January 8th, 2019

завтрак аристократа

Б.М.Парамонов Уроки Берберовой 07 Январь 2019

Нина Берберова

Парамонов: История чтения

Александр Генис: Первый в этом году выпуск авторской рубрики Бориса Парамонова “Уроки чтения” посвящен одной из самых известных и успешных писательниц русской литературы в изгнании.

Борис Парамонов: Нина Николаевна Берберова – армянка по отцу, отсюда такая не по-русски звучащая фамилия. Но выросла она в Петербурге, где в начале 1920-х годов вошла в круг молодых литераторов, группировавшихся возле Гумилева. В 1922 году она уехала за границу вместе с Владиславом Ходасевичем, прожила с ним десять лет. Жили они поначалу с Максимом Горьким, сопровождая его во всех его передвижениях – из Германии в Чехословакию, потом в Сорренто. Странный это был симбиоз – с Горьким, но он всюду привык таскать за собою различных людей, жить этакой коммуной, то ли феодальным замком. Это еще не было эмиграцией, паспорта у них были советские. В 1925 году Ходасевич и Берберова покинули Италию, уехали в Париж. Ходасевич, уезжая, сказал о Горьком: Нобелевскую премию ему не дадут, Зиновьева уберут, и он вернется в Россию.

Александр Генис: А при чем тут Зиновьев?

Борис Парамонов: Зиновьев был диктатором Петрограда, люто не любил Горького и всячески ему гадил. Горький уехал из России не столько от большевицкой революции вообще, сколько от Зиновьева. Возвращался же он в Россию постепенно: первый раз поехал в 1928 году и ездил каждый год за исключением тридцатого, а в 1933 году вернулся окончательно.

Между тем Ходасевич и Берберова в Париже стали уже настоящими эмигрантами. Жизнь началась у них нелегкая, хотя оба активно занимались литературным творчеством. Но на эмигрантские литературные заработки особенно не разгуляешься. Берберова за какую только работу ни бралась – и крестиком вышивала, и низала какие-то бусы. Она пишет: бусы тогда все низали, одно время даже Эльза Триоле. А однажды она получила работу на швейной машине, и надо же случиться такому: сломала какую-то шпульку, страшно дефицитную деталь, без которой работа была невозможна. И она в отчаянии, не сообщив ничего мастеру, отправилась в парижскую штаб-квартиру фирмы "Зингер" и попросила подарить ей эту шпульку. Изумленные боссы удовлетворили ее просьбу. Очень характерная деталь: Берберова была, как говорится по-английски, сурвайвор, не сдавалась, колотила лапками, как та сказочная лягушка, сбившая молоко в сметану и не утонувшая в кувшине. Она сама эту сказочку вспоминает в этой своей книге.

В 1932 году, прожив с Ходасевичем десять лет, она его оставила. Как тогда говорили в эмигрантском Париже, сварив ему борщ на три дня и перештопав все носки.

Александр Генис: Об этом Довлатов памятно написал – об опыте общения с Берберовой. Она еще была жива, когда мы в Америке оказались.

Борис Парамонов: Да, она умерла 92 лет в 1993 году, успев уже в постсоветскую Россию съездить.

Они с Ходасевичем остались в самых дружеских отношениях. И он, кстати сказать, еще раз женился – на Ольге Марголиной, погибшей потом в немецком концлагере. Берберова в "Курсиве" описала, как ее забирали, как она хлопотала за нее, доказывая в канцеляриях, что ее муж был "арийцем" и что сама Ольга крещеная. Ничего не помогло.

Сама Берберова вышла замуж за другого эмигранта, художника Мокеева, и они в 1938 году даже дом купили в красивой сельской местности, в часе езды от Парижа. Во время войны звала туда Бунина, застрявшего на юге, в так называемой свободной зоне Франции, не оккупированной (до 1933 года). Особенного избытка в этом Лонгшане у них не было, но и не голодали, сидя на земле. Но Бунин так и не собрался. А раньше, до войны, у нее в Лонгшане жил даже Керенский, тоже описанный ею в “Курсиве”.

Александр Генис: Борис Михайлович, вот и поговорим об этой книге конкретно. Но сначала вопрос: как вы относитесь к другим сочинениям Берберовой, что не утратило значения, кроме этих мемуаров "Курсив мой"?

Борис Парамонов: Она еще в Петербурге начала, как водится, со стихов, и потом стихи писала, но в эмиграции в основном занялась прозой. Я прочитал несколько ее прозаических вещей. Это неплохо, что называется, на уровне, стыдиться написанного не приходится. Но и особенных взлетов не было. Она написала несколько романов; один из них – "Первые и последние" – страшно расхваливал молодой Набоков. Я заглянул туда – и не понял, чем он так восхищался: по Франции ходит слепой русский странник с девочкой-поводырем, “поводыркой”, как пишет Берберова. Потом она остановилась на форме объемистых рассказов, лонг-шорт стори, как говорят в Англии. Два таких рассказа мне понравились. Это "Улучшение участи", напоминающий отчасти набоковского "Хвата", и "Аккомпаниаторша", напоминающая опять же набоковского "Соглядатая". Но одна вещь безоговорочно понравилась – "Воскрешение Моцарта".

Май сорокового, немцы начали наступление, беженцы потянулись на юг. Русские эмигранты обсуждают происходящее, и кто-то говорит: вот бы Наполеона воскресить, посмотрел бы он, что происходит с Францией. И начинают обсуждать, то ли в шутку, то ли с горечью, кто бы кого воскресил. Хозяйка говорит, а я бы воскресила Моцарта. Гости разъезжаются, и вот вдруг уже в темноте какой-то человек, похожий на беженца, дурно одетый и утомленный, говорящий по-французски с акцентом, просит у нее позволения остановиться отдохнуть в ее доме. И несколько дней живет в доме, ничего не прося, отказываясь от еды. А потом, когда сами хозяева собираются уходить, – и он молча уходит. Хороший рассказ. Без всякой эмфазы, без попытки мотивировать рассказанное, мы понимаем, что это и был как бы воскресший Моцарт, уходящий от своих немецко-говорящих соотечественников. Символическая вещь.

Александр Генис: Известно, что с прозой Берберовой произошла странная история. Под конец жизни ее французы открыли – и стали активно переводить, вот эти самый лонг-шорт сторис, говоря по-русски – повести. По "Аккомпаниаторше" даже фильм сделали, правда сильно изменив сюжет. Она говорила: что б им тогда меня открыть – когда была молодой и жила в Париже.

Борис Парамонов: Но еще в парижской жизни, сразу после войны, был у нее успех, она написала биографию Чайковского, и книгу перевели на несколько языков. В Швеции она стала бестселлером, вот тогда и выучила Берберова шведский язык, чтобы, приехав по приглашению издателей в Швецию, усилить о себе впечатление. Причем произошла забавная история, она ее как раз в “Курсиве” рассказывает. Она попросила научить ее шведскому языку престарелого дипломата Лорис-Меликова, бывшего когда-то и послом в Швеции. Он знал восемь языков. И вот он запутался в своих языках и научил ее вместо шведского норвежскому.

Александр Генис: Богатыри, не мы.

Борис Парамонов: Вообще у Берберовой вторая половина жизни была триумфальной. В Америку она уехала в 1950 году. Сначала перебивалась из кулька в рогожку, была однажды секретарем у богатой американки. Но со временем стала профессором русской литературы, и не где-нибудь, а сначала в Йельском, а потом – в Принстонском университетах. В Принстоне и дом у нее был, где ее посетил еще в советское время не убоявшийся визита к эмигрантке Вознесенский. У нее была сломана рука, и она надписала ему книгу – левой рукой. Сильная была женщина, не сдавалась ни при каких обстоятельствах.

Александр Генис: “Железная женщина” – так называется одна ее книга.

Борис Парамонов: Так она назвала знаменитую Марию Игнатьевну Закревскую, она же графиня Бенкендорф, она же баронесса Будберг. И под таким заглавием – "Железная женщина" – она написала ее биографию. Интереснейший персонаж, интереснейшая книга. Будберг была любовницей и конфиденткой двух знаменитых писателей: Горького и Уэллса (причем, как кажется, одновременно), разъезжала из Италии в Лондон и обратно. Все эти маршруты и сопутствующие обстоятельства скрупулезно проследила Берберова. Темная она была лошадка, эта Мура, и похоже, что советский агент.

Но мы говорим о Берберовой. И вот вопрос: почему она взялась писать об этой авантюристке? А потому что чувствовала себя похожей на нее – одного с ней была типа. Не шпионкой, конечно, – но вот таким сурвайвором, умела выживать в самых отчаянных обстоятельствах. Будберг – как бы "сверх-я" Берберовой.



Обложка книги
Обложка книги

Это основной тон ее мемуаров "Курсив мой". Это книга о выживании. Берберова дает понять, что она если не выше всех прочих русских эмигрантов, то во всяком случае сильнее. Тема книги: желание жить, а не выживать. Не поддаваться обстоятельствам, а упорно искать себе достойное места в жизни. И она всех, что называется, приложила, все у нее слабее. И Андрей Белый в Берлине, и Цветаева в Париже, и Бунин там же. Берберова пишет, что все эти люди отталкивались от эмигрантской жизни, и свое отъединение от этой жизни стремились возвести, что называется, в перл создания. Особенно о Цветаевой в таком духе она пишет. Но любой человек, будь он трижды гением, не вправе считать себя выше жизни, это не высота, а путь в падение. Вот такая у нее жизненная была философия.

Вот эти трое – Белый, Цветаева, Бунин – наиболее значительные персонажи "Курсива". Ну и Горький, конечно, как бы мы к нему ни относились. О Мережковском и Зинаиде Гиппиус она тоже пишет, и тоже интересно. "Курсив мой" – содержательное чтение. Но так вот получается у Берберовой, что она если не лучше всех, то сильнее.

Александр Генис: Мы, конечно, не вправе судить ее за это, но все-таки не стоит забывать, что сделали в литературе Цветаева и Бунин и каков вес Берберовой. Да, она выжила и зажила со всем комфортом, но кто есть кто по гамбургскому счету? Дом в Принстоне и профессорская пенсия – это далеко не бесспорный патент на благородство. И я хочу, Борис Михайлович, все-таки привести полностью высказывание Довлатова о Берберовой:

"Что касается Берберовой, то я с ней, конечно, знаком и несколько лет находился в переписке, но затем она поняла, что я целиком состою из качеств, ей ненавистных – бесхарактерный, измученный комплексами человек. И переписка увяла. Я её за многое уважаю, люблю две её мемуарные книги (стихи и проза – дрянь, по-моему), но человек она совершенно рациональный, жестокий, холодный, способный выучить шведский язык перед туристской поездкой в Швецию, но также способный и оставить больного мужа, который уже ничего не мог ей дать".

Борис Парамонов: Но на такой ноте не стоит заканчивать разговор о Нине Николаевне Берберовой. Она все-таки писатель, и не бездарный. Мемуары "Курсив мой" – просто хорошая книга, мастерски сделанная. И лучше всего в ней даже не картины эмигрантской жизни со всеми ее гениями, а описание Америки, сделанное одним махом, в одном распространенном периоде – вот как у Набокова описывается Америка, по которой Гумберт путешествует с Лолитой. Но у Набокова это дано не без иронии, а у Берберовой – некий гимн.

Александр Генис: Кстати, Борис Михайлович, напомним, что она пишет о Набокове.

Борис Парамонов: Пишет тоном высокой хвалы. Она пишет, что явление Набокова стало оправданием всей эмиграции, он показал, что Россия и за рубежом не кончилась.

Но тем не менее многих великих Берберова уронила. Например, Гумилева еще в Петербурге: она выбросила подаренные им книги. В чем там было дело – прочитайте сами. "Курсив мой" – книга, которую нельзя оставить в забвении.

https://www.svoboda.org/a/29691431.htm



завтрак аристократа

И. Щеголев Сорвиголова Блюмкин 19.10.2014

Что стало с реальным прототипом Штирлица и Остапа Бендера

Имя Якова Блюмкина сейчас знакомо немногим, а ведь именно он стал одним из создателей школы разведки в СССР. Его профессиональные похождения заставят плакать Джеймса Бонда, количество перестрелок, взрывов и погонь вскружат голову абсолютно всем любителям боевиков, а количество посещенных уникальных мест запросто перекроет достижения Индианы Джонса. А еще он послужил прообразом легендарного кино-разведчика Штирлица.

Восемнадцатилетний комиссар

Яков родился в семье одесских пролетариев недалеко от Чернигова. Дата и год рождения будущего разведчика остались неизвестными, предположительно, он появился на свет в 1900 году. Образование получил хорошее, одним из учителей в его школе был легендарный "дедушка еврейской литературы" Мойхер-Сфорим Менделе. Вплоть до 1917 года мальчишка сменил несколько профессий: был помощником машиниста, электромонтером, костюмером в театре. Его старшие братья, работающие журналистами в одесских газетах, имели связи с анархистами, сестра страстно симпатизировала революционным настроениям, а сам Яков вступил в партию социалистов-революционеров.

В Одессе, как ни в каком другом городе империи, звучали самые яростные антимонархические призывы еще за несколько лет до октябрьской революции. В это время и в этой атмосфере Блюмкин вступает в отряд еврейской самообороны и знакомится с культовым Мишкой Япончиком. Это знакомство, а также последующие совместные операции и рейды делают из незаурядного юноши одного из главных столпов революции в Одессе.


В мае 1918 года руководство Партии левых эсеров вызывает юного карьериста в Москву. Здесь его ждет очередная должность, теперь он руководит отделением контрразведки по охране и наблюдению за посольствами. Именно в этой должности он впервые становится известен всей стране. За 8 часов он разрабатывает план операции и собственноручно его исполняет.Выражение Троцкого "революция выбирает себе молодых любовников" полностью применимо к Блюмкину - карьера недавнего школьника развивается головокружительно. В 1918 году он уже начальник штаба Третьей Украинской советской армии, в его распоряжении более 4000 человек. Но не проходит и пары месяцев, как восемнадцатилетний юноша уже значится комиссаром Военного совета армии.

В начале июня Блюмкин и другой член партии эсеров матрос Андреев приходят в немецкое посольство для беседы с послом Германии графом фон Мирбахом. Для визита был выбран малозначительный повод - граф обратился к советской власти с заявлением о том, что его дальнего родственника задержали и просил принять меры. Вскоре его посетили представители советской стороны, чтобы обсудить проблему. Но через полчаса с начала беседы Блюмкин неожиданно вскакивает и разряжает в посла весь барабан из револьвера. Его соратник Андреев бросает в умирающего две бомбы, и киллеры убегают.


Дальше путь шпиона лежал на Украину, а его непосредственной целью стало убийство гетмана Скоропадского. Покушение не удалось и "эсеровский" Джеймс Бонд осел в Киеве. Тем временем в Москве "восстание левых эсеров" было жестоко подавлено, результатом чего стали несколько сотен убитых и арестованных. Интересно, что самого Блюмкина большевики решили простить, чувствуя, что такой агент им и самим пригодится.Такое событие не могло остаться без внимания. Убийство российской императорской семьи и германского посла выступило катализатором для разрыва отношений между ВКП(б) и эсерами, а сам Блюмкин стал для большевиков целью номер один. Дальнейшие события мгновенно сменяют друг друга. Раненый охраной посольства в перестрелке Блюмкин прячется на квартире одного из своих товарищей по партии. Его местоположение становится известно, и он попадает в руки к большевикам. Однако Яков достаточно слаб, чтобы конвоировать его на Лубянку, поэтому арестованного кладут в больницу, где приставляют к нему многочисленную охрану. Может, физически он и был слаб, но хитрость и изворотливость Блюмкина не пострадали - он обманом выбрался из госпиталя, в чем ему помог небольшой маскарад с переодеванием в доктора.

Это милосердие перевернуло ориентир "свои и чужие" в жизни Якова на 180 градусов. Теперь уже эсеры жаждали смерти своего бывшего товарища. Первое покушение он перенес легко - ни одна из восьми пуль, выпущенных в бегущего от преследователей Блюмкина, не достигла цели. Через неделю в Якова опять стреляли, на этот раз в его любимом кафе в центре Киева. Еле живого Блюмкина доставили в больницу, но и здесь эсеры не дали ему покоя. Едва он начал идти на поправку, как в окно палаты забросили бомбу, правда, бывший эсер отделался лишь царапинами. Так больше продолжаться не могло, и неуловимый террорист решил залечь на дно.

Шпион, поэт и детектив

Спустя год девятнадцатилетний Яков опять выходит на арену. Он лично планирует убийства двух лидеров Белой армии - Колчака и Деникина, но Москва в последний момент не позволяет их совершить. Вместо этого его назначают начальником штаба 27 дивизии Южного фронта. Через два месяца его, уже бывалого вояку, отправляют в Академию Генерального штаба. Тут он изучает иностранные языки - немецкий, китайский, арабский и персидский и готовится к новым заданиям.


Между командировками сорвиголова Блюмкин пирует с друзьями-поэтами в Москве. В 1920 году Яков всего за несколько месяцев совершает невероятное: в Гилянской Советской Республике происходит переворот и ее новым лидером становится лояльный к большевикам Эхсанулла. Сам Яков, все еще юный диверсант, назначается комиссаром Гилянской Красной армии и ведет войну с Ираном. Проходит всего два месяца, а неугомонный Блюмкин уже в Крыму разбивает махновцев, еще месяц - и подавляет восстание крестьян в Нижнем Поволжье. Такие успехи приносят свои плоды, в конце 1921 года Блюмкин становится правой рукой и личным секретарем Троцкого.В этот момент у одессита появляются новые знакомые, среди них - Есенин, Маяковский, Шершеневич. Его беспокойный и склонный к приключениям характер замечательно сочетался с их настолько же бурным восприятием мировой действительности. Кстати, считается, что, прежде всего, Блюмкин считал себя творческой личностью и поэтом имажинистской школы. Неслучайно среди известных писателей и поэтов, подписавших "Манифест имажинистов" была и подпись Блюмкина. Жаль, но его стихи были не так хороши, как он хотел бы. Злопыхатели даже говорили, что это черновики Есенина, которые он передавал приятелю во время пирушек. Однако стоит отметить, что как был Есенин талантлив в поэзии, так был и талантлив Блюмкин, но в разведке и революционной деятельности.

В 1921 году пробует себя в качестве детектива и очень быстро расследует дело о краже бриллиантов из Государственного фонда драгоценных металлов и драгоценных камней. Для раскрытия преступления он берет себе псевдоним Исаев и под видом ювелира едет в Таллин, где провоцирует преступников выдать себя. Кстати, по одной из версий именно Яков Блюмкин является прототипом молодого Штирлица, на что намекает общая фамилия.

В поисках Шамбалы

В начале двадцатых годов политики ведущих держав заинтересовались поиском Шамбалы - мифической страны в тибетских горах. По легендам жители этой страны обладали поистине могущественными знаниями и технологиями. Сказать, что все это интересовало Блюмкина - это не сказать ничего. Он был одним из первых, кто разработал план тайного поиска затерянного места. Причем его план был замечателен своей скрытностью и маскировкой, что было необходимо, ведь в это же время Германия и Англия также были замечены на Тибете в создании своих поисковых миссий.


Не стоит думать, что, полностью погрузившись в свое поисковое "хобби", Яков перестал быть шпионом высочайшего уровня. Не проходило и дня, чтобы он не зарисовывал позиции англичан, дороги и мосты. Однажды англичане его все-таки схватили и доставили в местную тюрьму, но и тут "безумный нищий" смог улизнуть, да еще и прихватил с собой ценнейшие документы о численности английских войск. После Шамбалы гениального разведчика заинтересовал Египет и его пирамиды, а после - Палестина.Осталось всего несколько недель до начала экспедиции, как большевики решили не тратить деньги на "бабушкины сказки". Но Яков не опустил руки и, как подобает истинному авантюристу, отправился на поиски самостоятельно. Маскировка в самом деле пригодилась, как и знание китайского и персидского языков. В одних селениях он появлялся как путешествующий дервиш, в других как бродячий лама, в третьих был безумным нищим. В своем одиночном походе он случайно знакомится с известным художником Рерихом, который запечатлел его на своей картине "Весть Шамбалы". Художник отзывался о бывшем эсере уважительно и называл его "молодым ламой". В романе Давида Маркиша "Стать Лютовым" путешествию Рериха и Блюмкина посвящен отдельный эпизод.

Роковая встреча

В Палестине предстояло с нуля создать агентурную сеть, чем с успехом и занялся Яков. Он был то глубоко верующим владельцем прачечной, то азербайджанским евреем-купцом Якубом Султановым. Как только сеть разрослась, Яков направился с докладом в Москву, по пути заглянув в Константинополь. Там он встретился с Троцким. До сих пор неизвестны цели их встреч, что может быть общего у бравого большевика, великолепного разведчика и "врага народа" Троцкого. Тем не менее, эта аудиенция стоила Блюмкину жизни.

Вернувшись в Москву, он рассказал об этой встрече своей любовнице Лизе Розенцвейг, которая на следующее же утро передала ценнейшую информацию в партию. Она также была агентом и яростным приверженцем воли партии. Внутреннее чутье и здесь почти спасло жизнь Якову, во время облавы он пытался выбраться из города, отстреливался от агентов, но был ранен и попал в тюрьму.

Яков Блюмкин стал прототипом, "донором" черт характера для многих литературных персонажей. Валентин Катаев вспоминал, что для повести "Уже написан Вертер" использовал внешность и поведение Блюмкина как образец для главного героя. Младший брат Катаева - Евгений Петров, один из авторов обожаемых многими "12 стульев" - также вспоминал, что чудесную изворотливость и смекалку Остапа Бендера писатели частично заимствовали у большевистского агента.

Точная дата смерти неизвестна. По одним данным, расстрелян неугомонный чекист, диверсант и "дервиш" был 3 ноября 1929 года, по другим - 12 декабря 1929 года.


https://rg.ru/2014/10/19/proobraz-site.html

завтрак аристократа

Е. Матонин Партийная любовь Якова Блюмкина 1 марта 2016 г.

Ему доверяли Троцкий, Есенин и матерые чекисты, а предала любимая женщина


Дело Якова Блюмкина. Фото: Родина
Дело Якова Блюмкина. Фото: Родина

Встреча на перроне

5 октября 1929 года

Она сразу увидела его на перроне. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу, а в руках держал огромный букет.

Она возвращалась в Москву из отпуска и даже не подозревала о силе его чувств.

Сотрудница Иностранного отдела ОГПУ Елизавета Горская. И легенда того же отдела Яков Блюмкин. "Бесстрашный террорист", чекист, разведчик, герой статьи в Большой Советской энциклопедии.

"Во время первых же двух встреч со мной Блюмкин стал меня уверять, что питает ко мне какие-то особые чувства, - докладывала Лиза через несколько дней своему начальству, - что он, к сожалению, должен уехать, но с удовольствием остался бы здесь с тем, чтобы доказать мне как-нибудь свои симпатии ко мне".

Желтые листья засыпают Москву. До развязки жестокого романа меньше месяца.

Лиза Зарубина (Горская).
Лиза Зарубина (Горская).


С Троцким в сердце


Яков Григорьевич Блюмкин (1900 - 1929) - фигура в революции и впрямь легендарная. Это он вместе с Николаем Андреевым 6 июля 1918 года по заданию руководства партии левых эсеров убил германского посла в Советской России фон Мирбаха, чтобы сорвать подписанный правительством Ленина Брестский мир с Германией и разжечь "революционную войну". Потом долго скрывался, добровольно явился в ЧК, был амнистирован, устанавливал советскую власть в Персии, работал в секретариате Троцкого.

Пока не оказался в Иностранном отделе ОГПУ. Говоря современным языком, во внешней разведке.

Германский посол в Советской России фон Мирбах. / Родина
Германский посол в Советской России фон Мирбах. Фото: Родина

Он был очень своеобразным человеком, в котором сочетались смелость и самолюбование, преданность идее и хамство, искренность и хвастовство. Дружил с Есениным, Маяковским и другими поэтами, которые дарили ему свои книги. И даже, как Вадим Шершеневич, посвящали стихи:

Мое имя попробуйте, в библию всуньте-ка.

Жил, мол, эдакий комик святой,

И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика,

Называя любовью покой.

Нелегально работал в Палестине, инструктировал местных чекистов в Монголии, создавал сеть советских агентов в Константинополе и на Ближнем Востоке. Его ценили. Он получил четырехкомнатную квартиру в элитном доме, в одном подъезде с наркомом просвещения Луначарским. Блюмкин встречал гостей в шелковом красном халате, с длинной восточной трубкой в зубах, а на столе лежал раскрытый том Ленина.

Он и себя считал исторической фигурой.

Блюмкин симпатизировал антисталинской оппозиции в партии, а Троцкого считал своим кумиром. Руководители ОГПУ о его взглядах знали. "Я давал им всяческие гарантии моей чекистской лояльности, но полностью от оппозиции не отмежевывался", - позже отмечал он.


На него не раз писали доносы. В архивах сохранился рапорт о выходках "бесстрашного террориста" в Монголии, где на новогоднем банкете 31 декабря 1926 года "т. Блюмкин напился, обнимался со всеми, кричал безобразно, чем сильно дискредитировал себя перед монголами". Потом он подходил к портрету Ленина, смотрел на него, как на икону, отдавал ему пионерский салют. Его тошнило прямо перед портретом. При этом он говорил: "Ильич, гениальный вождь, прости меня! Я же не виноват! Виновата обстановка! Я же провожу твои идеи в жизнь!"

Именно в Монголии Блюмкин "политически взбрыкнул" в первый раз. 10 августа 1927 года в знак несогласия с "внутрипартийным режимом" он написал заявление о выходе из ВКП (б). Но через три дня забрал его обратно.

В октябре 1928 года Блюмкин выехал из Москвы в новую "нелегальную" командировку в Константинополь. А в январе 1929 года его буквально ошарашила сенсационная новость - из СССР в Турцию выслан Троцкий. Он признавался, что "в продолжении двух дней я находился прямо в болезненном состоянии...". А вскоре встретился в Константинополе с Троцким. По версии Блюмкина, они проговорили четыре часа, по версии Троцкого - почти двое суток. Блюмкин согласился доставить в СССР письма Троцкого к его сторонникам.

На советский пароход Блюмкина пронесли на носилках под видом больного матроса. С собой он тайно вез письма Троцкого, написанные химическими чернилами между книжных строк и троцкистскую литературу. Операция удалась. Блюмкин сделал доклад в ЦК и начал готовиться к новой заграничной поездке.

Но в его планы вмешалась любовь.

Яков Блюмкин / Родина
Яков Блюмкин Фото: Родина


Строгая Лиза

Лиза Розенцвейг родилась 31 декабря 1900 года в Северной Буковине, которая тогда являлась частью Австро-Венгрии. После гимназии поступила на историко-филологический факультет Черновицкого университета, потом в парижскую Сорбонну, далее в Венский университет. Закончила его в 1924 году с дипломом переводчика французского, немецкого и английского языков. И уже в следующем году, по данным Службы внешней разведки РФ, "становится сотрудницей органов безопасности и первых три года (1925 - 1928) работает в Венской резидентуре. Для выполнения специальных заданий Центра из Вены выезжала в Турцию". А в 1927 году, согласно тем же данным, Елизавета с мужем Василием Зарубиным направлялись на нелегальную работу в Данию и Германию.

Однако в официальной биографии разведчицы нет ничего ни о том, что осенью 1929 года она находилась в Москве, ни о присвоенном ей псевдонима "Горская". И ни слова об отношениях с Блюмкиным. Точно неизвестно даже, когда они познакомились.

Но последний месяц их отношений, начиная с романтической встречи на перроне, коллеги Якова и Лизы зафиксировали с профессиональной точностью. И не только они...


6 октября 1929 года

Блюмкин и Гурская ходили в театр.

8 октября

Блюмкин был в бодром настроении и рассказывал Лизе о своей работе.

9 октября

Лиза приболела, но вечером Блюмкин позвонил ей домой и сообщил последние новости. Он успешно прошел партийную чистку! И сожалел, что Лиза лично не могла убедиться, "какой он хороший партиец".

12 октября

Два дня они провели вместе. Но Лиза заметила, что его настроение изменилось. Он вдруг заявил, что не поедет в загранкомандировку, пока не "сведет с собой некоторые политические счеты". Она подумала, что он не хочет уезжать из-за нее. Однако Блюмкин неожиданно начал рассуждать об отношении к людям, совершившим ошибки.

13 октября

Он снова завел разговор на эту тему. Она решительно потребовала, чтобы он рассказал ей все. И тут Блюмкин "поплыл". Он поведал любимой о встречах с Троцким, о его тайном задании, о своей "большой ошибке" и желании рассказать обо всем в Центральной контрольной комиссии партии. Любимая спросила, знает ли еще кто-нибудь о его связи с Троцким. И Яков, окончательно раскиснув, рассказал ей о своих тайных встречах в Москве. С бывшими троцкистами Карлом Радеком, Иваром Смилгой...

И это стало его роковой ошибкой.

Двое и классовая борьба

Позже Троцкий писал, что это Радек сдал Блюмкина ОГПУ. Но тот скорее всего был ни при чем.

13 октября

Блюмкин в присутствии Лизы вслух обдумывает свое заявление в ЦКК. Он кажется ей "фразером, напыщенным человеком".

14 октября

Лиза заметила, что "от его решимости и бодрости осталось мало, что настроение у него упало". Блюмкин взволнованно говорит, что если он позвонит в ЦКК, то оттуда сразу сообщат о нем на Лубянку и он будет арестован, а потом и расстрелян. Она все же заставила его позвонить, но в ЦКК ответили, что не смогут его принять сегодня - "слишком много дел".

Блюмкин заметался. Он потерял контроль над собой.

А Лиза идет на Лубянку.

"Все время не покидала меня мысль о том, что, собственно говоря, раньше всех обо всем должен узнать т. Трилиссер (Михаил Трилиссер, начальник ИНО и зам. Председателя ОГПУ. - Авт.), - что я, его сотрудница, обязана ему рассказать еще до того, как Блюмкин пойдет в ЦКК", - сообщала Горская в своем рапорте по делу Блюмкина 3 ноября 1929 года.

Трилиссера на работе не оказалось. Лиза все рассказала его помощнику Матвею Горбу.

15 октября

Лизу принял начальник ИНО. "Я ждал в приемной Трилиссера, - вспоминал чекист Георгий Агабеков, позже сбежавший на Запад, - когда вдруг вошла сотрудница иностранного отдела Лиза Горская и обратилась с просьбой пропустить ее вне очереди. У нее небольшое, но важное и срочное дело. У Трилиссера она задержалась около часу".

Трилиссер посоветовал Лизе не встречаться с Блюмкиным и сказал, что сам его вызовет. Может быть, он хотел поговорить с глазу на глаз с человеком, которому покровительствовал? Но Блюмкин на Лубянку не явился. Он исчез.

"Тут уже я окончательно убедилась в том, что он трус и позер и не способен на большую решительность", - возмущенно прокомментирует позже Горская.


Последнее свидание

Блюмкин по-прежнему метался - то ли скрыться, то ли покончить с собой. У знакомого врача Григория Иссерсона попросил яд. "У тебя же револьвер есть", - ехидно заметил Иссерсон. "Конечно, - ответил Блюмкин, - можно пустить пулю в лоб, но я не хотел бы стреляться из своего револьвера, которым поубивал многих контрреволюционеров". Иссерсон постарался его выпроводить.

16 октября

Сотрудник юмористического журнала "Чудак" Борис Левин пишет заявление в ОГПУ:

"Я узнал следующее, что Я.М. Блюмкин (правильно Я.Г. Блюмкин. - Авт.) приходил к моим знакомым, хвастался о своей связи с оппозицией..., говорил, что его преследует ОГПУ, просил у них приюта и ночевал в ночь на 15е". Дело происходило в квартире известного художника Роберта Фалька, который тогда был в заграничной командировке.

17 октября


Левин составляет более подробное заявление. По его словам, Блюмкин говорил знакомым, что его преследуют, "кольцо суживается", и что он за границей встречался с Троцким, а сейчас просит его спрятать. Затем попросил разменять 100 долларов и достать ему документ. Идельсон (Раиса Идельсон, жена Фалька, знакомая Бориса Левина. - Авт.) вручила ему 200 рублей, а документ доставать отказалась. Блюмкин ушел, а когда вернулся, то все заметили, что он обрил голову и сбрил усы.

Блюмкин упросил подруг Идельсон съездить за его чемоданом. Он был набит долларами. В портфеле Блюмкина тоже лежали доллары и рубли. Он рассовал часть денег по карманам, вечером ушел. Часа в два ночи появился какой-то человек с запиской от Блюмкина, забрал чемодан и портфель, написал расписку и удалился.

Откуда Блюмкин взял такую сумму? Куда делись потом деньги? Ответов нет и сегодня.

15 октября (поздний вечер)

Блюмкин дозвонился до Лизы и договорился о встрече с нею (она сразу же доложила об этом ОГПУ). Они встретились во дворе дома Фалька, где он ночевал. Лиза убеждала его пойти к Трилиссеру. Но он уже рвался на вокзал. Лиза решила проводить его, хотя знала, что за ним уже едут чекисты. "Мы вышли на улицу, мне пришлось сесть с ним в машину, - докладывала руководству Лиза. - Наши товарищи опоздали, и я уже остановить его не могла".

Блюмкин хотел уехать в Ростов, но поезд уходил лишь утром. Он совсем пал духом. "Кончено, - сказал он. - Раз я не уехал сейчас, то катастрофа неизбежна. От расстрела мне, видно, не уйти".

15 октября (ночь)

Чекисты запаздывали. Горская предложила поехать к ней. "На обратном пути с вокзала... наши товарищи встретили нас и задержали", - буднично описала Горская момент ареста Блюмкина.

В устных рассказах до нас дошли еще кое-какие детали. Вроде бы Блюмкин сказал ей: "Эх, Лиза, Лиза... Я ведь знаю, что ты меня предала. Ну, прощай!". По другой версии, его слова были вовсе не такими литературными.

Почти всю дорогу он курил и молчал. И только, когда подъезжали к Лубянке, сказал: "Как же я устал".

Удостоверение Якова Блюмкина для прохода в германское посольство. / Родина
Удостоверение Якова Блюмкина для прохода в германское посольство.Фото: Родина


Расстрел

Следствие по делу Блюмкина было коротким. Он сам написал и отредактировал свои показания.

21 октября 1929 года

Показания Блюмкина отосланы Сталину.

3 ноября

Дело Блюмкина слушалось на судебном заседании коллегии ОГПУ. Большинством голосов его приговорили к расстрелу.

5 ноября

Политбюро ЦК ВКП (б) приняло постановление "О Блюмкине". В нем было три пункта:

"а) Поставить на вид ОГПУ, что оно не сумело в свое время открыть и ликвидировать изменческую антисоветскую работу Блюмкина.

б) Блюмкина расстрелять.

в) Поручить ОГПУ установить точно характер поведения Горской".

Говорят, что, когда Блюмкину объявили приговор, он спросил: "А о нем будет завтра в "Правде" или в "Известиях"?".

Вроде бы он еще успел прокричать перед залпом то ли: "Да здравствует революция!", то ли: "Стреляйте, ребята, в мировую революцию! Да здравствует Троцкий!". А затем хриплым голосом запел "Интернационал". Но даже первый куплет допеть не успел...

Выписка из "расстрельного" протокола заседания коллегии ОГПУ. / Родина
Выписка из "расстрельного" протокола заседания коллегии ОГПУ. Фото: Родина


Орден подполковника Зарубиной


А у Лизы впереди была бурная жизнь и новые операции. Ее вместе с мужем Василием Зарубиным направили во Францию. Затем были Германия и США. Даже по рассекреченным к сегодняшнему дню страницам их "профессиональных биографий" можно понять масштаб работы Зарубиных. В Германии у нее на связи были агенты из германского МИД, руководства нацистской партии. И даже знаменитый Вилли Леман ("Брайтенбах") - криминальный инспектор, гауптштурмфюрер СС и сотрудник гестапо, которого называют одним из прототипов Штирлица.

В 1940 году Елизавету Зарубину снова направили в Германию. Она должна была восстановить связь с агентами, утраченную во время разгрома резидентур в годы ежовских репрессий. Зарубина блестяще сделала это. Последний раз она встречалась со своим агентом в Берлине 21 июня 1941 года...

Елизавета и Василий Зарубины. Супружеская чета разведчиков. / Родина
Елизавета и Василий Зарубины. Супружеская чета разведчиков. Фото: Родина

Она уехала из Германии вместе с советскими дипломатами. А уже в октябре 1941 года с мужем вылетела в США, где супруги проработали три года. По некоторым данным, они имели прямое отношение к выявлению секретов американского атомного проекта, а Лиза даже вступила в прямой контакт с "отцом американской атомной бомбы" Робертом Оппенгеймером. За работу в США подполковника Зарубину наградили орденом Красной Звезды. Впервые ее имя упомянули публично только в 1967 году, когда отмечалось 50-летие ВЧК.


P.S. Возлюбленная Якова Блюмкина прожила долгую жизнь и погибла в результате несчастного случая - 14 мая 1987 в центре Москвы ее сбил автобус.


https://rg.ru/2016/03/15/rodina-blumkin.html


</source></source></source></source>
завтрак аристократа

Франсуа Ансело (1794—1854) Шесть месяцев в России - 23

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/799479.html и далее в архиве

Письма XXXVI-XL


Письмо XL

Москва, сентябрь 1826 года

Три вечера подряд весь город был иллюминирован. Впрочем, за исключением общественных зданий, здешняя иллюминация ничем не примечательна, поскольку здесь нет обычая выставлять плошки в окнах частных домов; их ставят у дверей и вдоль тротуаров. Поэтому наше внимание привлекут к себе только казенные здания, но их в Москве столько, что каждый квартал города приобрел самый праздничный вид.
Признаюсь, мне всегда казалось странным, что правительство само организует и оплачивает веселье, призванное свидетельствовать о чувствах толпы. Мне кажется, что в таких торжественных обстоятельствах, которые, как считается, всегда вызывают радость в народе, он и должен выражать свои чувства. Власти, однако, предпочитают сами преподносить себе праздничный букет: поистине вернейшее средство получить его.
Как бы то ни было, огненные гирлянды, пылающие шифры и сияющие вывески на домах являли собой восхитительное зрелище, но прекраснее всего был сверкающий огнями Кремль. Плошки повторяли контуры
его зубчатых стен, причудливые очертания дворца и купола церквей. Колокольня Иван Великий, украшенная стеклами искусно подобранных цветов, высилась на фоне темного неба подобно башне волшебного замка, в окна которого каприз чародейки вставил рубины, сапфиры и изумруды. Множество народа собралось в Китай-городе полюбоваться этим великолепным зрелищем. Необыкновенно трудно было пробраться сквозь многочисленную толпу, двигавшуюся во все стороны между экипажами всех родов, которые к тому же постоянно сталкивались и цеплялись один за другой. Несмотря на все меры предосторожности, принятые полицией, невзирая на удары кнута, щедро раздававшиеся направо и налево казаками, без многочисленных жертв не обошлось. На следующий день в Москве говорили, что за вечер было задавлено крестьян на две или три тысячи рублей, и искренне жалели их владельцев.
Маскарад, устроенный в Большом театре, был первым из празднеств, которые теперь следуют в Москве одно за другим. Императорский театр, построенный несколько лет назад на Петровке, — здание благородного и строгого стиля. Фасад его выходит на красивую площадь и украшен перистилем из восьми колонн ионического ордера, а галереи, окружающие его со всех сторон, позволяют экипажам подвозить зрителей прямо под своды театра. Внутреннее убранство залы богато и изысканно; тридцать восемь лож располагаются пятью ярусами, над ними — галерея в форме амфитеатра. Здесь представляются оперы, балеты, трагедии и комедии, но сейчас приготовления к торжествам вытеснили труппу в Малый театр, расположенный неподалеку; о нем я расскажу тебе позже[xx].
Освещенная тысячей свечей, отражающихся на золотой и серебряной парче, обширная зала императорского театра вместила бесчисленное множество гостей всех рангов, московитов и чужестранцев. Мужчины в мундирах, но без шпаги должны были оставаться с покрытыми головами, а на плечах иметь небольшой плащ из черного шелка с газовой или кружевной отделкой, именуемый венецианом и выполняющий роль маскарадного костюма. Знаки почтения, каких требует обычно присутствие императора и великих князей, были запрещены, и перед членами царской фамилии гости должны были проходить, не обнажая головы и не кланяясь. Женщинам полагалось явиться в национальном костюме, и лишь немногие ослушались этого предписания. Национальный наряд, кокетливо видоизмененный и роскошно украшенный, сообщал дамским костюмам пикантное своеобразие. Женские головные уборы, род диадемы из шелка, расшитой золотом и серебром, блистали брильянтами. Корсаж, украшенный сапфирами и изумрудами, заключал грудь в сверкающие латы, а из-под короткой юбки видны были ножки в шелковых чулках и вышитых туфлях. На плечи девушек спадали длинные косы с большими бантами на концах.
По знаку императора начались танцы, но исключительно полонезы. Польский только условно заслуживает названия танца, представляя собой прогулку по залам: мужчины предлагают руку дамам, и пары степенно обходят большую залу и прилегающие к ней комнаты. Эта долгая прогулка дает возможность завязать беседу, однако любой кавалер может менять партнершу, и никто не может отказаться уступить руку своей дамы другому, прервав едва завязавшуюся беседу. Признания, готовые сорваться с уст, замирают, и не однажды, думаю, любовь проклинала это вынужденное непостоянство, сохраняющее для благоразумия сердца, уже готовые с ним проститься. Поскольку мое главное удовольствие здесь — наблюдать, признаюсь тебе, что я получал массу удовольствия, глядя на раздосадованные физиономии молодых волокит и милые гримасы на лицах их подружек, когда безжалостно прерывал нежные беседы, не имея возможности возместить нанесенный ущерб.
Вскоре те, кто имел пригласительный билет на ужин, прошли в соседние залы, где столы, уставленные цветами, фруктами и разнообразными блюдами, радовали глаз и обоняние, предлагая гурманам трюфеля Перигора[xxi], птицу Фасиса[xxii], стерлядь Волги, вина Франции и ликеры Нового Света.
Исключив из описания этого праздника переодевание, давшее ему название маскарада, ты получишь картину торжества, устроенного на счет знати и состоявшегося в великолепной зале, где обычно проходят дворянские собрания. Мне нет необходимости подробно описывать бал, ничем особенным не отличавшийся, и я использую день, предоставленный нам для отдыха, чтобы бросить взгляд на театральные постановки, возобновившиеся в связи с церемонией коронования, и на драматическую литературу России.
По причине траура, объявленного по кончине императрицы Елизаветы, театры Петербурга были закрыты, так что в северной столице я не смог бросить любопытствующий взгляд на местную сцену. В Москве эта возможность мне представилась. Я побывал на всех спектаклях, какие были даны, — и что же я увидел?
Переводы «Мизантропа», «Тартюфа», «Исправленной кокетки» и две французские оперы («Новый помещик» и «Жан Парижский»)[xxiii]. Трагедии не представлялись, но я об этом почти не жалею, ибо по-прежнему не увидел бы ничего, кроме подражания нашим шедеврам. Драматическая литература отнюдь не подчинилась тому пылкому духу воображения, что главенствовал во всех российских начинаниях в течение последнего столетия. Немногие поэты, отыскавшие свои сюжеты и героев в анналах своей родины, ни в чем другом не отклонились от стези наших сочинителей. Формы своих пьес, характеры и самые мысли — все заимствовали они у Франции, да и могли ли поступить иначе? Если даже предположить, что, вдохновленные собственным гением, они нашли бы силы вырваться из пелен воспитавшей их цивилизации и отдалиться от образцов, на которых были воспитаны иностранными учителями, — кому представили бы они оригинальные, быть может, причудливые творения своей свободной фантазии? Молодой, неискушенный русский народ, открытый новым впечатлениям, который судил бы о спектаклях открытой душой, не затемненной схоластическими предубеждениями, — этот народ не бывает в театре. Сие благородное развлечение — привилегия высшего класса, каковой сам по себе есть живое воплощение подражательности и со школьной тщательностью переносит в театр все изыски вкуса и обороты мыслей, усвоенные ими у нашей зрелой цивилизации.
Если эти причины до сих пор удерживали в узких рамках наших правил и предрассудков российскую Мельпомену, то еще более суровые препятствия встают на пути национальной комедии. Где взяла бы она предмет для осмеяния? Она не нашла бы его в среднем классе общества, поскольку он, как мы видели, не имеет здесь никакого веса, еще менее — в простом народе, который рождается, чтобы повиноваться, работать и умирать. Остается высшее сословие, но оно почти исключительно состоит из сановников и лиц, приближенных ко двору, чьи титулы облекают их ореолом неприступной неприкосновенности! Обладая полномочиями, полученными от высшей власти, и находясь под ее защитой, они никак не могут быть выставлены на публичное осмеяние. Скрупулезность цензуры дошла до того, что драматическим писателям запрещено даже показывать на сцене мундир российского солдата. Естественно, им ничего не остается, как переводить иностранные комедии.
Пьесы, постановки которых мне удалось посмотреть, были разыграны очень неплохой труппой, и г-жа Колосова, прелестная молодая актриса, несколько лет жившая в Париже и учившаяся у мадемуазель Марс, выказала недюжинный талант в ролях Селимены, Эльмиры и Юлии[xxiv]. Шутки Мольера, удачно переданные переводчиками двух его шедевров, вызвали живое одобрение у благородных зрителей, чье воспитание, посвятившее их в особенности наших нравов и обычаев, сделало их восприимчивыми к восхитительной верности картин великого художника.
В Петербурге, как и в Москве, театры состоят в ведении правительства и содержатся на его счет, при том, что доход далеко не покрывает издержек: число людей, позволяющих себе удовольствие посещать театр, слишком ограниченно, чтобы приносить достаточную выручку, а поскольку аудитория не обновляется, необходима частая смена репертуара. Драматические авторы не получают за свой труд никакого вознаграждения и не имеют даже права [бесплатного] входа в театр, где играется их пьеса. Единственное, что они получают за свой труд, — одно исполнение сочиненной ими драмы в их пользу; при этом представление должно быть третьим по счету, так что, если пьеса не имеет большого успеха, доход их почти равен нулю. Их единственное преимущество состоит в том, что они никогда не бывают освистаны, так как публика выражает здесь неодобрение молча или же покидает зал.
Французского театра нет в Москве с 1812 года. Есть труппа в Петербурге, но она уже не та, что прежде, когда блистали мадемуазель Жорж и мадемуазель Бургуэн. Вместо французских трагедий играют сегодня легкую комедию и водевили; неверные подражания нашим второстепенным театрам сменили бессмертные творения Корнеля, Расина и Вольтера. Завоеванная сперва гением наших писателей, а затем силой нашего оружия Европа сегодня наводнена нашими легкомысленными припевами.



[xx] Н.С. Голицын писал в своих записках: «...Большой театр к 1826 году был совершенно восстановлен и заново отделан и украшен (в конце 1810-х и в на чале 1820-х годов он стоял обгорелый от пожара, полуразвалившийся, как руина, среди театральной площади). В нем, после коронации, был парадный спектакль (что давали — не помню) и потом большой бал, а после того давались драматические и оперные представления русской труппы, но особенно балетные, которые были особенно хороши <...> Балетные представления привлекали столько публики, что огромный Большой театр был всегда полон. Сверх того, тут же, недалеко, был Малый театр, на котором давались представления итальянскою и французскою труппами. И здесь также театр был всегда полон. Репертуар итальянской оперной труппы состоял, конечно, из опер Россини, тогдашней звезды первой величины в среде оперных композиторов. Обе труппы, итальянская и французская, сколько помню, были очень хороши. Нужно прибавить, что, по случаю коронации, в Москву были присланы из Петербурга лучшие актеры, певцы, танцовщики и танцовщицы из трупп драматической, русской и французской-, оперной итальянской и балетной» (PC. 1881. № 1. С. 41).

[xxi] Перигор — область на Юге Франции, знаменитая своими трюфелями (черный, или перигорский, трюфель считается лучшим из этих земляных грибов).

[xxii] Фасис — древнегреческое название реки Риони: по ней, согласно легенде, аргонавты вошли в Колхиду и с ее берегов привезли «птицу Фасиса» (фазана).

[xxiii] На московском театре «Мизантроп» Мольера в стихотворном переводе Ф.Ф. Кокошкина (1816) шел, в частности, 27 августа 1826 г.; комическая опера Буальдье «Жан Парижский» (текст Т. Гадара де Окура, пер. П.И. Шаликова) — 26 августа 1826 г.; «Новый помещик» (комическая опера на текст О. Крезе де Лессе и Ж.-Ф. Роже, пер. А.И. Писарева) — 19 августа и 9 сентября 1826 г. Постановки «Тартюфа» и «Исправленной кокетки» в Москве в этот период в репертуарной сводке, включенной в «Историю русского драматического театра» (Т. 3. 1826—1845. М., 1978), не учтены; возможно, Ансело видел их на любительских сценах.

[xxiv] Мадемуазель Марс (наст, имя и фам. — Анн Франсуаз Ипполит Буте; 1779—1847) — французская актриса, исполнительница трагических ролей на сцене Французского театра. Александра Михайловна Колосова (в замужестве — Каратыгина; 1802—1880) вспоминала о знакомстве с актерами и авто рами «Комеди Франсез» в сезон 1822—1823 гг.: «В Париже нашли мы бывшего директора князя П.И. Тюфякина, который принял во мне живое участие и лично познакомил с знаменитыми: Тальма, г-жами Дюшенуа, Жорж и Марс. Нередко князь водил нас по окончании спектакля, в котором Тальма исполнял одну из своих лучших ролей, к нему в уборную, где собирались первые артисты того времени <...> лучшие авторы — Жуй (Jouy), А. Суме (A.Soumet), Ансело (Ancelot), Казимир Делавинь (Casimir Delavigne) и проч. <...> С m-elle Marsпроходила я роли Селимены в «Мизантропе» и Эльмиры в «Тартюфе», и она предсказывала мне успех в высокой комедии» (Каратыгина A.M. Воспоминания // Каратыгин П.А. Записки. Л., 1930. Т. 2. С. 147-148). Упоминания об исполнении A.M. Колосовой роли Эльмиры, Ансело, возможно, имеет в виду пьесу П. Мариво «Обман в пользу любви», шедшую 25 августа 1826 г.



завтрак аристократа

Б.М.Сарнов из книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории" - 49

БРОНЗОВЫЙ ПРОФИЛЬ ИСТОРИИ


За выход из банды


Когда волнения в Венгрии осенью 56-го года достигли критической точки и стало ясно, что вторжения советских войск не избежать, Имре Надь (тогдашний премьер-министр Венгерской Республики) обратился за помощью в Организацию Объединенных Наций.

До этого деятельность товарища Надя в нашей печати освещали по-разному: то обвиняли его в правом уклоне, популизме и других смертных грехах, то именовали верным ленинцем и чуть ли не единственным в венгерской компартии последовательным борцом за социализм.

24 октября Надь вновь (уже во второй раз) стал премьер-министром Венгрии. Но спустя несколько дней — 3 ноября — было создано «Временное революционное рабоче-крестьянское правительство во главе с Яношем Кадаром»: оно и обратилось к советскому руководству с просьбой о вторжении. И тут уже стало ясно, что песенка Надя спета. Хорошо зная нравы своих бывших товарищей, он укрылся в Югославском посольстве.

Когда мятеж был подавлен, советские власти обратились к Югославии с требованием выдать Надя. И после долгих переговоров те в конце концов его выдали, заручившись обещанием, что никакая суровая расправа ему не грозит.

Наши такое обещание с легкостью дали. И с такой же легкостью его нарушили: Имре Надь бы расстрелян.

Я тогда — по молодости лет — был потрясен этим беззастенчивым, а главное, как мне тогда казалось, совершенно бессмысленным коварством.

— Главное — зачем?! Ведь в этом же нет никакого смысла! — сказал я тогдашнему своему дружку Илье Звереву, одному из немногих, с кем рисковал откровенничать на всю катушку.

Главная мысль моя заключалась в том, что моральные потери, понесенные в этом случае нашей родной советской властью, не диктовались никакой политической целесообразностью. В сущности, я мусолил (может быть, и не догадываясь об этом) знаменитую мысль Талейрана по поводу расстрела Наполеоном герцога Энгиенского: «Это хуже, чем преступление: это — ошибка».

Но Зверев отрезвил меня одной короткой фразой.

— Смысл в этом как раз есть, — сказал он.

И на мой немой вопрос пояснил:

— Чтобы все знали, что выход из банды карается смертью.

Этот давний (чуть ли не полувековой давности) разговор я вдруг с поразительной ясностью вспомнил сейчас (даже место вспомнил, где мы про это говорили), прочитав в книге Р. Пихоя «Советский Союз: история власти», в главе о венгерских событиях, такую короткую сноску:

И. Надь, эмигрировавший в СССР в 1929 г., с января 1933 г. стал агентом Главного управления госбезопасности НКВД по кличке Володя.

Умница Зверев, объяснивший мне, в чем состояла «политическая целесообразность» расстрела Имре Надя, при всей своей сообразительности, конечно, не подозревал, что предложенная им формула («за выход из банды») несёт в себе еще и этот, особый, вполне конкретный смысл.

Веселие Руси…


В мемуарах Романа Гуля («Я унес Россию. Апология эмиграции», том 2-й — «Россия во Франции») приводится рассказ Николая Владимировича Вороновича — бывшего камер-пажа вдовствующей императрицы. В революцию он примкнул к эсерам и стал «камер-пажом» Александра Федоровича Керенского, верность которому сохранил на всю жизнь.

Когда государь с семьей был отправлен из Царского в Тобольск, — рассказал Воронович Гулю, — в Петрограде сформировалась группа офицеров, решивших организовать побег царской семьи из Тобольска. У него (Вороновича) была с этой группой прямая связь. И он — лично — передал заговорщикам два миллиона рублей, полученных им на это дело от Керенского. Как он выразился, «из секретных фондов».

— Почему же эта попытка не удалась? — спросил Гуль.

Объяснения тут могли быть разные. Причиной провала заговора могло быть предательство кого-нибудь из его участников. Или ротозейство, скверная конспирация. Наконец, какая-нибудь случайность. Не говоря уже о том, что затея могла быть просто невыполнима, что спасти царскую семью тогда было уже не в человеческих силах.

Но загадка объяснялась куда как проще.

— Почему? — раздраженно переспросил Воронович. — Да потому, что офицеры разворовали деньги и пропили.

Sic transit Gloria mundi


Моя теща Анна Макаровна имела несчастье с середины двадцатых годов состоять в рядах ВКП(б). То есть она была, как это тогда называлось (не совсем тогда, название это возникло чуть позже), ветераном партии.

Выйдя на пенсию, теща стала секретарем парторганизации ЖЭКа. Однажды, разглядывая старенький альбом с ее фотографиями разных лет, я обратил внимание на большое групповое фото. Это был, как я сразу понял, весь партийный актив ЖЭКа, в полном составе. В центре стояла наша Анна Макаровна в парадном своем пиджаке, увешанном всеми заслуженными ею за долгую жизнь орденами и медалями. А рядом с ней — какой-то мужик, лицо которого показалось мне удивительно знакомым.

— Анна Макаровна! А это кто? — спросил я у тещи.

Она ответила:

— Это мой лучший пропагандист.

Такое объяснение, как вы понимаете, решительно ничего мне не говорило. А между тем я был уверен, что не ошибся, что физиономию этого ее «лучшего пропагандиста» я уже где-то видел. И даже, наверно, не один раз.

— А как его фамилия? — спросил я.

— Кириченко, — так же буднично ответила теща.

Она, судя по всему, совсем забыла (а может быть, даже и не знала?), кем был этот ее лучший пропагандист в не такие уж давние годы. А был он членом Политбюро и секретарем ЦК. Вторым — после Хрущева — человеком в государстве. Когда Хрущев ездил в Америку стучать башмаком по столу заседаний в Организации Объединенных Наций, Кириченко оставался в Кремле за Первого.

И вот — sic transit gloria mundi! — даже секретарь парторганизации, в которой он состоит, — знать не знает и помнить не помнит о его былом могуществе.

Это была не глупость


Я рассказывал Лёне Зорину про новое, только что вышедшее издание «Чукоккалы». И между прочим сказал, что там полным полно самой злой и ядовитой антисоветчины.

— Удивительно, — сказал Лёня, — что Корней Иванович не боялся всё это хранить. Откуда такая смелость? Или это просто беспечность?

И тут же, к слову, вспомнил такую историю. Ее рассказал ему Леонид Осипович Утесов. (Очень коротко — буквально пятью строчками — история эта приводится в книге Л. Зорина «Авансцена». Но я попытаюсь пересказать ее так, как услышал: в устном изложении она почему-то произвела на меня более сильное впечатление.)

Леонид Осипович был близок с Бабелем. И у него хранилось множество — что-то около двухсот — совершенно поразительных бабелевских писем. Когда Бабеля арестовали, в приступе отчаянного страха он все эти письма сжег.

Потом, конечно, горько раскаивался. И однажды рассказал об этом Эрдману.

Выслушав его, Николай Робертович сказал:

— Да, вы сделали глупость, Ледя. Ведь если бы ОНИ к вам пришли, нашли бы они у вас эти бабелевские письма или не нашли, не имело бы уже никакого значения.

— Он, конечно, был прав, — заключил Утесов свой рассказ. — В одном только я не мог с ним согласиться. То, что я сделал… Это была не глупость. Это было преступление.

Ты понимаешь, что произошло?


С этим взволнованным вопросом вбежал однажды к своему другу критику Семену Трегубу поэт Михаил Голодный.

— Что? Что случилось? — испугался Трегуб.

Но Голодный вместо того, чтобы ответить на этот вполне естественный вопрос, уселся на стул, уставился безумным взором куда-то мимо собеседника и тупо повторил еще несколько раз все ту же загадочную фразу:

— Нет, ты понимаешь, что произошло?

— Да скажешь ты мне наконец, что там у тебя стряслось? — разозлился Трегуб.

Но Голодный не реагировал, судя по всему уйдя мыслями куда-то далеко-далеко.

Как выяснилось, так оно и было.

— Мне было семнадцать лет, — сказал он. — Я жил тогда в Екатеринославе. И напечатал в тамошнем журнале «Юный пролетарий» свои первые стихи…

— Ну? — подстегнул его Трегуб.

— Я был молодой поэт. И вот я шел по городу и на каком-то доме видел вывеску: «Райком…». Нет, тогда это называлось уком… «Уком комсомола». Я заходил. Меня встречали: «О, Миша! Ну что, написал новые стихи?.. Сейчас мы попьем чайку, и ты нам почитаешь!» Мы пили чай, и я читал свои новые стихи… Теперь ты понимаешь, что произошло?

— Ничего я не понимаю! — раздраженно сказал Трегуб.

— Выйдя из укома комсомола я шел дальше, — продолжал вспоминать Голодный. — Я видел вывеску: «Уком КП(б)У». Я заходил. И там мне тоже говорили: «О, Миша! Наш молодой поэт! Сейчас мы попьем чаю, и он почитает нам свои новые стихи!» И мы пили чай, и я опять читал свои новые стихи. И все хлопали меня по плечу. И говорили: «Молодец!» Потом я выходил на улицу и шел дальше. И мне в глаза бросалась вывеска: «ЧК». И я заходил. И там меня тоже поили чаем, и просили почитать новые стихи, и хлопали по плечу, и говорили «Молодец»! Теперь ты понимаешь, что произошло?!

Трегуб растерянно молчал.

Тогда, наклонившись к самому его уху и понизив голос почти до шепота, Голодный сказал:

— Теперь я их всех боюсь.

Если бы победил Троцкий


Натану Эйдельману рассказывал его отец. В лагере, у костра, каждый день отчаянно спорили сталинцы с троцкистами. К этим спорам с интересом прислушивался один зэк — старый еврей, не принадлежавший ни к ортодоксам, ни к поклонникам Троцкого. После нескольких таких «политдискуссий» он сказал отцу Натана:

— Знаете, Яков Наумович, я наконец-таки понял, в чем разница между Троцким и Сталиным.

— ???

— Вот вы сколько писем имеет право посылать домой?

— Два письма в год.

— А если бы победил Троцкий… Что ни говорите, а Лев Давыдович, в отличие от Сталина, был человек интеллигентный. Если бы победил он, вы имели бы право посылать не два, а три письма в год.


http://flibustahezeous3.onion/b/472333/read#t194
завтрак аристократа

Лев Бердников Человек без правил

Имя графа Андрея Кирилловича Разумовского (1752–1836) обессмертил великий Бетховен, посвятив ему три квартета. Надо сказать, что и сам граф был тонким меломаном, играл на скрипке, устраивал музыкальные вечера, покровительствовал даровитым композиторам, в их числе Моцарту, Гайдну и Бетховену. Снискала славу и собранная им картинная галерея, где произведения современных художников соседствовали с шедеврами мастеров Средних веков и Возрождения.

Но меценатом Разумовский стал под старость; в молодости же он был одержим погоней за новомодными щегольскими нарядами. Достаточно сказать, что в его гардеробе одних только жилетов насчитывалось несколько сотен. До нас дошел фрагмент его разговора с отцом, Кириллом Григорьевичем Разумовским, в прошлом малоросским пастухом, а затем волею судеб вознесенным на высшую ступень государственной власти — фельдмаршала и гетмана Украины. Кирилл Григорьевич в сердцах корил сына за расточительность и в назидание ссылался на собственную молодость, отличавшуюся скромностью запросов. «Ты же был сыном убогого крестьянина, а я — самого гетмана. Стоит ли удивляться!» — парировал Андрей.

Как подобает отпрыску именитого вельможи, он получил блестящее по тем временам образование: сначала под руководством знаменитого академика— историка А. Л. Шлецера, а затем — в Европе, в престижном Страсбургском университете. В 1773 году он был принят на службу к великому князю Павлу Петровичу камер-юнкером. «Красивый, статный, вкрадчивый и самоуверенный, — говорит о нем историк, — Разумовский сумел вскружить головы всем петербургским красавицам; любезностью и щегольством он превосходил всех сверстников» (1). Его обаянию поддался и великий князь, с которым Разумовского еще сызмальства связывала нежная дружба.

Андрей был старше Павла, а следовательно, опытнее, и потому сделался неизменным советчиком цесаревича, в особенности в делах сердечных. А амурам или, как говорили тогда, «маханию» Павел был привержен еще с отрочества. «Он не будет со временем ленивым или непослушным в странах цитерских (любовных — Л. Б.),» — прозорливо говорили о нем царедворцы. И действительно, взбалмошный и влюбчивый, он неровно дышит то к одной придворной даме, то к другой, а одной прелестнице сочиняет даже самодельные вирши:

Я смысл и остроту всему предпочитаю,
На свете прелестей нет больше для меня.
Тебя, любезная, за то и обожаю,
Что блещешь, остроту с красой соединя (2)

Во французском энциклопедическом словаре царственный отрок упорно ищет слово «любовь» и охотно принимает приглашение фаворита императрицы Г. Г. Орлова нанести визит молоденьким фрейлинам. После приятного времяпрепровождения с ними Павел, как говорит современник, «вошел в нежные мысли и в томном услаждении на канапе повалился». Известно, что в ранней юности цесаревич, по желанию матери, выдержал испытание на половую зрелость и способность к деторождению — плодом его связи с хорошенькой вдовой княгиней Софьей Чарторыйской стал родившийся в 1772 году сын-байстрюк, названный Семёном Великим.
Мемуарист приводит подлинную реплику юного Павла о своем будущем браке: «Как я женюсь, то жену свою очень любить стану и ревнив буду. Рог мне иметь крайне не хочется. Да то беда, что я очень резв, намедни слышал я, что таких рог не видит и не чувствует тот, кто их носит». Великий князь не подозревал, что этим его словам суждено будет стать пророческими.

Женитьбой наследника его венценосная мать озаботилась, когда он достиг совершеннолетия. В жены Павлу Екатерина прочила, как водилось, одну из родовитых немецких принцесс. Поиски достойнейшей были поручены верному человеку — барону А. Ф. Ассебургу. В прошлом дипломат, он, казалось, как нельзя более подходил для роли искушенного державного свата, доставляя монархине подробные сведения о всех потенциальных невестах. После длительных размышлений, интриг и каверз заинтересованных сторон (не обошлось и без участия короля прусского Фридриха II, лоббировавшего свою кандидатуру), выбор был сделан в пользу принцесс Гессен-Дармштадтской фамилии. Из пяти дочерей ландграфини Генриетты Каролины Гессен-Дармштадтской, отличавшейся широкой образованностью и обостренным честолюбием (что передалось и ее детям), две старшие уже сделали выгодные партии. «Слава Богу, есть еще три дочери на выданье. — писала Екатерина воспитателю великого князя Н. И. Панину, — Попросим ее приехать сюда с этим роем дочерей; мы будем очень несчастливы, если из трех не выберем ни одной нам подходящей». В письме Екатерины от 28 апреля 1773 года Генриетте Каролине было официально предложено прибыть с дочерьми в Петербург. Тот факт, что иностранные принцессы сами должны были отправиться к жениху, пусть даже порфирородному (а не наоборот), был событием для Запада беспрецедентным и безусловно свидетельствовал о могуществе и авторитете империи под скипетром Семирамиды Севера — Екатерины.
Соглашаясь на эту поездку за счет российской стороны, ландграфиня признавалась своей будущей сватье: «Мой поступок докажет Вам, что я не умею колебаться в тех случаях, когда дело идет о том, угодить ли Вам и повиноваться или же следовать предрассудкам, делающим публику судьею строгим и страшным».

Павел Петрович как будто устранился от выбора невесты, полагаясь целиком на волю матери. Готовясь к новой для него супружеской жизни, он, по словам историка Д. Ф. Кобеко, «почувствовал свое одиночество. Какая-то тайная грусть закрадывалась в сердце молодого великого князя. Он начал вдумываться в свое положение и углубляется в самого себя» (4). В этой душевной сумятице особый смысл и значение приобрела для него привязанность к товарищу юности камер-юнкеру Разумовскому. «Дружба Ваша, — писал он Андрею Кирилловичу, — произвела во мне чудо… Теперь я поставил себе за правило жить как можно согласнее со всеми. Прочь, химеры! Прочь, тревожные заботы! Поведение ровное и согласованное лишь с обстоятельствами, которые могут встретиться, — вот мой план. Я сдерживаю, насколько могу, мою живость; ежедневно выбираю предметы, дабы заставить работать мой ум и развивать мои мысли, и черпаю понемногу из книг» (5).

Разумовский познакомился с будущей женой Павла раньше, чем сам великий князь: он командовал фрегатом «Св. Марк», который на пути в Петербург доставил дармштадтское семейство из Любека в Ревель. Пригожий граф понравился не только ландграфине, но и ее дочерям. В особенности им пленилась средняя принцесса, семнадцатилетняя Вильгельмина, сразу же увидевшая в Андрее «героя своего романа» (6). Не остался равнодушным к ней и Разумовский, пользовавшийся безграничным доверием великого князя…

Писатель Т. Мундт в своем историческом романе «Тихий ангел» (Спб., 1911) говорит о пропасти непонимания и отчужденности между Екатериной и юной Вильгельминой, открывшейся якобы уже в день их первой встречи; и если бы не роковая случайность (во время смотрин принцесса будто бы подскользнулась и эффектно упала, чем и обратила на себя внимание Павла), ей бы брака с его высочеством вовек не видать. Факты, однако, свидетельствуют о том, что императрица, хотя и видела недостатки невесты и выражала свои опасения по сему поводу, все же явно склонялась в ее пользу. Историк-популяризатор А. Крылов приводит размышления монархини, навеянные внешностью Вильгельмины: «Этот портрет выгодно располагает в ее пользу, и надобно быть очень взыскательною, чтобы найти в ее лице какой-нибудь недостаток. Черты ее лица правильные. …Веселость и приятность, всегдашняя спутница веселости, исчезли с этого лица и, быть может, заменились натянутостью от строгого воспитания и стесненного образа жизни. Это скоро изменилось бы, если бы эта молодая особа была бы менее стеснена и если бы она знала, что напыщенный и слишком угрюмый вид — плохое средство успеть согласно видам или побуждениям честолюбия… Может статься, что если ее главный двигатель — честолюбие, она в тот же вечер или на другой день переменится, ибо таковы молодые люди и такова даже половина рода человеческого. Мало-помалу она отвыкнет от неприятных и жеманных манер… Из нее может сложиться характер твердый и достойный» (7). Вера в добрые начала Вильгельмины не изменила Екатерине и при их очном знакомстве.

Что до Павла, то он сразу же, что называется, положил глаз на Вильгельмину и, казалось, был на седьмом небе от счастья. «Великий князь, сколько можно заметить, полюбил мою дочь и даже больше, чем я ожидала — говорила по этому поводу ландграфиня. Пышно была обставлена процедура принятия Вильгельминой православия, после которой она была наречена Натальей Алексеевной и русской великой княгиней, что язвительный Вольтер назвал «натализацией» немецкой принцессы.

Более десяти дней продолжались пышные свадебные торжества. Венчание проходило в величественном Казанском соборе. Невеста в усыпанном бриллиантами парчовом серебряном платье была неподражаема. Императрица одарила ее с поистине русской широтой — роскошным убором из изумрудов и бриллиантов, великолепными пряжками; а великий князь преподнес невесте ожерелье из рубинов, стоившее 25 тысяч рублей. Крупные суммы получили все придворные из свиты ландграфини.

И заливались малиновым перезвоном колокола, и гремели пушки, и были выстроены войска по обе стороны Невского проспекта, и торжественно шествовали конные гвардейцы, камергеры, камер-юнкеры и заморские гости, и плыл кортеж из запряженных цугом тридцати придворных экипажей… Народ потчевали жареными быками и бьющим из фонтанов вином. Друг за другом следовала череда официальных обедов, балов, куртагов, театральных представлений.

«Ваша дочь здорова, — писала Екатерина ландграфине на исходе медового месяца их высочеств. — Она всегда тиха и любезна, какой Вы ее знаете. Муж ее обожает. Он только и делает, что хвалит ее всем и рекомендует; я слушаю его и задыхаюсь иногда от смеха, потому что она не нуждается в рекомендациях. Ее рекомендация в моем сердце; я люблю ее, она этого заслуживает, и я чрезвычайно этим довольна. Нужно быть ужасно придирчивой и хуже какой-нибудь кумушки, чтобы не оставаться двольной этой принцессой, как я ею довольна, что и заявляю Вам, потому что это справедливо… Вообще наша семейная жизнь идет очень хорошо».
Однако такая идиллическая картина быстро померкла. И причина в том, что проницательная Екатерина, обладавшая к тому же и обостренной интуицией, вскоре разгадала безошибочным женским чутьем, что невестка ее сына вовсе не любит — сердце Натальи Алексеевны отдано счастливому сопернику великого князя. Известный французский писатель Анри Труайа, пытаясь проникнуть в ход рассуждений императрицы, говорит о характерной исторической параллели: «Екатерина обнаружила недовольство Натальи Павлом и вспомнила, как некогда она cама, в бытность великой княгиней, была разочарована мужем, Петром Фёдоровичем. Все повторилось с точностью, только в другое время и в других условиях» (8). И если Екатерина нашла когда-то забвение в объятьях камергера С. В. Салтыкова, то супруга Павла предпочла мужу «профессионального пожирателя женских сердец» (9) А. К. Разумовского.
И каким же самодовольным простаком, к тому же непривлекательным, скучным (а подчас и жестоким) был в глазах Натальи великий князь! Как раздражала даже эта его восторженная, рабская влюбленность в нее! А каков красавец Андрей с его блестящей эрудицией, тонким юмором, безукоризненными светскими манерами! Это с ним, человеком европейски образованным, она могла вести запросто непринужденную беседу о французской поэзии или обсуждать изречения мудрого Сенеки — с Андреем они были людьми одной культуры, в отличие от Павла, которого требовалось к этой культуре только приобщать. Их часто можно было видеть втроем: Наталью, Разумовского и Павла, не чаявшего души в друге и не ведавшего, что все вместе они образуют пресловутый любовный треугольник. Великий князь не только ничего не подозревал, но сам предложил графу покои во дворце рядом со своими апартаментами. Иностранные посланники открыто писали в своих депешах о связи жены наследника с его близким другом. Поговаривали также, что Наталья и Андрей, чтобы остаться наедине, нередко подсыпали в пищу великого князя снотворный опиум.

Екатерина поначалу относилась к роману своей невестки «терпимо и даже покровительственно» (10). Она забила тревогу только тогда, когда поняла опасность этой связи. Дело в том, что честолюбивая Наталья Алексеевна пользовалась огромным авторитетом у супруга. Она стремилась изолировать Павла от влияния матери и ее ближайшего окружения, полностью подчинив его своей воле. Но честолюбие великой княжны не шло ни в какое сравнение с честолюбием ее избранника, Разумовского, о чем француз при русском дворе М.-Д. Корберон писал: «Тщеславие ослепило его, и… в большинстве его поступков оно часто (даже, пожалуй, всегда) было главным двигателем» (11). Потакая во всем любившей роскошь Наталье и тем самым привязывая ее к себе, Андрей не только сам ссужал великую княгиню деньгами, но и заимствовал крупные суммы у своей сестры; не гнушался он брать займы и у иностранных банкиров. Скоро граф всецело подчинил себе Наталью, которая, в свою очередь, верховодила Павлом. Таким образом, великий князь сделался послушным орудием в руках жаждавшего повелевать «кукловода» Разумовского, который вел свою тонкую игру. По словам историка, Наталья и Андрей даже обсуждали возможность свержения Екатерины (12) и передачу трона покорному им Павлу.

Надо думать, что Екатерина сумела разобраться в ситуации, сложившейся при малом дворе. В письме к князю Г. А. Потемкину она назвала сына «ослепленным» и говорила о необходимости выслать Разумовского за границу, «дабы слухи городские, ему противные, упали». Как заметила Г. Каус, императрица только тогда вызвала к себе Павла и открыла ему глаза на неверность жены и вероломство лучшего друга, когда узнала об этом ребяческом заговоре против себя (13). Великий князь, хотя и не желал верить словам матери, насторожился, поддавшись своей всегдашней подозрительности. Очевидец рассказывает, что однажды он дал задание двум своим приближенным не отходить от Натальи Алексеевны ни на шаг: «Оба они по приказу отправились к великой княгине, которую застали наедине с Разумовским. Великая княгиня сказала, что не нуждается в них, но так как они все-таки, согласно приказу великого князя, настаивали на своем, она отошла к окну и продолжала беседу с Разумовским шепотом. Тогда они прошли в соседнюю комнату. Вернувшись с прогулки и увидав великую княгиню одну с Разумовским, великий князь спросил [своих слуг], почему они ушли? Выслушав объяснение, он сказал: “А все же надо было остаться, как я вас просил; у меня на это были свои причины”» (14).
Однако ни это, ни другие испытания, которым мнительный Павел подвергал жену, никаких результатов не дали. Наталья без труда разыграла перед ним оболганную невинность и направила гнев великого князя против… Екатерины, якобы стремившейся внести разлад в их семейную жизнь.

Императрица подняла перчатку, брошенную великой княгиней. Тон ее высказываний о Наталье Алексеевне резко меняется: «Она всех честолюбивее, кто не интересуется и не веселится ничем, того заело честолюбие… До сих пор нет у нас ни в чем ни приятности, ни осторожности, ни благоразумия, и Бог знает, чем у нас все это кончится, потому что мы никого не слушаем и решаем все собственным умом…; все у нас вертится кубарем; мы не можем переносить то того, то другого; мы в долгах в два раза противу того, что имеем…». Злость на невестку усиливалась, тем более, что в окружении монархини настойчиво твердили об опасности, исходившей от великой княгини: «Уж если эта не устроит переворота, то никто его не сделает». Однако, даже если отвергнуть версию о перевороте, который Наталья якобы желала осуществить (в этой связи упоминают о так называемом «панинском заговоре» и о «заговоре Салдерна»), одно то, что она брала взаймы деньги у иностранных послов, могло, по словам историка А. Б. Каменского, «рассматриваться как государственная измена, даже если деньги предназначались не на заговор, а на личные цели» (15).

Неизвестно, какие бы формы приняло противостояние императрицы и великой княгини, если бы не неожиданная развязка — беременная Наталья не могла разродиться и угасла за пять дней. Некоторые авторы исторических романов, пытающиеся воссоздать цепь тех печальных событий, утверждают, что с молчаливого согласия Екатерины к роженице была приставлена повитуха-убийца, которая будто бы и загубила ее и ребенка. На деле же за Натальей ухаживала лучшая в городе повивальная бабка, а Екатерина и Павел находились у ее одра неотлучно. Вот что говорит о причинах смерти сама императрица: «Великая княгиня с детства была повреждена, что спинная кость не токмо была, как “S”, но та часть, коя должна быть выгнута, была вогнута и лежала на затылке дитяти; что кости имели четыре дюйма в окружности и не могли раздвинуться, а дитя в плечах имел до девяти дюймов… Одни словом, таковое стечение обстоятельств не позволяло ни матери, ни дитяти оставаться в живых». И далее — характерное признание: «Скорбь моя была велика, но, предавшись в волю Божию, теперь надо помышлять о награде потери».

Думается, однако, что Екатерина здесь лукавит — слова о скорби сильно преувеличены. С самого начала монархиня пыталась всячески смягчить горечь потери в глазах сына — не случайно сразу же после кончины жены Павел, «дабы отдалить его от сего трогательного позорища», был увезен ею в Царское Село. Она пыталась всячески очернить перед ним память о Наталье и преуспела в этом, продемонстрировав великому князю шкатулку несчастной с денежными займами у иностранных послов и ее любовной перепиской с Разумовским. Теперь уж Павел, поняв, наконец, что он рогоносец, не мог не поверить матери. Он не только перестал принимать у себя Разумовского, но стал требовать отправки этого соблазнителя в ссылку, и если бы не заслуги отца, сидеть бы Андрею Кирилловичу в каком-нибудь сибирском остроге (16).

Все попытки графа оправдаться перед великим князем (Андрей послал ему не одно письмо, где уверял в своей чисто дружеской привязанности к нему и великой княгине) оказались тщетными. Разочарованный Павел не пожелал даже присутствовать на похоронах неверной жены, которую предали земле не в Петропавловской крепости, как подобало августейшей особе, а в Александро-Невской лавре. У ее гроба рыдал лишь потрясенный горем Разумовский.

Остановимся на мгновение на этой сцене плача. Словосочетание «рыдающий щеголь» звучало в ту эпоху как оксиморон. Франты и петиметры (щеголи-галломаны), воспринимавшие жизнь исключительно с внешней стороны, по определению были неспособны на глубокие переживания, а тем более не проливали слезы. «Петиметры не имеют сердец, или сердца их непобедимы — заметил один литератор того времени. О Разумовском же, напротив, говорили, что он «человек с сердцем». И это при том, что никто, кажется, не ставил под сомнение его донжуанство и щегольство, коим граф был привержен всю свою долгую жизнь. «Всегдашняя страсть к прекрасному полу была отличительной чертой Разумовского, — говорит великий князь Николай Михайлович, — а его [изменчивые вкусы] заставляли его постоянно менять свои привязанности» (17). Многие аттестовали его как человека без принципов, «утонченно-безнравственного», вкравшегося в доверие к великому князю и причинившего тому много горя своей близостью с его супругой. Тем не менее граф, надо полагать, испытывал к Наталье Алексеевне нечто большее, чем мимолетную страсть. Здесь можно говорить и о глубоком чувстве, и об особой привязанности к этой немке. Неслучайно он впоследствии и женится исключительно на немках — графине Елизавете Тун-Гогенштейн (1770–1806) и графине Константине — Доменике Тюргейм (с 1816 года).

Но вернемся вновь к событиям, последовавшим за кончиной великой княжны. Павел утешился быстро: в том же 1776 году он по настоянию матери женился на принцессе Вюртембергской, получившей имя Марии Фёдоровны. Разумовского же постигла заслуженная, но краткосрочная опала. Императрица выслала его из столицы сначала в Ревель, а затем к отцу, в Батурин, но уже через полгода граф был прощен и в январе 1777 года направлен полномочным министром и чрезвычайным посланником в Неаполь. Там произошла его знаменательная встреча с великим князем, путешествовавшим по Европе с новой женой. Будущий император, увидев Разумовского, бросился на него со шпагой. Тот сумел выкрутиться из этой мушкетерской ситуации и даже пошел на повышение: в 1784 году он уже в Копенгагене, а с 1786 года — посланник в Стокгольме. Императрица была очень довольна депешами графа о положении дел в Европе и в 1790 году назначила его сначала в помощь русскому послу, а потом и самим послом «к королю Венгеро-Богемскому» — в Вену.

Разумовский зажил здесь с поистине российским размахом. Как истый щеголь, он выставлял напоказ свое несметное богатство. Его великолепный венский дворец с мостом через Дунай вызывал всеобщее восхищение. Это был подлинный храм искусств, украшенный полотнами первоклассных художников. Расточительный русский устраивал там званые приемы, где соблюдался строгий этикет во вкусе дореволюционных французских салонов. Его библиотека и оранжереи поражали воображение австрийцев. О его богатстве ходили темные слухи: что нажито оно неправедно, что доходы граф будто бы получал от иностранных правительств, сначала от Бурбонов, а потом от Англии и Австрии. Разумовский пользовался ошеломляющим успехом у дам, в том числе коронованных, — им увлекались и неаполитанская королева Каролина, и даже супруга шведского короля Густава III.

По восшествии на престол Павла I положение посла осложнилось. Известный поэт Д. В. Давыдов рассказывал в этой связи забавный анекдот: «Павел сказал однажды графу Растопчину: “Так как наступают праздники, надобно раздать награды; начнем с андреевского ордена; кому следует его пожаловать?”. Граф обратил внимание Павла на Андрея Кирилловича Разумовского… Государь, с первою супругою коего, великою княгинею Наталиею Алексеевною, Разумовский был в связи, изобразив рога на голове, воскликнул: “Разве ты не знаешь?” Растопчин сделал тот же самый знак рукою и сказал: “Потому-то в особенности и нужно, чтобы об этом не говорили”» (17). На самом же деле Павел не только не помышлял о награждении посла, но отозвал его из Вены, вновь приказав безвыездно жить в малороссийском Батурине. Причиной тому был, однако, не гнев монарха на амурные дела своего бывшего друга, а действия последнего как дипломата: сблизившись с австрийским министром иностранных дел, Разумовский целиком подпал под его влияние и, по мнению Павла, не всегда действовал надлежащим образом.

По воцарении императора Александра I Разумовский вновь был назначен послом в Вену, где содействовал вступлению Австрии в антинаполеоновскую коалицию. После Тильзитского мира (1806) Андрей Кириллович вышел в отставку и жил в Вене, как частное лицо. Он занимался устройством своей знаменитой картинной галереи и не менее славившихся музыкальных вечеров. В начале 1814 года, во время похода на Францию, он был вновь востребован Родиной — вступил в свиту Александра I и был назначен уполномоченным для переговоров о мире. За участие в Венском конгрессе он был возведен в княжеское достоинство Российской империи с титулом «светлости». Он получил также и высший гражданский чин — действительного тайного советника I-го класса.

Свои труды и дни граф и светлейший князь Разумовский закончил в Вене на 84-м году жизни. Перед смертью он под влиянием второй жены принял католичество, а потому назван историком «космополитом в полнейшем смысле этого слова» (18). Думается, однако, что наш герой оставил по себе добрую память как видный дипломат, отстаивавший в Европе интересы России. И пожалованные ему чины, титулы и регалии — знаки не только монаршей милости, но и признания Отечества. Несмотря на некоторые личные непривлекательные черты характера Разумовского и на закрепившееся за ним прозвание — «человек без правил».



Примечания:
(1) Русский биографический словарь. Т. XV: Притвиц-Рейс. Спб., 1910, С. 443.
(2) Порошин С. А. Записки, служащие к истории великого князя Павла Петровича // Русский Гамлет. М., 2004, С. 83.
(4) Кобеко Д. Ф. Цесаревич Павел Петрович (1754–1801). Историческое исследование. Спб., 2001, С. 74.
(5) Васильчиков А. А. Семейство Разумовских. Т. III. Спб, 1882, С. 6, 17.
(6) Мадорский А. И. Русский хронограф. Вся православная Россия времен от Рюрика до Николая II. М., 1999, С. 301.
(7) Крылов А. Дармштадтская муха//Новая юность, 2002, № 5 (56).
(8) Troyat h. Catherine the Great. New York, 1980, P.201–202.
(9) Валишевский К. Сын Великой Екатерины. Император Павел I. Его жизнь и царствование. 1754–1801. Спб., [б. г.], С. 16.
(10) Степанов А. В. Екатерина II. Ее происхождение, интимная жизнь и политика. London, 1903, С. 79.
(11) Корберон М.-Д. Из записок//Екатерина. Путь к власти. М., 2003, С. 160.
(12) Каус Г. Екатерина Великая. Биография. М., 2002, С. 252.
(13) Там же.
(14) Корберон М-.Д. Из записок…, С. 154–155.
(13) Каменский А. Б. От Петра III к Екатерине II//Екатерина. Путь к власти.., С. 319–320.
(14) haslip J. Catherine the Great. New York, 1977, P.141.
(15) Знаменитые россияне XVIII — XIX веков. Биографии и портреты. Спб., 1996, С. 115.
(16) Давыдов Д. В. Сочинения. М., 1985, С. 219.
(17) Знаменитые россияне XVIII — XIX веков.., С. 115–116.


Журнал "Зинзивер"  2015 г. № 3 (71)


завтрак аристократа

Елена Первушина В погоне за русским языком: заметки пользователя - 5

Невероятные истории из жизни букв, слов и выражений


Заметка 6
Искусство правильно ударять. О тонкостях ударения


МукА (пшеничная, ржаная, овсяная) – мУка (страдание);

Орган (зрения, слуха, речи) – оргАн (музыкальный инструмент);

зАмок (рыцарский) – замОк (дверной);

пАрить (кого-то в бане) – парИть (в воздухе);

Атлас (географический) – атлАс (ткань).

Всем известны эти забавные пары. Омонимы (название происходит от двух греческих корней: «омос» – одинаковый, «нома» – имя) – разные по значению, но одинаковые по звучанию и написанию слова. Точнее, в данном случае речь идет об омографах – словах, одинаковых по написанию, но разных по звучанию и значению.

А поэтесса Марина Цветаева даже написала стихотворение, обыгрывающее одну из таких пар.

– «Все перемелется, будет мукОй!»
Люди утешены этой наукой.
Станет мукОю, что было тоской?
Нет, лучше мУкой!
Люди, поверьте: мы живы тоской!
Только в тоске мы победны над скукой.
Все перемелется? Будет мукОй?
Нет, лучше мУкой!

Но эти пары довольно «безобидны». Вряд ли кто-нибудь скажет: «Для теста нужны два стакана мУки» или «Граф вернулся в свой замОк». И едва ли кто-то попросит: «Сшейте мне платье из Атласа». Здесь допустить ошибку невозможно, если русский язык является для тебя родным.

Но встречаются и другие ситуации. Слово может иметь лишь одно значение (и одно ударение), но люди ошибаются в его произношении. Подобное происходит в двух случаях.

1. Если человек видел это слово написанным, но не слышал, как правильно оно произносится. Одна моя одноклассница очень долго полагала, что двух великих французских писателей зовут «СтЕндаль» и «ФлОбер» (она видела их фамилии на корешках книг). И только отважившись попросить книги у библиотекаря, узнала, что на самом деле это СтендАлдь и ФлобЕр.

2. Если человек много раз слышал слово, но его произносили неправильно. Тогда ошибка в буквальном смысле передается из уст в уста. Особенно в этом отношении не повезло слову «звонИть». Нет-нет, да и найдутся любители произносить его неправильно: сколько бы им не объясняли, что «в слове «звонИть» нет вОни», это помогает далеко не всегда.

* * *

В разных языках ударение регулируют разные правила. Иногда довольно простые. Например, во французском ударение падает, как правило, на последний произносимый слог, в польском – на предпоследний, а в финском – на первый. В испанском же оно «прыгает» – то на последний слог (если слово заканчивается на согласный звук), то на предпоследний (если слово заканчивается на гласный и на согласные ««n» или «s»). Таким образом, когда глагол меняется по лицам и числам, меняется и ударение. Например в слове tomAr (брать) ударение на последнем слоге. Но если мы говорим «Я беру» – «Yo tOmo», то ударение «перескакивает» на первый. Кроме того, испанский язык, как настоящий кабальеро, галантно ставит ударения и при письме, что помогает различить испанские омонимы. Например: «sí» – да, но «si» – если, «qué» – что (вопросительное местоимение), но «que» – что (союз).

А вот в шведском языке есть два типа ударения – динамическое (как в русском) и тоническое, которого в русском нет. Простое динамическое ударение стремится к первому слогу слова, а тоническое может падать на второй, предпоследний и последний и сопровождается повышением тона. Тогда слово становится похожим на двугорбого верблюда: один горбик пониже (тоническое ударение), другой – повыше (динамическое). Кроме того, существуют около дюжины правил, описывающих, в каких словах применяется только динамическое ударение, а в каких – и то и другое. Думаете: сложно? Но это ничто по сравнению с русским языком, где ударение может стоять как угодно. Причем как угодно языку, а вовсе не вам.

Ударение в русском языке может быть на любом слоге и в любой части слова. Кроме того, оно подвижно – в разных грамматических формах слова может переходить с одного слога на другой: головА, гОлову; принЯть, принялА, прИнято; вАжный, важнА, важнЫ и т. д.

Встречается в словах русского языка и второе, тоническое ударение – как в шведском. Его можно заметить в словах, с приставками «анти-», «меж-», «около-», «контр-», «сверх-», «супер-», «экс-» и других, а также в некоторых сложных словах – например, «клЯтвопреступлЕние», «кОнтратАка», «ОколозЕмный», «самолЁтостроЕние», «вОдонепроницАемый», «глАвврАч», «мЕжобластнОй», «мЕжреспубликАнский», «сУпероблОжка», «вИце-президЕнт», «Экс-чемпиОн» и т. д.

Больше того: с течением времени ударение может меняться. Например, в XIX и даже в начале XX века при спряжении глаголов на «-ить» ударение так и оставалось на последнем слоге. А сейчас грамотно будет сказать только «дАрит», «кОрмит», «пОит». А вот с многострадальным глаголом «звонИть» это превращение так и не произошло. Уж слишком неприятно звучит слово «звонит» с ударением на первом слоге.

И все же некоторые правила выделить можно.

1. Проще всего разобраться не с «исконно русскими» словами, а с… заимствованными из иностранных языков. Обычно мы произносим их с ударением в том же месте, где оно предусмотрено и в оригинале. Например слова «мАркетинг» и «мЕнеджмент» были заимствованы из английского языка, а «гравЁр», «диспансЕр», «жалюзИ», «каучУк», «партЕр», «пюпИтр», «шассИ» – из французского.

В словах, оканчивающихся на «-лог» (от греч. лОгос – «слово»), ударение падает, как правило, на последний слог: диалОг, каталОг, монолОг, некролОг.

Вот еще некоторые иностранные слова, в которых часто допускаются ошибки: агЕнт, алфавИт, апОкриф, апострОф, арЕст, асимметрИя, гЕнезис, гротЕсковый, дефИс, диАспора, диОптрИя, кАтАрсис, клобУк, коллАпс, коклЮш, мессИя, мимикрИя, оптОвый, платО, санитарИя, стАтус, статУт, табУ, тотЕм, факсИмиле, феЕрия, фенОмен, экспЕрт.

2. Допускаются вариации в некоторых зарубежных именах и фамилиях, где неправильное ударение закрепилось еще в XIX (а то и в XVIII) веке и стало традиционным. Можно говорить РЕмбрандт (как это имя произносят в Нидерландах), но можно и РембрАндт (как оно традиционно звучит в России); можно ЛИнкольн и ЛинкОльн, ДЭвид КОпперфилд и ДавИд КопперфИльд. Можно даже НьютОн, как в стихах Ломоносова:

О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом НевтОнов
Российская земля рождать.

А можно, как у Самуила Маршака:

Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился НьЮтон.
Но сатана недолго ждал реванша.
Пришел Эйнштейн – и стало все, как раньше.

(Маршак перевел две эпиграммы. Одну – XVIII века, сочиненную Александром Поупом, другую – XX века, за авторством Джона Сквайра.)

Иногда омонимом является имя собственное, и ударение в нем зависит от значения слова. Например, имя первого президента США – Джордж ВАшингтон, но столица США, по традиции, называется ВашингтОном.

3. В словах, обозначающих меры длины и оканчивающиеся на «-метр», ударение падает на последний слог: «киломЕтр» (и ни в коем случае не килОметр), «сантимЕтр», «миллимЕтр», «децимЕтр».

4. В отглагольных существительных сохраняется то же место ударения, что в исходном глаголе, от которого они образованы: «исповЕдать – вероисповЕдание», «обеспЕчить – обеспЕчение».

5. В сложных словах со второй частью «-провод» при общем значении «приспособление для транспортировки какого-либо вещества или энергии» ударение падает на корень «вод»: «бензопровОд, водопровОд, мусоропровОд, светопровОд». Но: «электропрОвод, электропрИвод».

6. В глаголах, оканчивающиеся на «-ировАть» – в неопределенной форме, – ударение на последнем слоге: «бомбардировАть», «гравировАть», «премировАть», «сформировАть» и т. д. Но изменяя эти слова по родам и числам и образуя от них причастия, мы должны также менять место ударения – «бомбардирУю, бомбардирОвка»; «гравирУю, гравирОвка», «премирУю, премирОванный», «сформирУю, сформирОванный».

7. Во всех русских словах, в которых присутствует буква «ё», ударение обязательно падает на нее. Исключением являются заимствованные («флёрдорАнж») и сложные, составные слова («трёхъЯрусный» и др.).

Здесь я вынуждена написать: и так далее и тому подобное. Потому что на самом деле частных правил очень много – примерно столько же, сколько и исключений. Есть, к примеру, целая группа слов, в которых возможны два равноправных варианта ударения. Среди них: «джИнсовый» и «джинсОвый», «заИндевелый» и «заиндевЕлый», «комбАйнер» и «комбайнЁр», «металлургИя» и «металлУргия», «прОполис» и «пропОлис», «петлЯ» и «пЕтля», «ржАветь» и «ржавЕть», «сАжень» и «сажЕнь», «твОрог» и «творОг», «Августовский» и «августОвский», «берЁста» и «берестА», «рАкушка» и «ракУшка», «насторожЁнный» и «насторОженный».

Каков же выход? В книгах ударения, как правило, не проставляются, а своим ушам не всегда можно доверять. Остается одно: больше читать… словарей. В любом орфографическом словаре обязательно расставлены ударения. И если какое-то из них показалось вам странным или необычным, постарайтесь узнать, почему оно ставится именно так. Возможно, вас ждет открытие!


http://flibustahezeous3.onion/b/537386/read#t4
завтрак аристократа

А.Генис Мировая история с Генисом 04.04.2008

- Как ваша фамилия? - строго спросил таксист, нанятый доставлять приглашенных писателей в гостиницу.


- Генис.


- Вы уверены?


- Увы.


- Ну, ничего, какой есть. Будучи русским писателем, - начал он, не успев завести мотор, - вы не можете не понимать, что нормальному человеку нельзя жить в этой стране.


- Почему? - опешил я.


- Потому что, - объявил он, - на их язык нельзя перевести «Бежин луг».


- Почему?


- В этом неразвитом языке нет придаточных предложений.


- Почему? - опять спросил я, чувствуя, что повторяюсь.


- Идиоты. Это - научный факт. Все ведь знают, что умных - один на миллион, а латышей всего миллион 400 тысяч. Пары не выходит.


Я думал, что приехал домой, а попал на линию фронта. Каждый встречный вступал со мной в спор еще до того, как я открывал рот.


- Даже вы, наверное, знаете, - сказал мне, знакомясь, талантливый автор с бритым черепом, - какой самый влиятельный в России писатель.


- Пушкин? - напрягся я.


- Лимонов!


- Почему? - опять завел я свое.


- Патриот, обещает насильно ввести полигамию.


- Архаично, - одобрил я.


- Я так и думал, что вам понравится. Вы же - мамонт, из диссидентов.


Лед был сломан, и я решил поделиться заветным:


- Моя геополитическая мечта состоит в том, чтобы Россия присоединилась к НАТО.


- И моя. Чтобы НАТО - к России.


- Почему? - не нашел я другого слова.


- Потому что, - отрезал он, уходя, - мы вам - не Европа.


- Это вы - не Европа, - закричал я ему в спину, - а мы с Пушкиным - еще как. Он за нее даже умер.


Дело в том, что я верю, нет, исповедую простую истину: Европой может стать каждый, кто захочет. Это как язык, который принадлежит всякому, кто его выучит.


Язык Европы - архитектура. Он понятен всем, кто жил в старом городе, где архитектура образует достаточную критическую массу, чтобы заблудиться, но недостаточную, чтобы надолго. В такой город входишь, будто в сонет. Бесконечно разнообразие поэтических приемов, но правила ясны, стили универсальны и вывод неизбежен, как кафедральный собор, ждущий на центральной площади.


В этой плоской стране архитектура заменяла мне горы. Как и они, это - средство для наружного употребления. В отличие от, скажем, музыки, архитектура не принимается внутрь, а действует блоками внешних впечатлений, влияющих на обмен культурных веществ.


Настоящая архитектура не только притворяется природой, а если повезет, становится ею. И тогда невозможное, но случившееся чудо соединяет изделия разных эпох, стилей, мастеров и режимов так, что не остается швов. Что и произошло с Красной площадью, которая и правда краше всех, потому что мавзолей - единственный бесспорный успех коммунистического зодчества - завершил начатую еще Ренессансом утопию. Так уж устроены причудливые законы совместимости, что архитектура безразлична к идеологии, но требовательна к красоте: она выносит все, кроме мезальянса.


Поскольку единица архитектуры - вид на целое и настоящее, она - то единственное, что нельзя вывезти за пределы Европы, не превратив по пути в Диснейленд. Как и нерукотворные ценности вроде северного сияния, архитектура не подлежит транспортировке. Она требует паломничества и легко добивается его.


- Архитектура, - говорит Фрэнк Гери, оправдывая свое ремесло в глазах вечности, - важнее всего, ибо ради нее мы посещаем чужие города и страны.


Из-за этого архитектура - самое массовое из всех искусств. И самое долговечное. Ведь архитектура живет так долго, что, может быть, и не умирает вовсе, умея, как ящерица - хвост, восстанавливать утраченное, но только прекрасное.


Так смерч, прокатившийся по Европе, волшебным образом изменил ее облик. Уродливое, вроде Берлинской стены, исчезло, красивое, вроде Дрездена, воскресло.


В восстановленной Риге это привело к парадоксу. Сравнивая - с помощью старых фотографий - результат с оригиналом, понимаешь, что сегодняшний город - историческая фикция. В настоящем, а не придуманном прошлом, он никогда не был таким нарядным. Ведь раньше каждая эпоха гордилась собой. Но наш век, смиренно признав, что старое заведомо лучше нового, возродил сразу все лучшее, что стояло в городе за последние восемьсот лет.


Архитектура создает свое время. Не геологическое, но и не человеческое, оно прессует прошлое, сминая историю.


Наш город упоминается в хрониках крестоносцев хрен знает когда. Только поэтому ему удалось отбиться от чести стать эпонимом Гагарина. Но и тогда, когда прежнее начальство не требовало переименовать Ригу в Гагаринск, оно отличалось лояльностью, особенно когда дело доходило до словесности.


Так, главой всех журналистов Латвии, как я узнал на своем первом опыте, был Петер Еранс, который не только никогда ничего не писал, но и говорил исключительно о сельском хозяйстве, иногда подпрыгивая в подтверждение осенившей его мысли. Лысый с пухлыми губами, он походил на Муссолини, подчиненные тем не менее звали его гауляйтером. Немецкий в Риге знали лучше, ибо по-итальянски говорили только старые врачи, учившиеся в Болонье, потому что в довоенной - свободной - Латвии евреев не брали в медицинский.


- Мы, - говорил Еранс в сезон, - народ крестьян. И красных стрелков, - спохватывался он.


Следя за посевной, Еранс посылал в поля всех, кого встречал. Поэтому наши газеты страдали аграрным уклоном и оставались непрочитанными, если рижские хоккеисты не побеждали ЦСКА.


По другую сторону политического спектра был Илья Рипс с физфака нашего университета. Он был на два курса старше, поэтому я о нем услышал только тогда, когда, защищая «пражскую весну», Рипс облил себя бензином у памятника Свободы. Сперва его погасили курсанты, у которых Рипса отбили милиционеры, чтобы отдать в КГБ, отправивший его в сумасшедший дом на Аптекарской. В следующий раз я с ним встретился в книге Сола Бэллоу, который познакомился с Рипсом в Израиле.


- В больнице, - рассказывал он американскому классику, - мне дали стул, и я уже больше не отвлекался от математики.


Не решаясь вступить с властями в столь прямую конфронтацию, я с детства грешил по мелочам. Особенно - в Музее природы, где мы с второгодником Колей Левиным крали фрукты с выставки селекционеров, пока нас не поймал пожилой мичуринец. Быстро, однако, поняв выгоду, он помог нам обчистить другие витрины, оставив свою без конкурентов.


Теперь все эти люди даже мне кажутся литературным вымыслом, персонажами сказок, которые лучше всего получаются в северном захолустье вроде Скандинавии. Их города, представлял Андерсен, служат библиотекой. Каждый этаж - полка, каждое окно - книга, и в каждую - можно заглянуть.


Но из окна можно и выглянуть, чтобы вставить частную историю в соответствующий - сказочный - контекст. Над ним больше других в Риге поработал Михаил Эйзенштейн.


Он любил верховую езду, был грузен, несчастен и стрелялся с начальством, с которым спала его жена.


Великий сын ненавидел отца как раз за то, за что мы его любим.


«Папа, - вспоминал Сергей Эйзенштейн в мемуарах, - победно взвивавший в небо хвосты штукатурных львов. Число построенных папенькой в Риге домов достигло, кажется, пятидесяти трех. И есть целая улица, застроенная бешеным «стиль-модерн».


Сегодня Alberta iela, внесенная в анналы ЮНЕСКО, считается одной из самых красивых улиц Европы. Ею можно пресытиться, но ее трудно не полюбить. Перегруженная, как стареющая красавица, украшениями, архитектура здесь впала в декоративный разврат и достигла границ китча. Но не переступила их, оставив за собой неразъясненный остаток. Кажется, в первый - и последний раз - Европа впустила приватное подсознание в зодчество. Каждый дом - сказка, которую он рассказывает сам себе, не делясь содержанием с посторонними.


В архитектурном словаре Риги гипсовые псы служили в охране, павлины символизировали изобилие, драконы - изобилие и охрану. Но у Эйзенштейна фасады стерегут нагие женщины с закрытыми глазами, чтобы не выдать взглядом тайну, о которой они не знают, а мы мечтаем.


Каким бы европейским языком ни пользовался этот стиль - Art Nouveau, Jugendstil, Modern, - соблазн его был тот же: новый мифотворческий потенциал, до которого была охоча эпоха, породившая ХХ век и не сумевшая с ним справиться. Всякий раз, когда культура, устав от себя, стремится перейти положенные ей пределы, она утончается, сгибается и ломается под тяжестью перезрелых плодов.


Кто мне сейчас поверит, что я предвидел 11 сентября, нью-йоркский кошмар XXI века, еще в эйфорическом конце XX?


Будущее мне открылось в маленьком - по числу любителей - кинотеатре Линкольн-центра на премьере «Красного». Забыв откинуться на спинку кресла, я смотрел фильм с восторгом и ужасом. Пронзительные отношения искусства с теологией зашли слишком далеко, чтобы не оставить следов на реальности. Кислевский ведь все снимал про Бога (Ларс фон Триер спасается тем, что предпочитает дьявола). Выйдя из зала, я объявил, как юродивый:


- Перегрев культуры! Скоро будет война.


Наверное, в каждой эпохе самые сладкие минуты - последние. Когда в 1940-м знаменитая на всю Европу кондитерская фирма «Лайма» отправила рижский шоколад обратно - в Новый Свет, полюбиться Америке он уже не успел.


Я так и не понял: повезло мне вырасти в красивом городе или угораздило? Обеспечив мою юность бесценным фоном, он взял на себя труд, который предназначался мне, - оправдать окружающее. В других местах для этого нужен магический реализм. Во всяком случае, так мне показалось, когда я разговорился с приезжим из Норильска.


- В нашем городе, - объяснил он, - если снег синий, значит, ветер с севера, если красный - с обогатительного комбината, если оранжевый - с шахты.


- А если снега нет?


- Как это?


В Риге снега не было, как говорят, уже лет десять. И от этого зиму здесь стало еще труднее отличить от лета. Между тем архитектура работает не только в соавторстве с историей, но и в контакте с календарем. Но здесь он не так важен, ибо в Риге всегда идет дождь. А если не идет, то собирается пойти. И этим коротким моментом надо уметь воспользоваться, чтобы, перебравшись через Даугаву, разместить панораму между собой и солнцем в выгодном для архитектуры контровом свете. Такой ракурс - вид сбоку - сдергивает наряд деталей и обнажает архитектуру, превращая ее в скульптурную массу, вырубленную в старом небе. И если умело ограничить обзор, вынеся за скобки сталинский небоскреб «Дом колхозника», переделанный в Академию наук, то окажется, что за последние четыреста лет рижский абрис не изменился. Крутые шпили трех первых церквей, тяжелый, как слон, замок, зубчатая поросль острых крыш и круглых башен.


- Вот что я люблю больше всего на свете, - выдохнул наконец я, не стесняясь школьного друга.


- Ты все любишь «больше всего на свете», - лениво откликнулся он, потому что знал меня как облупленного.


http://flibustahezeous3.onion/b/112043/read#t66
завтрак аристократа

В.Я.Тучков Там жили поэты Инсинуации



Предисловие

Имена персонажей, использованных в данном произведении, не являются вымышленными. Все это реальные люди, поэты, которые составляют круг моего общения. Несокрытие их под именами вымышленными объясняется тем, что данные инсинуации никакого вреда их деловым репутациям нанести не способны. Поскольку деловая репутация и стиль бытования поэта — две вещи несовместные.

Автор

* * *

Сравнительно недавно, на излете минувшей весны, когда пожирающий пространство тополиный пух навевал желание затопить печь и выстрелами из винтовки Мосина отгонять наглеющих волков, я наткнулся на Тверском бульваре на поэта Александра Макарова-Кроткова. Поэт, устремив взгляд в неминуемое будущее, сидел на лавочке и бубнил: “Дым — молодым, дым — молодым...”.

Я подошел, потряс поэта за плечо, добиваясь хотя бы частичной вменяемости, и сказал без обиняков: “Брось, Алексан Юрич, это уже было”.

Он дико посмотрел на меня. Потом хлопнул себя ладошкой по лбу. И сказал: “Ах, да”. И сказал столь невнятно, что это прозвучало как “Агдам”.

И тут мы с ним немедленно выпили “Бехеровки”.

Поговорили о московских погодах, по традиции ругая их на чем свет стоит, сплясали коровяк... И только я приподнял шляпу, чтобы распрощаться, Алексан Юрич вновь впал в транс и начал бубнить: “Не плачу — охваченный, не плачу — охваченный”.

“Э, дорогой товарищ, — сказал я сам себе, подразумевая под словом “товарищ” моего визави, а по-простому, собутыльника, — тебя на кривой кобыле не объедешь и твоего кобеля не отмоешь добела даже при помощи хеденшолдерса!”.

И пошел вдаль, впечатывая в асфальт каблуки, из-под которых взметывались искры, как во время атаки Первой конной армии на вражеские позиции.

* * *

Однажды летним душным вечером я вышел из каморки, которую нанимал от жильцов. Заглянул в дворницкую, чтобы обогатиться топором, поскольку право имею. И пошел по улице вдаль, не имея никакого определенного плана.

Проходя мимо Александровского сада, неожиданно встретил Анну Голубкову — поэта, прозаика, критика и литературоведа.

Как вас много, — сказал я Анне.

Та рассмеялась в ответ.

И внезапно мы как начали спорить! Спорить ожесточенно о том, кто достоин, а кто нет. И лишь зря небо коптит, делая жизнь не-вы-но-си-мой!!!

Вначале как критик с критиком. Хоть я и бывший уже критик.

Потом как литературовед с литературоведом. Хоть я литературоведом никогда и не был.

Потом как два гражданина. Яростно, загибая пальцы, каждый из которых был эквивалентен ста тысячам.

Неподалеку, на Спасской башне, куранты начали отбивать десять. Но на третьем ударе неожиданно пресеклись.

Мы изумленно огляделись: вокруг ни души! Лишь чье-то замешкавшееся отражение в луже.

От неожиданности я ослабил хватку, и топор, выскользнув из петли, коротко звякнул о безлюдную мостовую. Весь в крови, как в слезах — по москвичам и незваным гостям столицы.

Позже выяснилось, что и на Новодевичьем не осталось ни одной могилы. И на всех прочих кладбищах. Ни одной из тех могил, в которых в эпоху литературоцентризма безмятежно покоились те, о ком слабеющим голосом рассказывала литературная энциклопедия.

* * *

И вдруг посередине Кузнецкого я встретил Свету Литвак, которая задумчиво постегивала прутиком по голенищу итальянского сапога неизвестного производителя.

Увидев меня, она бросилась навстречу: “Ну, наконец-то хоть кто-то”, — выпалила скороговоркой.

И тут же, не меняя выражения глаз: “Как думаешь, сколько этой осенью будет стоить пуд пшеницы в Нижнем?”.

Я опешил. Потому-то и ответил неожиданное даже и для самого себя: “Пятнадцать аршин. Никак не меньше”.

“Ну, хоть так”, — произнесла она, словно с ее груди сняли тяжелый холодный камень.

И, поправив засборивший на колене чулок, задумчиво погрузилась в сгущающееся облако человеческой мошкары.

Ну, хоть так.

Именно так выцокивают лошади на булыжной мостовой: Ну — Хоть — Так.

А не: Гриб — Грабь — Гроб — Груб.

Акустика за сотню лет переменилась до неузнаваемости.

* * *

Вот ведь как случается порой: и в Москву не выбирался, а встретил в своем Королеве, прямо на улице Дзержинского, поэта. Александра Пивинского.

И вот стоим мы. Он — поэт. И я — поэт. И о поэзии разговариваем.

Я нахваливаю его “штопали свет комары” и “хочется лечь озером на дно и разрыдаться изо всех лягушек”. Он нахваливает мое “как хороши, как свежи были розы” и “открыть окно, что жилы отворить”.

И тут подходит помятый тип и просит денег, поскольку тоже поэт, а выпить не на что. Я даю десятку.

Подходит еще один, такой же. С той же самой просьбой. Десятку дает Александр.

И пошло, и поехало: мы говорим о поэзии, местные поэты подходят и получают вожделенное то от меня, то от моего собеседника.

Говорим, подходят, даем, берут, отходят, говорим, подходят, даем, берут, отходят, говорим, подходят, даем, берут, отходят, говорим, подходят, даем, берут, отходят, говорим...

И вдруг все пространство пришло в неистовое движение. Изумленно озираемся, а вокруг сотни пьяных поэтов пляшут вприсядку. И не под Вертинского, а под “Владимирский централ”.

Вот ведь суки какие!

* * *

Принято считать, что встреча с поэтом и прозаиком Николаем Байтовым в каком-либо уголке Москвы, никак не связанном с бытованием литераторов и литературы, способна принести счастье. Если, конечно, исхитриться и, не оскорбляя поэта, не досаждая ему своей навязчивостью, в течение полутора секунд подержаться за мочку его правого уха.

Однако при этом важно еще узнать Байтова. Потому что он склонен принимать самые разнообразные облики. Что самым прямым образом проистекает из его релятивистской поэтики.

Здесь можно было бы пуститься в долгие и путаные рассуждения о том, что поэт, подлинный поэт, сочиняет не столько стихи, сколько самого себя. И результаты тут могут быть самые неожиданные. И чемпионом по этим самым неожиданностям является Николай Владимирович Гоманьков, который, услышав, как выкликнули его фамилию, тут же начнет вертеть во все стороны головой, тщась увидеть этого самого человека с такой странной фамилией. Потому как даже его дочери и внуки не могут вообразить, что их отец и дед не Байтов, а какой-нибудь там Гоманьков.

Но мы не будем пускаться в такие рассуждения, поскольку даже на самом начальном их этапе вконец запутаемся. Собственно, еще и не начав, мы уже начали путаться, словно новобранец, который на занятиях по строевой подготовке от непомерной психической нагрузки склонен переходить с маршевого шага на иноходь.

А приступим сразу же к реальной истории, которая произошла минувшим летом на улице Огинского. Именно на ней я и встретил Байтова, который отрешенно шел мне навстречу в облике поэтессы Юлии Скородумовой.

— Здравствуй, Коля, — поприветствовал я его, когда мы сблизились до расстояния рукопожатия.

Байтов начал изумленно вертеть во все стороны головой, словно я назвал его Гоманьковым.

Воспользовавшись его замешательством, я прихватил большим и указательным пальцами левой руки мочку его правого уха, стараясь не причинить ему боли.

— Ты что это, Тучков? — наигранно изумился Байтов голосом Юли Скородумовой.

— Так счастья хочется…

— А в чем оно, счастье-то? — перевел разговор Байтов с уха на отвлеченную категорию.

— Счастье, — начал я фразу, которую в конечном итоге, как ни старался, не смог распространить далее подлежащего. Даже на тире, которое должно было стоять после подлежащего, фантазии не хватило.

— А если не знаешь, то и не будет тебе счастья, кроме как угостить меня прямо сейчас вон в том заведении кофе с коньяком.

Зашли. Выпили. И я ощутил, как что-то во мне переменилось. “Ага, — подумал я, — вот оно, значит, какое”.

Потом мы еще добавили. Но уже в другом месте. По традиции сплясали коровяк. И поехали по домам. Причем Байтов, не желая менять облика Юли Скородумовой, поехал со мной на Ярославский вокзал. Где сел в пушкинскую электричку, а я в монинскую.

“Интересно, — подумал я, когда вокзальный колокол ударил в третий раз, — что скажет Игорь, муж Юли, когда к нему заявится не вполне трезвый Байтов?”

Впоследствии выяснилось, что в Москве улицы Огинского не существует. Значит, Байтов настолько силен, что способен изменять и окружающее пространство.

* * *

Люди, поверхностно знающие поэта Александра Левина, склонны считать, что его появление в каком-либо из столичных мест сопряжено с уличной давкой, которую создают его многочисленные внуки. Один рассекает впереди поэта на роликах. Другой катит в рессорной коляске. Третий скачет вприпрыжку. Четвертый выступает этаким гоголем. Пятый сидит на плечах и рисует фломастером на лысине поэта Левина забавные рожицы.

Да, в это, в общем, можно легко поверить. Поскольку лучшие отечественные портретисты изображают поэта Александра Левина именно таким. Ну а лучшие отечественные физики интерпретируют Левина как атом бора, вокруг ядра которого вращаются именно пять электронов.

Однако Левин никакой не атом, а поэт. Причем поэт крупный, масса которого намного превышает 10,811 а.е., коей обладает атом бора. Понятно, что речь идет не о массе тела поэта Левина, надо сказать — значительной, а о его поэтической массе, которая огромна. И не создан такой инструмент, который смог бы ее измерить хотя бы приблизительно.

Однако это слишком поверхностный взгляд. Вокруг поэта Левина постоянно происходит роение совсем иного рода. Идет он, пуская впереди себя очками двух солнечных зайчиков, а вокруг него так и порхают всяческие стрикозавры, птюхли, поюцы и щебетайки, взвейки и любляйки...

И не человек это навстречу идет, а прямо-таки какой-то цветущий куст фейерверка. Или, как говорили в старину, сноп салюта.

— Салют, Саша, — скажешь ему, сойдясь лоб в лоб где-нибудь на Полянке.

— Салют, Володя, — ответит поэт Левин. И словно озоном обдаст.

Ну, я же говорю — поэт-праздник. А вы нудно пишете в своих монографиях: “автономные аффиксы у Александра Левина не просто лексикализуются, а превращаются в гиперонимы”.

Поэт-праздник. И точка. И никаких слов больше не надо. Слова у поэта Левина. А у нас так, словечки. А то и слох*евочки.

* * *

Самое страшное для меня — встретить в Москве поэта Владимира Строчкова. Все равно где — хоть в подворотне, хоть на многолюдном проспекте.

Подойдешь к нему и скажешь: “Здравствуй, Владимир Яковлевич!”.

И он неизменно отвечает мне: “Здравствуй, Владимир Яковлевич!”

После чего начинается беседа примерно такого содержания:

— Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

— Нет, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

— Как же, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

— Да вот так, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

— А если, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

— Ну, в этом случае, Владимир Яковлевич, бу-бу-бу-бу-бу!

И минут через пять у меня происходит полная потеря идентичности: то ли я Тучков Владимир Яковлевич, то ли Строчков Владимир Яковлевич. И спрашивать у прохожих абсолютно без толку. Одни говорят, что оба мы Строчковы, другие, — что Тучковы.

А то бывает, из Америки приезжает поэт Друк. Тоже Владимир Яковлевич. И это совсем беда. Наши встречи неизменно заканчиваются в психиатрической больнице. Причем, нас рассовывают по разным палатам — чтобы врачи не путались.

Журнал "Знамя" 2012 г. № 6

http://magazines.russ.ru/znamia/2012/6/t8.html