January 26th, 2019

завтрак аристократа

Б.М.Парамонов Маркизова лужа 2001 г.

В Америке незадолго до Нового года вышел на экраны и неожиданно хорошо пошел фильм о знаменитом маркизе де Саде - в некотором роде, изобретателе полового извращения (получившего, во всяком случае, его имя). Почему был неожидан успех фильма и каков этот успех? Фильм шел в Нью-Йорке всего в двух изысканных кинотеатрах (институция так называемых art houses), но народ шел и шел, - и прокатчики увидели в конце концов рыночные потенции этой вещи. Одно время только в Нью-Йорке восемнадцать кинотеатров демонстрировали фильм. Он называется "Quills", что значит одновременно гусиные перья и - колючки, шипы: очень значимое сюжетно название. Поставил фильм американский режиссер Филипп Кауфман, но актерская команда в основном англo-австралийская: Джефри Раш в главной роли, Кэтлин Уинслет (прославившаяся в пресловутом "Титанике") и несравненный Майкл Кэйн в роли архаического психиатра - садиста не меньшего, чем его пациент-маркиз. Фильм, что называется, не оскорбляет вашей интеллигентности. Тем не менее, очень уж точным его назвать нельзя; а точность скорее всего в таких сюжетах требуется: они слишком мало известны широкой публике.

Что неверно в фильме? Очень смещены биографические реалии, подчас даже грубо нарушены. Вопреки фактам введена жена Сада, ко времени действия фильма давно с ним разведшаяся. Это, допустим, мелочь; но в фильме маркизу в последние дни его пребывания в Шарантоне отрезают язык, чего не было. Это сделано некоей метафорой: общество подавляет, мол, свободу слова, вообще всяческого самовыражения. И дело тут даже не в этой детали, а в том, что эта мысль сделана как бы "месседжем" фильма. Сад предстает борцом за свободу человечества, за расширение границ его ведения и действия: мысль очень сомнительная. Уж если у Сада и была философия (а она была), то никак не проповедание свободы, скорее наоборот. Сад, как и положено французскому просветителю 18 века, ориентировал свою мысль на природу - и доводил эту ориентацию до логического конца, а именно: демонстрировал, что в природе никакой свободы нет и быть не может.

Я буду сегодня цитировать французских философов, чрезвычайно завлекательно пишущих о Саде, сделавших Сада, - но начать можно с цитирования философа русского, Льва Шестова, из книги "Достоевский и Ницше":

Вместе с декларацией прав человека пред обществом занесена была к нам, как ее дополнение и - так думали тогда - как ее необходимое предположение, и идея об естественной объяснимости мирового порядка. ... естественная необходимость была введена в догму, наравне с гуманностью. Трагизм объединения этих двух идей тогда никому еще не бросался прямо в глаза... никто еще не чувствовал, что наряду с декларацией прав человека пред обществом (гуманностью) к нам занесли и декларацию его бесправия - перед природою.

Вот это первым понял Сад, в то время, когда никто еще не понимал и повсеместно считалось, что освобождение человека - просто-напросто расковывание в нем природных, естественных влечений. Человек добр, поскольку он подчиняется своей природе. Это основоположение самой знаменитой тогдашней теории - руссоизма. Но Сад показал, что закон природы - зверство, война всех против всех. Парадокс в том, что эта истина (а это, несомненно, истина) явилась ему из глубин его собственного нестандартного опыта. Такова была генерализующая рационализация его приватных склонностей.

Чтобы у зрителя фильма "Гусиные перья" возникла симпатия к несчастному узнику Шарантона, содержанием его проповеди объявляют всего-навсего сексуальную свободу - мысль, имеющая все шансы на успех в нынешнем обществе. Либертинаж Сада незаметно сводится к этой невинной, в общем-то, мысли: уже не Сад, а чуть ли не Фрейд, освободитель человечества. Соответственно многие сцены фильма подносят сочинения де Сада как возбуждающее эротическое чтиво - что неверно. Достаточно подержать в руках Сада, чтобы убедиться в противоположном: для обычного (а не ученого) читателя он, прежде всего, скучен. Его писания преследует цель не сексуального возбуждения, а некоей философской проповеди, и философии там куда больше, чем секса, хотя бы и извращенного. Это отнюдь не учебник сексуального воспитания, как пытались представить авторы фильма.

Сомнителен еще один подтекст фильма: слишком прямое связывание де Сада с эксцессами Французской революции. Он сделан ее как бы провозвестником, пророком, может быть, лучше сказать - провокатором. Вывод напрашивается такой: уже лучше грешить в частном порядке, чем устраивать всеобщее кровопускание и усекновение голов. Какой-то соблазн в этой мысли есть, но при всей типологической связи этих двух сюжетов, генетического следования обнаружить в них нельзя. Садизма было сколько угодно и до Сада, и после него; не будем же мы считать какого-нибудь Чикатило провозвестником нынешнего русского мафиозного беспредела.

Но есть в фильме одна несомненная удача: правильная трактовка Сада как писателя, образ писателя в Саде. Это человек, писавший своим телом, буквально, и в фильме данный сюжет выражен в ряде великолепно организованных сцен. Как говорят нынешние интерпретаторы Сада, он сумел трансгрессивный опыт обратить в дискурс. Об этой и подобных интерпретациях мы будем еще говорить, но сразу же надо сказать, что в фильме эту сложную формулу сумели представить в запоминающихся эффектных образах.

Вторая, на мой взгляд, удача фильма - ироническая репрезентация христианства в лице доброго аббата, осуществляющего общее руководство сумасшедшим домом в Шарантоне и трактующего пациентов, в том числе, если не главным образом, Сада с приличествующим христианину милосердием. Природа этого милосердия в конфронтации с маркизом вскрывается как не совсем чистая в своей глубине. Аббат, в сущности, соблазнен позицией Сада - и всячески вытесняет это из себя, почему и прибегает, в конце концов, к отрезанию у него языка: это он свое бессознательное подавляет.

Как бы там ни было в бессознательных душевных глубинах, на социальной поверхности христианство выступает в качестве культурного, то есть репрессирующего, принципа, почему в конце концов добрый аббат объединяется с жестоким психиатром в общем деле изгнания бесов антисоциальности, подавления порочной человеческой природы. Философскими интерпретаторами Сада эта тема берется как антиномичность сакрального, божественного. Один из этих интерпретаторов, Жорж Батай, пишет, что парадокс божественности - это отклонение от нормы. Вот его мысль, выраженная подробно:

Подверженный страху человек, которого возмущают суждения Сада, тем не менее, не способен столь же легко отделаться от одного основания, обладающего тем же значением, что и начало, лежащее в основе интенсивной разрушительной жизни. Всюду и во все времена божественное начало зачаровывало людей и угнетало их: под божественным, сакральным они понимали своего рода внутреннее воодушевление, потаенное, всепоглощающее исступление, жестокую силу, которая овладевает человеком, пожирает его как огонь и неминуемо влечет к гибели... Религия прилагает усилия к восхвалению сакрального объекта, к тому, чтобы губительное начало превратить в сущность власти, наделить его особой ценностью, но в то же время она заботится об ограничении его воздействия определенной сферой, отделенной от мира нормальной жизни (или профанного мира) непреодолимой границей.

Этот жестокий и разрушительный аспект божественного обычно проявлялся в ритуалах жертвоприношения. Часто эти ритуалы отличались чрезмерной жестокостью: детей бросали в пасти раскаленных металлических чудовищ; поджигали ивовые колоссы, набитые человеческими жертвами; священники сдирали с живых женщин кожу и потом облачались в кровоточащую оболочку. Стремление к подобным ужасам обнаруживалось редко; не будучи необходимым для жертвоприношения, оно, однако, подчеркивало его смысл. Ведь и казнь на кресте пусть не явно, но связывает христианское сознание с чудовищным характером божественного порядка: божественное становится охранительным лишь тогда, когда удовлетворена потребность в истреблении и разрушении, являющаяся его первоосновой.

Маркиз де Сад, по Батаю, как никто иной способствовал прояснению и осознанию этого характера сакральных предметов и установлений; он, так сказать, понял природу Бога, представив его, как положено было в просветительском дискурсе 18 столетия, в образе Природы. Мысль самого Батая - философа, которого Хайдеггер считал наиболее сильным умом Франции ХХ века, сформировалась под несомненным влиянием Сада; в одном его сочинении, например, говорится, что зло конституируется в момент встречи с Богом, что, другими словами, зло это и есть Бог. То есть зло бытийно, а не есть простое отсутствие добра, как доказывали христианские теологи. В христианстве - религии любви - Бог подвергнут тотальной морализации, и только в центральной мифеме крестного распятия сохраняется в редуцированном виде это первоначальное переживание сакрального как некоего "садистического", так сказать, процесса.

Первостепенно значимо, однако, то, что Сад, в трактовке Батая, заставляет насилие говорить языком жертвы, а не палача. Насилие обрело язык, когда оно стало жертвой - в лице самого Сада, заключенного сначала в Бастилию, а потом в сумасшедший дом. Язык палача - всегда и только язык господствующих институций, язык самой власти, ищущей и находящей рационалистические мотивировки для необходимых обществу - и человеку! - жертвоприношений. Насилие по природе безмолвно, говорит Батай, а язык свойствен разуму. Трюк - и открытие! - Сада в том, что он заставил насилие говорить языком разума, в то же время десублимировав насилие, лишив его социально-культурной рационализации.

Но с этим связана художественная неудача Сада-писателя, говорит далее Батай:

Перенесенные в плоскость рассудка, божественные и безрассудные проявления насилия перестают воздействовать, и возникает такое чувство, что мы являемся свидетелями великого провала.

Мы увидим, однако, что есть и другая трактовка де Сада, видящая в нем торжество самой Литературы, некоего чистого Языка, триумф писательства, если не само, как теперь принято говорить, Письмо (с большой буквы).

Прежде чем перейти к теме Сада-писателя, обещающей открыть нечто в нем вполне неожиданное, зададимся, однако, другим вопросом, оставляющим нас в сфере, так сказать, идеологической: были ли в России сходные явления? В чистом виде, конечно, не было: Сад был и остается уникумом. Но если брать его имя как первооткрывателя неких максимально глубинных тем - хотя бы о природе Божества, - то некоторые параллели, безусловно, обнаружатся. Сходная глубина была; родственная, едва ли не братская глубина. Соседняя бездна, как сказала бы Цветаева. Начать хоть с Пушкина - хотя бы и с интереса его к Пугачеву (безусловно сочувственного, как показала та же Цветаева). А его знаментая поэтическая формула "Есть упоение в бою И бездны мрачной на краю" - и все что следует дальше? Мы будем относиться к Саду с большим пониманием и, так сказать, лучше, если сумеем увидеть у кого угодно из признанных классиков его тему. И тут бесспорно плодотворной представляется сюжет "Достоевский и Сад". Бездн у Достоевского было никак не меньше, но у него сохранялась форма культуры в соответствующем дискурсе; культурной цензуры, сказать острее и точнее.

К литературе, в том числе русской, мы еще вернемся, но сейчас нужно сказать, что Россия знала полноценно садистический, десадовский - опыт, и это был опыт построения тоталитарного социализма. Эту тему сделал основной в трактовке Сада Камю в книге "Бунтующий человек". Стоит привести заключительные слова соответствующей главы:

Два столетия назад Сад восславил тоталитарные общества во имя такой неистовой свободы, которой бунт, по сути, не требует. Сад действительно стоит у истоков современной истории, современной трагедии. Он только считал, что общество, основанное на свободе преступления, должно вместе с тем исповедовать свободу нравов, как будто рабство имеет пределы. Наше время ограничилось тем, что странным образом сочетало свою мечту о всемирной республике и свою технику уничтожения. В конечном счете, то, что Сад больше всего ненавидел, а именно, узаконенное убийство, взяло себе на вооружение открытия, которые он хотел поставить на службу убийству инстинктивному. Преступление, которое виделось ему как редкостный и сладкий плод разнузданного порока, стало сегодня скучной обязанностью добродетели, перешедшей на службу полиции. Таковы сюрпризы литературы.

Последнее слово вернуло нас к теме литературы. Итак, Сад-писатель.

Его очень высоко поднимает Ролан Барт в своей специфической, то есть семиологической, методологии. Семиологи вообще не любят обращаться к реальности, считая самое ее понятие некорректным: нет реальности вне знака. Знак порождает, конституирует реальность. В применении к Саду это звучит у Барта следующим образом:

...Сад, опережая Фрейда и вместе с тем переворачивая его, превращает сперму в субститут слова (а не наоборот) и описывает семяизвержение в тех же категориях, которые обычно применяются к ораторскому искусству... смысл сцены (сцены в специфическом смысле сексуальной композиции в десадовских свальных грехах. - Б.П.) может существовать лишь потому, что эротический код сполна использует саму логику языка, проявляющуюся благодаря синтаксическим и риторическим приемам. Именно фраза (ее сжатия, ее внутренние корреляции, ее фигуры, ее суверенное продвижение) высвобождает сюрпризы эротической комбинаторики и обращает паутину преступлений в древо чудес.

Следует цитата из Сада, в переводе которой мы заменили обсценные слова на, так сказать, менее обсценные:

"Он рассказывает, что знал человека, который трахнул троих детей, которых он имел от своей матери, из которых один был женского пола, и ее он заставил выйти замуж за одного из ее братьев, и, таким образом, трахая ее, он трахал свою сестру, свою дочь и свою сноху, а своего сына он заставлял трахать свою сестру и свою тещу".

Комбинация (в данном случае комбинация родственных связей) - продолжает Барт, - представляет собой некое запутанное движение, в ходе которого мы теряем ориентацию, но которое затем внезапно складывается в единый рисунок и проясняется: начав с разрозненных действующих лиц, то есть с невнятной реальности, мы, прогулявшись по фразе - и именно благодаря фразе, - выходим к конденсированному инцесту, то есть к смыслу. Предельно заостряя, можно сказать, что садическое преступление существует лишь в меру вложенного в него количества языка - и не потому, что это преступление грезится, а потому, что только язык может его построить. Сад, например, говорит однажды: "Дабы объединить инцест, адюльтер, содомию и святотатство, он входит в зад к своей замужней дочери с помощью облатки" (облатка здесь - гостия, причастие). Сжатость второй половины фразы становится возможной благодаря наличию репертуара преступлений в первой половине: из чисто констатирующего высказывания вырастает древо преступления.

Получается, что Сад как бы и не был садистом в жизни, не терзал нищенку Розу Келлер (правда, предварительно ей заплатив), что садистический эрос - это система словесных знаков, текст: Текст. Что нет жизни вне Литературы, Литература и есть жизнь. Письмо - самораскрытие бытия. Это очень похоже на классика Гегеля, на его тождество исторического и логического, разумного и действительного: логика как онтология. Вообще современная, новейшая философия началась с того, что французы, заскучавшие за своим Контом, прочитали Гегеля, а потом Ницше. (Гегелю же их научил русский эмигрант Кожев - Кожевников.) И даже предаваясь садомазохизму, как Фуко, они на самом деле совершают символический обмен знаками. Премудрость, как говорят в православной церкви.

Но Литература, взятая как субститут бытия или даже его наиболее адекватная манифестация, начинает обнаруживать свой пародийный характер. Появляется возможность юмористического сдвига литературы как ее плодотворной трансформации и чуть ли не единственной цели. Если Литература значит все, то значит ее и нет. Она делается игрушкой.

В этом одна из черт нынешнего так называемого постмодернизма, гением которого в России является, несомненно, Владимир Сорокин. Особенная его связь с сегодняшней темой та, что он пишет, по словам Льва Лосева, в манере иронического садизма. Он сказал в одном интервью: почему меня обвиняют в жестокости? Литература не может быть жестокой, это буквы на бумаге.

Последнее сочинение Сорокина, еще не напечатанное, но кусками появившееся в Интернете, носит название "Пир". Одна из глав этого пира называется "Настя" - и повествует о том, как родители в день шестнадцатилетия дочери зажарили ее живьем в русской печи и подали на стол специально для этого съехавшимся гостям. Это уморительно смешно.

Савелий перекрестился, плюнул на ладони, ухватился за железную рукоять лопаты, крякнул, поднял, пошатнулся и, быстро семеня, с маху задвинул Настю в печь. Тело ее осветилось оранжевым. "Вот оно!" - успела подумать Настя, глядя в слабо закопченный потолок печи. Жар обрушился, навалился страшным красным медведем, выжал из Насти дикий нечеловеческий крик. Она забилась на лопате.

- Держи! - прикрикнул отец на Савелия.

- Знамо дело... - уперся тот короткими ногами, сжимая рукоять.

Крик перешел в глубокий нутряной рев.

Все сгрудились у печи, только няня отошла в сторону, отерла подолом слезы и высморкалась.

Для экономии времени пропустив некоторые подробности, цитирую дальше:

-Угли загорелись! - широкоплече суетился отец. - Как бы не спалить кожу.

-А мы чичас прикроем и пущай печется. Теперь уж не вывернется, - выпрямился Савелий.

-Смотри, не сожги мне дочь.

-Знамо дело.

Повар отпустил лопату, взял широкую новую заслонку и закрыл печной зев. Суета вмиг прекратилась. Всем вдруг стало скучно.

-Тогда ты ... того... - почесал бороду отец, глядя на торчащую из печи рукоять лопаты.

-За три часа спекется, - вытер пот со лба Савелий.

Отец оглянулся, ища кого-то, но махнул рукой.

-Ладно...

-Я вас оставлю, господа,- пробормотала мать и ушла.

Няня тяжело двинулась за ней.

Лев Ильич оцепенело разглядывал трещину на печной трубе.

-А что, Сергей Аркадьевич, - отец Андрей положил руку на плечо Саблина, - не ударить ли нам по бубендрасам с пикенцией?

-Пока суть да дело?- растерянно прищурился на солнце Саблин.- Давай, брат. Ударим.

Железная рукоять вдруг дернулась, жестяная заслонка задребезжала. Из печи послышалось совиное уханье. Отец метнулся, схватил нагревшуюся рукоять, но все сразу стихло.

-Это душа с тела вон уходит,- устало улыбнулся повар.

Когда-то Теодор Адорно задал знаменитый вопрос: возможно ли искусство после Освенцима? Почему же нет? Возможно: вот такое, как у Сорокина (одна из его вещей, кстати, называется "Отпуск в Дахау"). Его текст все-таки лучше, чем сам Дахау. Вот такое мирочувствование, по-видимому, стоит за всеми современными попытками свести реальность к символическим знакам: испуганный навсегда опытом ХХ века, человек пытается заклясть бездну - убедить себя в том, что ее вообще нет, обратить бытийный океан в Маркизову лужу, как называют в России Финский залив.

Как сказал сам Сорокин: когда пишешь - не страшно.

Впрочем, и в Финском заливе можно утонуть - как художник Сапунов.


http://archive.svoboda.org/programs/RQ/2001/RQ.51.asp


завтрак аристократа

Никольский С.В. Ярослав Гашек - георгиевский кавалер

В добровольческих воинских частях


Начало Первой мировой войны Гашек встретил с теми же чувствами, что и большинство егосоотечественников, не только не горевших желанием сражаться за победу
империи Габсбургов, всостав которой входила Чехия, но и нередко желавших ей поражения. Многие из них предпоч

итали
сдаваться в плен, особенно на русском фронте, и даже участвовали потом в боях против Австро-Венгрии. Были случаи, когда сдавались целыми полками (28-й, Зб-й чешскиеполки). Гашек перед отправкой на фронт также острил, что на передовой, конечно, не упустит возможности заглянуть и на противоположную сторону. Расставаясь с одним из знакомых, онподарил ему книгу своих рассказов с выразительной и небезопасной надписью: «Через несколько минут я уезжаю куда-то далеко. Может быть вернусь казачьим атаманом. Если же буду повешен, пришлю тебе на
память кусок той веревки»1 (по австрийским законам за переходна сторону военного противника полагалась смертная казнь через повешение). На фронте онсразу стал искать случая
сдаться в плен. После двух-трех неудачных попыток такая возможность представилась 24 сентября 1915 г. близ местечка Хорупаны к северо-востоку от Львова. Потом был более чем трехсоткилометровый пеший переход в колонне военнопленных (через Новоград-Волынский, Житомир, Коростышев и Киев) до лагеря в восточном предместье Киева - Дарниа.Позднее он оказался в Тоцких лагерях близ Бузулука, перенес там тяжелейший тиф (врачисчитали его обреченным, но он выжил и более того - три года спустя, уже будучи в Красной Армии, еще раз перенес тиф).

Весной 1916 г. в лагерях стало известно о формировании в России чехословацких добровольческих частей (созданных по настоянию чехов и словаков после первоначальных отказов царского правительства). Гашек сразу же записывается добровольцем и агитирует поступать таким же образом других. В конце июня он прибыл в Киев. На известной его фотографии той поры (где он снят курящим трубку) видно, что у него не вполне еще отросли волосы, остриженные в больничном бараке. Некоторое время Гашек служит писарем при штабе войска, периодически выезжая непосредственно на фронт. Сразу же возобновляется и его литературная активность. (По слухам он и в лагере пробовал что-то писать и за неимением бумаги пытался даже использовать для записей бересту. Жаль, что не сохранилось ни одного такого автографа). Он широко сотрудничает с еженедельным журналом «Чехослован», издававшимся в Киеве на чешском языке. Начиная с июля 1916 г. почти в каждом номере печатаются его материалы - статьи, корреспонденции с фронта, сатирические очерки, рассказы, стихотворения, юморески. Все они были тесно связаны с актуальными задачами борьбы против Австро-Венгрии. Его творчество и раньше было насыщено духом протеста против социального и национального гнета, который олицетворяла в его глазах ненавистная Габсбургская империя. Он даже участвовал в молодости в оппозиционном политическом движении, примыкая к анархистам, хотя потом убедился в слабости и бесперспективности их борьбы и отошел от них, отнюдь, однако, не смирившись ни с существующим социально-политическим строем, ни с неравноправным положением славянских народов в Австро-Венгерской империи. Теперь все эти чувства вновь до предела обострились.


Одна из отличительных особенностей нового периода в жизни Гашека состояла в том, что полюс отрицания в его сознании и творчестве как никогда прежде оказался уравновешенным полюсом утверждения. Не в смысле интуитивного или осознанного чувства «нормы», которая всегда явно или подспудно, эксплицитно или имплицитно присутствует в любом сатирическом и юмористическом произведении в качестве незримого критерия оценок - отрицания, обличения, осмеяния. В данном случае речь идет о другом - об обретении конкретной позитивной цели, ставшей смыслом жизни. Такую цель, захватившую все его существо, он нашел теперь в борьбе за освобождение родины, для которого открылась вдруг вполне реальная перспектива и определился практический путь борьбы с реальными шансами на успех. Само его литературное творчество полностью слилось с этой борьбой, приобрело как бы «программный» характер. И «программность» в данном случае была не данью умозрительной установке, а велением сердца. Возросла и энергия обличения. Не стесненный цензурными путами и параграфами закона о печати, которые ограничивали возможно- era его сатиры в довоенные годы, Гашек дал теперь полную волю своему темпераменту сатирика и памфлетиста. При этом в фокусе его внимания находились не периферийные и не отдельные стороны, а сама суть, главные силы и институты имперской системы - монархия, полицейско-бюрократический режим, аппарат сыска и принуждения и т. д. Мишенью сатиры становятся и конкретные лица, не исключая августейших особ. Выделяются своего рода литературные карикатуры. О действенности подобных выступлений Гашека на страницах «Чехослована» можно судить по тому, что уже вторая или третья его публикация в этом журнале вызвала болезненно-гневную реакцию в Вене. Поводом для негодования послужила ’«Повесть о портрете императора Франца Иосифа». В торжествующе-сатирическом ключе автор развивал в этой повести или скорее рассказе мысль о безнадежном падении авторитета. австрийского монарха в глазах подданных. Сюжет сводился к истории с торговцем, мечтавшим в начале войны нажиться на портретах государя императора и закупившего большую их партию, но полностью прогоревшего, так как никакие скидки и рекламы не помогали сбыть залежалый товар, который плесневел в чулане, куда ко всему прочему повадился заглядывать кот. Дразняще неуважительный тон сатиры призван был развеивать у читателей из числа военнопленных еще не изжитые у некоторых из них остатки былых иллюзий относительно монарха и боязливые представления о могуществе империи. Венские власти, тщившиеся следить за поведением своих бывших граждан даже за линией фронта, завели на Гашека целое дело по обвинению в государственной измене и оскорблении императорского величества. Делопроизводство тянулось потом вплоть до падения империи. Судебные материалы до сих пор существуют в архивах, сохраняя ценность документального подтверждения актуальности и эффективности сатиры Гашека.


Удивительное, хотя и совсем иного рода актуальное «продолжение» получила и история рассказа Гашека «По стопам тайной полиции в Праге». Автор вспомнил в нем реальные эпизоды 1907 г., происходившие в бытность его редактором анархистского журнала «Коммуна». Тогда в редакции дважды появлялся тайный агент австрийской полиции с намерением подбросить провокационную бумагу, которую потом обнаружили бы при обыске. Оба раза гость гримировался и выдавал себя в одном случае за итальянского анархиста, оказавшегося в России, но бежавшего оттуда из-за преследований, в другом за агитатора, проводившего политическую работу среди шахтеров на севере Чехии. Гашек с друзьями сумели разоблачить посетителя и опознать в нем полицейского конфидента Александра Машека. В завершение рассказа сообщалось, что в данный момент Машек находится в России и очень интересуется чешскими делами. Все это можно было принять за художественный вымысел. Однако спустя несколько месяцев, в журнале «Чехо-слован» появилось сообщение, текст которого гласил: «Известный австрийский полицейский агент-провокатор Александр Машек, который состоял также на службе полиции в России, освободился из тюрьмы в Минске и теперь слоняется по России, утверждая, что направлен в Туркестан. Одет в русскую военную форму и показывает некий документ, свидетельствующий, будто он является австрийским военнопленным. Присутствие Машека, учитывая его прошлое, не только идет во вред национально-революционным интересам чехов, но и не исключает возможности, что его деятельность граничит с разведывательной. В этой связи во имя общих интересов надлежит немедленно сообщать информацию о месте пребывания этого агента-провокатора и о его прошлом в официальные учреждения»2. Автором объявления был Гашек3 . Осенью 1917 г. его специально пригласили в Киев, для опознания Машека4. (Позднее, перед перемещением чехословацких легионов с Украины в Сибирь австрийский шпион был расстрелян одним из взводов чехословацких добровольческих частей)5.
Особое место в литературном творчестве Гашека 1916-1917гг. занимают его корреспонденции с фронта, в том числе непосредственно о боевых действиях. Характерна, например, ни у нас, ни в Чехии ни разу не воспроизводившаяся после первой публикации статья «Наши георгиевские кавалеры». Поясним, что положения российских законов о воинских награждениях были распространены во время мировой войны и на контингент чехословацких добровольческих частей. Гашек как раз и пишет о чехах, награжденных за боевые заслуги георгиевскими крестами и медалями (георгиевский крест, как известно, был солдатской наградой, офицеров награждали георгиевскими медалями). Подробно описывая, за какие конкретные подвиги и действия на фронте давались георгиевские награды, Гашек утверждает, что пункты статута этих наград стали своего рода заповедями для чешских воинов. «За каждой такой лентой,- пишет он, - стоит подвиг, во многих случаях связанный с тем, что человек неоднократно смотрел смерти в глаза /.../ причем речь идет не только о разведывательных действиях, но и о прямом участии в боях, что документировано и пояснениями в наградных приказах командования (далее Гашек цитирует русский текст. - С. Я): “Передайте молодцам чехам горячую благодарность за энергичные дружные действия в совместном бою при атаке высоты... ночью от 8 на 9 марта. Ш.”»6. Продолжая, Гашек описывает около десятка конкретных примеров отважного поведения своих соотечественников на передовой: «Перед моим взором проходит череда героев, чьи имена навечно означены в армейских приказах. Так например, пятьдесят добровольцев пробиваются во вражеские окопы и принуждают сложить оружие и сдаться семьдесят немцев. И все пятьдесят человек, не отпуская пленных, снова пробиваются затем сквозь значительно превосходящие силы противника и возвращаются в свою часть». Или: «Солдат Ф., - произведенный позднее в прапорщики, - переодевпшсь в форму австрийского офицера, два дня живет в окопах противника (многие чехи свободно говорили по-немецки. - С. #.), приводит с собой несколько языков и приносит новейшие сведения о расположении вражеской воинской части». Как и многие другие корреспонденции, статья завершается напоминанием о целях борьбы: «Эти воины - борцы за идею, путь к осуществлению которой лежит через поле боя. Так рождаются георгиевские кавалеры, подвиги которых продиктованы совестью чешской истории. И если на груди чешского бойца сияет георгиевский крест, то в его сиянии - свет нашего будущего». После участия в известной битве у Зборова (она произошла в июле 1917 г.) Гашек и сам был награжден серебряной георгиевской медалью «За храбрость».


С радостью писатель наблюдает за изменениями, которые происходили в сознании его соотечественников. По мере развития событий менялось само настроение и поведение всей солдатской массы. Одним оно было в австро-венгерской армии и совершенно иным - в чехословацких добровольческих частях. Всюду, где у Гашека встречается упоминание о чешском национальном характере, мы находим противопоставление двух качеств: с одной стороны, воспитанная столетиями национального гнета робость, нерешительность, уклончивость, мещанская ограниченность и эгоизм, склонность к фразе, притворству, внешней лояльности, с другой - «выпрямление» характера, пробуждение исконной и жившей подспудно неприязни к угнетателям, внутренней непокорности и твердости, которая оборачивалась теперь смелостью и отвагой. Это противопоставление повторяется из статьи в статью: «Люди с характерами колеблющимися и боязливыми, очнувшись в огне испытаний, лицом к лицу с неумолимой правдой, проходили через очистительную купель и становились мужами, - пишет он о процессе, совершавшемся у него на глазах. - Перемены, для которых в мирных условиях требовались бы десятилетия, совершались за одну ночь, в течение нескольких дней.» (13-14, 162). Или: "Из тяжкого порабощения, из трехсотлетнего рабства рождается новый народ, отважный и смелый, с несгибаемым позвоночником, с героическим блеском в глазах, с душой пламенной и самоотверженной» (12-13, 241). Или: «Она (война. - С. Я.) была национальным жизненным испытанием, в котором чешский человек, когда ему грозили австрийские виселицы, сохранил твердый, непреклонный характер и не склонился перед Австрией» (13-14, 244). И далее: «Для нас сегодняшняя война - не только прежняя война техники, но и внутренняя война, это война возрождения души» (13-14,110).


В корреспонденциях с фронта Гашек писал не только о боевых действиях, но и о буднях воинской службы, о быте солдат добровольческих частей, донося и в этих зарисовках какие-то грани коллективной психологии солдатской массы, объединенной общими устремлениями и целями. Эти очерки также согреты самыми теплыми чувствами к бойцам, которых он часто называет «наши ребята» («naši hoši»). В одном из его очерков, например, рассказывается, как бойцы полка, расположенного в районе реки Стоход, сооружали и обустраивали свои землянки, состязаясь в оформлении их внешнего вида и интерьера, в искусстве кладки печей и изобретении разных конструкций дымоходов. Каждой землянке «хозяева» давали названия. Часто это были женские имена. Одна, например, называлась «Татьяна» в честь пушкинской героини. Повествуется, как на досуге солдаты увлеклись плетением корзинок из прутьев ивы, которые дарили потом девчатам из окрестных селений.


Внимание Гашека привлекли рукописные журналы, «издававшиеся» в полках и содержавшие и прозу, и стихи, и юмор, и рисунки. «В чешских войсках возник целый ряд новых разновидностей журналов, своего рода воинских газет, культивирующих не только свой собственный, так сказать, ротный, юмор, но и наглядно отражающих весь образ мыслей чешского воина, его горячую любовь к родине, выраженную в стихах и прозе /.../, - писал он. - В сегодняшней тревожной и нервной обстановке, в необычайной пестроте сменяющих друг друга впечатлений даже несколько таких номеров, что лежат сейчас передо мной, способны освежить душу. Это чтение праздничное, милое, мягкое /.../ Однажды в спокойной обстановке, на родине все эти журналы, написанные нашими бойцами на фронте, необходимо будет собрать воедино и сделать достоянием нашей печати, ибо познать историю таких журналов значит познать дух чешского воина в эпоху чешской революции»7. Информируя о журналах «Искра», «Таборит», «Палцат» (в русском переводе - «Булава»), Гашек цитирует образцы стихов, сочиненных бойцами, - например, о воинских традициях Жижки:


Kdyby náš tatík Žižka vstal /.../ zas píseň by nám zazpíval svých božích bojovníků.
Jen palcátem by zamával a než se nadáš, již by stál on v čele naších šiků.
Если бы отец наш Жижка встал /.../ вновь песнь бы он для нас запел о божьих воинах своих,
Взмахнул бы снова булавой
и мигом встал бы во главе всех наших войск.

Одно из стихотворений стилизовано под молитву:
Můj bože neznámý /.../
Já neprosím o návrat do své chatky já neprosím Tě o své zdraví, žití já neprosím ni o objetí matky...
Jen o to prosím bože nade všemi:
Dej to, že mám-li zemřit v boji, dej, abych padl v naší české zemi.
A nad Prahou až slavné vzejdou časy,
o českém vojsku vyprávět až budou matky.
Já budu slyšet vše pod dmoucími se klasy...
О, мой боже /.../
Я не прошу возвращенья в родную хату,
Я не прошу для себя здоровья и жизни,
Я не прошу материнских объятий...
Я прошу лишь, боже всевышний,
Если мне суждено умереть на поле брани,
Чтобы пал я на нашей земле,
И когда для Праги настанет славное время
И матери станут рассказывать детям о чешском войске,
Чтоб я слышал все это под шелест колосьев..
.

«Вы читаете эти стихи,- заключает Гашек, - и чувствуете бесконечную любовь к этим славным ребятам, воюющим на фронте». Наверное, самым главным чувством, которое владело им в добровольческих частях, стало ощущение слитности с огромным коллективом, устремленным к общей цели8.

Примечания

1. Lidský profil Jaroslava Haška. Korespondence a dokumenty. S. 176.

2. Čechoslovan. 17. dubna 1917
.
3. S. 298.

4. Автор жизнеописания Гашека В. Менгер утверждает, что Гашек якобы узнал и изобличил Машека еще в 1915 г. в лагере для военнопленных. Глубокой ночью, когда все в бараке спали, он будто бы громогласно объявил через рупор: «Внимание, внимание! Разыскивается австрийский шпион Машек. Передать дальше». Перепуганный Машек стал метаться и выдал себя.

5. Pytlík R. Toulavé house. Praha, 1971.

6. Hašek J. Naši georgievští kavalíři // Čechoslovan. 1917. 15.1. Č. 2. S. 9.

7. Hašek J. Ani za války nemlčí musy // Čechoslovan. 1917. 19. II. Č. 7. S. 9.

8. Гашек несколько раз возвращался в своих корреспонденциях к рукописным армейским журналам. См., например, статью «Наши пулеметчики». Судя по беглому упоминанию в цитированной выше статье, им был опубликован также специальный материал о журнале «Таборит». Не исключено, что эта пока что не найденная публикация была напечатана под псевдонимом или без подписи. В этом случае сама тема (названный журнал) могла бы послужить аргументом при атрибуции текста, т. е. установлении авторства. Отдельные номера рукописных журналов чешских воинских подразделений недавно были обнаружены в российских архивах и описаны известным московским историком-богемистом Е. Ф. Фирсовым (Фирсов Е. Ф.Рукописные журналы на родном языке чешских добровольцев в России в 1916-1917 гг., или Чехия — земля обетованная // Первая мировая война в литературах и культуре западных и южных славян. М., 2004. С. 221-226).


http://hasek.org/nikolskii-sv-yaroslav-gashek-georgievskii-kavaler/v-dobrovolcheskikh-voinskikh-chastyakh

завтрак аристократа

М. Антипов Таинственная смерть императора-узника 1 января 2019 г.

Неожиданную версию кончины Ивана VI дает неопубликованный труд историка Исаакия Мордвинова

Племянник императрицы Анны Иоанновны император Иоанн VI Антонович формально царствовал в России в 1740-1741 гг. в младенческом возрасте, после чего в результате переворота власть захватила Елизавета Петровна, а младенец с родителями оказался в заключении. В различных местах лишения свободы прошли его детство и юность, на российском престоле сменилось несколько монархов, а потенциальный претендент на власть продолжал взрослеть в заточении, пока его жизнь внезапно не оборвалась.
И. Творожников. Мирович перед телом Ивана VI. 1884 г.
И. Творожников. Мирович перед телом Ивана VI. 1884 г.

Казнь неудавшегося освободителя

В ночь с 4 на 5 июля 1764 г. поручик Василий Мирович ворвался в Шлиссельбургскую крепость с преданными ему солдатами с намерением освободить императора-узника Иоанна Антоновича Ульриха. Охранявшие Иоанна Антоновича офицеры Власьев и Чекин поступили согласно инструкции - узник получил несколько уколов саблей, повлекших смерть. Мировича же после произведенного следствия и суда казнили редким даже по тем временам способом - ему отрубили голову, а тело сожгли вместе с эшафотом.

Расследование обстоятельств кончины и погребения Иоанна Антоновича Ульриха провел в начале ХХ в. тихвинский историк Исаакий Петрович Мордвинов. Они изложены в его рукописи под заглавием "Где умер и погребен Иоанн Антонович Ульрих?"1 Попытка Мировича освободить Иоанна, по мнению Мордвинова, была заранее спланирована с высочайшего ведома, чем объясняется столь скорая расправа над поручиком-исполнителем. "Правительству Екатерины, вернее, ее камарилье, в критический момент нужна была смерть Иоанна, - заключает Мордвинов, - если эта смерть не последовала, следовало симулировать ее. Безрассудная попытка Мировича создавала эту симуляцию. В глазах русского народа и всего света Иоанн умер..."2

Исаакий Петрович Мордвинов (1870-1925). Фото начала ХХ в.
Исаакий Петрович Мордвинов (1870-1925). Фото начала ХХ в.


Где похоронен император?

По официальной версии, убитого императора предали земле в Шлиссельбургской крепости. 9 июля 1764 г. Екатерина II писала графу Н.И. Панину: "Безыменного колодника велите хоронить по христианской должности в Шлиссельбурге, без огласки"3. Однако "император Александр I, по вступлении на престол, два раза приезжал в Шлиссельбург и приказывал отыскать тело Иоанна Антоновича; поэтому перерыли все под мусором и другим хламом, но ничего не нашли..."4 Обстоятельства погребения важнейшего государственного арестанта остались загадкой даже для царской фамилии.

Бытовала легенда: "Тело принца... было поставлено в церкви Шлиссельбургской крепости. Со всех сторон стекался народ видеть его и пролить слезы сожаления. Посещения ко гробу так умножились, что велено было тело запереть; и после перевезли оное в Тихвинской монастырь, находящийся в 200 верстах от С[анкт]-Петербурга"5, где, "по сказанию старожилов, погребено в паперти Успенского собора при самом входе"6.

Вид Тихвинского Успенского монастыря со стороны юго-восточной угловой башни. Фото начала XX века
Вид Тихвинского Успенского монастыря со стороны юго-восточной угловой башни. Фото начала XX века

И.П. Мордвинов, хоть и приводит в своем труде версии о погребении царственного узника в Тихвине, но все же ставит их под сомнение: "Для чего понадобилось прятать в Тихвине мертвое тело, которое якобы было выставлено в Шлиссельбурге для всенародного обозрения? Если тело не было перевезено в Тихвин, то каким образом в Шлиссельбурге, вопреки народной психике, позабылось место его погребения?"7 Перемещение тела Иоанна в Тихвин представляется Мордвинову "явлением необъяснимым и бессмысленным"8: между городами почти 100 верст, неужели на этом пространстве, как и в самом Шлиссельбурге, не нашлось места для погребения несчастного?

Неизвестный художник. Иоанн Антонович и его мать Анна Леопольдовна.
Неизвестный художник. Иоанн Антонович и его мать Анна Леопольдовна.

Монета с изображением Иоанна Антоновича. По указу императрицы Елизаветы Петровны от 1 декабря 1741 г. они были изъяты у населения и отправлены в переплавку.
Монета с изображением Иоанна Антоновича. По указу императрицы Елизаветы Петровны от 1 декабря 1741 г. они были изъяты у населения и отправлены в переплавку.


Тайна отшельника

На этом история посмертного странствования императора-узника не окончилась, а лишь взяла 35-летнюю паузу. "В 1799 году, - пишет Мордвинов, - вокруг Тихвинского Большого монастыря строили каменную стену. Рабочие копали ров для фундамента юго-восточной башни и наткнулись на "пещеру отшельника". Был найден тут же и сам отшельник, умерший в коленопреклоненном положении, перед иконами, лицом к востоку (или, вернее, найден был его костяк)"9.

Монахи погребли найденные кости за алтарем Успенского собора, а над захоронением воздвигли плиту, гласящую: "1799 года июня 18 дня под сим камнем положены кости обретенного здесь, при созидании юго-восточной угловой башни, в пещере человека, христианина и подвижника, как найденные при нем святые иконы и прочие вещи показывают. Имя его неизвестно, а также и состояние"10. Тем не менее, отмечает Мордвинов, могильная плита указывала имя усопшего: "Плоским рельефом изображена Адамова голова на костях, сложенных крестообразно; по черепу выбита надпись "Иоанн". В фундаменте сделано окошечко, через которое верующие люди брали с могилы песок, имеющий якобы чудодейственную целительную силу..."11 Вещи отшельника - крест, Евангелие, иконы и частицы его одежды - были спрятаны в монастырской ризнице12 и датированы XVIII в.

В. Трещев. Реконструкция облика Ивана VI.
В. Трещев. Реконструкция облика Ивана VI.

Кем же был этот таинственный отшельник? Официальные историки Тихвинского монастыря XIX в. указывали лишь, что это был человек, "поработавший Богу в безмолвном уединении"13. Но Мордвинов со свойственной ему дотошностью писал: "Факты говорят за то, что если это и был отшельник, то невольный, насильственно ввергнутый в пещеру, раскопанную потом случайно..."14

Юго-восточная каменная башня Тихвинского монастыря была построена на месте деревянной, которая называлась Роскат и погибла от пожара в конце XVII в. До середины XVIII в. она служила в оборонительных целях: согласно архивным описям, в Роскате размещались пушки и пищали. Мордвинов подчеркивает, что башня стоит на плоском довольно низком месте, которое во время больших вешних разливов даже покрывается водою. Историк Тихвинской обители писал, что здесь можно было устроить только яму, погреб, а не пещеру, добавляя: "Странное, однако, убежище выбрал отшельник для своего безмолвного жития!"15

Версию тайного подвижничества никому не ведомого отшельника Мордвинов опровергал тем, что в течение всего XVIII столетия Тихвинский монастырь преимущественно служил экономическим задачам государства - сюда съезжались люди, возводившие Тихвинскую водную систему и Петербургский тракт. "Эта шумная, отнюдь не аскетическая жизнь продолжалась в монастыре в течение всего XVIII в. - мог ли при этих условиях спасаться в нем отшельник, никому не ведомый? Конечно, нет"16. Такой отшельник мог бы "жить и практиковать свой аскетизм только с ведома монастырских властей"17.

Многие российские монастыри со времен правления Петра I использовались правительством в качестве тюрем. Тихвинский монастырь не стал исключением: в 1698 г. сюда была отправлена в колодах сотня возмутившихся стрельцов "Чубарова полку". Позднее неугодных властям людей отправляла в монастырь печально известная Тайная канцелярия и подведомственные ей учреждения. "Здесь, - писал Мордвинов, - были также устроены и тюремные подземные камеры - ямы для особо важных колодников и узников. Пещера обретенного подвижника весьма похожа на подобную яму"18.

"Всех отшельников и монахов, даже монастырских работников, хотя бы опившихся или порезавших друг друга в драке, даже тела неизвестных людей, найденных в лесах и на больших дорогах, всегда погребали в монастыре по православному обряду, - продолжает Мордвинов. - Как же это случилось, что отшельник, по всем признакам принадлежащий XVIII веку, вдруг оказался позабытым в своей келье и непогребенным? Ясно, что это был не отшельник, а узник, заключенный в подземную тюрьму и в ней замурованный после смерти. Ясно, что это был узник не простой, а крайне важный и опасный, так как только таких и замуровывали на месте их кончины без похоронного обряда..."19

Тихвинский историк, вероятно, слышал еще с отроческих лет: "Народная молва еще до сих пор опасливо и с оглядкой (так долго помнится Тайная канцелярия!) говорит, что подвижник Иоанн был царем"20.


Ф. Буров. Император Петр III посещает Ивана VI Антоновича в Шлиссельбургской крепости. 1762 г.
Ф. Буров. Император Петр III посещает Ивана VI Антоновича в Шлиссельбургской крепости. 1762 г.

В поисках правды

В конце XIX столетия была рассекречена история купеческого сына Алексея Смолина, ненадолго ставшего послушником Тихвинского Успенского монастыря. В 1771 г. он подкинул в Синод резкое письмо на имя императрицы Екатерины, которую обличал как "вторую Иезавель и Евдоксию"21. Письмо вызвало серьезную тревогу и замешательство в придворных кругах. Тайной канцелярией для негласного расследования был снаряжен сыщик Илья Зряхов. По результатам следствия Смолина сочли "юродствовавшим сочинителем", который не мог отвечать за свои поступки, а всего лишь "изложил то, что слышал кругом себя, преимущественно в Тихвинском монастыре"22. Допросив же самого Смолина, Тайная канцелярия выяснила, что "тайна соблюдена крепко", - то есть автор подметного письма, хоть и жил в Тихвинском монастыре, ничего не знал о "секретном узнике". "Нельзя ли отсюда заключить, - пишет Исаакий Мордвинов, - что покойник еще был жив в это время, и потому тревожил следователей с особою силою?"23

В 1890-х гг. Мордвинов, начинавший тогда ученую деятельность, попросил у настоятеля Тихвинского монастыря архимандрита Евгения (Экштейна) разрешения ознакомиться с делами монастырского архива, где бы могли находиться сведения "о погребении секретного покойника или о прибытии в монастырь тайного колодника". Но архимандрит "решительно заявил: "Не пущу, боюсь""24. Немногим ранее ризничим и библиотекарем в монастыре состоял некий иеромонах Андроник, который "на запрос своего ближнего знакомца (учителя приходского училища Я.А. Пронина), о том, имеются ли в архиве бумаги, касающиеся Ульриха... ответил: "Были, да сплыли", и рассказал, что приезжал какой-то ученый чиновник, нашел эти бумаги и увез..."25

Тем не менее, в документах тихвинского архимандрита Владимира (Кобылина) Мордвинов обнаружил черновик его письма к барону Модесту Корфу, где, в частности, говорится: "В приезд в нашу обитель в 1858 г. нынешнего императора (Александра II) я не решился указать место погребения Иоанна Антоновича, но, полагаю, не мешало бы означить сие место каким-либо памятником, дозволив удостовериться на деле о настоящем месте его погребения"26.

Схема расположения Шлиссельбургской крепости.
Схема расположения Шлиссельбургской крепости.

Почему же власти Тихвинского монастыря "позабыли" похоронить таинственного узника сразу же по его кончине, но, обнаружив в 1799 г. лишь кости, погребли их на самом почетном месте - за алтарем Успенского собора? Почему надпись на могильной плите вышла столь противоречивой: подвижник называется "неизвестным", но в то же время четко выбито имя погребенного - Иоанн? Основываясь на бессмысленности перемещения тела Иоанна Антоновича в Тихвин, Мордвинов предположил: Тихвин мог быть выбран для царственного узника лишь в том случае, если он был живым!

Но почему же именно Тихвин, а не другой город был выбран для этой цели? Оказалось, что тюремщики Иоанна Антоновича - шлиссельбургский комендант Иван Бередников и помещик Максим Вындомский - были родом из Тихвина! Мало того, Вындомский сдавал монастырю в аренду свои угодья, а Бередников в молодости был здесь послушником. Значит, заключает Мордвинов, эти лица "могли дать правительству такие указания, которые повлияли на выбор Тихвина для погребения живого покойника..."27


Мордвинов сделал следующий вывод: "Иоанн в момент попытки Мировича был тяжело ранен, но не убит. Он очнулся. У тюремщиков, очевидно, не хватило бессовестности добивать его. Возникла необходимость спрятать в надежное место человека, объявленного мертвым... Иоанна перевезли в Тихвин вероятно в судне по воде (дело было в июле). Здесь его скрыли в подземной тюрьме под башнею. Так как он при своем слабоумии отличался аскетическою настроенностью, то ему были даны предметы подвижничества - церковная книга, одежда, складни, четки и вериги... Узник молился в своем затворе, получая пищу через люк или через окошечко. Прожил он лет 10 и умер, может быть, в начале или первой половине 70х годов XVIII века, а по кончине был замурован в той же яме, где жил, так как хоронить его было нельзя..."28

Изложенные в настоящей статье факты из истории Тихвинского Богородицкого Успенского монастыря, отраженные в неопубликованном труде историка И.П. Мордвинова, способны, на наш взгляд, пролить свет на обстоятельства кончины и погребения "императора под запретом" Иоанна Антоновича Ульриха.



1. РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Д. 69.

2. Там же. Л. 24.
3. Пыляев М. И. Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб., 1889. С. 107.
4. Там же. С. 97.
5. История XVIII столетия, или Обстоятельное описание всех важнейших происшествий и достопамятных перемен, случившихся в осемнадцатом столетии, с приобщением подробных известий о жизни и делах всех славных и достойных примечания мужей, в течение оного живших. М., 1806. Ч. IV. С. 238.
6. Пыляев М. И. Указ. соч. С. 107. Официальный же источник по истории монастыря сообщает о захоронении Ивана VI следующее: "Принц Иоанн Антонович Ульрих, погребенный, по сказанию старожилов, при входе от холодного Успенского собора в треугольнике, лежащею между дорогами главной аллеи и ведущею в теплую Рождества Богородицы церковь". См.: [Бередников Я. И.] Историко-статистическое описание первоклассного Тихвинского Богородицкого Большого мужского монастыря, состоящего в Новгородской епархии в г. Тихвине. Новгород, 1905. С. 163.
7. РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Д. 69. Л. 15.
8. Там же. Л. 16.
9. Там же.
10. Там же. Л. 17. Ср.: [Бередников Я. И.] Указ. соч. С. 163-164.
11. РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Д. 69. Л. 17.
12. В описи предметов, предложенных на выставку Археологического съезда в Новгороде с 22 июня по 5 августа 1911 г., под N 25 значилась "власяница трудника Иоанна, по происхождению неизвестного, вериги нарамок и пояс (железные), его же, извлеченные из земли" (Архив Санкт-Петербургского института истории РАН. Ф. 132. Оп. 5. Д. 13. Л. 138-138 об.).
13. РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Д. 69. Л. 18.
14. Там же.
15. Там же. Л. 19.
16. Там же. Л. 20.
17. Там же.
18. Там же.
19. Там же. Л. 21.
20. Там же.
21. Иезавель - царица, персонаж Ветхого Завета, известная тем, что отняла виноградник у бедняка. Евдоксия - императрица Восточной Римской (Византийской) империи, по легенде отобрала у вдовы сенатора виноградник.
22. Дело о политическом подметном письме 1771 года // Памятники новой русской истории. Сборник исторических статей и материалов, издаваемый В. Кашпиревым. СПб., 1871. Т. 1. С. 123.
23. РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Д. 69. Л. 31.
24. Там же. Л. 14.
25. Там же. Л. 13-14.
26. Там же. Л. 7.
27. Там же. Л. 27.
28. Там же. Л. 28-29.

https://rg.ru/2019/01/15/rodina-tainstvennaia-smert-imperatora-uznika.html

завтрак аристократа

Д.Л.Быков Высоцкий – поэт в конце тоннеля 25 ноября 2017



Фото: Global Look Press
Фото: Global Look Press
«Дальше нету пути»

Высоцкий – удивительно сложный автор. Удивительна не сложность, а всенародная популярность его песен: интеллигент, актер элитарного театра, он был кумиром огромного большинства сограждан. Это и стало свидетельством перехода народа в новое состояние, сегодня, увы, отчасти утраченное, ибо деградация всегда проще и быстрей роста. Но привычка плохо думать о народе никуда не делась: многих, например, удивляет, что Oxxхymiron собирает «Олимпийский», не уступая Тимати. Русский читатель и слушатель умней и благодарней среднемирового – потому, вероятно, что у нас не так много радостей и великих достижений, кроме большого искусства. Вот мы их и ценим.

Высоцкий был универсален и знаменит не вопреки, а благодаря своей сложности. Советский народ, конечно, был монолитней нынешнего расслоившегося населения, которое сегодня резко поделилось на поклонников шансона, рэпа, рока, авторской песни и классики. Сегодня эти множества почти не пересекаются. Высоцкий стал своим для каждого именно потому, что свободно играл стилями, умел быть разным, насыщал блатную песню лирической силой, а философскую лирику – игровыми и пародийными приемами. Он сплачивал и связывал не только слушателей, но и разные литературные пласты и приемы – как лучшее советское кино, одновременно умное, жанровое и социально точное. Каждый берет и усваивает, сколько сможет, а все уровни даже автору не всегда понятны.



Это сочетание жанров и стилей – блатной поэтики, цитат из классики, интеллигентского фольклора и рок-н-ролльного драйва – превращало тексты Высоцкого в энциклопедию советской жизни, замечательную хронику семидесятых – самого интересного и при этом самого болезненного советского десятилетия. «Мы тоже дети страшных лет России, безвременье вливало водку в нас», – сказал Высоцкий об этих временах, цитируя Блока.

Но, помимо водки и отчаяния, семидесятые были отмечены небывалой глубиной и серьезностью: в них не было шестидесятнической поверхностности и оптимизма, преобладали мрачность и подпольщина, все тщательно шифровалось. Это время, состоявшее из лжи на каждом шагу, запомнилось как эпоха постоянного поиска глубокой внутренней правды: стихи и песни Высоцкого были явлением того же порядка, что и повести Трифонова, фантастика Стругацких, поэзия Чухонцева, фильмы Тарковского, театр Любимова. Во всех этих шедеврах клокотал хаос, хотя все они старательно притворялись советскими. И вся реальность семидесятых была такой: снаружи неподвижность, почти скука, а внутри – удушье, предательство («Если был на мели – дальше нету пути»), разложение, как в страшноватой песне «Что за дом притих».

«Хоть жердь через ручей»

Один из важнейших образов Высоцкого – тоннель. В короткой и довольно темной (их много у него) песне «Проложите, проложите хоть тоннель по дну реки» прямо говорится: «Нож забросьте, камень выньте из-за пазухи своей, и перебросьте, перекиньте вы хоть жердь через ручей». Речь тут идет – хоть и вполголоса – о разобщенности, бесструктурности общества: все друг другу чужие, в кажущемся монолите стремительно нарастает некоммуникабельность, люди разучиваются понимать друг друга. Необходимы мосты, тоннели, невидимые коммуникативные структуры.

Еще откровеннее об этом же сказано в «Балладе о детстве»: «Коридоры кончаются стенкой, а тоннели выводят на свет». В советском, да и русском обществе все попытки наладить внятные, легальные коммуникации в самом деле «кончались стенкой», зато строительство тайных подспудных связей, горизонтали, пронизывающие социум, – все это оказывалось спасением от сплошной вертикали, позволяло сопротивляться ей. Высоцкий и был таким строителем тоннелей, изобретателем универсального языка, в котором легко сочетались военные, спортивные, профессиональные, блатные, пропагандистские и церковные термины. Он связывал собой разобщенную страну, умея обратиться к каждому – и достучаться до любого. Его тоннельными связями мы пользуемся до сих пор, потому что, кроме него и советских комедий, нас уже почти ничего не связывает.

Другой пример создания такой же языковой плазмы, в которой на равных соседствуют церковнославянизмы, газетные заголовки и пьяные анекдоты, – «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева, еще один тоннель внутри советской глинистой среды.

«Все стало для нас непонятно»

Высоцкий был подробным и вдумчивым хроникером советской псевдорелигиозности, того оккультизма, которым в отсутствие легальной церковной жизни заменялась вера. Индийские йоги, инопланетяне, разумные дельфины, экстрасенсы, новоявленные пророки, народная медицина, альтернативная история (в «Песне о вещем Олеге») – всем этим увлечениям его герои отдавали дань, поскольку этот суррогат духовности был единственной защитой советского человека от мыслей о смерти, от сознания своей конечности.

Герои Высоцкого постоянно смотрят телевизор, предпочитая «Очевидное – невероятное», это главное советское окно в мир науки и мистики. Как и Шукшин, Высоцкий описывает мир людей, которые от сельской жизни отстали, а к городу не пристали; от примитивной веры отошли, а христианского миропонимания не обрели. Теперь они навек зависли в суевериях, оккультных представлениях, в надеждах на чудотворную народную медицину и переселение душ.

Внутренняя пустота советского человека выражена у Высоцкого даже нагляднее, отчаяннее, чем у Галича: заполнять эту пустоту он готов первыми попавшимися суррогатами. Главное ощущение Высоцкого – внутренняя тревога, неукорененность, готовность сорваться то в бунт, то в запой – совершенно как у того же Шукшина или Аксенова.

Иногда спасением представляется любовь, но и эта тема трактуется у Высоцкого трагически: все силы уходят на завоевание прекрасного и недосягаемого объекта, а когда ты его заполучил – тебе нечего с ним делать; рай в шалаше построен, но населить его некем. Можно отделываться, конечно, лирической демагогией, как в «Балладе о любви», – но границы между красавицей и чудовищем, двумя главными героями любовных песен Высоцкого, перейти нельзя, тут никакие тоннели не помогут. Иногда красавица сама оказывается чудовищем – как в «Скалолазке» или «Она была в Париже»; во всех блатных песнях – тем более. Но в мире лирики Высоцкого любовная гармония невозможна, как в «Балладе о двух автомобилях»: счастье – только в погоне, а достижение близости почти всегда грозит катастрофой.

Именно поэтому любовных песен у Высоцкого сравнительно немного, и почти все они стилизованы: в реальности героям сразу становится скучно, как только они преодолеют последнее препятствие. И сам Высоцкий достигал максимума только в моменты предельных жизненных напряжений: в спорном и неровном фильме «Спасибо, что живой» точно показан его постоянный поиск таких ситуаций – но без них он не может заставить самого себя высказаться по максимуму.

Таким поиском предельных напряжений была вся его жизнь, такая ослепительная на фоне сонной с виду реальности семидесятых; это главный его урок, который хорошо бы усвоить, но пока наши современники лучше всего подражают его хрипоте и небритости – вещам, нет слов, привлекательным, но не главным.

https://sobesednik.ru/dmitriy-bykov/20171124-dmitrij-bykov-vysockij-poet-v-konce-tonnelya

завтрак аристократа

Дм.Шеваров из цикла "Поэтический календарь" 05.11.2015

Алексей Апухтин: забытый и незабвенный

175 лет со дня рождения последнего поэта пушкинской эпохи

Недавно я шел вдоль Мойки. Дом Пушкина светился, как кленовый лист. По дороге мне встретился букинистический магазин. За стеклянной дверцей грузного книжного шкафа я увидел дореволюционное издание Апухтина. Что-то необъяснимо притягательное есть в имени Алексея Николаевича Апухтина. Что-то обломовское - в его полном, рано обрюзгшем лице. Старая книга с надписью золотом на обложке "Сочиненiя А.Н. Апухтина" была неуловимо похожа на своего автора.

Я попросил открыть шкаф, чтобы если не купить, то подержать старинную книгу в руках. Первой попалась на глаза строчка из апухтинской прозы: "Ночь была так тиха, что пламя свечей стояло неподвижно, несмотря на широко открытые окна...".

Будущий поэт провел детство в усадьбе близ Козельска. Мать возила его в Оптину пустынь. Старец Макарий был первым духовником Апухтина.

К десяти годам Алёша знал почти всего Пушкина и Лермонтова наизусть. В 12 лет мальчика отвезли в Петербург, где он поступил в училище правоведения. В 14 лет в печати появляется его первое стихотворение.

Листая старинную книгу Апухтина, я обратил внимание на сделанные кем-то пометки. Человек с инициалом Щ. подчеркивал тронувшие его строчки, а рядом на полях ставил дату. К примеру, рядом со стихотворением "Я люблю тебя..." помечено: "7/1Х.1917 г.". Судя по всему, для какой-то чуткой души эта книга была сокровенным дневником. Как досадно понимать: стихи Апухтина не говорят нам и сотой доли того, что говорили нашим предкам. Мы стоим перед ними, как перед заброшенной усадьбой.

Апухтину не надо было предсказывать свое забвение. Он успел почувствовать его на себе. Поэт был одним из инициаторов установки в Москве памятника Пушкину, много хлопотал об этом, собирал деньги. Но Апухтина не оказалось в списках приглашенных на торжественное открытие. 6 июня 1880 года он пишет письмо своему другу и, пытаясь взглянуть на ситуацию иронически, рассказывает о себе в третьем лице: "Пока на бульваре открывали памятник великому поэту, поэт Апухтин сидел на своем диване и томился размышлениями самого грустного свойства. Чтобы развлечься, он надел белый халат, зажег все свечи и начал декламировать любимые стихи Пушкина, переходя из кресла на кресло и проливая обильные слезы..."

Алексей Николаевич был домоседом и за всю жизнь совершил два-три путешествия. Самым важным из них он считал поездку в Святогорский монастырь на могилу Пушкина.

Из книг

Из неоконченного романа Алексея Апухтина

"Возвратясь поздно ночью с какого-то бала, графиня Хотынцева прошла прямо в комнату мужа, зажгла все свечи и, растолкав графа, сказала:

- Базиль, могу сообщить тебе важную новость. Сейчас княгиня Марья Захаровна сказала мне, что никаких перемен больше не будет. Правительство и без того дало много свободы. Теперь за границу может ехать всякий, кто хочет, офицеры гуляют в пальто и фуражках и все курят на улице. Чего же им еще? А мужиков решено освободить через пятьдесят лет. Я нарочно тебя разбудила, чтобы ты мог спать спокойно..."

Из стихов Алексея Апухтина

Сухие, редкие, нечаянные встречи,

Пустой, ничтожный разговор,

Твои умышленно-уклончивые речи,

И твой намеренно-холодный,

строгий взор, -

Все говорит, что надо нам расстаться,

Что счастье было и прошло...

Но в этом так же горько мне сознаться,

Как кончить с жизнью тяжело.

Так в детстве, помню я, когда меня будили

И зимний день глядел в замерзшее окно, -

О, как остаться там уста мои молили,

Где так тепло, уютно и темно!

В подушки прятался я, плача от волненья,

Дневной тревогой оглушен,

И засыпал, счастливый на мгновенье,

Стараясь на лету поймать недавний сон,

Бояся потерять ребяческие бредни...

Такой же детский страх теперь

объял меня.

Прости мне этот сон последний

При свете тусклого, грозящего мне дня!

* * *

Хоть стих наш устарел, но преклони

свой слух

И знай, что их уж нет, когда-то

бодро певших,

Их песня замерла, и взор у них потух,

И перья выпали из рук окоченевших!

Но смерть не все взяла. Средь этих урн

и плит

Неизгладимый след минувших дней

таится;

Все струны порвались, но звук еще дрожит,

И жертвенник погас, но дым еще струится.


https://rg.ru/2015/11/05/apukhtin.html

завтрак аристократа

П.Вайль Моисеев помещал Россию в мировой контекст 2007 г.

Игорь Моисеев был явлением совершенно особым. То есть что он совершил в области танца — о том много говорили и в эти дни говорят специалисты: от режиссера Юрия Любимова до танцовщика Николая Цискаридзе. Ясно, что сделал Моисеев много. Как сказано в некрологе Ассошиэйтед Пресс, он трансформировал народный танец в законный жанр хореографии — возвел искусство, проходившее по разряду массовых празднеств, в ранг высокого, поставил рядом с классическим балетом.

Не будучи специалистом, скажу о личном и связанном с личным — общественном.

Все мое детство прошло под знаком Игоря Моисеева, о чем он вряд ли подозревал. Номинально я был ему представлен моим дядей, но догадываюсь, сколько таких детей и подростков протягивали ручку великому балетмейстеру. Мой дядя, двоюродный брат отца, Георгий Усыскин, был пианистом и концертмейстером моисеевского оркестра. Так что, каждый раз приезжая из Риги в Москву, я ходил на выступления моисеевцев, а дважды — и на репетиции. Отчетливо помню ощущение восторга от виртуозности того, что творилось на сцене. Его большие постановки — «Половецкие пляски» Бородина или «Ночь на Лысой горе» Мусоргского — захватывали, как боевик: стремительный сюжет был выверен скрупулезно. Но еще больше привлекали зарубежные картинки — например, танец аргентинских гаучо, потом что-то греческое — я тогда не знал слова «сиртаки», — что-то французское, венгерское.

Смотреть Моисеева было как собирать марки — наглядно расширялся мир. Для меня — почти буквально. Дядя, своей семьи не имевший, слал нам письма и открытки со всех моисеевских гастролей. Помню письмо из Нью-Йорка — в частности, о том, как Моисеев с ближним окружением, в которое дядька входил, посетил стриптиз. Разборчивым полупечатным почерком через дефис — «стрип-тиз». Открытки из Штатов, Мексики, Испании, Франции приходили в самые сумеречные годы. Оттуда же привозились какие-то календари и авторучки.

Но не из корыстного интереса я пристально следил за гастрольными передвижениями моисеевцев. Дело в том, что по мере подрастания ощущал: они — одна из тех очень немногих визитных карточек страны, за которую можно без задней мысли испытывать гордость.

Вот главное.

Игорь Моисеев раньше всех начал делать то, чем не то что никто не занимался, но и думать о таком не мог. Он помещал Россию в мировой контекст — тогда, когда и намека на это не было.

Делал он это самым непосредственным образом — репертуаром, порядком событий, последовательностью танцев. У него камаринская располагалась между хабанерой и танцем гаучо. Многоцветье и разноголосие мира оказывались яркими и внятными. Их можно было почувствовать не умозрительно — а увидеть, услышать, почти потрогать.

И Россия у Моисеева представала органичной частью пестрого заманчивого мира. Ни в коем случае не центром, тем более что в этом пейзаже центра и быть не может: здесь каждая деталь равноправна и равно важна. При этом моисеевские фантазии на темы русских народных танцев были таковы, что удивлялись и восхищались и американцы, и испанцы, и аргентинцы, и больше всех — сами русские.



http://flibustahezeous3.onion/b/305712/read#t119

завтрак аристократа

Г.Л.Юзефович Культурный багаж, или Почему мы больше не берем толстые бумажные книги в путешествие

Мемуарная книга Тима Милна (племянника и воспитанника Александра Милна, автора «Винни-Пуха») о его друге детства Киме Филби – очень хорошая, хотя и совсем не в том смысле, на который намекает ее раскатистое название «Неизвестная история супершпиона КГБ»[5]. На самом деле это книга об английских мальчиках из хороших семей, о времени между мировыми войнами и сразу после, о романтической и пылкой дружбе, об ошибках, обмане, предательстве, обиде и прощении. Но меня книга Милна покорила в тот момент, когда я прочла описание летнего путешествия, в которое они с Филби отправились сразу после получения оксфордских дипломов: «Итак, в солнечный августовский день 1932 года два здоровых студента-выпускника очутились посреди Адриатики. Кроме рюкзаков, никакого другого багажа у нас не было. По крайней мере половину содержимого моего рюкзака составляли книги с трудами великих мыслителей древности – Платона, Аристотеля, греческих и римских историков, – а также громоздкий плащ, который я так ни разу и не надел».

Не знаю, как вы, а я после этой фразы сразу начинаю улыбаться – и, конечно же, главным образом потому, что вижу в этом описании себя в юности. Собираясь в поход после второго курса университета, я точно так же, как Милн и Филби, упаковала в рюкзак только самое необходимое – в том числе тексты древних авторов и, конечно же, вернейших моих друзей: гимназические словари Вейсмана и Петрученко, греческо- и латинско-русский соответственно. Впрочем, в этом мне было далеко до одного очень известного сегодня филолога-классика, который тогда же, отправляясь в археологическую экспедицию, брал с собой запасные шорты и зубную щетку, а еще огромный чемодан на колесиках, в который складывал всё свое земное достояние – пару десятков оранжевых томов древнегреческой библиотеки «Teubneriana» и жемчужину коллекции – огромный греческо-английский словарь Лиддл-Скотта (он тогда стоил целое состояние, то есть примерно сто долларов). Говорят, смотреть, как он три километра тянет за собой этот бесценный груз по крымской степи, было сплошным наслаждением.

Вообще горделивое (и, рискну предположить, в основе своей юношеское) желание захватить в дорогу весь свой «культурный багаж», перемещаться по миру одновременно и в материальном измерении, и в интеллектуальном, было неотъемлемой частью путешествия на протяжении очень долгого времени. Связанный же с этим дискомфорт не только не служил препятствием, но как будто, наоборот, подстегивал на подвиги в духе удалой читательской камасутры.

Так, Николай Гумилев на вопрос, как ему Сахара, отвечал высокомерно: «Я ее не заметил – я сидел на верблюде и читал Ронсара».

Родная душа и ровесник нашего Николая Степановича, один из вождей знаменитого восстания в Аравийской пустыне, интеллектуал, авантюрист и выдумщик Лоуренс Аравийский в своей восхитительной и почти полностью лживой книге воспоминаний «Семь столпов мудрости» писал, как коротал долгие переходы под палящим солнцем, читая на спине верблюда комедии Аристофана в оригинале. Учитывая, что ни один человек в мире не может читать Аристофана без словаря, единственный пригодный для этого словарь (всё тот же Лиддл-Скотт) выходил тогда исключительно в виде двухтомника, а ростом Лоуренс немного не дотягивал до полутора метров, эта картина видится мне фантасмагорической и озадачивающей.

Но даже относительно умеренные и не склонные ко всей этой читательской эквилибристике путешественники вроде осмотрительного Ивлина Во не видели возможности путешествовать без книг. Так, готовясь к долгой и крайне утомительной (ну, по нашим сегодняшним меркам) поездке в Африку, Ивлин Во писал, что взял с собой десяток «солидных томов» – всё, что планировал, но никак не мог прочесть в «оседлой» жизни.

Да что далеко ходить – моя родная бабушка, девушка скорее практичная, чем эфирно-воздушная, всю войну протаскала в вещмешке исчерканный томик Блока.

В русской традиции этот принцип – чтение как важная часть путешествия, книга как непременный дорожный аксессуар – отлит в чеканной строчке Багрицкого «А в походной сумке спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак». Через тридцать лет она откликнется уже легким гротеском в классической песне барда Михаила Сидорова «Люди идут по свету»: «И самые лучшие книги они в рюкзаках хранят» (это обстоятельство подчеркивает тонкую душевную организацию грубоватых на вид туристов). А еще через пятьдесят эти же строчки станут основой для пародии в фильме «День выборов». Там дуэт лузеров-КСПшников в лыжных шапочках и свитерах с горлом исполняет со сцены псевдобардовскую песню с ключевыми словами «в рюкзаке моем сало и спички и Тургенева восемь томов».

Очевидно, что сегодня человек, идущий в поход с мешком книжек, – посмешище и только. Я сама недрогнувшей рукой пересадила на электронную книгу старшего сына, чтобы не возить с собой на каникулы его бесконечного Терри Пратчетта. А вид новинок, которые желает прочитать в отпуске мой муж, консерватор и папирофил («Безгрешность» Джонатана Франзена, «Sapiens» Ноя Юваля Харари, «Маленькая жизнь» Ханьи Янагихары, «Тобол» Алексея Иванова), внушает мне ужас. Тем же ужасом полнятся и социальные сети: «Как, ради бога, как, дорогие издатели, мы должны с этим ехать отдыхать?» Милая дуреха, каких-то двадцать лет назад лезшая в гору с полным рюкзаком словарей, вызывает во мне некоторое умиление, но понимания и узнавания – нет, не вызывает.

Можно довольно долго обсуждать, почему так вышло. Почему путешествия, ставшие объективно гораздо более простыми и комфортными технически, утратили сегодня один из своих традиционных атрибутов – толстые бумажные книжки. Кто-то наверняка сошлется на бездуховность и излишний прагматизм людей, для которых лишняя пара обуви оказывается важнее того самого «культурного багажа». Кто-то меланхолично заметит, что раньше люди ездили «в путешествия», а теперь исключительно «в отпуск» или «по делам». Что люди меньше читают вообще, что раньше бумажным книгам не было альтернативы и что в прежние времена бытовой комфорт не играл такой роли, какую он играет сейчас. Наверняка во всём этом есть некоторая доля правды. Но, на мой вкус, не вся правда.

Потребность тащить на себе Платона и Фукидида в рюкзаке с вечно отрывающимися лямками – явление того же примерно порядка, что желание непременно заниматься сексом на пляже, потому что это романтично, всю ночь пить дурной портвейн, а наутро сдавать экзамен по матану, потому что это круто, или читать в метро Канта, чтобы все заметили (а книгу Шахиджаняна «1001 вопрос про ЭТО», напротив, стыдливо обертывать в газетку, чтобы никто не догадался). Читать что Аристофана, что Ронсара верхом на верблюде – очень неудобно, и ни один здравомыслящий человек не станет этого делать, не ожидая некоторого внешнего отклика на свою джигитовку. Не то что бы, запихивая в рюкзак книги на древних языках, я думала исключительно о том, как произвести впечатление на товарищей по походу – они и сами-то ничего тоньше «Истории альбигойцев» Николая Осокина в руки не брали, – но мысль, что книга в багаже тем или иным (часто исчерпывающим) способом тебя характеризует, признаю́, была.

На протяжении почти всего длинного XX века, с его повсеместным и разнообразным


торжеством интеллектуализма, фраза «ты – это то, что ты читаешь» была практически аксиомой. Точно так же, как сегодня следящие за собой девушки публично стараются есть исключительно салат (а масляное печенье – тайком и в одиночестве), люди старались появляться на публике с «солидными томами», которые бы описывали их как личность самым выгодным способом. Тихонов и Сельвинский в походной сумке означали, что их владелец – человек мужественный и немного сорвиголова. Ронсар посреди Сахары – верный признак эстета, одиночки и нонконформиста. Блок в передвижном госпитале – свидетельство утонченной натуры. Путешествие, вне зависимости от его цели, было пространством публичности, своего рода сценой, а книга – эффектным и эффективным инструментом сценического самовыражения.

Сегодня всё изменилось. В ситуации распада иерархии культурных ценностей уже непонятно, как та или иная книга характеризует своего носителя и характеризует ли вообще. «Пятьдесят оттенков серого» – дань моде трехлетней давности или тонкая ирония? Пелевин – клеймо хипстера или просто первое, что попалось под руку? А вот это, в красной обложечке, – это вообще о чем?..

Точно так же и путешествие, став занятием гораздо более обыденным, одновременно стало и занятием куда более приватным, интимным. Самовыражаться в путешествии, среди чужаков, которые тебя не знают и не считывают твои тайные коды, да еще и при помощи такого ненадежного орудия, как книга, теперь бессмысленно.

Иными словами, появление новых форм бытования книги, возросшая любовь к комфорту, падение интереса к чтению – всё это безусловно важно, да. Но куда важнее, на мой взгляд, то, что статус книги как знака и путешествия как площадки пережил серьезную уценку. В этом, бесспорно, заключена определенная грусть, как в любом событии, размывающем контуры привычного нам мира. Но есть и хорошая новость: изнурительная эквилибристика с тяжелыми томами, от которых рвутся лямки рюкзаков и болит спина, более не обязательна.




Из книгп Г.Л.Юзефович

О чем говорят бестселлеры
Как всё устроено в книжном мире



http://flibustahezeous3.onion/b/523564/read#t2