чибью летом 1932 года. Профтехникум имел буровое, теплотехническое и другие отделения.

Конечно, не следует переоценивать эти цифры и факты. На Соловках тоже издавался журнал «Соловецкие острова», была художественная самодеятельность и т. д. Что не мешало ставить заключённых «на комарики», избивать, расстреливать, морить голодом. Человека формирует проза жизни: паршивое питание, завышенные нормы выработки, ручной труд, ветхая одежда, мат, произвол начальства… Так что трудно согласиться с выводами профессора Академии МВД РФ С. Кузьмина: «Необычность “тюремной” обстановки, предоставление возможности каждой личности проявить своё дарование — всё это давало о себе знать. Одних “засасывали” художественная самодеятельность, агитбригады, духовые оркестры, театральные труппы. У других появилась реальная возможность реализовать своё дарование в изобретательстве и рационализаторстве, художественном оформлении лагерных городков. Третьи увлекались опытнической работой в сфере сельского хозяйства. У четвёртых впервые появилась возможность овладеть грамотой или приобрести интересующую специальность. Пятых увлекал пафос соревнования и ударничества…» Просто царство утопического социализма! Понятно, что миллионы советских граждан сами рвались за колючку, чтобы их «засосала» самодеятельность или увлёк пафос ударничества… О «шестых» и «седьмых», которые дохли с голоду и замерзали, профессор не упоминает.

И всё же громкие похвалы, значки ударников, выдвижение на руководящие зэковские должности, система зачётов рабочих дней — всё это способствовало «искушению» жуликов.

Сказанное выше вовсе не свидетельствует о том, что работали все урки Беломорканала. Было и другое: отдельные кухни для бригадиров-блатарей с усиленным пайком; воровство и грабежи; издевательства «блатных начальничков» над зэками из кулаков и «контриков»… Но это — позже. После того, как блатное братство доказало своё «перевоспитание».



http://flibustahezeous3.onion/b/564328/read#t8
завтрак аристократа

Л.Я.Гинзбург Записные книжки. Воспоминания. Эссе - 11

Записи 1920—1930-х годов

1928




В 20-м, кажется, году Блок присутствовал в Институте на каком-то заседании опоязовского толка. Говорили о стихах. Блок, по-видимому, чувствовал, что от него ждут отзыва, и поэтому сказал: «Все, что вы здесь говорили, — интересно и, вероятно, правильно, но я думаю, что поэту вредно об этом знать».


Этот вкус к неведению был у Блока совершенно личный, не менее чуждый символистической культуре, чем акмеистической и футуристической. Должно быть, этот вкус проистекал из каких-то тайных свойств психологической структуры Блока.


У Бориса Михайловича в работах много цитат. Помню его лекции 25—26-го года. Это было уже не цитирование, а откровенное чтение вслух избранных мест из Даля и Лескова. Никому другому такая метода не сошла бы с рук, — надо было иметь лекторское обаяние Эйхенбаума.


Кто-то говорил, что Б. М. на своих докладах цитирует «художественно». Совсем не в том дело: он цитирует — «исследовательски». Интонацией он расшифровывает и комментирует материал. Свой слушатель, слушатель посвященный, не нуждается в точках над i. Он удовлетворен улыбкой Бориса Михайловича и его голосом, безошибочно сигнализирующим сложнейшие историко-литературные ряды, в которые надлежит включить ту или иную цитату. Это один из видов знаменитого эйхенбаумовского остроумия. В печать цитаты поступают без улыбки.


Шершеневич рассказывал Типоту историю (якобы правдивую, но я не верю) одного издания. В 20-м, кажется, году, когда на севере не было бумаги, имажинисты отправили в Одессу для печатания альманах под названием «Бабочки в колодце». Альманах отпечатали, причем на обложках присланных экземпляров стояло: «Рыбочки в колодце».


На панический запрос имажинистов одесское издательство ответило, что слово «бабочки» оно рассматривало как явную описку, ввиду того что бабочки не могут находиться в колодце, и слово «бабочки» оно заменило словом «рыбочки» как наиболее естественным и даже напрашивающимся в данном контексте.


Человек рассказывает о том, как в 20-м году у него умер пятилетний сын от дизентерии; как он ушел из больницы, уверенный в том, что ребенку лучше, вернулся на другой день и застал агонию. «Так он при мне и умер», — говорит отец, и эту последнюю фразу вдруг произносит улыбаясь, как бы над странным случаем. Я подумала о нелепости этой улыбки и о ее логичности. Вероятно, улыбка была единственным способом произнести такую страшную фразу. Может быть, она была актом вежливости по отношению к собеседнику.


«Ах, вы написали примечания? — сказал мне К. И. Чуковский. — Это значит: кто с кем и кто кого?»


Шкловский рассказал мне, что Ахматова говорила об одном литературоведе: «Он приходил ко мне и объяснял, какая разница между моими стихами и стихами Блока. Блока нельзя рассказать, а вот ваши стихи я могу передать своими словами так, что выйдет почти не хуже».


В конце концов человек делает счастливое открытие: душевное неблагополучие, даже хандра — не основание для того, чтобы уклоняться от дела. Вообще для нарушения регулярного образа жизни. Человек, для которого неблагополучие является пафосом, основным содержанием сознания, а все остальное более или менее удачной попыткой отвлечься, сменяется тогда человеком, для которого неблагополучие является только помехой, более или менее серьезной.


Гриша <Гуковский> говорит, что у него артикуляционное мышление, то есть лучшие мысли возникают у него в процессе говорения (особенного, лекторского).


Только что Нюша (домработница моей хозяйки) сообщила мне, что прачка обменяла мое мохнатое полотенце на чужое, немохнатое, а теперь принесла обратно.


Я: — Вот, очень хорошо. А то я уж сердилась, что никак не могу найти это полотенце.


Нюша (почти пренебрежительно): — Сердились! Разве вы умеете сердиться? У вас сердца нет.


Я не нашлась, что возразить на такую этимологию.


Белыми ночами прохожие выглядят неестественно. Днем у идущего по улице человека есть назначение; настоящей ночью у человека на улице есть особая свобода, облегченность движений, которая дается сознанием собственной невидимости, отдыхом от чужого взгляда. Белой ночью люди нецелесообразны и в то же время несвободны.


В литературе меня не занимают раритеты. В условном мире чудаков, гениев, преступников, святых, безумцев и поэтов (литературных) я не чувствую упорства материала, силы сопротивления, необходимейшего условия эстетической радости. Святые же, уроды и гении быстро и беспрекословно принимают любую позу.


В человеке и в судьбе человека подлежит анализу не неповторимо личное, потому что оно есть последний и нашими способами не разложимый предел психического механизма; и не типическое, потому что типизация подавляет материал, но в первую очередь — все психофизиологически и исторически закономерное. Фатум человека, как точка пересечения всеобщих тенденций.


У человека бывает по нескольку фатумов: интеллектуальный, эмоциональный, профессиональный и проч.; они не у всех увязаны между собой. Не будучи исторической личностью, можно быть историческим человеком. Не бегая вперегонки с историей, можно ощущать давление времени в своей крови.


Оттенок чудачества и путаницы в человеческом материале литературы не удовлетворяет меня. Главное для писателя — отразить пафос закономерной человеческой судьбы. Что касается дневников, записных книжек, то автор их принужден идти по пятам за собственной жизнью, которая не обязалась быть поучительной.


Мне несколько раз приходилось расспрашивать о Ларисе Рейснер людей, знавших или видавших ее. Отзывы были всегда не по существу дела:


— Какая она была красивая!


— Лариса Рейснер! Она чудесно каталась на коньках.


— Лариса Михайловна прекрасно одевалась.


Боря <Бухштаб> рассказывал мне, что вскоре после ее смерти он подслушал на улице разговор: «Лариса Рейснер умерла... Красивая была баба...»


А в воспоминаниях о ней рассказывали о том, как она ходила в разведку плечом к плечу с солдатами.


И никто не утверждал: Лариса Рейснер хорошо писала очерки, — хотя она писала их хорошо. По-видимому, она была настоящим человеком; настоящих людей не оценивают по основному признаку, потому что у них основной признак сам собой подразумевается.


— Я знаю, куда ты метишь, — сказал Боря, — ты хочешь, чтобы о тебе когда-нибудь сказали: она удивительно хорошо плавала.


Откровенность и скрытность не обязательно исключают друг друга. Они могут располагаться в разных слоях психики. N., например, крайне откровенно рассказывала о своих самых личных делах, если считала эти рассказы смешными или интересными. Мало кто знал о ее жестокой, на нее одну всей тяжестью ложившейся скрытности.


Для нее существовал круг вещей, которые человек должен крепко держать при себе. Таким частным делом каждого человека представлялись ей всякая беда, горе, болезнь. Она стыдилась страдания и скрывала его с выдержкой иногда самоотверженной.


Не знаю, было ли это благовоспитанностью, целомудрием или бережным отношением эгоистичного человека к чужому эгоизму (к чему занимать людей незанимательными для них вещами).


Из разговоров с Борей:


— Смолоду мы унаследовали от футуристов бессмысленное восприятие стихов. Смысл для нас результативен; он с легкостью рождается из любого сочетания любых слов; отсутствие же смысла, то есть семантический перерыв, простое непонимание слова проходит незамеченным.


Занятия Пастернаком поставили Борю перед необходимостью покончить с этой эстетической недостаточностью. Мне же еще как-то жалко — хоть и нужно — с ней расстаться.


Шкловский — как человек с богемным прошлым — гордится своими детьми и своими книжными полками. На четвертом десятке Шкловский стал отцом, историком литературы и библиоманом. N. давно рассказывала мне о том, как он в гостях вскакивал после чая и принимался мыть чашки, потому что не выносит вида грязной посуды. Он сердится, когда чужие люди приходят отнимать у него время.


Есть люди, которые полагают, что Шкловский забавен, и обижаются, когда он на вечерах и заседаниях недостаточно забавно их забавляет. Между тем он ничуть не забавен. Это человек с тяжелым нравом, печальный и вспыльчивый.


— Он удивительно человечный человек, — говорила N., — он способен серьезно интересоваться, ем ли я в достаточном количестве масло, хотя он никогда меня не любил.


В Москве бывали вечера, когда я шла к В. Б. согреваться разговорами о Вяземском и Матвее Комарове. Я думала о Матвее Комарове и о том, как соблазнительна деликатность человека, известного буйством всей России. Это бывало соблазнительно до поползновений попросить у него денег взаймы или сказать ему о том, что холодно жить. Впрочем, эти поползновения никогда не осуществлялись.


Сплетня развертывается на силлогизмах с недостаточными посылками; она учитывает факты, но не учитывает ни предназначенности, ни обусловленности фактов. Сплетня в своем роде логична, но логика ее призрачна, потому что она прямо перебрасывается от факта к факту, вытягивая их в единый ряд, тогда как судьбы разорваны, а куски собраны и прибиты не тупым гвоздем обиходного силлогизма, но невидимой точкой пересечения рядов.


Существуют разные соотношения между человеком и тенью,


которая на него падает. Хуже всего приходится людям, похожим на то, что о них говорят. Свойства и проявления этих людей живут своими основными признаками. Они сморкаются с целью высморкаться, а не для того, чтобы скрыть слезу; кашляют вследствие простуды, а не от смущения; они говорят грубости, будучи невоспитанны, — вовсе не потому, что невысказанные чувства переполняют их сердца.


Сплетники не ленивы и любопытны. Но они легковерны и лишены воображения, поэтому упускают как раз самые плачевные тайны своих жертв. Тошнотворное замирание человеческой души перед сплетней — это страх упрощенной фантазии и неправильного силлогизма, который удивительно до чего похож на правильный.


Весна


Ни одно время года не знает такого нелепого смешения одежд, как весна; особенно северная городская весна. Люди в шубах, в пальто, в костюмах и в майках ходят рядом, совершенно не удивляясь друг другу.


Человек сбрасывает калоши с наслаждением, потому что после долгих месяцев к нему возвращается его собственная походка. Калоши — нивелирующий фактор. Без калош легче дышится, потому что легко ходится, а дыхание связано с темпом ходьбы.


С нарастанием весеннего тепла постепенно изменяется психология вставания с постели. Летом, когда человеку для того, чтобы вступить в утро, достаточно отбросить простыню, спустить босые ноги на тепловатое дерево пола и надеть на себя какую-нибудь вещь, ничем существенным не отличающуюся от ночной сорочки, — летом стирается ощущение перехода.


Зимой, как бы натоплено ни было в комнате и даже как бы ни было поздно, — вставание с постели есть всегда сознательный акт, осуществляемый ценой некоторого нравственного усилия. Это есть заведомое, полагающее границу, вступление в новую (хотя и бесконечно повторяемую) фазу существования.


Н. говорила о М-ых: эти женщины выбалтывали на всех углах самые неприглядные тайны своей семьи, но никому никогда не удалось узнать адрес их портнихи.


Разговор со Шкловским по телефону:


— Скажите, пожалуйста, Виктор Борисович, почему Маяковский ушел из Лефа?


— Чтоб не сидеть со мной в одной комнате.


— А вы остались в Лефе?


— Разумеется, остался.


— А кто еще остался?


— А больше никого.


Я думаю, что вменять человеку в нравственную обязанность страдание — безнравственно. От человека можно требовать выполнения своих обязательств, соблюдения приличий, уважения к правам другого человека. Но нельзя кощунственно вступать в ту тайную область, где каждый расплачивается своей жизнеспособностью и своим рассудком.


Ощущения не могут быть этически обязательными; этически обязательными могут быть только поступки, потому что только поступки могут быть измерены и согласованы с породившими их причинами. Быть может, Наполеон после Ватерлоо должен был застрелиться, но обязан ли он был страдать? Какой моралист укажет целесообразную границу человеческой тоске, границу выносимого, за которой тоска уже уничтожает человека. Какой моралист скажет: страдайте от сих пор до сих пор и постарайтесь вовремя остановиться.


Есть страдания, вносящие разнообразие в душевную жизнь и вообще интересные. Есть страдания, психологический интерес которых ускользает от самонаблюдения, потому что они не оставляют в человеке ничего, кроме тупой и отчаянной воли к их немедленному прекращению. Благо людям, уверенным в том, что они успеют остановиться у границы благоразумной тоски.


Мы подаем нищему две копейки и говорим при этом: кажется, он вовсе не слепой, он симулирует. Человек хочет, чтобы за его деньги нищий был действительно слеп и безрук. Между тем стоять на улице и просить подаяние, симулируя слепоту, приятнее, чем быть на самом деле слепым, но ненамного. Это тоже стоит двух копеек и нашей никчемной жалости.





http://flibustahezeous3.onion/b/273109/read