zotych7 (zotych7) wrote,
zotych7
zotych7

Category:

Б.Парамонов, И.Толстой Шекспир и бомба 24 апреля 2016

Уильям Шекспир и Мигель де Сервантес


Иван Толстой:

23 апреля даже не стукнуло, не громыхнуло, а вроде как сотрясло земную ось: в один день два юбилея: 400 лет со смерти двух титанов, Шекспира и Сервантеса. Мы с Борисом Михайловичем Парамоновым последние годы ведем литературные беседы. Сегодня мы поговорим не о русских, а о европейских классиках. Как же впрячь их в одну телегу?

Борис Парамонов: Это, конечно, соблазнительное совпадение, неожиданный и тем прекрасный повод убить одним выстрелом двух, скажем так, слонов. Но я, Иван Никитич, не могу решиться на такую дерзость, и вот по какой причине; достаточно простой, если угодно. Я не хочу говорить о Сервантесе, нечего мне о нем сказать. Говорить надо о Дон Кихоте, а не о его авторе. Дон Кихот - мировой образ, великий культурный миф западной цивилизации, а в тени этого мифа теряется, тушуется, как сказал бы Достоевский, его автор. Дон Кихоту уже не нужен автор, он существует сам по себе, вне авторского текста. Это образ, а не текст. Сервантес относится к числу тех авторов, которые, создав могучие, знаковые, символические культурные образы, сами уходят в тень, ведут уже чисто номинальное существование. Скажу проще и грубее: книгу Сервантеса «Дон Кихот» читать неинтересно, это уже не живая книга. Она кажется какой-то совсем уж простенькой на фоне той могучей символической жизни, которую ведет с тех пор ее герой. Конечно, она остается богатым предметом для всякого рода интерпретаций, добычей разного рода теоретиков.

Иван Толстой: «Как сделан Дон Кихот» Виктора Шкловского.

Борис Парамонов: Ну да, конечно. Сейчас, думаю, Дон Кихот сделался добычей семиологов, вот уж где им раздолье. Богатейшая игра ихних означающих и означаемых. Не говоря уже о провербиальных мельницах - чего стоит эпизод из второй книги, когда Дон Кихот нападает на кукольный театр. Полный переворот рыцарской стратегии: уже не реальность, взятая как знак чего-то иного, а знаки, куклы, принятые за реальность. Уверен, что тут есть о чем поговорить семиологам, наверно уже и поговорили.

Иван Толстой: У Владимира Сорокина есть текст, в котором начальник на колхозном собрании уничтожает макет колхоза.

Борис Парамонов: Да, мое внимание на этот текст обратил наш коллега А.А.Генис. Не исключено, что это у Сорокина реминисценция того же Дон Кихота. Но вот вне таких интерпретационных игр, вне такого, будь он неладен, постмодернизма, книга Сервантеса интереса не представляет - именно как чтение. Это, можно сказать, детское чтение, детишки с интересом и, так сказать, на свежую голову читают про избиение пастухов, сторожащих овец, по той причине, что овец бедный рыцарь принял за каторжников, а пастухов за конвой.

Иван Толстой: Есть мнение, что главный текст «Дон Кихота» - не приключения бедного рыцаря, а вставные новеллы.

Борис Парамонов: Да, немецкие романтики так считали. Они же говорили, что лучшее у Шекспира - его комедии. У каждого времени свои эстетические авторитеты.

Иван Толстой: И неизбежная судьба классики - переход ее в детское чтение.

Борис Парамонов: По крайней мере в начальные хрестоматии, где только и находится место для каких-нибудь Ахиллов и Гекторов. То есть все эти великие хрестоматийные герои - Дон Кихота включая - сами делаются знаками. Не надо читать Сервантеса, чтобы назвать Дон Кихотом благородного, но глуповатого идеалиста. Или Дон Жуаном - бабника, кто бы его ни написал, хоть Мольер, хоть Проспер Мериме, хоть Пушкин.

Иван Толстой: Но это, если подумать, и есть высшая слава: когда одно имя героя значимо вне конкретного его текста. Как, например, высшая судьба стихотворения - стать народной песней, утратив автора.

Борис Парамонов: Но тут та заковыка, что обычно таким утратившим имя автором делается второстепенный поэт, которого помнят только профессионалы - историки литературы. Какой-нибудь Глинка, уже не помню, Федор или Сергей.

Иван Толстой: Федор, если я не путаю, автор песен «Вот мчится тройка удалая» и «Не слышно шума городского».

Борис Парамонов: Из больших поэтов, сподобившихся такой анонимной славы, могу вспомнить только Некрасова: «Меж высоких следов затерялося Небогатое наше село…»

Иван Толстой: Горе горькое по свету шлялося / И на нас невзначай набрело.

Борис Парамонов: Хорошая песня.

Иван Толстой: И у Блока, как минимум, одно стихотворение сделалось песней: «Свежий ветер играет терновником…»

Борис Парамонов: А, да-да, вспомнил: ты ушла на свиданье с любовником. Приходилось слышать. А вот самое неожиданное из этой области: песню «Слышен звон бубенцов издалёка», оказывается, сочинил Александр Кусиков. Ай да имажинист.

Иван Толстой: Не великий поэт, прямо скажем.

Борис Парамонов: Согласен. Но вернемся к утратившим авторство мировым образам. Тут ведь действительно происходит не столько индивидуально-авторское творчество, сколько припадание к неким вечным источникам. К архетипам, говоря по-нынешнему. Дон Кихот - несомненный архетип, причем существующий вне той или иной конкретно культурно-исторической ситуации, как и полагается архетипу. Это, если угодно, образ человека вообще, и в нем важно, что человек глуп. То есть склонен переоценивать жизнь, мир, бытие и собственные свои силы. Это образ несбывающейся надежды. Насмешка неба над землей, как сказал Пушкин. Это несостоятельность всякого идеализма, смерть Платону. Платон мне друг, но истина дороже. А истина всегда оказывается низкой. Но человек неисправимое существо, и вот эта несущественность истины, само ее несуществование в рамках пространства и времени готов считать гарантией ее некоего потустороннего существования. Делает то, что Киркегор назвал прыжок к вере.

Так что, как ни относиться к тексту Сервантеса, Дон Кихот - великий образ. Такое написав, можно и умереть, по известному рецепту: умри - лучше не напишешь.

А можно сказать и совсем просто, и ближе к делу в то же время: проза устаревает, а поэзия нет. Проза со времен Сервантеса стала много сложнее, искуснее, по сравнению с ней он действительно простоват. А можно ли сказать, что Бродский лучше или даже сложнее Горация? Он сам так бы не сказал.

Иван Толстой: У вас, Борис Михайлович, получилось некое вроде поминовения Сервантесу, вполне, впрочем, уместного в день четырехсотлетия его смерти. Так что можно переходить ко второму юбиляру - Шекспиру. Неужели к нему вы так же готовы отнестись, как к Сервантесу? То есть, признав мировое значение его образов, готовы дезавуировать его как писателя?

Борис Парамонов: Что вы! Шекспир как писатель не прейдет никогда. Он гениальный мастер слова, и читать его будут всегда, по крайней мере до тех пор, пока существует поэзия. А поэзия, мне сдается, будет существовать всегда, это константа человеческого бытия, как, скажем, религия. И тут уместно подчеркнуть, что Шекспир прежде всего - не автор пьес, а поэт, в таком качестве и останется. Мое твердое мнение: его незачем смотреть в театре, его достаточно читать. Кстати, и Джойс так думал.

Иван Толстой: А ведь были и резкие голоса против, более того - высказывались сомнения чуть ли не в самом его существовании.

Борис Парамонов: Сколько мне - и всему прогрессивному человечеству - известно, таким критиком Шекспира был Лев Толстой. Мы еще поговорим об этом эпизоде в культурной истории человечества, сюжет стоит того. Но сначала - несколько презрительных плевков в сторону людей, усомнившихся в авторстве Шекспира и придумывавших настоящих якобы авторов его сочинений. Начала всю эту постыдную историю одна тетка из Америки, из Северо-Американских Соединенных Штатов, как говорили в старину. Фамилия ее была Бэкон, и она автором шекспировых пьес объявила своего однофамильца Фрэнсиса Бэкона, человека знаменитого и в истории Англии (лордом-канцлером был), и в истории европейской мысли (основатель индуктивной философии, по существу отец методологии научного знания). Фигура, конечно, заметная. Но одним Бэконом не обошлось, пошли в дело и другие видные современники актера Уильяма Шекспира, скажем, Эдвард де Вир, граф Оксфордский. И с большим, надо сказать, основанием, чем Бэкон: сам недурные стихи писал, и театрам покровительствовал. Были и другие кандидатуры, но общей аргументацией в любом случае было одно: не мог малообразованный человек невысокого происхождения, сын ремесленника, написать такие тексты.

Это, конечно, вздорный аргумент, но он очень в духе того времени, когда усомнились в авторстве Шекспира. Какое это было время? Да с середины 19-го века начиная, когда начался бурный расцвет естественных наук и техническое их применение. Фрэнсис Бэкон может вполне считаться их отцом-покровителем, и недаром его имя первым всплыло.

Иван Толстой: Но вот граф Оксфордский отнюдь не был ученым-естественником, - наоборот, сам был поэт.

Борис Парамонов: Да, нужно уточнение: не просто подъем естественных наук, но вообще тогдашняя культурная парадигма, построенная на модели знания, высшего знания, научной образованности. Культура, даже гений стали отождествляться с суммой знания. Интегральным исчислением занимались люди, позабыв про дифференциальное. Синтезов всяческих искали, в том числе синтеза наук (не нашли), а про анализ забыли. Про бесконечно малые забыли. А где таковые водятся? Да на дне человеческой души. И без всякого высшего образования. Этой самой душой тогда вошло в привычку пренебрегать в пользу научного знания, которое одно что-то может открыть и объяснить, а всё остальное - субъективный вздор. Как сказал позднее Зощенко: чушь, блекота и слабое развитие техники.

В русской литературе есть книга, хорошо показавшая ту духовную атмосферу, в которой стал возможен пресловутый шекспировский вопрос. Это первая книга Льва Шестова «Шекспир и его критик Брандес». Шестов так ставит вопрос: современному человеку - то есть человеку начала ХХ века, надо подчеркнуть, - совершенно не нужна красота. Она так же не нужна ему, чужда ему, как Бог или нравственность. Ему нужен закон причинности, якобы всеобъясняющий, чтобы он всё объяснил. Наука, духовный климат современности в принципе враждебны красоте, искусству, особенно великому искусству, ставящему последние вопросы бытия. Если таковые нельзя свести к принципу причинности, к естествознанию, так и не следует о них думать. То, что не познаваемо в модели математического естествознания, то и не требует внимания, то забыть. Это позитивизм, чистой воды позитивизм, во всех своих вариантах сохраняющий этот тезис. Вплоть до Витгенштейна сверхтонкого: о чем нельзя говорить, о том следует молчать. Это всё тот же бессмертный аптекарь Омэ из Флобера - варвар с химической посудой. Образ позитивизма, тупиковой буржуазной культуры, образ 19-го самодовольного века.

Иван Толстой: Но ведь все эти отрицатели Шекспира, эти бэконианцы и оксфордианцы, отнюдь не дезавуировали сами пьесы, известные под шекспировским именем, не отрицали их ценность.

Борис Парамонов: Ну это, знаете, как у Маяковского на футуристическом вечере: пристав предупредил, что Пушкина и другого начальства касаться не следует. Но одно уже то, что вопрос о сочинениях Шекспира подменили вопросом о его авторстве, показывает, в какую культурную пустыню забрело человечество со своим позитивизмом.

Вообще же сама эта история с поиском настоящего автора необыкновенно интересна, крайне характерна для тогдашней культурной атмосферы. Шекспира постепенно подменили не Бэконом или Оксфордом - а Шерлоком Холмсом. Стоит открыть только Википедию и посмотреть, какие безумства творились в этом поиске. Находились какие-то маньяки, расшифровывающие чьи-то завещания, и в этих завещаниях якобы сообщалось место захоронения соответствующих текстов. Подавали петиции на раскопку могил - того же Бэкона, но не разрешили. А еще один придурок внушил публике, что нужные документы спрятаны в реке, закопаны на ее дне, и действительно, провели дноуглубительные работы. Ничего, естественно, не нашли.

Иван Толстой: Но всё-таки были и более внятные, более понятные гипотезы: например, что пьесы Шекспира написаны Кристофером Марлоу. А это был действительно талантливый автор.

Борис Парамонов: Но ведь и в этом случае до безумства доходили. Известно, что Марлоу погиб в кабацкой драке, в возрасте двадцати девяти лет. Так вот, выдвинули гипотезу, что он эту драку и смерть симулировал (надо было, якобы, чтоб избегнуть столкновения с законом, парень он был буйный), - а сам прожил еще много лет и сочинял Шекспира.

Иван Толстой: Такие разговоры и в наше время не затихли, а продолжают вестись, подчас очень громко. Я имею в виду не такой уж давний голливудский фильм «Аноним».

Борис Парамонов: А как же, помню, хорошо помню. Мы с Генисом сделали об этом фильме радиопередачу. О фильме разговоры начались еще за две недели до его выхода на экран. Первым, помню, высказался в ''Нью-Йорк Таймс'' профессор Колумбийского университета Джэймс Шапиро. Его статья называлась ''Голливуд позорит Барда''. Бардом называют в англоязычных странах исключительно Шекспира, причем пишут слово ''бард'' с большой буквы. Как ясно уже из заглавия этой статьи, специалист был возмущен.

Иван Толстой: В чем же состоял позор?

Борис Парамонов: Надо сказать, что линия Шекспира, сюжет о Шекспире в фильме исчезающе малы. Главная интрига строится вокруг связей графа Оксфордского с королевой Елизаветой и шумных происшествиях ее царствования. Особенно заговора любимца королевы Эссекса и последующей его казни. Это, конечно, сюжет, требовавший другого, отдельного фильма. Эдвард де Вир связан с этой линией тем, что второй важный заговорщик - Саутгемптон - сделан в фильме тайным сыном де Вира и самой королевы. Роман юного де Вира с королевой тоже всячески демонстрируется – со всеми приемами новейшего Голливуда, включающими непременный оральный секс.

Иван Толстой: Минуточку - а как же быть с известным прозвищем Елизаветы Первой - “королева-девственница”?

Борис Парамонов: Надо полагать, что у великой королевы были если не любовники в строго техническом смысле слова, то любимцы, и Эссекс был последним из них. Какие-то манипуляции, надо думать, происходили, но королева оставалась, что называется, virgo intacta. Есть сведения, что она страдала так называемым вагинизмом: при попытке сближения с мужчиной у нее происходила влагалищная спазма. Предполагают, что это было следствием травматического опыта: ее мать Анна Болейн была казнена мужем Генрихом Восьмым, отцом Елизаветы. Возник непреодолимый страх перед мужчинами, при всех попытках его преодолеть. Так что детей у нее, уж точно, быть не могло хоть бы и незаконных.

Впрочем, Шекспир в фильме – на десятом месте. Аноним – это именно граф Оксфордский. Главный советник королевы лорд Сесил, на дочери которого де Вир женат, хочет использовать тайного сына своего зятя для возведения на английский престол после смерти официально бездетной Елизаветы. Для этого, естественно, нужно сделать отца юного Саутгемптона – самого де Вира - участником этой сложной, многоходовой, на длительное время рассчитанной интриги. А де Вир как раз этим и не интересуется: он стихи пишет. В фильме есть сцена, меня неудержимо рассмешившая: жена Оксфорда, дочь Сесила Анна, знающая обо всех этих планах, возмущается, в очередной раз увидев своего мужа пишущим, и разбрасывая бумаги с его стола, кричит: ''Прекрати писать!''
Мне это напомнило случай из лагерной жизни Николая Заболоцкого. Какой-то охранник, зная, что Заболоцкий поэт, при каждом подходящем случае спрашивал:
“Ну что, Заболоцкий, больше не будешь стихи писать?”
“Не буду, гражданин начальник”, - смиренно отвечал Заболоцкий.
Вот это в фильме вроде как главное: человек отказался от больших политических возможностей из-за высокой страсти для ''звуков жизни не щадить''. Кульминационная сцена фильма: граф Оксфордский просит королеву пощадить Саутгемптона, вместе с Эссексом приговоренного к казни, и она ставит условие. Королева помилует их сына, если де Вир навсегда откажется от своего авторства, о котором королева знает: де Вир послал ей свою (то есть Шекспирову, как мы ныне считаем) поэму ''Венера и Адонис'', зашифрованно рассказывающую об их любви. Причем неясно, зачем ей понадобилось такое условие ставить, какое отношение авторство де Вира имеет ко всем этим тайнам. Вот тут, если угодно, ''пойнт''. Графу Оксфорду совсем не было резонов скрываться, он ведь не только писал, но и печатался, был в свое время весьма известным поэтом.

Иван Толстой: Самым слабым звеном в аргументации оксфордианцев считается то, что после смерти графа появилось еще одиннадцать пьес Шекспира.

Борис Парамонов: Да, как раз в той передаче Генис об этом напомнил. Но в фильме это соответствующим образом объяснено. Квази объяснено, конечно. Начинается с того, что Оксфорд делает своим доверенным лицом Бена Джонсона – известного драматурга елизаветинской эпохи. Но актерик Шекспир – пьяница, жулик и всячески недостойная личность – в какой-то момент приписывает авторство себе, и Джонсон не имеет возможности его опровергнуть, не разоблачив Оксфорда. Потом дело доходит аж до того, что Шекспир вроде как убивает Кристофера Марлоу. В общем, Бард - кругом негодяй. К тому же, пронюхав истинного автора, шантажирует Оксфорда, требуя мзды за молчание. Авторам фильма, конечно, наплевать на Шекспира, они хотели рассказать об Оксфорде, а шекспировский вопрос оказался припутанным случайно, это - вторичная линия, отнюдь не на первом плане стоящая. Что им какой-то Шекспир, когда есть интереснейший вопрос об английском престолонаследии.

Иван Толстой: А каков, по-вашему, Борис Михайлович, главный аргумент в пользу авторства самого Шекспира - Уильяма Шекспира, уроженца Стратфорда и актера королевского театра “Глобус”?

Борис Парамонов: Самое общее соображение: нужно просто допустить, что Шекспир был гений. Для того, чтобы быть гением, необязательно стоять на высоте современной этому гению культуры. Он сам эту культуру делает и обогащает. Гений – вопрос не культуры, а вовлеченности в бездны и тайны бытия, способности выразить их в индивидуальном творчестве. Гений – это даже не талант, не просто талант. Бердяев сказал: гений – это не талант, о целостная собранность духа. Помню, мне в том разговоре пришел на ум такой аргумент, забавная параллель шекспировского вопроса с одним нынешним сюжетом: если принять аргументацию врагов Шекспира, то, при прочих равных условиях, нужно было бы сказать, что стихи Бродского написал Лев Лосев. Он же не только поэт, но и профессор, а Бродский ушел из восьмого класса.

Но, конечно, главный, неотразимый, из самих глубин поэтической работы идущий аргумент в пользу авторства Шекспира дал Борис Леонидович Пастернак, много его переводивший. Он обратил внимание на то, что в тексте Шекспира масса мелких погрешностей, повторов, нескладиц, что может быть объяснено только спешной работой человека, готовящего текст пьесы к очередному спектаклю, к такому-то конкретному сроку. Человек спешил, некогда ему было вчитываться в самого себя.

Иван Толстой: Замечательный аргумент! Но знатоки Шекспира и его эпохи вообще настаивают на том, что в пьесах Шекспира прежде всего виден человек театра, тогдашнего театра, начала 17-го века.

Борис Парамонов: А вот давайте приведем слова самого Пастернака из той его статьи “Заметки к переводу драм Шекспира”:


Диктор: ''Начинаешь еще больше удивляться тому, зачем понадобилось простоту и правдоподобие Шекспировой биографии заменять путаницей выдуманных тайн, подтасовок и их мнимых раскрытий. Почему именно посредственность с таким пристрастием занята законами великого? У нее свое представление о художнике, бездеятельное, усладительное, ложное. Она начинает с допущения, что Шекспир должен быть гением в ее понимании, прилагает к нему свое мерило, и Шекспир ему не удовлетворяет. Его жизнь оказывается слишком глухой и будничной для такого имени. И удивляются, и удивляются, забыв, что такой большой художник, как Шекспир, неизбежно есть всё человечество, вместе взятое''.

Борис Парамонов: И вот такую забывчивость, такую слепоту можно опять-таки вывести из культурной атмосферы 19-го века, когда заговорили о неподлинности Шекспира. Культура, ориентированная на естественнонаучное знание, не знает темы гения, гений в науке не нужен. Это еще Кант говорил: почему ученый не может быть гением? Почему мы называем гением только художника, человека искусства? Потому что науке можно научить, а искусству не научишь.

Иван Толстой: А как насчет Энштейна? Он гений?

Борис Парамонов: Тут другое, тут главным образом математика, а в математике главное, конечно, природный дар. Собственно, слово “гений” как раз на природу и указывает: оно происходит от слова “ген”.

Иван Толстой: Будем считать, Борис Михайлович, вместе с Пастернаком, что Уильям Шекспир реальное лицо и это он сочинил всем известные пьесы. Более того, примкнем к общей оценке шекспировского гения. Но как же в таком случае быть с тем, что однажды прозвучала уничижительная критика Шекспира и что этим критиком был не кто иной, как Лев Толстой, сам первостатейный гений?

Борис Парамонов: Это, конечно, был скандал, причем, слухи об отрицании Толстым Шекспира пошли задолго до того, как он наконец напечатал пресловутую статью «О Шекспире и о драме». У Чехова не раз упоминается об этом чудачестве гения, а в печати текст появился уже после смерти Чехова. Чехов в одном письме говорит: Толстой - литературный генерал, и как все генералы капризен и деспотичен.

Иван Толстой: Вообще-то чехов сказал это о толстовской философии вообще.

Борис Парамонов: Да, там еще такие слова Чехов говорит: справедливость требует от меня признать, что в паре и электричестве больше любви к человечеству, чем в целомудрии и воздержании от мяса.

Иван Толстой: Тот же самый расхожий позитивизм девятнадцатого века. Знал бы Чехов, какие сюрпризы готовят человечеству эти самые парЫ, эта физика и техника.

Борис Парамонов: Конечно, к позитивизму Чехова не свести, в художестве он куда как глубок. И сам-то он любил Шекспира. В одном письме, говоря об иррациональности художественных оценок, он сказал: я не могу объяснить, почему мне нравится Шекспир и не нравится Златовратский. И он знал об отношении Толстого к Шекспиру. Он рассказывал Бунину, как Толстой сказал ему однажды: только не пишите пьес. Шекспир писал пьесы плохо, а вы еще хуже.

Иван Толстой: Еще известен такой отзыв Чехова. Он говорил современнику: Толстой снисходительно похваливает нас, потому что мы ничто в сравнении с ним, смешно равняться, а вот Шекспир это уже нечто серьезное, тут даже Толстому есть о чем задуматься.

Борис Парамонов: Есть два измерения в этой статье: одно художественное, а другое психологическое. Мне бросилось в глаза при чтении этой статьи, что она удивительно напоминает одно знаменитое место из «Войны и мира»: Наташа Ростова в опере. Там, помните, Наташа не оперу воспринимает, не музыку и пение, а механизм театрального представления.

Иван Толстой: Ну да, и на этом примере Шкловский построил свое понятие остранения как главного художественного приема: сделать вещь необычной, чтоб она воспринималась как бы впервые.

Полностью -    https://www.svoboda.org/a/27695888.html

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments