January 1st, 2019

завтрак аристократа

Б.М.Парамонов из цикла "Русские европейцы" 29-12-04 Киреевский Иван Васильевич

Иван Толстой: Русские европейцы. Сегодня Иван Киреевский. Его портрет в исполнении Бориса Парамонова.

Борис Парамонов: Иван Васильевич Киреевский (годы жизни 1806 - 1856) был одним из родоначальников славянофильства. Его деятельность, его сочинения, весь его облик особенно неоспоримо доказывают, что славянофильство, несмотря на свое название, давшее повод ко многим недоразумениям, отнюдь не было антизападным, антиевропейским направлением русской мысли. Журнал, одно время издававшийся Киреевским, назывался "Европеец". Славянофильство было направлением, разработкой, конкретизацией на русском примере мощного европейского культурного движения - романтизма. Романтизм на Западе был самокритикой европейской культуры, преодолением просветительского рационализма, то есть представления о том, что формы логического сознания исчерпывают содержание бытия и дают его адекватное объяснение.

Вот как писал об этом Киреевский в одном из своих текстов:

Диктор: "Логическое сознание ... схватывает предмет не вполне, уничтожает его действие на душу. Живя в этом разуме, мы живем на плане вместо того, чтобы жить в доме : Покуда мысль ясна для разума или доступна слову, она еще бессильна действовать на душу и волю. Когда же она разовьется до невыразимости, тогда только пришла в зрелость. Это невыразимое, проглядывая сквозь выражение, дает силу поэзии, музыке и прочему".

Борис Парамонов: Это ясная формулировка той особенности романтического мировоззрения, которая делает его построением эстетическим, ориентированным на художественное творчество. Философ романтизма Шеллинг, на которого столь охотно опирались славянофилы, говорил, что художественное построение есть модель бытия в его целостности, в единстве сознания и бессознательного. Искусство - органон, то есть метод, философии, коли она хочет быть целостным знанием, а не сухой логической схемой. Это направление европейской мысли отнюдь не прекратилось с Шеллингом и немецкими романтиками начала 19 века, эта линия продолжалась и позднее, к ней можно отнести Шопенгауэра, Ницще, Бергсона. Специфика славянофильства в том, что оно пыталось связать подобное, романтическое, мирочувствование, строй души - с Россией как преимущественной носительницей этого мирочувствования и строя души. В самой русской жизни, в ее "образованности", как говорил Киреевский, то есть в составе и структуре русской души, русского национального характера ("образованность" в его словаре означает именно структуру, внутреннее строение) - в самой русской жизни проявляется это целостное, сверхрациональное переживание бытия. Русские, писал Киреевский, "для постижения полноты истины ищут внутренней цельности разума". Европейские мыслители:

Диктор: ": напротив того, полагают, что достижение полной истины возможно и для разделившихся сил ума, самодвижно действующих. Одним чувством понимают они нравственное; другим - изящное; полезное - опять особым смыслом; истинное понимают они отвлеченным рассудком, - и ни одна способность не знает, что делает другая: центр духовного бытия ими не ищется".

Борис Парамонов: Важно и то еще, продолжает Киреевский, что такая духовная установка создает и свои особенные формы общественного устроения. На Западе таковое организуется по логическим выверенным формальным основаниям, что приводит к легальному формализму и нравственному утилитаризму. В России же все отношения жизни носят

Диктор: "... характер более внутренней, чем внешней правды, предпочитая очевидность существенной справедливости - буквальному смыслу формы; святость предания - логическому выводу; нравственность требования - внешней пользе. Внутренняя справедливость брала в русском народе перевес над внешнею формальностью".

Борис Парамонов: Это явно идеализировнное описание России и русскости: желаемое выдается за действительное. Критики славянофильства не раз говорили, что оно реальной Европе противопоставляет идеальную, идеализированную Россию. Один из критиков, М.О.Гершензон пошел дальше и, пожалуй, глубже, сказав, что ошибка именно Киреевского в том, что, правильно ориентировав сознание и нравственность на целостное, сверхразумное переживание бытия, Киреевский эту установку, эту заданность принял за реальность и за данность исключительно русской духовности. Эта ошибка, говорит Гершензон, и породила славянофильство как некую культурную партию, провозгласив общечеловеческую устремленность к высшей правде русской особенностью.

Дело, однако, даже глубже. Гершензона тоже критиковали, указывая на то, что он "раскрестил" Киреевского и славянофильство, не увидел в нем христианской специфики. Это очень интересная тема. По Киреевскому, целостная духовная установка как преимущество России объясняется тем, что Россия, в отличие от Европы, не знала античного культурного наследия и поэтому восприняла христианство в чистом, незамутненном рационалистическими искажениями виде. Тогда возникал вопрос: а почему в России на этой основе не возник тип культуры высший европейского? Киреевский не уходил от этого вопроса и не отрицал отсутствия в России этой высшей культуры - но объяснить это явление не смог, хотя и пытался.

Мы можем указать на ошибку Киреевского и славянофильства как такового более глубокую, чем увидел Гершензон, и связанную как раз с христианством. Славянофилы, и Киреевский в особенности, подошли к очень важной проблеме - и даже, в случае Киреевского, описали ее, - но не поняли того, что увидели. Это проблематичность христианства как культурного принципа. Сказать сильнее: антиномичность христианства и культуры. При таком понимании культуры - как целостного знания и переживания бытия, не озабоченного промежуточными степенями его объективации, эмпирикой жизни и прагматикой знания, - в культуре нельзя создать ничего, кроме художественных построений, ибо художество в его романтическом понимании есть моделирование бытийной целостности. Выдать Россию за воплощение сверхразумной полноты бытия - всё равно, что произведение искусства принять за действительность.

Славянофилы сделали из России такое произведение искусства, эстетически ее идеализировали. Тем самым они дали русский культурный проект как художественный, увидели именно эти могучие потенции русской духовности. Поэтому славянофильство можно считать теоретическим предвидением великой русской литературы, что особенно четко можно увидеть в процитированных словах Киреевского о невыразимости высшей истины иными способом, чем искусство. Это и был русский путь. Но художество тоже ведь частично, полнота бытия, в нем обретаемая, - иллюзорна. Рай предлагается считать достигнутым, коли идеализированный образ принимается за действительность. Так сказать, грехопадение отрицается - то, которое привело к необходимости жить и мыслить частично, эмпирически-конкретно, по-западному. Но только такая частичность и есть культура. Можно, конечно, считать саму культуру грехопадением бытия, первородным грехом человечества, изгнанием из рая. Рай, однако, может быть только потерянным; обретенным - никогда. Это условие человеческого существования. Славянофилы не хотели этого признать.

Иван Васильевич Киреевский был слишком благородным мыслителем и человеком, чтобы довольствоваться западной реальностью - большим европейцем, чем европейцы. А это в нем уже русское.

завтрак аристократа

Бумажное кино 27.12.2018

Геннадий Шпаликов как зеркало своего времени



48-13-15_t.jpg
Сегодня вечером мы
пришли к Шпаликову:
Воспоминания, дневники,
письма, последний
сценарий. Сост.
А. Хржановский. –
М.: Рутения, 2018. – 816 с.

О Геннадии Шпаликове в последние годы написано много. Его творческое наследие по большей части опубликовано. Он поступил во ВГИК с первого раза. Сразу же был признан самобытным кинодраматургом, умеющим делать то, чего не делал никто до него. Его считали чуть ли не гением, его все любили. И все же его судьба глубоко трагична…

О нем написано много, однако эта книга по-своему уникальная – она интересна своей полнотой. История оттепели отразилась в судьбе Шпаликова, а книга, составленная его другом, режиссером-мультипликатором Андреем Хржановским, предельно отражает судьбу поэта и драматурга. Автор-составитель, пользуясь богатым набором документов, досконально воспроизводит жизнь поэта и драматурга. Некоторые из этих материалов уже были доступны читателям. Что-то ранее печаталось в киношной периодике, какие-то строки взяты из авторских книг деятелей искусств, что-то представляет собой расшифровки синхронов-интервью из документальных фильмов и телепередач, что-то же, как указано, публикуется впервые.

Хржановский в первую очередь кинематографист, и весьма самобытный. И к составлению книги он подошел как кинематографист: из разрозненных текстов скрупулезно выстроил четкую замкнутую композицию. В ней тексты самого Шпаликова дополняются воспоминаниями о нем друзей и коллег.

В самом начале вместо предисловия идет статья Юрия Богомолова – в большей степени об оттепели и лишь на треть о Шпаликове. Основная часть логично начинается с дневников Шпаликова времен Суворовского училища, потом времен ВГИКа, тут же воспоминания его близких. Его талант виден в кратких фразах: «Ботинки, обладающие нежным и звонким скрипом, могут называться лирическими ботинками», «Женщина из Ренессанса. Всю жизнь она любила одного иностранца. Звали его Шекспир», «Германию придумал Гейне», «Застенчиво голодали русские писатели»… Вторая часть посвящена зрелости поэта и драматурга – его творческие заметки и воспоминания друзей и коллег. Здесь миниатюра, в которой Шпаликов пишет о себе в третьем лице, ее первая строчка дала название книге… Третья часть – о его трагическом уходе. В конце книги – его последний сценарий «Воздух детства» (с историей написания и двумя вариантами финала). Это одновременно и конец его творческой жизни, и возвращение во времена юности – ведь он автобиографический, об учебе в Суворовском училище…

Получилось своеобразное бумажное кино о Геннадии Шпаликове.


http://www.ng.ru/ng_exlibris/2018-12-27/13_1005_shpalikov.html
завтрак аристократа

Ю. Борисёнок, С. Девятов, В. Жиляев Хроника секретных путешествий 10.02.2016

Как советские вожди лечились за границей в 1920-е годы

1


Подробности повседневной жизни советской элиты раскрывает выходящая в свет в издательстве "МедиаПресс" книга "Медицина и власть. Лечебно-санитарное управление Кремля", подготовленная творческим коллективом Центра по связям с прессой и общественностью ФСО. В частности, материалы рассекреченных архивных фондов повествуют о секретных и до сих пор неизвестных мероприятиях, позволявших в 1920-е годы ездить за границу с целью лечения видным соратникам Ленина.
Сталин и Калинин (во втором нижнем ряду в центре) - среди отдыхающих санатория "Красная Москва". Сочи, 1925 год.  Фото: "Медицина и власть. Лечебно-санитарное управление Кремля".Сталин и Калинин (во втором нижнем ряду в центре) - среди отдыхающих санатория "Красная Москва". Сочи, 1925 год.  Фото: "Медицина и власть. Лечебно-санитарное управление Кремля".
Сталин и Калинин (во втором нижнем ряду в центре) - среди отдыхающих санатория "Красная Москва". Сочи, 1925 год. Фото: "Медицина и власть. Лечебно-санитарное управление Кремля".

Укажем лишь на самые характерные "медицинские факты". Лечение "ответственных товарищей" за рубежом не было спонтанным процессом - для этих целей был создан валютный фонд ЦК партии большевиков, которым распоряжались исполнительные органы ЦК - Политбюро, Оргбюро и Секретариат. Решения эти касались ограниченного круга высших чиновников. Ни Ленина, ни Сталина среди них не было, а вот другие "большие вожди" за границу выбирались - Троцкий и Каменев, Бухарин и Орджоникидзе, Рыков и Молотов. Логика в организации такого лечения была: возможности отечественной медицины в то время были скромны, а здоровье многих советских лидеров было подорвано как тюрьмами и ссылками до 1917 года, так и работой на износ в первые советские годы.

Персональные постановления обычно утверждались на основании рекомендаций Лечебной комиссии ЦК (иногда с участием заграничных специалистов) и оформлялись секретными протоколами. Заметим, что об отдыхе на заграничных курортах в этих документах речь не шла, только о лечении в клиниках курортных мест с послеоперационной реабилитацией. Основным местом лечения большевиков стала Германия - в особенности после улучшения отношений с ней после договора в Рапалло, заключенного 16 апреля 1922 года. Валютный спецфонд ЦК формировался и за счет удержаний с советских дипломатов - от сбора взносов с членов РКП(б) в заграничных полпредствах СССР, сотрудникам которых с середины 1923-го жалованье выплачивалось в валюте.

"Выезды в загранку" начались с весны 1921-го, когда после заключения Рижского мира с Польшей открылась прямая дорога на Берлин. Уже 11 апреля 1921 года Оргбюро ЦК приняло два решения: "О предоставлении валюты для лечения за границей Цюрупе, Осинскому и Иоффе" и "О посылке за границу для лечения Сокольникова, в Германию - Мануильского". Только в первой половине 1922-го 28 партработников прошли курс лечения в Германии - обычно под чужими фамилиями. Даже простое раскрытие информации о пребывании советских вождей за границей было нежелательно в условиях формальной "международной изоляции" СССР, не говоря уже о желании русской послереволюционной эмиграции ликвидировать видных большевиков.

Узнаваемым лицам иногда приходилось непросто. Так, весной 1922 года пришлось уехать на Родину Бухарину, причину описал в письме Ленину полпред в Берлине Николай Крестинский: "Фамилия, под которой он здесь живет, стала уже довольно широко известна. Организовать охрану в каком-нибудь курорте вне Берлина мы не можем. Не исключена возможность какого-нибудь нелепого покушения. Потому мы отпускаем его в Россию".

А вот Рыкова с осени 1921-го лечили долго и основательно. Крестинский докладывал Ленину в январе 1922-го: "Вторую операцию Алексей Иванович перенес очень тяжело, после нее 5 недель пролежал, страшно исхудал и ослаб. Сейчас его вес - 50 кило. Опасность ему сейчас никакая не угрожает, самочувствие хорошее, но он должен еще основательно подкормиться. Врачи считают необходимым довести его до 70 кило, он же готов удовлетвориться 60 кило. На днях делали операцию его жене, недели через две она сможет выехать из Берлина. Тогда они оба уезжают на 2-3-4 недели куда-либо в горы или в санаторию откармливаться".

Суммы трат на загранлечение отражают обязательные для излечившихся письменные отчеты. Так, нарком продовольствия Цюрупа 3 марта 1922 года сообщил: "В течение 7 месяцев пребывания в Германии (в числе 3 чел.), считая в том числе поездку туда и обратно и оплату сопровождавшего меня врача, израсходовано: американских долларов - 3111,55, германских марок - 12 770,0, латвийских рублей - 16 320,0".

А с 1923 года едущих за границу вождей разделили на три категории, введя нормы их помесячного содержания в золотых рублях. По первой категории ЦК выделял 180 руб. только на оплату лечения, по второй - уже 360 руб. с оплатой содержания в санаториях, а также врачебной помощи. Собственно "ленинской гвардии" по 3-й категории причиталось 522 руб., а для особо исключительных случаев - в размерах действительной потребности с выдачей авансов под отчет. Для лиц, сопровождающих больных, давалось 125 руб. в месяц. Сверх означенных норм каждому отправляемому и сопровождающему выдавалось по 140 руб. на путевые расходы, считая проезд до Берлина и обратно.

Именно по нормам 3-й категории отправились за рубеж 34-летний Вячеслав Молотов и его 27-летняя супруга Полина Жемчужина. 27 июня 1924 года Оргбюро ЦК разрешило "поездку т. Молотова с женой за границу для лечения на 2 месяца", а 30 июня Политбюро ЦК утвердило решение о предоставлении секретарю ЦК "двухмесячного отпуска". Чете Молотовых было выдано отпускных 2088 руб., на дорогу - 880 руб., итого 2968 золотых рублей. Это путешествие можно отнести к числу скромных, затраты на зарубежное лечение других видных большевиков в 1923-1924 гг. случались и побольше (у Троцкого - 5000 золотых руб., у Рыкова - 6480, а вот у Каменева - только 1616 рублей).

Недовольных секретным лечением за рубежом почти не было. Один лишь Орджоникидзе, оказавшись в Берлине осенью 1927-го, рвался к привычной работе и писал наркомвоенмору Ворошилову: "Думаю, дней через 10 операцию сделают, а как пойдет дальше течение болезни, конечно, только можно гадать. А хочется домой чертовски, иногда хочется встать, одеться и удрать к нам".

В 1929 году порядки ужесточились, в частности, отказали привыкшему к климату французской Ривьеры наркому просвещения Анатолию Луначарскому в просьбе "разрешить моей жене полечиться за границей на свой счет, на свою валюту, которую она может там заработать". Молодую супругу главы наркомпроса актрису и переводчицу Наталью Розенель не выпустили даже после повторного обращения Луначарского, на которое последовал краткий ответ от 2 апреля 1929 года: "Уважаемый товарищ Анатолий Васильевич! Ваше письмо, посланное на мое имя, прочли все наши руководящие товарищи и единогласно признали невозможным удовлетворение Вашего требования. Придется Вам смириться с этим фактом. С комм. приветом И. Сталин".

Смириться со статусом невыездных пришлось и прочим сталинским соратникам - вплоть до второй половины 1940-х, когда появилась "мировая система социализма".


завтрак аристократа

Франсуа Ансело (1794—1854) Шесть месяцев в России - 16

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/799479.html и далее в архиве

Письма XXVI-XXX


Письмо XXIX

Москва, июль 1826 года

Позавчера, мой дорогой Ксавье, окинув Москву беглым взглядом, я рассказал тебе о Кремле и сегодня вернусь к этой древней крепости, где, кажется, обитает история старой Москвы.
Считается, что само слово «кремль» — из татарского языка и означает «камень». Крепость эта, окруженная высокими зубчатыми стенами, сообщается с городом через пять ворот. Спасские ворота примечательны тем, что древний обычай неизвестного происхождения обязывает обнажать голову всех, кто через них проходит. В Кремле находятся дворец древних царей, где родился Петр I, дворец патриарха, здание Сената, Арсенал,
Успенский собор, где проходят церемонии коронования и куда мы отправимся вместе в знаменательный день; наконец, церковь Благовещения и церковь Михаила Архангела, где расположены могилы первых государей этой державы.
Если рассматривать их по отдельности, эти здания не поразят ни грандиозностью, присущей готическим памятникам, ни грациозной элегантностью, какую античные постройки завещали современным подражаниям. Архитекторы, которые возвели это множество зданий, были свободны от всяческих правил и подчинялись лишь капризу собственного воображения, и тем не менее ансамбль весьма привлекателен своим необычным разнообразием. Небольшие колокольни и сверкающие золотом сферы, венчающие кровлю дворца и всех церквей, разнообразие линий и цветов, изобилие балконов, террас и лестниц, смешение всех стилей и строительных систем надолго приковывают изумленный взор путешественника к этой совокупности зданий, то массивных и тяжелых, то легких и изящных, но всегда оригинальных.
Кремлевская сокровищница примечательна множеством ценных предметов, которые нам предложили осмотреть. Бросив взгляд на каждую из этих вещей, принадлежавших правителям России от великого князя Владимира Мономаха до императрицы Екатерины II, словно обозреваешь всю историю этой империи и присутствуешь при всех ее главнейших событиях; короны Казани, Астрахани, Сибири, Грузии и Польши напоминают о ее победах. Оружейная палата содержит множество оружия всех видов и родов, расположенного по народам и эпохам. Среди этих устрашающе разнообразных орудий разрушения в числе прочих трофеев находятся и простые носилки, на которых передвигался Карл XII во время Полтавской битвы.
Патриарший дворец представляет любопытству путешественника священнические облачения, сияющие золотом и драгоценными камнями, а библиотека его состоит из греческих и славянских рукописей, преимущественно богословских, но я заметил среди них и Гомера, Эсхина и Софокла[xix].
Огромное здание Сената было построено в царствование Екатерины; купол, возвышающийся посередине крыши этого здания, увенчан кубом, на четырех сторонах которого крупными буквами начертано по-русски слово «закон». Если перечислить тебе все учреждения, помещающиеся в пределах этого обширного дворца, ты легко сможешь составить представление о его размерах: здесь расположены правительственные архивы, Департамент государственных имуществ; межевая канцелярия, архитектурное училище, банковская контора, архив Коллегии иностранных дел, провиантский склад; наконец, шестой, седьмой и восьмой департаменты Сената[xx].
Арсенал, заложенный в 1702 году при Петре I, в 1812 году был заминирован по приказу Наполеона. Взрыв, хотя и не разрушил здание полностью, нанес ему значительные повреждения, которые до сих пор не вполне исправлены, и, словно бы для того, чтобы возместить ущерб, нанесенный национальному чувству русских, перед Арсеналом выставлены французские пушки, захваченные во время рокового отступления нашей армии. Никольские ворота, расположенные позади этого здания, были также частично разрушены взрывом, однако, невзирая на силу сотрясения, стекло, покрывавшее икону св. Николая, осталось неповрежденным. Табличка с надписью подтверждает этот факт, еще более, если только это возможно, увеличивающий веру русских в могущество этого святого, чье присутствие, как они полагают, спасло стекло от разрушения.
Колокольня Иван Великий — один из самых замечательных и почитаемых памятников Москвы. Это самое высокое здание в городе, и вид, открывающийся с галереи этой башни, поистине великолепен. Скользя по гигантскому амфитеатру, раскинувшемуся во все стороны, взгляд блуждает по лесу сверкающих шпилей и не знает, где остановиться в этой мозаике разноцветных крыш, оживленной ярким солнцем. Говорят, этот памятник должен был увековечить память об ужасном голоде, опустошившем Москву около 1600 года[xxi]. Он имеет форму восьмиугольника; купол его покрыт червонным золотом, а благоговейно почитаемый крест, увезенный французской армией в 1812 году, но оставленный во время отступления, был заменен на деревянный, покрытый медью. На башне тридцать два колокола, и один из них — некогда перевезенный сюда знаменитый новгородский набат.
Рядом с Ивановской башней можно полюбоваться самым большим в мире колоколом. Надпись возле него гласит, что вес его составляет триста пятьдесят тысяч фунтов. Колокол этот, бесполезная тяжесть которого продавливает почву, никогда не был подвешен. Каждый год он все более врастает в землю, и по специально устроенной лестнице можно спуститься и осмотреть его исполинские внутренности.
Могилы патриархов находятся в Успенском соборе, который мы подробно осмотрим во время коронования, а могилы древних царей украшают церковь св. Михаила. Эти саркофаги, которые в праздничные дни покрывают великолепными покровами, некогда служили трогательными посредниками между несчастием и властью. Когда кто-нибудь из подданных хотел просить владыку о милости, он оставлял свое прошение на одной из могил, и только царь мог взять его оттуда. Так смерть ходатайствовала за несчастного у трона, и к милости монарха обращались, взывая к священным именам его отцов[xxii].
Среди зданий, возвышающихся в ограде Кремля, мне осталось упомянуть, мой дорогой Ксавье, только церковь Благовещения, примечательную расположением, кровлей, новыми позолоченными куполами, ведущей к ней прекрасной лестницей и, наконец, своими фресками. Они представляют сюжеты из Священного Писания, но по странной прихоти художник поместил среди этих благочестивых картин портреты древнегреческих философов и историков. Аристотель, Анахарсис, Менандр, Птолемей, Фукидид, Зенон, Анаскарид и Плутарх, сами, вероятно, немало удивленные, держат в руках свитки с евангельскими изречениями, а для того, чтобы набожные московиты не ошиблись, художник заботливо подписал каждый портрет[xxiii]. Мера эта отнюдь не была излишней, ибо жестоко было бы, если бы русский, так благоговейно почитающий изображения святых, вдруг узнал, что обращал напрасные молитвы и поклоны к известным язычникам.
На этом мы покинем Кремль, мой дорогой Ксавье; но, снова оглядываясь на эту древнюю цитадель, пожалеем о том, что, исправляя разрушения, нанесенные взрывом, строители сняли со стен вековую патину, придававшую им столько величия. Белая краска, скрывающая трещины, придает Кремлю видимость молодости, не соответствующую его форме и зачеркивающую его прошлое.

Письмо XXX

Июль 1826 года

Вчера, мой дорогой друг, я последовал приглашению одного любезного русского, г. Исленьева, который перед отъездом в свое имение дал великолепный обед нескольким французам, находящимся сейчас в городе. Обед происходил в Петровском, у французского ресторатора.
Петровское — это императорский дворец, построенный Екатериной II при въезде в Москву[xxiv]; тем же именем называется и небольшая деревня, точнее, несколько дач, окружающих дворец. Именно в этом замке, причудливая форма которого напоминает древние татарские дворцы, останавливался Наполеон с частью своего штаба и гвардии, скрываясь от зрелища горящей столицы[xxv]. Чтобы добраться сюда, надо проехать небольшой лес, где среди елей и берез глаз иностранца радуют несколько вековых дубов, устоявших перед жестокостью местного климата и напоминающих ему о милой родине.
На обеде, где веселость гостей беспрестанно возбуждалась не только бордоскими, бургундскими и шампанскими винами, но и веселыми напевами Дезожье[xxvi] и Беранже, нашему любопытству были предложены также песни и пляски цыганской труппы, приглашенной нашим амфитрионом. Цыгане принадлежат к бродячим племенам, потомкам коптов и нубийцев, историю которых ты прослеживаешь в одном из прелестных рассказов, которые завещал тебе Джонатан Духовидец[xxvii]. Употребляемое здесь название «цыгане» напоминает слово «чингены», как их зовут в Турции, и означает, вероятно, «бродяги». Признаюсь, мне не доводилось слышать ничего более гармоничного, чем эти песни, исполняемые на несколько голосов, мужских и женских, с удивительной верностью. Их неистовые пляски, вносящие в душу невыразимое смятение, объясняют силу воздействия этих чужестранок на молодых русских аристократов. Цыган и цыганка встают в середину круга, образованного остальными, чьи песни и выкрики, нарастая, возбуждают танцующих. Та, что играет на гитаре, сидит, а звуки, извлекаемые ею из инструмента, действуют на нее саму так, что она словно забывает все вокруг. Я не мог отвести взгляда от ее желтоватого лица и горящих черных глаз. Наклоняясь вперед, отстукивая такт ногой, она следовала за движениями танцующих, чьи сладострастные жесты отвечали ее напеву. Красная сетка, покрывавшая ее голову, упала, длинные черные косы разметались по плечам, но ничто не отвлекало ее. Пот катился по ее лицу, она выпустила гитару, изнемогая от усталости, и замерла в оцепенении. Мне казалось, что передо мной древняя сивилла, и я вспомнил стихи из шестой книги «Энеиды»:
Subito non vultus, non color unus, Non comptoe mansere сотое: sed pectus anhelum Et rabie fera corda tument: majorque videri, Nee mortale sonans, afflata est numine quando Jam propiore del[xxviii].
Женщины эти, мой дорогой Ксавье, как я уже сказал, оказывают магическое влияние на молодых русских дворян: нет такой жертвы, такого безумия, на какое они не пошли бы ради них. Когда, окончив танец, они обходят зал, взывая к щедрости зрителей, те, под действием пережитого возбуждения, высыпают им в руки содержимое своих кошельков и за малейший знак благосклонности готовы отдать все, чем располагают в данный момент. Для меня было совершенно непостижимо, каким образом эти цыганки с медными лицами и бесцветными губами могут внушать такие страстные чувства, но г. Исленьев назвал мне нескольких русских, что разорились ради них, а указав на самую юную, добавил: «Взгляните на нее. Один офицер, к несчастью располагавший состоянием, за два года проел с нею две тысячи крестьян!» Признаться, расточительность офицера удивила меня не меньше, чем те слова, в которых мне передали его историю. Вероятно в стране, где крестьянин представляет собой товар стоимостью от трехсот до четырехсот франков, такой способ выражения, справедливо нас возмущающий, считается обычным и не свидетельствует о злонравии того, кто к нему прибегает.



[xix] Ср. у Лаво, в описании библиотеки Патриаршего дворца: «Среди литературных произведений мы замечаем. Гомера, Эсхила и Софокла» (Laveau. Р. 129), причем вместо «Эсхила» в первом издании Лаво значится — явная опечатка — «Эсхин», что и повторяет Ансело.

[xx] Здание Присутственных мест в Кремле (строилось как здание Сената) возведено в 1776—1787 гг. по проекту архитектора М.Ф. Казакова. «В сем же здании находятся еще несколько присутственных мест, как то: Кремлевская экспедиция, Межевая канцелярия с Константиновским при оной училищем, Статное и Остаточное казначейства, два архива — Государственный и Вотчинный, Комиссия провиантского депо и Аудиториатское отделение», — писал в 1820 г. А.Ф. Малиновский (Малиновский А.Ф. Обозрение Москвы. М., 1992. С. 83). Архитектурное училище — Архитектурная школа Экспедиции Кремлевского строения. Шестой, седьмой и восьмой из десяти департаментов Сената были московскими, остальные находились в Петербурге.

[xxi] Карамзин в «Истории государства Российского» называет голодным го дом 1601-й, а по поводу колокольни Ивана Великого делает примечание: «Надпись на главе Ивана Великого: "Изволением Святыя Троицы, повелением Вел. Государя Царя В.К. Бориса Федоровича, всеа России Самодержца, и сына его, благоверн. Вел. Государя Царевича и В.К. Федора Борисовича всеа России, храм совершен и позлащен во второе лето государства их 108-го" — то есть 1600: следственно еще до голода» (Т. XI. Гл. II. Примеч. 177).

[xxii] Анонимный автор письма в «Journal de Paris» оспаривал рассказ о том, что на могилах патриархов в Успенском соборе оставлялись прошения царю (см. ниже с. 186), однако Ансело следует тут Лаво (Laveau. P. 159); повторяет это утверждение и С. Глинка, который перенес в свою книгу только факты, за служивавшие, с его точки зрения, доверия.

[xxiii] Описываемые Ансело фрески иллюстрируют текст византийского происхождения «Пророчества еллинских мудрецов» (см.: Суслов В. Благовещенский собор в московском Кремле // Памятники древнерусского искусства. СПб., 1909. Вып. 2. С. 6-11; СПб., 1910. Вып. 3. С. 11-26; Казакова Н.А. Пророчества еллинских мудрецов и их изображения в русской живописи XVI—XVIIвв. // Труды Отдела древнерусской литературы. М.; Л., 1961. Т. 17. С. 358—368). Имена знаменитых греков Ансело взял из книги Лаво, который, в свою очередь, опирался на описание собора, сделанное П.П. Свиньиным в 1822 г. (Прогулка по Кремлю // Отечественные записки. 1822. Ч. 10. № 25. С. 223); Свиньин перечисляет не все фигуры античных мудрецов, изображенных на галерее собора, а Лаво и Ансело точно повторяют его список. «Анаскарид» вместо «Анаксагор» — ошибка Свиньина, повторенная Лаво, а затем и Ансело.

[xxiv] Петровский дворец — путевой дворец Екатерины II (архитектор М.Ф. Ка заков, 1776-1796).

[xxv] Пожары начались в Москве в день вступления Наполеона, 2 сентября, и ему пришлось перебраться в Петровский дворец. Через неделю, после прекращения пожаров, он возвратился в Кремль.

[xxvi] Дезожье Марк Антуан (1772—1827) — поэт и драматург, плодовитый водевилист. В 1815 г., после возвращения на престол Людовика XVIII, был назначен директором парижского Театра Водевиля.

[xxvii] К. Сентину принадлежит сборник повестей «Jonathan le Visionnaire: Contes philosophiques et moraux» (2 vol. P., 1825). Книга выдержала много переизданий.

[xxviii] ...и в лице изменялась, бледнея, Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала Чаще, и в сердце вошло исступленье; выше, казалось. Стала она, и голос не так зазвенел, как у смертных, Только лишь бог на нее дохнул, приближаясь.



завтрак аристократа

Б.М.Сарнов из книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории" - 47

ТОЛЬКО СНЕГ


Ведь мы теперь живём совсем иначе!


В середине 60-х мы втроем (Л. Лазарев, С. Рассадин и я) сочинили пьесу, предназначавшуюся для Московского театра сатиры. Главный режиссер этого театра Валентин Николаевич Плучек очень хотел поставить Зощенко. Ничего удивительного в этом его желании не было: Зощенко — признанный классик советской сатиры, и, как говорится, сам Бог велел ставить его на сцене театра, именуемого «Театром сатиры».

Проще всего, конечно, было бы взять для постановки какую-нибудь пьесу Зощенко. Но пьесы этого писателя не шли ни в какое сравнение с его прозой. И Плучек решился на смелый эксперимент: обратился с этой своей идеей не к профессиональному драматургу, а к трем литературным критикам, о которых ему только и было известно, что они — пламенные поклонники таланта Михаила Зощенко и более или менее прилично знают все им написанное.

Мы вдохновились этим предложением театра, и пьеса была сочинена.

В финальной сцене, помню, мы использовали рассказ про старичка, который заснул летаргическим сном, а все думали, что он умер. Возникла большая суматоха, старичка никак не могли похоронить, потому что то не могли найти катафалка, то не было лошадей. Когда же наконец и катафалк и лошади нашлись, старичок «воскрес». Но в его «воскресение» никто не поверил, и приехавшие похоронщики, а также соседи по коммуналке, где все это происходило, потребовали, чтобы старичок подал голос. Не отличаясь, как пишет Зощенко, большой фантазией, старичок сказал:

— Хо-хо!

Когда мы прочли нашу пьесу на труппе и артистам предложено было высказаться, наступило долгое молчание. Мы похолодели, решив, что это — провал. Но длинная томительная пауза была наконец прервана репликой молоденькой хорошенькой актрисы, сидевшей в первом ряду. Она сказала:

— Хо-хо!

Напряжение было снято. Все рассмеялись, и пьесу в один голос стали хвалить.

Реплика актрисы оказалась, однако, пророческой.

Пьеса была одобрена, принята к постановке, вот-вот уже должны были начаться репетиции. Но тут вдруг разразилась непредвиденная катастрофа.

Как раз в это время молодой Марк Захаров поставил на сцене Театра сатиры спектакль «Доходное место». Спектакль этот оказался до такой степени злободневным, все происходившее на сцене так крепко и точно «рифмовалось» с нашей тогдашней жизнью, что старая пьеса А.Н. Островского наделала шуму куда больше, чем столетие назад, когда она впервые была представлена на сцене Александринского театра. Пьеса игралась чуть ли не в современных костюмах. Во всяком случае, в костюмах, не слишком отличающихся от современных. И Аристарх Владимирович Вышневский в исполнении Георгия Павловича Менглета куда больше походил на какого-нибудь номенклатурного работника ЦК КПСС, нежели на русского чиновника середины прошлого века.

Скандал разразился грандиозный. Екатерина Фурцева, бывшая тогда министром культуры, просто билась в истерике. Кажется, именно тогда и стало мелькать это знаменитое слово, надолго определившее мрачную атмосферу нашей художественной жизни: «аллюзии». Было даже, если не ошибаюсь, специальное постановление, предусматривавшее, как именно следует интерпретировать творения классиков, дабы не возникало у зрителя вот этих самых «аллюзий».

О том, чтобы после такого скандала ставить на сцене того же театра нашу пьесу, само собой, не могло уже быть и речи: она вся, от начала и до конца, была — сплошная аллюзия.

Речь (в лучшем случае) могла идти только о том, чтобы заплатить ни в чем не повинным авторам причитающийся им скромный гонорар.

Но и это тоже оказалось совсем не просто.

— Понимаете, — сказал нам Плучек, — договор у вас с театром. Но деньги платит министерство. Мы вам заплатить не можем. Поэтому вы подайте на нас — то есть на театр — в суд. Театр этот судебный процесс, разумеется, проиграет, и тогда вы получите свои деньги.

Судиться с театром нам, понятное дело, не хотелось. Но Плучек убедил нас, что все это — чистейшей воды формальность. И мы согласились.

Оказалось, однако, что суд вовсе не склонен был превращаться в простую формальность. Адвокат, представлявший интересы театра, отнесся к своей миссии весьма ревностно.

Он тщательно изучил не только злополучное постановление ЦК о Зощенко и Ахматовой и не только знаменитый доклад Жданова, но и всю критическую литературу тех незабвенных лет, когда Зощенко именовали подонком, злопыхателем, очернителем, клеветником и другими словечками того же смыслового и стилистического ряда.

Но эти словечки мелькали только на первом этапе — когда дело слушалось в народном суде. Убедившись, что весь этот джентльменский набор в новой исторической ситуации уже не очень действует, и потерпев в связи с этим сокрушительное поражение, к следующему акту драмы — слушанию дела в городском суде — адвокат решил изменить тактику. Теперь он уже говорил о Зощенко как о замечательном советском писателе, не скупился на комплименты не только в его, но даже и в наш адрес. Да, говорил он, Зощенко — классик советской литературы, выдающийся наш сатирик. И авторы пьесы добросовестно и даже талантливо инсценировали его рассказы. Но их постигла творческая неудача, потому что сегодняшняя наша жизнь не имеет решительно ничего общего с той, которую изображал в своих произведениях этот писатель.

— Ведь мы теперь живем совсем иначе! — то и дело повторял он. Это был как бы постоянный рефрен, пронизывающий всю сложную систему его аргументов.

Что рисовал Зощенко в своих сатирических рассказах? Какие картины он изображал? Он изображал узкий мещанский мирок, темных, невежественных и диких людей. Он был правдивым бытописателем эпохи нэпа. Но сегодня, сейчас мы живем совсем в другой действительности. И жизнь наша ничуть не похожа на ту, которую описывал Зощенко.

— Разве духовный мир современного советского человека так жалок и убог? — патетически восклицал он. — И разве наши люди говорят сегодня таким корявым, уродливым, безграмотным языком?

— Зощенко был замечательным писателем, — сказал он в заключение. — Но произведения его не выдержали испытания временем. Сегодня они имеют для нас лишь историческую ценность, как отражение быта и нравов давно минувшей эпохи. Что же касается сегодняшнего, духовно и интеллектуально выросшего советского зрителя, то для него Зощенко безнадежно устарел.

Речь адвоката несколько затянулась, и судья, извинившись перед нами, объявил, что слушание нашего дела будет продолжено несколько позже, а пока он просит нас подождать: суду предстоит заслушать другое дело, не такое сложное, как наше. Мы же, если хотим, можем не покидать зал судебного заседания.

Посовещавшись, мы сперва хотели было выйти погулять, но как-то замешкались — и остались в зале. Жалеть об этом, однако, нам не пришлось.

Суть разбираемого нового дела была такова.

Истец и ответчик жили в одном доме. Кажется, даже в одном подъезде. Но истец, в отличие от ответчика, был обладателем «Москвича», который за неимением гаража оставлял прямо у подъезда, как раз под окнами ответчика. Ответчика это возмущало. Как выяснилось по ходу дела, возмущало его даже не столько то обстоятельство, что автомобиль соседа ему мешал, как то, что он занял место, где ответчик мог бы ставить свой собственный автомобиль — в том случае, если бы он у него был.

— Но ведь у вас, насколько я понимаю, автомобиля нет? — спрашивал его судья.

— Пока нет. Но я стою в очереди на «Фиат», — отвечал тот. (Вошедшие позже в наш повседневный быт слова «Жигуль», «Лада», «шестерка» и т. п. тогда еще не были в ходу.)

Итак, ответчик был до глубины души возмущен тем, что истец своим стареньким «Москвичом» занял то место, которое он мысленно уже запланировал для своего будущего новенького «Фиата». Возмущение это разрешилось тем, что он облил машину истца чернилами. Между соседями произошла по этому поводу небольшая перепалка. Но истец не внял этому предостережению: его «Москвич» по-прежнему стоял под окнами ответчика, всем своим гнусным непрезентабельным видом отравляя ему жизнь.

И тогда ответчик решился на крайнюю меру. Под покровом ночной темноты он старательно обмазал машину истца фекалиями. (Именно это деликатное выражение употреблял судья. Истец пользовался другим, более употребительным и общепонятным выражением, что время от времени вынуждало судью призывать его к порядку.)

Поступок ответчика был, конечно, из ряда вон выходящим. Но тут надобно принять в расчет, что совершен он был, как выражался в таких случаях писатель Зощенко, в минуту сильного душевного волнения.

Короче говоря, перед нами разыгралась драма в совершенно зощенковском духе. С той, правда, разницей, что в речи ее действующих лиц то и дело мелькали слова и понятия, зощенковским героям незнакомые:

— Я тогда как раз сдавал кандидатский минимум, — объяснял свои сложные жизненные обстоятельства истец.

— Я стою в очереди на «Фиат», — отстаивал свои позиции ответчик.

Безусловно, это был он — бессмертный зощенковский герой. Но как, однако, он вырос! Какой приобрел лоск! Как изменились его потребности и весь образ его жизни! Какие, наконец, слова он научился произносить!

Нет, — подумал я, — что ни говори, а он все-таки прав, этот адвокат. Мы и в самом деле теперь живем совсем иначе.

До свиданья, товарищ Зощенко!


Сперва два небольших отрывка.

Вот — первый:

Гроб писателя, так «нежно любимого» Москвою, был привезен в каком-то зеленом вагоне с надписью крупными буквами на дверях его: «Для устриц». Часть небольшой толпы, собравшейся на вокзал встретить писателя, пошла за гробом привезенного из Маньчжурии генерала Келлера и очень удивлялась тому, что Чехова хоронят с оркестром военной музыки. Когда ошибка выяснилась, некоторые веселые люди начали ухмыляться и хихикать. За гробом Чехова шагало человек сто, не более; очень памятны два адвоката, оба в новых ботинках и пестрых галстуках — женихи.

Идя сзади их, я слышал, что один, В.А. Маклаков, говорит об уме собак, другой, незнакомый, расхваливал удобства своей дачи и красоту пейзажа в окрестностях её.

А вот — второй:.

Хоронили Михаила Михайловича — в Сестрорецке. Хлопотали о Литераторских мостках — не разрешили.

Ехали мы в автобусе погребальной конторы. Впереди меня сидел Леонтий Раковский. Всю дорогу он шутил с какими-то дамочками, громко смеялся. Заметив, вероятно, мой брезгливый взгляд, он резко повернулся ко мне и сказал:

— Вы, по-видимому, осуждаете меня, Алексей Иванович. Напрасно. Ей-богу. Михаил Михайлович был человек веселый, он очень любил женщин. И он бы меня не осудил.

И этой растленной личности поручили «открыть траурный митинг» — у могилы. Сказал он нечто в этом же духе — о том, какой веселый человек был Зощенко, как он любил женщин, цветы…

Не раз в этот день вспоминали мы с друзьями Конюшенную церковь, вагон для устриц и пр.

Первый отрывок — из воспоминаний Горького о похоронах Антона Павловича Чехова.

Второй — из письма Алексея Ивановича Пантелеева Лидии Корнеевне Чуковской, в котором он делился своими впечатлениями о похоронах Михаила Михайловича Зощенко.

Надпись «Устрицы» на вагоне, в котором привезли тело Чехова, произвела на российских интеллигентов впечатление какого-то жуткого символа. Недаром об этом — право, не таком уж значительном — факте упоминается во всех биографиях Антона Павловича. И недаром писатели, оскорбленные сценами, разыгравшимися на похоронах Зощенко, вспомнили про эти злополучные устрицы.

В разительном сходстве этих двух похорон им тоже померещился какой-то жуткий символ.

На самом деле, однако, общим в этих двух похоронах был «только снег». («Снег» — это, конечно, метафора. Настоящего снега ни там, ни тут быть не могло: Зощенко, как и Чехов, умер в разгар лета — в июле.)

Чтобы описать похороны Чехова, не надо было быть Чеховым. Или Горьким. Эти похороны могли бы описать — и, как я уже сказал, описывали — многие. А вот описать по-настоящему похороны Зощенко мог бы только один писатель: сам Зощенко.

К.И. Чуковский в своих воспоминаниях о Зощенко заметил, что жизнь словно бы нарочно старалась создавать для него ситуации в духе тех, какие он изображал в своих рассказах. В подтверждение этой своей мысли он привел несколько таких эпизодов. Вот один из них:

Мы проходили, — вспоминает он, — мимо большого четырехэтажного дома, и вдруг прямо к нашим ногам упала откуда-то с неба ощипанная, обезглавленная, тощая курица. И тотчас из форточки самой верхней квартиры высунулся кто-то лохматый, с безумными от ужаса глазами и выкрикнул отчаянным голосом:

— Не трожьте мою куру! Моя!

Прохожих на Литейном было много. Время стояло уже не слишком голодное, но каждый прохожий глядел на курицу с таким вожделением, что мы оба сочли своим долгом защищать ее до последней минуты, чтобы она могла благополучно вернуться к своему обладателю.

Вот наконец и он. Выбегает из подворотни без шапки. Хватает курицу и, даже не взглянув на толпу, вскакивает, к нашему изумлению, на подножку трамвая и мгновенно исчезает вместе с курицей, потому что как раз в этом месте трамвай круто сворачивает на Семеновский мост.

Не успели мы догадаться, что сделались жертвой обмана, что схвативший курицу вовсе не тот человек, который кричал из окна, как этот человек налетел на нас ястребом, непоколебимо уверенный, что мы-то и есть похитители курицы и что мазурик, так ловко надувший и нас, и его, на самом-то деле наш компаньон, сообщник.

В толпе выразили такое же мнение, особенно те, что хотели сами овладеть этой курицей…

В присутствии Зощенко, — замечает, рассказав эту историю Корней Иванович, — постоянно рождались, возникали, клубились такие, чисто зощенковские ситуации, коллизии, сюжеты.

И именно такая, чисто зощенковская история «склубилась» и на похоронах Михаила Михайловича.

О сцене, разыгравшейся у его гроба, вспоминали и рассказывали многие. Но самую суть происшедшего лучше других ухватил и передал А.И. Пантелеев. В том самом своем письме, которое я уже цитировал:

Вытаращив оловянные глаза, пробубнил что-то бессвязное Саянов. Запомнилась мне только последняя его фраза. Сделав полуоборот в сторону гроба, шаркнул толстой ногой и сухо, с достойным, вымеренным кивком, как начальник канцелярии, изрек:

— До свиданья, тов. Зощенко…

Ну а дальше всё развивалось в привычных традициях и застывших словесных формах митинга. Точнее — собрания. Одного из множества тех собраний, на которых покойному писателю не раз приходилось бывать при жизни. Поразительное сходство этого собрания с теми было не только в том, что тут, как и там, постоянно звучала непременная казенная формула: «Слово предоставляется…». Неотличимо было это собрание от тех, на которых Михаилу Михайловичу доводилось присутствовать при жизни, прежде всего потому, что, как и на тех, так на этом, последнем в его жизни собрании, — его тоже прорабатывали.

Выступивший после Саянова Леонид Борисов сделал робкую попытку намекнуть на то, что при жизни покойника писательская братия обошлась с ним не совсем справедливо. Он даже — как бы от имени всех присутствующих — попросил у лежащего в гробу писателя прощения. И тут — уже во второй раз — взял слово Александр Прокофьев. Он дал отпор бесхребетному и безыдейному выступлению товарища Борисова. Разумеется, с единственно правильных, партийных позиций.

Но не успел Прокофьев закончить свою партийную отповедь, как вновь раздался голос Борисова:

— Прошу слова для реплики!

И стал испуганно оправдываться, поправляться, уверять, что его не так поняли.

А за ним — еще чей-то голос:

— Прошу слова для справки.

И еще:

— И мне, и мне… К порядку ведения…

Вдова М.М., — продолжает свой рассказ Пантелеев, — подняв над гробом голову, тоже встревает в эту, так сказать, дискуссию:

— Разрешите и мне два слова. И не дождавшись разрешения, выкрикивает эти два слова:

— Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он пишет для народа.

Становится жутко. Еще кто-то что-то кричит. Суетятся, мечутся в толпе перепуганные устроители этого мероприятия.

А Зощенко спокойно лежит в цветах. Лицо его — при жизни темное, смуглое, как у факира, — сейчас побледнело, посерело, но на губах играет (не стынет, а играет!) неповторимая зощенковская улыбка-усмешка…

Я думаю, что эта неповторимая усмешка, которая играла на губах лежащего в гробу писателя, Алексею Ивановичу не привиделась. Я даже не исключаю при этом, что в той усмешке отразилась, помимо всего прочего, и толика удовлетворенного авторского самолюбия. Ведь Зощенко был не только действующим (точнее, недействующим) лицом, но отчасти и автором разыгравшейся у его гроба фантасмагории. Жизнь — сама уникальная, фантастическая, сумасшедшая наша советская жизнь — напоследок подарила ему еще один сюжет, поразительно схожий с теми, которые он так любил изображать в своих рассказах.


http://flibustahezeous3.onion/b/472333/read#t179
завтрак аристократа

Лев Бердников Превосходительная старуха

Настасья Дмитриевна Офросимова (1753–1826) слыла дамой «пресамонравной и пресумасбродной». Говорили, что она держала в ежовых рукавицах и свет обеих столиц, и мужа, и своих уже взрослых детей (метóду их воспитания она сформулировала крайне прямолинейно: «У меня есть руки, а у них есть щёки»). «Все трепетали перед этой старухой — такой она умела на всех нагнать страх,— сообщает современник,— и никому и в голову не приходило, чтобы возможно было ей сгрубить и её огорошить. Мало ли в то время было ещё в Москве почтенных и почётных старух? Были и поважнее, и починовнее: её муж был генерал-майор в отставке, мало ли было генеральских жён, так нет же: никого так не боялись, как её». Фамилия её стала в XIX веке нарицательной (современники называли похожих на неё больших барынь «Пензенская Офросимова», «Смоленская Офросимова» и т. д.), так что Настасья Дмитриевна интересна как колоритный культурно-исторический тип.

Но разговор наш логичнее начать с пращуров Офросимовой, а именно, с её бабушки по материнской линии, графини Аграфены Волконской (–1732). Просматриваются очевидные параллели. Раскрепощённость, честолюбие, дерзость, бойкость — черты, равно присущие им обеим. К тому же внучке передался от бабки врождённый дар слова, сыгравший, впрочем, в судьбе последней весьма печальную роль. Волконская без обиняков злословила в адрес всесильного тогда временщика Александра Меншикова, соперничала с будушей императрицей Анной Иоанновной, за каковые «продерзости» была в 1728 году сослана в «дальной девич монастырь, а именно Введенский, что на Тихвине», где в 1732 году мирно скончалась. Характерно, что и своего суженого Аграфена, как и в будущем наша героиня, не только выбрала сама, но и на таком выборе категорически настояла. Это она заприметила князя Никиту Волконского (–1740) и «не только не робела перед ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом всё больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза». И добилась-таки по своему хотению брака с любимым, причём всегда была стороной ведущей, он — ведомой, так что в их семье установился самый неприкрытый матриархат. После кончины графини императрица Анна Иоанновна из ненависти к ней определила знатного Волконского в придворные дураки. По иронии судьбы, и наша героиня с её бесцеремонно-грубыми словесными эскападами тоже будет восприниматься как своего рода шутиха, а с шутов, как известно, и взятки гладки.

По линии Бестужевых-Волконских наша Настасья была в родстве с половиной барской Москвы, людей чиновных и знатных. Достаточно сказать, что московский главнокомандующий Михаил Волконский (1713–1788) приходился ей родным дядей, а канцлер Алексей Бестужев (1693–1766) — двоюродным дедом. И со стороны отца, Дмитрия Лобкова(1717–1762), она была отпрыском именитого рода тверских дворян. Её прадед, Артемий Лобков, был дьяком Приказа Большой Казны при царе Фёдоре Алексеевиче; дед Пётр (1660–1736) служил стольником, затем состоял у заготовки стерляди к «будущей кампании» в Юрьеве-Польском.
Да и её отец, Дмитрий Лобков, дослужившийся до генеральского чина, был директором Петербургской шпалерной мануфактуры, а на закате жизни (в 1761–1762) стал главным герольдмейстером империи и руководил составлением дворянской родословной книги. Он умер в Петербурге и похоронен на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры. До наших дней сохранилось надгробие, на коем изображён самобытный дворянский герб Лобкова — сабля обременяет геральдическую перевязь. Примечательно, что сей герб отсутствует в Общем гербовнике дворянских родов Всероссийской империи. Вот как характеризует его современный блогер Владимир Кирпичёв: «Он выглядит геральдически безупречно: грамотно, выразительно и лаконично. Похоже, что эта идеальность собственного герба — единственное, что успел извлечь из пребывания в своей последней должности российский герольдмейстер Дмитрий Лобков».

Настасье едва исполнилась три года, когда она потеряла мать, и девять лет, когда ушёл из жизни отец, поэтому дальнейшее воспитание она получила в семье своих титулованных родичей. Какое образование она получила, неизвестно, но надо думать, вполне приличествующее русской дворянке XVIII века. Есть также сведения, что девочкой её возили путешествовать по Европе. По-видимому, стремление верховодить были свойственно ей сызмальства, но особенно проявилось в юности, когда она, уже будучи девицей на выданье, положила глаз на скромного, застенчивого подпоручика, генеральского сынка Павла Офросимова (1752–1817). То был человек сановитого вида, но не обладавший ни быстротой, ни остротой ума. Настасья же, напротив, «была ума не столь блестящего, но рассудительного и отличавшегося русскою врождённою сметливостию». Она энергично повела дело и, улучив удобную минуту, заставила его сделать ей предложение; а когда родители Офросимова не согласились на сей брак, то она похитила своего суженого из отцовского дома и обвенчала его на себе.

К моменту женитьбы Павел был капитаном 2-го фузелерного (ружейного) полка. В дальнейшем боевой генерал, отличившийся в баталиях с турками на реке Тохтамыш, кавалер орденов Владимира 4-й степени и Георгия 4-й степени, вмиру был натуральным подкаблучником и стоически сносил диктат супруги. На все её упрёки и придирки он неизменно отвечал подобострастным молчанием. Рассказывали, что однажды, когда они ехали в открытой коляске, Офросимов пытался что-то робко возразить жене; тогда та сорвала с него шляпу и парик, швырнула их на мостовую и велела кучеру прибавить ходу. Но муж не только не озлобился, но воспринял сей демарш как вполне законный и справедливый. Так некогда, во время зимнего похода в Анапу 1790 года Офросимов безропотно принял изуверский приказ генерал-поручикаЮрия Бибикова (1743–1812) (по счастью, тут же им отменённый) приковать себя к жерлу пушки. И что же Павел? Он с этих пор сделался одним из самых энергичных помощников его высокопревосходительства, равно как и нижайшим рабом своей превосходительной супруги. Забегая вперёд, скажем, что выйдя в отставку, он станет одним из директоров московского Дворянского собрания. А уже совсем под старость, глухой и дряхлый, сосредоточится исключительно на собственной утробе. Сохранились воспоминания о его последних днях (он скончался в марте 1817 года): «Жизнь уже едва теплится в нём, он ужасен, „точный скелет“, а говорит и думает только о еде, и всё жалуется доктору, что ему мало дают есть... Сидит и так уписывает!.. Судьба напоследок была к нему добра. Он до последней минуты был в памяти,— не умер, а заснул без всякого страдания».
Надо сказать, наша героиня подчинила себе не только мужа, но требовала, чтобы все, и знакомые и незнакомые, относились к ней с особым почтением. И без того крупная и броская, она, чтобы бить всем в глаза, балах обыкновенно садилась на самое видное место. Весьма привлекательная в юности, Офросимова превратилась в старуху высокую, тучную, мужского склада, с порядочными даже усами; лицо у неё было суровое, смуглое, с чёрными глазами — словом, тип, каким дети обыкновенно рисуют колдунью.

Князь Пётр Вяземский рассказывает, что она «была долго в старые годы воеводою на Москве, чем-то вроде Марфы Посадницы, но без малейших оттенков республиканизма. В московском обществе имела она силу и власть. Силу захватила, власть приобрела она с помощью общего к ней уважения. Откровенность и правдивость её налагали на многих невольное почтение, на многих страх. Она была судом, пред которым докладывались житейские дела, тяжбы, экстренные случаи. Она и решала их приговором своим. Молодые люди, молодые барышни, только что вступивше в свет, не могли избегнуть осмотра и, так сказать, контроля её. Матери представляли ей девиц своих и просили её, мать-игуменью, благословить их и оказывать им и впредь своё начальническое благоволение». Так, своею правдивостью, твёрдым, решительным характером, резкостью приговоров, которые тут же и высказывала громогласно, невзирая ни на возраст, ни на положение визави, она приобрела в глазах света и нравственный авторитет.

А вот как описывает публичное явление нашей героини её современница Елизавета Янькова (1768–1861): «Бывало, сидит она в собрании, и Боже избави, если какой-нибудь молодой человек и барышня пройдут мимо неё и ей не поклонятся: „Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне кто ты такой, как твоя фамилия?“ — „Такой-то“.— „Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идёшь мимо меня и головой мне не кивнёшь; видишь, сидит старуха, ну и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, а то бы повежливее был“. И так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь. И молодые девушки должны были тоже подойди к старухе и кланяться пред ней, а не то разбранит: — Я и отца твоего, и мать детьми знавала, и с дедушкой и с бабушкой была дружна, а ты, глупая девчонка, ко мне и не подойдёшь; ну плохо же тебя воспитали, что не внушили уважения к старшим. Бывало, как едут матери со своими дочерьми на бал или в собрание, и твердят им: — Смотрите же, ежели увидите старуху Офросимову, подойдите к ней, да присядьте пониже. И мы все, немолодые уже женщины, обходились с нею уважительно». Янькова прибавляет: «Не могу теперь припомнить, какая она была урождённая, а ведь знала; но только из известной фамилии, оттого так и дурила».

Невольной жертвой этой превосходительной старухи стал без пяти минут атташе русского посольства в Женеве Дмитрий Свербеев (1799–1874). Вот его рассказ: «Любя покровительствовать молодым людям и зная меня с моего детства, она и меня однажды сильно огорошила. Возвратившись в Россию из-за границы 1822 году и не успев ещё сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание; туда по вторникам съезжалось иногда до двух тысяч человек. Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от неё вдали, притворившись, будто ничего не слыхал, когда она на ползалы закричала мне: „Свербеев, поди сюда!“ Бросившись в противоположный угол огромной залы, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи, но не прошло и четверти часа, как дежурный на этот вечер старшина, мне незнакомый, учтивой улыбкой пригласил меня идти к Настасье Дмитриевне. Я отвечал: „Сейчас“. Старшина, повторяя приглашение, объявил, что ему приказано меня к ней привести.— „Что это ты с собой делаешь? Небось. давно здесь а у меня ещё не был! Видно, таскаешься по трактирам по кабакам, да где-нибудь ещё хуже,— сказала она,— оттого и порядочных людей бегаешь“... и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осуждённый к торговой казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась: „Ну, Бог тебя простит; завтра ко мне обедать, а теперь давай руку, пойдём ходить!“». И она заставила Свербеева гулять с ней по огромнейшей бальной зале, причём не по периметру, а посредине, зигзагами, где танцующие делали разные сложные фигуры. На робкие слова спутника, что это де мешает танцующим, та отвечала громко: «Мне, мой милый, везде дорога!» И, действительно, все пары почтительно перед ней расступались.
Говорили также, что она, жадная до вестей, ко всякому приставала с допросом. Однажды на балу впилась в едва знакомого ей молодого человека: — Сказывай новости.— Ничего не знаю.— Врёшь, батюшка, ты всё скрытничаешь...

Её острого языка страшились все. Когда Офросимова засобиралась в поездку из Петербурга в Москву, то Александр Булгаков (1781–1863) не преминул через брата предупредить содержателя дилижансов Фёдора Серапина (1787–1862), чтобы тот оказал старухе всевозможное снисхождение, «ибо она своим языком более может наделать заведению партизанов или вреда, нежели жители двух столиц вместе». Тот же Булгаков сообщил и другой анекдот, типичный для Офросимовой. Шёл днём проливной дождь; в это время она почивала; под вечер видит — хорошая погода, велела заложить экипаж и поехала на гулянье; а там грязно; рассердилась старуха, подозвала полицмейстеров, и ну их ругать: «Боитесь пыли и поливаете так, что грязь по колено,— подлинно, заставь дураков Богу молиться, так лоб разобьют». Впрочем, она всегда была едка и точна в оценках: когда генерал Арсений Закревский (1786–1865) был назначен Финляндским генерал-губернатором, сказала: «Да как же он там будет управлять и объясняться? Ведь он ни на каком языке, кроме русского, не в состоянии даже попросить у кого бы то ни было табачку понюхать!»
В театре Офросимова сидела не в ложе, как тогда полагалось даме, а в первом ряду партера вместе с генералитетом. Этим она, поборница справедливости, однажды и воспользовалась. Тогда вошёл в силу действительный тайный советник, сенатор М. Г. С., страшный взяточник. Зная о том, что Александр I ему благоволит, никто не смел возмутиться. Но только не Настасья Дмитриевна. В антракте она встала во весь рост, указала на императорскую ложу, в которой находился царь, и погрозила сенатору пальцем: «С., берегись!» Затем преспокойно села в свои кресла, а С. рассудил за благо ретироваться и быстро покинуть театр. И ведь слова и жест прославленной скандалистки не ускользнули от внимания государя! Он стал с пристрастием расспрашивать об их подоплёке. В результате сенатор вынужден был с позором уйти в отставку.

Александр Стахович (1830–1913), чья семья была одного с ней прихода церкви Иоанна Предтечи на Старой Конюшенной, свидетельствовал, что Офросимова первенствовала и во время церковной службы: «Она строго блюла порядок и благочиние в церкви, запрещала разговоры, громко бранила дьячков за нестройное пение или за нерасторопность в служении; дирала за уши мальчиков, выходивших со свечами при чтении Евангелия и ходивших с тарелочкой за свечным старостой, держала в реcпекте и просвирню. К кресту Офросимова всегда подходила первою, раз послала она дьячка к незнакомой ей даме, которая крестилась в перчатке, громко, на всю церковь дав ему приказание: „Скажи ей, чтобы сняла собачью шкуру!“».

Степан Жихарев (1787–1860) относит её к людям самым «крепкодушным». «Настасья Дмитриевна Офросимова, барыня в объяснениях своих, как известно, не очень нежная, но с толком,— записывает он в своём дневнике от 25 ноября 1805 года.— [Она] гоголь гоголем разъезжает себе по знакомым да уговаривает их не дурачиться. „Ну, что вы, плаксы, разрюмились? Будто уж так Бунапарт и проглотит наших целиком! На всё есть воля Божия, и чему быть, тому не миновать. Убьют, так убьют, успеете и тогда наплакаться“». Мемуарист прибавляет: «Дама презамечательная своим здравомыслием, откровенностью и безусловною преданностью правительству».

Интересно, что вопреки её русофильству, самая ожесточённая критика Офросимовой вышла из-под пера известного русского патриота графа Фёдора Ростопчина (1763–1826), в будущем московского губернатора, чью роль в победе над французами трудно переоценить. Как отмечал Филипп Вигель (1786–1856), в героине его комедии «Вести, или Убитой живой» (1807) под именем вестовщицы Маремьяны Бабровны Набатовой «всякий узнает знаменитую лет сорок срядузаконодательницу московских гостиных». Но здесь Офросимова — воплощённая неблагопристойность и грубость. Понятно, что и Набатова — фамилия говорящая, ибо прямо соотносится с распространяемыми ею вздорными сплетнями, сравнимыми по силе воздействия на общество с оглушительным громом набата. Любопытно, что помянутый Александр Булгаков так и аттестовал её «Набатова-Офросимова».
Ростопчин восстаёт против самоприсвоенного ею «права изобличать порок, исправлять развращённых и показывать истинный путь к добродетели». Высмеивается её неумная и неуёмная активность. «Дела уж так много было, что замучилась,— откровенничает Маремьяна,— два приданые делала, племянника отпустила в армию, сбирала ружья и пистолеты на Милицию, дядю похоронила и, благодаря Бога, сестру с мужем помирила, кой-как уладила... Ну, мочи нет, с ног сбили». При этом вся её душа полна только собой: «Меня все любят, и никто от меня ничего не таит,— бахвалится вестовщица,— лестно заслужить такую доверенность... Я от доброго сердца рада со всяким душу разделить» — «Душу-то, не знаю, делишь ли ты,— корит её добродетельный герой комедии, Сила Богатырёв1,— а секрет, коли нечаянно попадёт в твои руки, то уж тотчас на волю отпустишь».
Но суть в том, что комедийная Набатова отнюдь не доброжелательна. Это вестовщица злобная, и действует она по принципу: «Доброму туго верят, а дурному с радостию». И об окружающих она мнения самого низкого, не устаёт рядить и судить всех по себе. «Что до добродетели касается, то об ней мало думают. Как-то до неё мало охотников! Видно, из моды вышла. И уж это дурной знак, когда станут говорить, что девушка-невеста имеет доброе сердце, добрую душу. Я наперёд знаю, что это значит: либо дурочка, либо скверная лицом». В комедии она распространяет ложный слух о кончине жениха дочери Богатырёва Софьи, офицера Петра Победина, причём делает это, так сказать, по бескорыстной подлости. При этом она в подробностях живописует мнимую смерть этого «молодца, дворянина, воина отличной храбрости», будто бы тот в баталии с французами убит двумя пушечными ядрами. Софья сокрушается о потере, и тогда Набатова ханжит, демонстрируя ей свою показную набожность: «Ну, Бог милость свою над нами явит. Как быть! Живи не как хочется, а как Бог велит. Вот вы, матушка, оправьтесь, поедем к Троице, в Ростов к Пафнутию Боровскому; а летом махнём в Киев: я везде с вами, ни на минуту одних не покину».
Когда же в конце пьесы «убитый живой» Победин является цел-целёхонек, Маремьяна этим вовсе не обрадована — напротив, она клянёт «глупых французов» за неумение стрелять метко. Оскандалившаяся Набатова пытается огрызаться, говорит, что, как благородная дворянка и генеральская дочь, не даст себя в обиду и заслужила право говорить, что угодно и где угодно. На что получает гневную отповедь Богатырёва: «Радуйся на дела мерзкого твоего языка... Стыдно, сударыня, стыдно; что тебе за охота лгать и путать... Что ты делаешь целый день? Лжёшь, врёшь и дурной пример даёшь; злословишь, путаешься не в свои дела, таскаешься по магазейнам, меняешь... с старухами сплетни и, как гончая собака, гонишь и по-зрячему и по-горячему». И продолжает совсем уже прокурорским тоном: «Ты сплетница, разнощица, и ты затем только ездишь по домам, чтобы наполнять их ложью, ссорами и злословием. Язык твой — жало, слова — иголки, ум — зажигательное стекло. Для тебя ничего святого нет на свете; и если я терпел тебя у себя дома, то это для того, чтоб показывать дочери порок во всей его мерзости». Заметим, однако, что Фёдор Ростопчин, весьма влиятельный при Павле I, ко времени написания и публикации комедии находился не у дел. Впрочем, в любом случае, он едва ли мог серьёзно навредить репутации, а тем более популярности Офросимовой-Набатовой.
Впрочем, известен один (!) только случай, когда наша своевольная старуха получила от своего визави самый решительный отпор. Она, надо сказать, терпеть не могла светских модников и всякий раз прилюдно их задирала. Многие после такой взбучки униженно кланялись, конфузились и уезжали домой переодеться. А тут вот вышел облом. Когда она напустилась на известного в то время франта Асташевского, тот (вместо привычного подобострастного почтения) резко её оборвал. Слегка опешив, старуха воскликнула: «Ах, батюшки! Сердитый какой! Того и гляди съест!» «Успокойтесь, сударыня, я не ем свинины»,— парировал Асташевский.

Характерно, что сама будучи отчаянной вестовщицей, Офросимова никогда не мешалась в политику, а тех, кто позволял себе такое, пренебрежительно аттестовала «политиканами» (похоже, этот неологизм в русский язык ввела именно она). «Cо времени войны с французами,— поясняет мемуарист,— появился в Москве особый разряд людей под названием „нувеллистов“, которых всё занятие состоит только в том, чтоб собирать разные новости, развозить их по городу и рассуждать о делах политических. Разумеется, все их рассуждения имеют один припев: „Я поступил бы иначе; у меня пошло бы поживее“ и проч.». [Алексей] Мерзляков (1778–1830) в своей песне прекрасно обрисовал одного из этих господ, живущих политическими новостями:
Тамо старый дуралей,
Cняв очки с густых бровей,
Исчисляет в важном тоне
Все грехи в Наполеоне.
Помимо помянутой комедии Ростопчина, Офросимова осенила собой сразу два шедевра отечественной словесности: послужила прототипом для образа старухи Хлёстовой в «Горе от ума» (1824) Александра Грибоедова и Ахросимовой в «Войне и мир» (1868) Льва Толстого.
Причём, по мнению литературоведа Михаила Гершензона, в комедии «Горе от ума» под тем же именем-отчеством (Павел Афанасьевич) и сходной по созвучию фамилией Фамусов (от лат. «fama» — пошлая молва) выведен генерал-майор в отставке, богатый и важный московский туз Офросимов. А свояченица Фамусова Анфиса Ниловна Хлёстова буквально списана с Настасьи Офросимовой. (Грибоедов мог встретиться с ней в 1823 году (не случайно в комедии той 60 лет) и, как видно, не мог пройти мимо этой заметной фигуры тогдашней Москвы.) Перед нами ярая крепостница, осуждающая обучение «в пансионах, школах, лицеях». По определению Ивана Гончарова («Мильон терзаний», 1872), это «остаток екатерининского века» с «арапкой-девкой и собачкой», которых она ставит в один ряд. Новоявленная Немезида вершит строгий общественный суд, все спрашивают её совета, делают всё с оглядкой на неё и пытаются подольститься, дабы получить хорошую должность или повышение по службе. И к кому, как не к ней, могут быть отнесены слова Фамусова:
А дамы? — сунься кто, попробуй, овладей;
Судьи всему везде, над ними нет судей!
Скомандовать велите фрунтом!
Присутствовать пошлите их в сенат.
Хлёстова не стесняется говорить без обиняков правду в глаза. Так, завидев Загорецкого, даёт ему аттестацию:
Лгунишка он, картёжник, вор.
Когда же Чацкий, услышав такую характеристику, засмеялся, старуха разобиделась и, обращаясь к Софье, учинила и ему строгий выговор:
Чему он рад? Какой тут смех?..
Я помню, ты дитёй с ним часто танцевала;
Я за уши его драла, да только мало.
Любя старину, она категорически не приемлет нововведений вообще и беспощадно костерит всё мало-мальски модное, и никаких препирательств не приемлет (случай с Асташевским — исключение, и лишний раз подтверждает правило). В первоначальной редакции комедии Хлёстова на балу задевает проходящих мимо дам, бросая им вследосуждающе-презрительное:
Ах, Боже мой, племянница, гляди,—
Как у второй княжны измято сзади...
Как выемка низка! — ну, право, омерзенье!
Ах, как растрёпана она,
Как будто, дома и одна...
У всех запачканы, измяты шемизетки2...
Не скупится Хлёстова и на крепкое словцо о светских кавалерах:
Какие нынче стали моды,
Конец векам! Вот талии! Уроды!
Ну, что за галстуки! Как словно хомуты.
Или ещё (это о графинях — бабушке и внучке поочерёдно):
...как стянута, в чём держится душа!
Глуха, беззубая, ряба, нехороша,
Давно бы ей пора в могилу,—
А бал — как верно в первых здесь.
А внучка... Что за срам! Тьфу!
Вся в прорезь! Чуть-чуть не голая...
Глядеть-то не под силу.
Впрочем, когда те подходят к Хлёстовой и почтительно ей кланяются, та меняет гнев на милость. «Садись, мой миленький дружок! — обращается старуха к внучке,— Как ты мила, как рацвела». И для графини-бабушки она находит слова привета:
Графиня, друг мой, как я рада,
Что вижу Вас, божусь...
Не вспомнюсь... без души...
Живу в такой глуши,
друзей увидеть вся отрада.
А вот Лев Толстой в статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир“» (1867), в противопложностьГрибоедову, оценивает прямодушие этой большой барыни положительно: для него она образец независимости и здравости в оценках, «самый милый человек тогдашней Москвы». В романе она фигурирует под именем Марьи Дмитриевны Ахросимовой, которой все «удивлялись и втихомолку посмеивались над её грубостью, рассказывали про неё анекдоты: тем не менее все без исключения уважали и боялись её». Как отмечают исследователи, «Толстой облагородил свою Марью Дмитриевну и дал ей слишком мягкие манеры».

Образ старухи и впрямь притягателен. Она не стесняется прямо выражать своё мнение, подчас противное общественному. Вопреки всеобщей галломании, она демонстративно говорит только по-русски; у неё «густой голос»; она высоко держит свою благородную старческую голову «с седыми буклями». Рассказывается, что обычный образ жизни Ахросимовой состоит в занятиях дома по хозяйству, поездках к обедне, посещении острогов, приёме просителей и выездах в город по делам. Хотя в романе она героиня второстепенная, роль её важна и значима. Эта сторонница старины клеймит реформатора Михаила Сперанского. Она близка к семье Ростовых, так что те нередко гостили в её московском доме на Старой Конюшенной, причём более всех она любила Наташу. На именинах Наташи и старой графини именно она танцует с графом Ростовым, приводя в восторг собравшееся общество. Она же смело выговаривает Пьеру за случай, из-за которого тот в 1805 году был выслан из Петербурга; даёт отповедь старому князю Болконскому за неучтивость по отношению к Наташе во время визита. Наконец, расстраивает план Наташи бежать с Анатолем Курагиным, о котором говорит: «Хорош мальчик! То-то мерзавец!» Примечательна сцена на балу, когда Марья Дмитриевна, по своему обыкновению засучивая широкие рукава (что, как знало её окружение, предвещало грозу), властно остановила в середине зала Элен Курагину и при общем молчании громко ей сказала: «У вас тут от живого мужа замуж выходить стали. Ты, может, думаешь, что ты что-то новенькое выдумала? Упредили, матушкаж давно выдумано».

Очень точно резюмировал ситуацию писатель Марк Алданов: «Пример поистине поразительный: Мария Дмитриевна Ахросимова и „Горе от ума“ писаны якобы „портретно“ c одной и той же дамы. Толстой хотел найти красоту и поэзию — нашёл. Грибоедов хотел пошлость и безобразие — тоже нашёл».

В декабре 1820 года нашу героиню разбил паралич, но она и в самой болезни грозно правила домом, заставляя детей по ночам дежурить около себя и аккуратно всё записывать, а вечером рапортовать ей, кто сам приезжал, а кто только посылал спрашивать о её здоровье. Но петь отходную было рано: три недели спустя она вдруг, как тень, является на рождественский бал к Исленьевым и заявляет, что прогнала докторов и выбросила все лекарства: отложила лечение до Великого поста.

Офросимова умерла пять лет спустя, 74 лет от роду, по тем меркам, в глубокой старости, говорили, что, подобно мужу, «ухлопала себя невоздержанностью в пище». Перед кончиной она с завидной твёрдостью диктовала дочери свою последнюю волю, даже в каком чепце её положить, а также раздала бедным много денег и подарков. Видно, что эта превосходительная старуха готовилась предстать перед Богом, только оплатив все свои земные долги. Ведала ли она, что, покидая сей мир, будет удостоена небывалых почестей. Похороны её были необыкновенно пышны. Отпевал её известный вития, митрополит Московский и Коломенский Филарет (В. М. Дроздов, 1782–1867). Гроб провожала вся чиновная Москва, и экипажи растянулись на две версты, причём шляпы кучеров и лакеев были обвязаны чёрным флёром.


1. Примечательно, что умудрённый опытом благородный дворянин с таким именем был выведен и в знаменитом памфлете Фёдора Ростопчина«Мысли вслух на Красном крыльце» (1807) с его критикой великосветской галломании и прославлении исконных русских добродетелей.
2. Шемизетка — в XIX веке предмет женской нарядной одежды, полупрозрачная короткая блузка в форме лифа с рукавами, отделанная рюшем, кружевами.

Журнал "День и ночь" 2017 г. № 4


завтрак аристократа

П.Вайль Из сексуальной жизни Катерины Измайловой 1995 г.

Главным событием нью-йоркского, а стало быть и американского, оперного сезона стал спектакль «Леди Макбет Мценского уезда». Впервые за шестьдесят лет один из лучших в мире театров — «Метрополитен-опера» — поставил это произведение Дмитрия Шостаковича. И надо сказать, услышанное, а еще более — увиденное поразило американцев. Отчасти даже шокировало.

Скажу сразу главное: на мой взгляд, постановка — замечательная. Рискну даже высказать предположение, что сам Шостакович был бы доволен такой — эротической, сексуальной — трактовкой его оперы. Судя по всему, он так и задумывал свое сочинение, оказавшееся столь многострадальным.

Советский любитель музыки в течение многих лет знал оперу Шостаковича под названием «Катерина Измайлова». И разница не только в заглавиях — это различные произведения искусства.

Напомню: после шумного успеха премьер в Москве и Ленинграде «Леди Макбет…» триумфально пошла по всему свету, была поставлена и в Нью-Йорке: короче, честно работала на престиж страны и ее культуры. Но потом оперу вышвырнули из советского репертуара, фактически запретили.

В 36-м году Сталин покинул представление в Большом театре, не дождавшись финала. Тут же в газете «Правда» появилась знаменитая статья «Сумбур вместо музыки», в которой «Леди Макбет Мценского уезда», созданная Шостаковичем по мотивам одноименного рассказа Лескова, вдребезги разносилась за формализм и непонятность массам.

Кстати, не могу попутно не восхититься виртуозностью сталинских журналистов, находивших точные и эффектные формулировки. В стране, стоявшей — как замечательно написал Андрей Синявский — на трех вызывающих положительные ощущения словах: «большевик», «советы» и «чека», в такой стране словесное мастерство имело весьма прикладной характер. Подобной находкой позже стало клеймо, наложенное на Солженицына, — «литературный власовец». Еще позже — абсолютно бессмысленная, но ловко имитирующая здравый смысл и подкупающая внятностью формула «Экономика должна быть экономной». Выражение же «сумбур вместо музыки» просто вошло в язык, его и сейчас употребляют — хоть иронически, но не задумываясь, — даже те, кто понятия не имеет ни о происхождении этих слов, ни об опере, ни о Шостаковиче.

Как считают современные исследователи, тогда, в 36-м, дело было не только и не столько в сумбуре и формализме. Шостакович получал Сталинские премии и за более сложные камерные сочинения. А самый главный аргумент — внесенные в оперу поправки, когда Шостакович переделывал «Леди Макбет…» в «Катерину Измайлову». Изменения эти и убеждают, что основные претензии к опере были ханжеского свойства.

Новый вариант стал куда более благопристойным — до пародии, особенно для тех, кто помнил оригинальный текст А. Прейса и Д. Шостаковича.

В сцене третьей первого акта к изнывающей от тоски и неясного любовного томления купчихе приходит с недвусмысленными намерениями новый работник. «Я скучаю», — признается Катерина. «Как не скучать!» — с намеком соглашается Сергей. Далее в оригинале диалог: «Если бы ребеночек родился…» — «Да ведь и ребеночек, позвольте мне вам доложить, тоже ведь от чего-нибудь бывает, а не сам по себе». В переделанном варианте: «Если б могла читать я книги…» — «Книги иногда дают нам бездну пищи для ума и сердца». Ясно, что «Катерину Измайлову» можно показывать ученикам младших классов.

Изнывающий от вожделения к снохе свекор заводится: «Жарко было б ей от меня. Жарко, жарко, ей-богу жарко». После переделки: «Жалко бабу, скучно ведь ей. Жалко, жалко, ей-богу жалко».

И так далее. По тому, что именно устранял Шостакович по прямому или косвенному указанию Сталина, понятно, что именно шокировало Сталина — мощь любовных переживаний, их явный сексуальный накал. Чего, кстати, нет и в помине в рассказе Лескова, и в этом смысле опера Шостаковича — совершенно отдельное произведение.

Даже два отдельных произведения. Потому что «Катерина Измайлова» сменила облик «Леди Макбет…» полностью — из драмы страстей сделавшись социальной драмой.

Эротика из оперы ушла, была вытравлена. Но она в полной мере вернулась в восстановленной «Леди Макбет Мценского уезда», какую и ставят на Западе с 70-х годов. Такой она предстала и в «Метрополитен-опера» с блестящей Марией Юинг в заглавной роли, с прекрасными русскими певцами — Владимиром Галузиным, Александром Анисимовым, Владимиром Огновенко. Называю тот состав, который слышал я: потом Галузина в партии Сергея сменил Владимир Богачев. Вообще, недостатка в русских оперных певцах в Штатах теперь нет, а Ольга Бородина, Галина Горчакова, Мария Гулегина, Любовь Казарновская, Сергей Лейферкус, Дмитрий Хворостовский, Владимир Чернов — просто звезды.

Постановщик Грэм Вик, видно, в полной мере проникся эротическими токами оперы и проявил массу изобретательности. Изобразительный ряд спектакля напоминает яркие сюрреалистические полотна Магритта, особенно когда в решающий миг полового акта над сценой поднимается, распускаясь, огромная алая роза.

Динамика и пластика постановки, использование всякой машинерии — это как бы апеллирует к опыту Мейерхольда. Отчасти поэтому мне и кажется, что Шостакович одобрил бы затею «Метрополитен»: любовью к гротеску, сарказму, гиперболе он очень близок Мейерхольду. В таком напряженном силовом поле как нельзя более уместны сексуальные мотивы оперы.

Вик заострил и модернизировал все ситуации. Действие передвинуто куда-то в 60-е годы нашего века, с телевизором и холодильником в обстановке, с милицией вместо полиции, с современными костюмами. А скучающая Катерина листает на диване «Столицу» и «КоммерсантЪ-Daily» — то, что реквизиторам попалось под руку в киосках на Брайтон-Бич. Там же они приобрели, кстати, и содержимое типичного русского холодильника: я разглядел в бинокль молдавскую баклажанную икру, польские маринованные огурчики и венгерское лечо.

Полспектакля на сцене — огромная кровать ядовито-розового цвета, на которой происходят весьма откровенные любовные сцены между Марией Юинг в короткой комбинации и Владимиром Галузиным в трусах и майке. Кровати им не всегда хватает, и они пользуются кухонным столом и даже каким-то образом все тем же холодильником. Меня часто озадачивала тяга персонажей эротических кинотриллеров к неудобной мебели — вот дошло и до оперы. Галузин относительно молод и относительно строен, но слоноподобному Паваротти, будь он сколь угодно гениален, в таких постановках делать нечего. У Марии Юинг прекрасная фигура, не хуже голоса, но я с истерическим любопытством воображаю себе классическую диву-сопрано с тремя подбородками — в такой «короткой маечке», по Высоцкому.

Что же касается вообще наглядного, как говорят в Штатах — «графического», показа секса на оперной сцене, то пионеры тут — вовсе не американцы, а русские. Еще года три назад я посетил гастроли Кировского-Мариинского театра из Петербурга, где в финале оперы Прокофьева «Огненный ангел» появились семь или восемь женщин, на которых даже коротких маечек не было. Рецензенты, помню, опешили и высказывались неопределенно. Все-таки приятно, что русские артисты сумели удивить Америку, — хочется добавить: «пресловутую». Как формулировалось еще в хрущевские времена: «Держись, корова из штата Айова!»

На наших глазах рушатся последние бастионы респектабельности. Правда, в данном случае, с оперой Шостаковича, все органично — не зря кто-то из коллег-композиторов доносительски сказал в 36-м про музыку «Леди Макбет…»: «волны похоти». Говоря по-иному — мощный сексуальный посыл. Тот самый, который был выхолощен при переделке. И надо надеяться, вымученная, искусственная «Катерина Измайлова» больше не воскреснет, а гениальная «Леди Макбет Мценского уезда» выдержит любые трактовки и эксперименты — именно потому, что опирается не на преходящие социальные коллизии, а на вечные человеческие страсти.



Из книги "Свобода - точка отсчёта"    http://flibustahezeous3.onion/b/305712/read