zotych7 (zotych7) wrote,
zotych7
zotych7

Category:

Из книги Евг.Рейна "Мне скучно без Довлатова" (извлечения) - 3

СОТОЕ ЗЕРКАЛО (Запоздалые воспоминания)


По веским для меня обстоятельствам я взялся за эти записки поздно, когда уже собраны многие материалы к торжеству ахматовского столетия, и вот-вот появятся целые тома и мемуаристики, и литературоведения. На этих немногих страницах я постараюсь не повторять то, что уже опубликовано (прежде всего я имею в виду книгу А. Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой» и интервью И. Бродского «Вспоминая Анну Ахматову», данное им С. Волкову). Тут следует сказать, что нам, небольшому кружку ленинградских поэтов (Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский, Анатолий Найман, Евгений Рейн) многое было известно совершенно однозначно и одинаково. Я имею в виду прежде всего то, что Ахматова называла «наигранными пластинками». Вполне избежать этих «наигранных пластинок» мне не удастся, потому что, отталкиваясь от них, я хотел бы припомнить то, что, как мне кажется, невозможно продублировать, Ведь наша память устроена как некий многоступенчатый коридор, где за поворотом почти всегда открывается что-то неожиданное. Я хочу сказать, что, начиная припоминать, я почти всегда наталкиваюсь на то, чего «не помнил» до начала этого вглядывания в полутьму.

Что касается дат, то они, увы, иногда приблизительны. С датами у меня всегда было неблагополучно, и мне легче вспомнить, в котором часу пошел дождь, чем год, когда то или иное событие «имело место быть».

Впервые я был у Анны Андреевны на улице Красной Конницы, неподалеку от Смольного собора, видимо, весной 1960 г. Но видел я ее и прежде, задолго до этого. Хочу рассказать кратко, как это было.

Двоюродная или троюродная моя тетка Валерия Познанская познакомилась с Ахматовой во время войны в Ташкенте. По ее словам, это было нечто большее, чем просто знакомство. Во всяком случае, после ждановского постановления она не отреклась от Ахматовой, не заморозила до лучших времен свои с ней отношения, а сознательно оживила их.

Была она химиком, специалистом по коксующимся углям, даже лауреатом Сталинской премии. Не очень ясно я припоминаю какой-то рассказ моей матери о том, что Познанская хлопотала зимой 1946–1947 г. о топливе для Ахматовой. Топливо это якобы доставляли из ленинградского филиала того института, где работала Познанская. Большинство ленинградских квартир отапливалось тогда печами, и дровяная проблема была даже более насущной, чем продовольственная. Но в этой истории я не вполне уверен, и она может оказаться семейной легендой.

Весной 1947 г. Познанская приехала в Ленинград и остановилась в гостинице «Астория». Однажды часа в четыре дня она заказала в номер чай с пирожными и закуску, такие вещи практиковались в «Астории» почти до последнего времени. Это был как бы скромный прием в честь Ахматовой. На него Познанская пригласила мою мать, а мама, предварительно договорившись, взяла с собой меня. Все оговорки, сделанные в этой фразе, не случайны. Мне шел уже двенадцатый год, возраст вовсе не младенческий, мама объяснила мне, куда мы идем и кого там увидим. Хорошо помню, что с утра я читал книги Ахматовой, их было три, и они всегда стояли за стеклом в книжном шкафу красного дерева.

Детская память крепка и щедра на детали. Я хорошо помню этот солнечный и ветреный, возможно, мартовский день, номер «Астории» окном на Исаакиевскую площадь. Помню даже ракурс всадника на площади, клодтовского императора Николая. Видимо, это был невысокий, второй или третий этаж.

Анна Андреевна еще худощава, в темном и длинном платье, очень похожа на тот рисунок Тышлера, где она сидит на краешке стула. Но это уже, конечно, позднейшее наложение. Помню, что было еще два или три человека. Что же касается беседы, каких-нибудь фраз или слов, то не помню ничего, да и вряд ли она была откровенна в номере знаменитого отеля, который при посещении Ахматовой, конечно же, прослушивался, о чем приглашенные были хорошо осведомлены.

В следующий раз я увидел Анну Андреевну через тринадцать лет, в 1960 г. Я уже окончил Технологический институт и работал инженером-механиком на заводе. Но по существу занимало меня только стихописание — и вообще стихи, чужие, свои, всякие, всех времен и народов, и та бурная полулитературная-полубогемная жизнь, что кипела в Ленинграде в конце 50-х годов. Сейчас не буду ударяться в подробности, но даже у этих заметок должен быть, пусть самый мизерный, исторический фон.

Уже прошел XX съезд партии с «закрытым» докладом Хрущева, о Сталине думали и говорили, во всяком случае в наших кружках, приблизительно то же, что и сегодня, уже растаяли первые снега оттепели и даже наступило некоторое похолодание. Из литературных событий важнейшими были книги Эренбурга, Паустовского, в поэзии — стихи Пастернака из романа, большие цветаевские поэмы и вообще открытие Цветаевой. Первые, почему-то крайне перевранные, списки Мандельштама, публикации Заболоцкого. О Солженицыне еще никто не слышал, ну и, кроме того, конечно, нас очень и очень занимали стихи из Москвы (Тарковский, Ахмадулина, Слуцкий, Самойлов, Евтушенко). Все это я пишу к тому, чтобы объяснить, что даже в передовых литкружках конца 50-х годов Ахматова совсем не была злобой дня. Могучее возвращение ее поэзии было еще впереди, ведь печатались по журналам только полуклочки и полуобломки, а «красная» книжечка и «Бег времени» еще не вышли. Поэтому такая простая мысль, что где-то тут же, рядом, в Ленинграде живет великий поэт, который и может «связать времена», совсем не сразу приходила в молодые головы. Кстати, об этом же говорит и Бродский в своем интервью.

И вот однажды я все-таки сообразил все это. В киоске «Ленгорсправки» за десять копеек я получил адрес Ахматовой. Сразу же от киоска я отправился к ней. Дверь открыла худощавая женщина, это была Ханна Вульфовна Горенко, первая жена брата Анны Андреевны. Я объяснил, кто я такой, минут на пять меня оставили одного в прихожей, затем Ханна Вульфовна вернулась и провела меня в комнату Анны Андреевны.

Ахматова сидела на узком диванчике, сказала, что неважно себя сегодня чувствует, расспросила меня о моих занятиях, давно ли я пишу стихи, принес ли я их. Стихов у меня с собой не было.

Я напомнил Анне Андреевне про встречу в «Астории» в 47-м году и тут же впервые столкнулся с ее невероятной памятью. Ахматова помнила все: и Познанскую, и чай с пирожными, и мою маму, и меня.

Перед прощанием Ахматова спросила меня, не могу ли я — и лучше всего с каким-нибудь приятелем — помочь ей упаковать библиотеку. Дело в том, что осенью она должна переехать в новую квартиру, в дом Союза писателей на Петроградской стороне. По каким-то формальным причинам в квартиру въехать еще нельзя, а вот книги перевезти следовало бы, тем более, что их совсем немного. Это не писательские книжные пуды и энциклопедии. Легкие сборники стихов, десятитомник Пушкина, несколько очень изящных французских и итальянских книжечек в сафьяне и позолоте.


У меня был такой приятель, тоже поэт, тоже бывший студент Техноложки — Дмитрий Бобышев.

И через несколько дней вместе с ним я пришел к Ахматовой. Этот день запомнился мне очень полно и подробно. По дороге к Ахматовой мы купили в хозяйственном магазине мешки из крафтбумаги, в которые тогда убирали на лето зимнюю одежду. В эти мешки мы стали складывать книги. Анна Андреевна сидела тут же на диванчике. Книги мы укладывали очень медленно, разглядывая их, листая, читая автографы. Задавали Анне Андреевне десятки вопросов, иногда чем-нибудь интересовалась и она. Я знаю, что Ахматова всегда предупреждала: прямая речь в воспоминаниях — всегда вранье. Конечно, это так. И все-таки — стилистически почти невозможно обойтись без прямой речи, и я приведу только те фразы, за смысл которых готов поручиться.

— Как у вас дела с иностранными языками? — спросила Ахматова.

— Английский кое-как.

— Читать нужно по крайней мере на двух-трех, хорошо бы еще по-итальянски.

— Но как же этого добиться? — удивляемся мы.

— Просто взять книгу и начать читать, — говорит Ахматова. — Вот уж дело совсем не сложное.

Кого мы любим из «китов» литературы XX века? (Видимо, до этого прозвучала фраза о «трех китах» — Джойсе, Прусте, Кафке).

Я называю Томаса Манна. Не так давно вышел в СССР его десятитомник, и все мы восторженно одолеваем эти «сверхинтеллектуальные» книги. Разговор заходит о романе «Доктор Фаустус». Но Ахматова не разделяет моего восторга: «Слишком много неметчины. А вот Пруст — один из самых лучших, — замечает она. — Он может быть всю жизнь рядом. Его можно читать с любой строки».

— Знаете ли вы, читали ли вы Кафку? — и Ахматова довольно подробно стала рассказывать нам содержание романа «Процесс». — Это как будто кто-то взял вас за руку и повел вас в ваши самые страшные сны. (Эту фразу я запомнил дословно).

Из множества автографов, которые я видел в этот день — Сологуба, Блока, Пастернака — мне запомнился дословно почему-то только такой: «Анне Андреевне Горенко-Гумилевой с верой в ее дарование». Это написал Алексей Толстой на книге своих стихов «За синими реками». Запомнил я эту надпись, наверное, потому что сочетание «Горенко-Гумилева» увидел впервые, да и текст был совсем прост. А вот надпись Пастернака поразила меня многословием (исписанный от края до края весь титульный лист) и каким-то невероятным количеством сравнительных степеней прилагательных.

Что касается «наигранных пластинок», то одну из них мне все-таки хотелось бы пересказать.

Именно этот рассказ Анны Андреевны (а был он довольно долгим, явно превосходил обычные размеры «пластинки») вспоминается мне чаще всего, когда я думаю о Петербурге десятых годов, о такой исторически близкой и все-таки непостижимой обстановке символизма, о «башне» Вячеслава Иванова, о «Бродячей собаке», Блоке, Белом, о Любови Дмитриевне Менделеевой, о том, что за человек был Михаил Кузмин. Может быть, самым важным в интонации Ахматовой было пронесенное через долгие годы чувство своей правоты. Обиды, негодование, ирония полностью сохранили свой «градус». Именно это позволяло почувствовать «ту атмосферу». Никаким чтением, литературой, архивами это заменить нельзя.

Ахматова рассказывала о том, как впервые ее привели в квартиру Вячеслава Иванова — знаменитую башню на углу Таврической и Тверской. Вячеслав Иванов в эту пору был самым влиятельным человеком литературного Петербурга, и от событий, происходящих в его салоне, весьма и весьма зависели литературные судьбы. Ахматова пришла к Иванову днем, и после короткой учтивой беседы он увел ее к себе в кабинет и попросил прочесть стихи. Среди прочего Ахматова прочитала «Песню последней встречи». Иванов сказал, что это стихотворение — «огромное событие в русской поэзии. „Я направую руку надела перчатку с левой руки“, — так еще никто не писал. Тончайшие достижения русской психологической прозы вошли, наконец, и в поэзию». Понятно, что совсем молодую, двадцатилетнюю Ахматову не могло не обрадовать такое полное признание. В тот же день, вечером, когда в «башню» съехался «литературный» Петербург, хозяин попросил собравшихся у него поэтов прочитать стихи «по кругу», после чего произнес нечто вроде импровизированной рецензии. Стихотворение Ахматовой, то самое, что привело его в такое восхищение днем, было им разругано в пух и прах. Так выпали литературные карты в вечерней игре Вячеслава Иванова, так было нужно для его вождистской политики. «Больше на „башню“ меня не тянуло, да и акмеизм сделал из всех этих великих жрецов фигуры отчасти забавные…»

Что касается Михаила Кузмина, мне показалось, что Анна Андреевна рассказывала о нем с очень личной нотой.

Тут было и нечто от доли вины Кузмина в самоубийстве Чеботаревской, и от того, что случилось в 1913 г. с Князевым и Ольгой Глебовой-Судейкиной. Говорила Ахматова о том, что Кузмин делал иногда зло из одного только любопытства поглядеть, как все это получится. Я заметил, что слышу до сих пор о Кузмине (а надо сказать, что в то время я знал в Ленинграде не менее пяти человек из близкого окружения Кузмина) только восторженные, умиленные рассказы.

— Так оно всегда и бывает, — заметила Ахматова, — так уж устроено. Одним не прощается ничего. Если горошины у вас на галстуке будут вот на столько больше (Ахматова показала меру на кончике ногтя), чем принято, вам этого не забудут никогда. А вот для Кузмина петербургские дамы сохранили в памяти только коленопреклонение и фимиам (последняя фраза звучала как-то иначе, но да эти последние слова были произнесены).

Противоположный фатум, т. е. насмешка, ирония, недоверие, перечеркивающие всякую реальность, был, по мнению Ахматовой, уделом Гумилева. Был этот рассказ долгим. И Ахматова не забыла и того, какое замечательное предисловие написал Кузмин к ее первой книге «Вечер», но кончался он приблизительно так:

— Уже в 20-е годы Кузмин царил в салоне Анны Радловой, которую он очень выдвигал, да и сама она сильно играла в литературную политику. Ниспровержение Ахматовой входило в правила этой игры. Говорили они, что я поэт не только не петербургский, но и не петроградский даже, а только царскосельский, но это самое царскосельское место мне и следовало, по их мнению, указать. Удивительно, как мало прошло времени после революции, и эти люди забыли, насколько для петербуржца почетнее было жить в Царском Селе, чем на Песках, где почему-то склубилось большинство «радловцев».

Таких ахматовских «пластинок» я записал пять или шесть. Быть может, когда-нибудь я и воспользуюсь этими записями, но пока что попытаюсь рассказать о другом, что может быть известно совсем узкому кругу людей.


Иосиф Бродский в своем ахматовском интервью вспоминает, как переделывалась строка из стихотворения «Царскосельская ода». Я уверен, что Иосиф ошибается, произошло это не с Анатолием Найманом, а со мной. Поэтому сам Найман и не вспоминает об этой истории в своей подробной книге. Я был одним из первых слушателей «Царскосельской оды». Стихотворение, как мне кажется, очень замечательное. Что-то трудно объяснимое выделяет его из поздних ахматовских стихов, то ли пронзительный, как завывание вьюги, звук, то ли виртуозная историческая живопись, несколько абсолютно точных мазков, воссоздающих 90-е годы в придворном «игрушечном городке». От полосатой будки до «великана-кирасира» на розвальнях, видимо, императора Александра III.

Когда я объяснил Анне Андреевне, как и почему мне нравится это стихотворение, то вдруг заметил, что строчка «Пили царскую водку» может вызвать недоумение у современного читателя. По моему тогдашнему мнению, этот читатель может не понять, что имеется в виду «монополька», т. е. водка, которой торговало царское правительство. В Технологическом институте меня научили, что этим же термином именуется смесь соляной и азотной кислот, растворяющая золото и платину. Кстати, сейчас я думаю, что это была напрасная мнительность. «Но это мне совершенно ни к чему, — сказала Ахматова, — это ваши химические дела».

Но, видимо, многозначная «царская водка» не была забыта Ахматовой, дня через четыре она решила заменить эпитет «царская» каким-нибудь другим. «Вот вы и придумайте», — сказала она. Я ей придумал наречие «допоздна». Наверное, в рукописях можно отыскать ту, раннюю редакцию с «царской водкой». Признаюсь, что теперь «царская водка» мне кажется иногда лучше опубликованного варианта. Но вся эта история всего лишь с одним словом — не свидетельство ли того, как заботилась Ахматова о точности, верности материальной, так сказать, стороны своей поэзии? «Точность — это и есть поэзия», — услышал я как-то от нее. Правда, мне припоминается, что она цитировала то ли Гете, то ли кого-то еще из немцев, а может быть, и не немцев. Этого я припомнить никак не могу.


Хотелось бы сказать хоть немного о том, что сама Анна Андреевна называла «ахматовкой». Термин этот был очень многозначен. Частично он означал разные несуразности, накладки, суету, которые вокруг нее происходили. То, что «ахматовка» была реальностью, а не мнительной выдумкой, неоспоримо. Я был свидетелем случая такой очевидной — и коллекционируемой самой Анной Андреевной — «ахматовки». История эта тем более примыкает к «ахматовке», что сама Анна Андреевна так и не узнала, как все получилось.

Однажды я пообещал приятелю своему Валерию Туру, величайшему почитателю ахматовской поэзии, известному драматургу, представить его Анне Андреевне. Валерий гостил в это время в Ленинграде, а Анна Андреевна жила на своей дачке в Комарово. Так как между «будкой» и городом постоянно двигались «гонцы», то предупредить Ахматову о нашем визите было несложно. В назначенный день мы с утра двинулись в Комарово, побродили по берегу залива, пообедали в станционном буфете и только потом отправились к Ахматовой. Как я и предполагал, на какой-то минуте нашего визита разговор начал «пробуксовывать», в нем появились все более затягивающиеся паузы. Чувствуя себя ответственным за всю эту мной организованную встречу, я начал расспрашивать Анну Андреевну о старых Териоках, Куоккале, Мустамяках и прочей околопетроградской Финляндии. Дело в том, что я попал в эти места очень давно, сразу после окончания войны в 1945 г., потом я, конечно же, узнал, как много всего случилось здесь в начале века, как собирались за вегетарианским столом в «Пенатах» Репина, как прыгал на прибрежных камнях, сочиняя «Облако в штанах», Маяковский, что здесь были дачи Чуковского, Евреинова и Анненкова, как однажды белой ночью на Финском заливе перевернулась лодка, и утонул упавший с нее Сапунов, как давала здесь летние спектакли студия Мейерхольда.

Анна Андреевна живо поддержала этот разговор, тем более что мы находились в этих самых местах, и знала она об этих всех событиях лучше, чем кто-нибудь иной. От дачной Финляндии Анна Андреевна перевела беседу к настоящей Суоми и вспомнила, как она была в Гельсингфорсе вместе с Н. Гумилевым. Среди прочего она заметила, что они побывали на приеме у генерал-губернатора Финляндии.

И тут, перечисляя множество точных дат, фамилий и названий финских городков, она вдруг призналась, что запамятовала фамилию этого генерал-губернатора. «Может быть, Боровитинов?» — внезапно произнес Тур. Последовала небольшая пауза. «Да, действительно, Боровитинов, как славно, что вы вспомнили…» В электричке я спросил у Тура, откуда ему известна генерал-губернаторская фамилия. В ответ Валерий рассказал мне еще один эпизод из жизни «теории вероятности». Всего несколько дней назад он купил в ленинградском букинистическом магазине комплект дореволюционного издания «Столицы и усадьбы» за какой-то год. Оно открывалось страничкой официальных назначений с портретами, там-то он и прочел про Боровитинова.

История эта запомнилась Ахматовой. Не раз она передавала через меня всякие добрые слова для Валерия, называла его весьма знающим молодым человеком, говорила о том, как переменилась в лучшую сторону молодежь 60-х годов сравнительно с послереволюционной. И хотя этот эпизод с генерал-губернаторской фамилией был все-таки случайностью, но образованный и многознающий Валерий Тур гордился им, как мне кажется, даже больше, чем каким-нибудь закономерным успехом. По-человечески это очень понятно. Случайность льстит нам более, чем что-либо ожидаемое от естественного порядка вещей.

А вот случай совсем уж юмористический. Кстати, я его изложил по просьбе Анны Андреевны письменно, и она на моих глазах вложила эти листки в одну из своих книг — не то в Лермонтова, не то в «Тысячу и одну ночь» (в издательстве «Художественная литература» по просьбе Ахматовой для нее делались записные тетради, переплетавшиеся в изящно оформленные переплеты очередных изданий. Блокноты эти потом так, по их обложкам, и именовались).

Быть может, эта запись и теперь находится в архиве Ахматовой.

История эта такова. 1956 г. Помню точно, ибо именно в этом году вместе с несколькими ленинградскими приятелями я впервые путешествовал по Кавказскому побережью. Мы стояли на причале в Сочи и ждали рейсового катера. К нам подошел полуспившийся курортный бродяга — тип, в старое время именовавшийся «стрелком». Без всякой нищенской печали, наоборот, весело и нагловато, он попросил денег. Излагаемая им тут же легенда вполне совпадала с историческим фоном тех лет. «Золотая советская молодежь, — обратился он к нам, — помогите бывшему заключенному добраться до дома, не хватает на билет, добираюсь из лагеря к семье и вот несколько поистратился».

Как он с Колымы или из Казахстана попал в Сочи, этого он объяснять не стал. При этом было очевидно, что он и сам понимал, что вся его болтовня — некая условность, и деньги на вино (тут же на причале из бочки продавали «сухое») он получит почти наверняка. «Ладно-ладно, — сказал ему кто-то из нас, — необходимая помощь будет оказана. Только по какому же делу ты сидел?»

Только на секунду задумался проситель, видимо, с максимальной точностью определив, кто мы такие (я имею в виду наш психологический тип — столичные студенты, расположенные ко всякому «свободомыслию» и т. д.). Свою речь он продолжил так: «Не могу разгласить, дело-то особое, большие люди в него были втянуты, знаменитейшие писатели».

Мы оживились и уже сами побежали за сухим вином. Будущий гонорар его явно возрастал. «Ну вот, расскажи, что знаешь, и получай доплату за плацкарту». — «Вообще-то не полагается, — ответил „стрелок“, — но при вашей доброте ничего не хочу скрывать. Я сидел по делу Зайченко и Ахмедова», — и он многозначительно подмигнул. И вдруг я понял, что Зайченко и Ахмедов — это перевранные им Зощенко и Ахматова. Теперь окончательно стало ясно, что это за тип.

Я сказал: «Деньги только после того, как вы расскажете нам, что это за дело». Рассказчик задумался, в глазах его был туман после двух стаканов «сухого», что-то он припоминал, деньги были так близко, еще одна удачная фраза — и он их получит. И он снова попал «в десятку»: «Дело, молодые люди, государственное. Я по нему подписку давал, об нем когда-нибудь весь мир услышит, только для вас сообщаю: Зайченко ни в чем не виноват, его затянул Ахмедов…» Мы уже все понимали, что нам пересказывается некая фольклорная байка по поводу ждановского постановления. Мы рассмеялись, и он получил свой гонорар.

Анне Андреевне почему-то эта история очень понравилась. Может быть, она считала ее каким-то бредовым отражением истины, ведь она была уверена, что первопричиной постановления 46-го года стала ее встреча с Исайей Берлином, именно с этого камушка и началась лавина. А если так, — а очень может быть, что все было именно так, как считала Ахматова, — значит, действительно, «Ахмедов» затянул «Зайченко».

Вообще же стоило бы отдельно написать об ахматовском юморе, о ее шутках, иронических оценках, о той необыкновенно высокого качества острой сатиричности, каковая исчезла полностью, больше нет таких людей, нет среды, нет культуры, которая позволяла бы вести беседу на таком уровне. Что касается самих «мо», шуток, то они передают этот тон лишь частично: «Это было не в прошлый голод, а два голода тому назад». «Сейчас, сейчас, не отходя от кассы», — говорила она, довольно часто пародируя несусветные советские штампы, которым мы сами редко удивляемся.

Как-то, посылая меня в магазин за водкой и ветчиной, Анна Андреевна дала несуразно большую сумму денег, я сказал, что этого хватит на ящик водки и целый окорок. «Кто же их поймет, эти наши деньги, чего только с ними не было».

Впрочем, многие из этих ахматовских словечек уже записаны. Припоминаю еще замечательную шутку по поводу эрудиции одного из сотрудников Пушкинского дома. Ахматова назвала его «профан-террибль», хотя вообще каламбуров не любила, кроме знаменитого «маразм крепчал».

В своем интервью, вспоминая Ахматову, Бродский довольно подробно пишет о том, как он впервые побывал в Комарово на даче у Ахматовой и познакомился с ней. Да, все было действительно так, как пишет Иосиф, и повез его в Комарово я, предварительно договорившись с Ахматовой. Иосиф захватил с собой фотоаппарат и начал снимать еще на вокзале. Помнится мне, что фотопленка в этот день была отщелкана целиком и Иосиф подарил мне потом три или четыре кадрика, снятых тогда. Кто знает, может быть, где-нибудь сохранились и остальные. Пришли мы к Анне Андреевне раньше назначенного часа, у нее сидели какие-то иностранцы, и мы пошли на Щучье озеро «прогулять время».

Когда мы снова вернулись в «будку», иностранцев уже не было. После нескольких общесветских минут нас пригласили пить чай. В этот вечер Иосиф читал стихи, не очень много — 5 или 6 стихотворений. Я же прочитал только одно, написанное накануне. Оно потом было напечатано в моей книжке «Имена мостов», это стихотворение «Младенчество, Адмиралтейство…» Речь зашла о так называемом «герметизме», о темных запутанных стихах, усложненных ассоциациях, которые могут дойти разве что до самого узкого круга людей, а иногда понятны только самому поэту. Ахматова сказала: «Важно только одно, чтобы сам автор имел нечто в виду».

Спустя долгие годы я стал припоминать дату этого визита, из этого, конечно, ничего не получилось, но зато я напал на верную примету. Я вспомнил, что весь путь от Ленинграда до комаровской платформы сопровождался передававшимся из специально включенных репродукторов репортажем о запуске в космос Германа Титова. А он совершил свой космический рейс 7 августа 1961 г. Так оказалось, что и «у этого воспоминания есть свое число и листок в календаре», как сказала когда-то сама Ахматова, описывая свою встречу с Блоком в поезде на станции Подсолнечная (ее в записной книжке отметил Блок и, естественно, датировал).

Розы были любимыми цветами Ахматовой. Было бы любопытно сосчитать, сколько раз они упоминаются в ее стихах. Сразу приходят на память «Новогодний праздник длится пышно», много роз и в заглавиях — «Последняя роза», «Пятая роза», «Шиповник цветет», ведь шиповник тоже роза, только дикая. Я тоже, наверное, дарил Ахматовой розы, но запомнились мне почему-то другие цветы, самые простые: ромашки, колокольчики, васильки. Было это так. Однажды я оказался в Сестрорецке и внезапно решил поехать в Комарово к Анне Андреевне. Такой визит без предварительной договоренности был для меня событием чрезвычайно редким. Побродив около билетных касс на платформе, я все-таки решился и поехал. Добраться до Комарово из Сестрорецка можно только с пересадкой на станции Белоостров. И там на бедном околостанционном базарчике я был удивлен необыкновенной миловидностью полевых цветов, которые продавались на выбор горстями прямо из ведра. Я собрал по своему вкусу букет и повез его в Комарово.

Когда я вошел на участок Союза писателей, где располагались дачи, то сделал какой-то неверный поворот и оказался около ахматовской «будки», но не со стороны крыльца, а против окна в комнату Анны Андреевны. И внезапно я увидел ее как бы в раме окна в летнем довольно открытом платье. Она была старательно причесана и, как мне запомнилось, выглядела в этот день лучше всего за многие годы, когда мне удавалось ее видеть. «Вы ко мне?» — спросила она. Я удивился вопросу: к кому же еще я мог приехать сюда? Позже я понял, что вопрос этот не только имел смысл, но и был обязателен в понимании Ахматовой: с цветами я шел куда-то, чуть ли не минуя уже ее дом, а что, если бы у этого букета оказался другой адресат? Вопрос Анны Андреевны полностью исключал неловкость, которая могла бы возникнуть, если бы эти цветы предназначались кому-нибудь другому. Вероятность этого была ничтожно мала, но даже этой малостью не следовало пренебрегать, по мнению Ахматовой. Но букет этот составлялся специально для Ахматовой. Анна Андреевна взяла цветы и приблизила их к лицу. Было уже часов шесть вечера, и предзакатные лучи, отражаясь от раскрытых створок окна, осветили лицо Ахматовой как-то особенно. Не могу найти необходимые слова, может быть, следует употребить термин «стереоскопическое освещение», имея в виду особенную четкость и ясность красок и линий. Эту минуту я вспоминаю почему-то чаще многих иных, — казалось бы, более содержательных. В этот день Ахматова мне надписала «Anno domini» (издательства «Petropolis», 1921). Было это 2 августа 1962 г.


http://flibustahezeous3.onion/b/304613/read#t20

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments