August 26th, 2019

завтрак аристократа

И. Вирабов Чего хотят их Лиличества 17.07.2019

Алиса Ганиева написала новую книгу о загадке музы Маяковского - Лиле Брик

Ее глаза "зажгли пурпур русского авангарда". Так уверял Пабло Неруда. Он называл эту женщину "нежной и неистовой". У Андрея Вознесенского она же - "Лили Брик на мосту лежит, разутюженная машинами". Парижские художники ее рисовали на асфальте. Что уж говорить про Маяковского. "Если я чего написал, если чего сказал - тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие - горячие до гари". Ее то возносили, то вычеркивали из жизни поэта. Нет ключика к ее секрету: чем некрасавица Лиля Брик (по паспорту она Лили - в честь возлюбленной Гете, Лили Шенеман) притягивала выдающихся мужчин при жизни - и нервирует по сей день?
Фото Лили Брик использовал в своем плакате футурист Александр Родченко. Оглушительная женщина. Фото: Фотохроника ТАССФото Лили Брик использовал в своем плакате футурист Александр Родченко. Оглушительная женщина. Фото: Фотохроника ТАСС
Фото Лили Брик использовал в своем плакате футурист Александр Родченко. Оглушительная женщина. Фото: Фотохроника ТАСС

В издательстве "Молодая гвардия" в серии ЖЗЛ, вышла книга "Ее Лиличество на фоне Люциферова века". Накануне дня рождения поэта Владимира Маяковского (19 июля) мы побеседовали о загадке его музы Лили Брик с автором новой книги писательницей Алисой Ганиевой.

Герои ваших прежних книг живут под южным дагестанским солнцем. Почему вдруг Лили Брик?

Алиса Ганиева: Мне вообще жизнь интересна во всех проявлениях, и я бы не стала распределять свою работу по полочкам - здесь кавказское, здесь некавказское. Вот в прошлом году вышел мой роман "Оскорбленные чувства", где жизнь сегодняшнего российского провинциального города и псевдодетективная интрига, построенная на череде анонимных доносов. То есть выход из Дагестана уже случился. А когда в случайном разговоре с главным редактором "Молодой гвардии" Андреем Петровым всплыло имя Лили Брик, меня вдруг осенило: ни одно другое имя не вызывает во мне этого побуждения срастись со своим персонажем, пусть даже где-то и неприятным. И разобраться в нем.

Разве писателю так важно - непременно примерить свою героиню к себе?

Алиса Ганиева: Надо было ее полюбить там, где она вызывает оторопь, негодование, шок и, наоборот, поймать ее под ироничную лупу там, где сильно искушение ею соблазниться, - а ведь сколькие соблазнялись! Даже соперницы. Так что писать о Лиле Брик - это интересная игра с самой собой. А еще по ходу так и просились параллели с нашим временем. Поэтому эта книжка, наверное, получилась на грани художественного дневника и биографии.

Но не опасно ли "срастаться" с образом вампирши Лили Брик? Она ведь, судя по всему, и на метле летала?

Алиса Ганиева: Если верить Вознесенскому, то летала. Тот факт, что до сих пор, и спустя 40 лет после ее смерти, о ней с жаром спорят, по-прежнему ненавидят и обожают - уже само по себе феномен. Притом что она не создала ни одного произведения искусства, хотя искусством постоянно баловалась - не всерьез и не питая здесь особенных амбиций. Другое дело - стимулировать и возбуждать гениев от Маяковского до Пабло Неруды. Быть музой, хозяйкой салона, вершиной вечных своих любовных треугольников.

А с другой стороны - книга ведь называется "Ее Лиличество на фоне Люциферова века": ХХ век у нее на глазах превращался в страшного, изменчивого, предательского, красивого при этом, гениального и кровавого напарника. Она прожила 87 лет, застала множество микроэпох, от дореволюционных конок и декадентского флирта до брежневского застоя 70-х. Все вокруг бурлило, чьи-то судьбы калечились и уничтожались. А она все время оставалась на плаву, на устах, к ней по-прежнему тянулись самые талантливые люди со всего Союза, из-за рубежа. Как ей удавалось? И опять-таки мне интересно: возможна ли такая Лиля Брик в наше время?

Скажите сразу, не томите. Возможна?

Алиса Ганиева: Лили Брик - это такой организм, который образуется и может существовать лишь в благоприятной среде, состоящей из талантов. Сейчас отдельные таланты есть, а среды нет - боюсь, что время у нас мелковато. И музы молчат.

В самом последнем абзаце книги вы пообещали, что через 10-20 лет о Лиле Брик нам предстоит узнать что-то неизведанное. А пока вы предлагаете читателю: "Давайте искать любовь". По-вашему, такие роковые женщины вообще способны кого-то любить без притворства?

Алиса Ганиева: Конечно, можно рубить с плеча, заявляя, что Лиля Брик была не способна по-настоящему любить кого-то, кроме себя самой. Такая версия наклевывается, когда вникаешь в ее биографию. Может, был в ее мозгу какой-то ампутированный кусочек. Но мне все же ближе версия, которую озвучивала Галина Катанян (она была первой женой Василия Катаняна, литератора, ушедшего к Лиле Брик в 1937 году). Лиля любила Осипа Брика, это была главная любовь в ее жизни. Все остальное послужило компенсацией, желанием доказать самой себе, что, будучи отвергнутой Осипом, она не перестает быть женщиной, которая кого-то еще интересует. Эти потаенные раны она и пыталась залечить своей бурной любовной жизнью, заткнуть зияющую дыру. Но с другой стороны, желание заводить романы, в том числе с женатыми людьми, вольность нравов, отрицание брака - все это очень удачно совпало с настроениями эпохи. Это началось еще до революции, еще до первых послереволюционных призывов жить коммунами, без всякой мещанской ревности и собственничества по отношению к супругам.

Писать о Лиле Брик - это интересная игра с самим собой. А еще по ходу так и просились параллели с нашим временем

Ну да, цитирую по вашей книге ее письмо Маяковскому: "Мы все трое женаты друг на дружке, и нам жениться больше нельзя - грех".

Алиса Ганиева, автор книги о Брик, гипнотизирует читателей в образе Дали. Фото: Алиса Ганиева

Алиса Ганиева: Ну вот эта полигамность - наверное, врожденная черта, ей просто нравилось так жить. И ей в какой-то степени повезло, на определенном повороте истории это оказалось не просто модным, но и идейно правильным.

Но при этом - она ведь постоянно, целеустремленно налаживала свой быт, можно сказать, "мещанский", даже "буржуазный"?

Алиса Ганиева: Я об этом тоже пишу. С одной стороны, ведьма, с другой - фея, которая спасала, миловала, вытаскивала из тюрем, продвигала публикации, давала зеленый свет тому же Вознесенскому, Слуцкому, Павлу Когану и многим другим. Как этой женщине, у которой мысли вились вокруг чулок, модных тканей, мебели, автомобильчиков, - как ей удавалось вдруг распознавать прекрасное и в сфере ментального, в сфере искусства? Это тоже удивительно - так безошибочно диагностировать талант. Тут и любовь к Маяковскому именно как к поэту, а не как к мужчине, и нежелание отпускать его - именно потому, что она понимала его масштаб, он был ее билетом в вечность.

Родион Щедрин рассказывал, что он в 1950-х был принят в салон Лили Брик студентом, выдержав такой экзамен - сыграл несколько своих мелодий на стихи Маяковского. А привел его приятель, поэт Владимир Котов, автор стихов "Не кочегары мы, не плотники" - со словами, что здесь хорошо кормят… И все-таки шли к ней ведь не только за этим - по-настоящему влюблялись, трепетали. Чем она сражала?

Алиса Ганиева: Поэта Николая Глазкова она тоже, по его собственным словам, спасла от смерти - подкармливая. По-разному, конечно, было. Маяковский к тому времени был высочайше утвержден в качестве талантливейшего поэта советской эпохи, глядел со страниц учебников, по словам Пастернака, насаждался кругом, как картошка при Екатерине. Но вот тут - приходили к женщине, которую он воспевал, - вот она из плоти и крови, можно прикоснуться. И ласково, гипнотически смотрит, дотрагивается до тебя рукой - я думаю, это просто обезоруживало многих молодых поэтов. Возможно, подсознательно они начинали ассоциировать себя с Маяковским. Они так же сидят у нее под крылышком, она слушает их, как когда-то Маяковского. А слушать она умела.

Вот Маяковского любила Эльза, сестра Лили Брик. Любили многие. А Лиля Брик как-то не очень. И его тянуло именно к ней. Тут можно вспомнить и другие истории, дойти до Тургенева с его странным влечением к Полине Виардо - при том, что на него влюбленными глазами смотрели многие красавицы. Как понимать этих мужчин и их "губительные страсти"? У вас я вычитал, кстати, такой термин - "кандаулезист"…

Алиса Ганиева: Вы имеете в виду мужчин, которые спокойно относятся к тому, что за их женщинами ухаживают другие. Да, я там углубляюсь в разные виды перверсии. Психологи нашли бы корни в детстве, в отношениях с отцом и матерью, чего я тоже касаюсь. Даже у как бы нормальных мужчин и женщин встречается легкий садомазохизм: мы быстро остываем к людям, которые растворены в нас, любят беззаветно, готовы жертвовать собой, класть себя на алтарь. Их как-то меньше уважаешь - а вот с какой-нибудь Лили Брик, отдельной, независимой от тебя, думающей только о себе и посылающей тебя на побегушки, появляется какой-то трепет. Боязнь ее или его потерять… Тут, кстати, интересна не только Лили Юрьевна, но и ее муж Осип Брик, без которого она бы не стала тем, чем стала. Сухой теоретик, догматист, немножко асексуал.

Так Осип и есть "главный злодей"?

Алиса Ганиева: Из этой парочки наибольшие симпатии у меня вызывает не Осип, а именно Лиля. Потому что Осип был осторожным приспособленцем - он хорошо устроился. Именно она приводила в дом влиятельных мужей. Причем умудрялась настроить их так, чтобы они его терпели в роли третьего. Выбивали ему визы за границу, помогали с путевками на юга, привечали его вместе с его сожительницей и чужой женой Евгенией Жемчужной у себя в доме… Там ведь треугольник в один момент прогрессировал в четырехугольник.

Вы пишете, что Лилю Брик легко представить в нашем времени - популярным блогером в "Инстаграме". Могут по ее образцу сегодняшние хищницы выстраивать свои пути к успеху? Может, она давала бы сегодня мастер-классы?

Алиса Ганиева: Женщин, которые добиваются своего, заполучают мужчин, сегодня довольно много - и охотниц, выбившихся из грязи в князи, хватает. Но чтобы они при этом ошеломляли тонким вкусом, пониманием искусства и чутьем к людям талантливым - нет, я такого не вижу. А во всех этих расхожих советах психологов и коучеров - сейчас ведь развелась пропасть мастер-классов для женщин, желающих завоевать олигарха или поймать успешного банкира - ничего суперсекретного в них нет. Такой женщиной нужно родиться, если ты по природе стерва, вечная любовница, соблазнительница, все получается само собой. А если это не твое - все эти рецепты будут только выжигать тебя изнутри, все будет выглядеть странно и искусственно. Да и совсем неэффективно.

Вы пишете: "Жизнь у тогдашних людей в Европе складывалась до того авантюрно, что даже завидно". Вам в жизни и в литературе не хватает чего-то авантюрного? Как в "Иронии судьбы" - мужчины перестали лазить в окна?

Алиса Ганиева: Ну, может, и хорошо, что в окна не лазят. Конечно, можно сидеть дома, узнавать жизнь и открывать мир с помощью интернета - некоторые так и делают. Сидят в изоляции - и знают все обо всем. Но я не о них. Завидую белой завистью тем, кто испытал много, в разы больше, чем я. У кого жизнь была или есть острее, богаче - по концентрации крупных личностей в ближайшем окружении или хотя бы во времени. По силе выпадающих на долю исторических событий. По спектру испытанных впечатлений. Искушений много. Но есть и неконтролируемая брезгливость - и, наверное, легче живется тем, у кого этот порог брезгливости ниже. Завидовать ли Лиле Брик? А кому захочется таких приключений, какие выпали людям в первой половине ХХ века? Но, с другой стороны, когда читаешь биографию авантюрную, полную перипетий и встреч, после которых человек выходит сухим из воды, живет долгую жизнь и мирно умирает в своей постели, - это, конечно, вызывает некоторую белую зависть. Помню, меня поразило, что генерал Деникин после всех своих подвигов на фронтах Гражданской войны спокойно эмигрировал и еще довольно долго прожил. Было что вспомнить людям. Такая остросюжетность в моей жизни выпадает редко.

Лили Брик была феминисткой?

Алиса Ганиева: Она была на нее похожа и мимикрировала под феминистку со всеми этими идеями свободной любви, вождением автомобиля, стилем унисекс, но при этом Лили Брик ни одного дня в своей жизни не работала. И весь свой образ, всю свою славу выстраивала через влюбленных в нее мужчин. Тогда как женщина-феминистка сама делает себя, строит карьеру, не надеется на мужчину. А Лиля Юрьевна всю свою жизнь надеялась на своих мужчин. И в этом смысле была абсолютно патриархальным продуктом. Это скорее модель "любимой жены" из какого-нибудь сераля. Ее фигура контрастирует даже с сестрами Маяковского, которые сами работали на фабриках, как миллионы других советских женщин, сами несли на своем горбу ответственность за семью.

Но судить ее строго читателям не стоит?

Алиса Ганиева: Мы можем относиться к ней по-разному. Презирать, не любить или, наоборот, любить и восхищаться. Но судить - конечно, не можем. Не имеем права. И потом, обсуждая содержание Бриков Маяковским, нельзя забывать, что как раз Лиля и Осип Брик на первых порах невероятно помогали Маяковскому, в том числе материально, издавали его стихи за свой счет. И именно ей он писал: "Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг".

Вопрос напоследок. Вы стали вести на одной известной радиостанции программу вместе с писателем Сергеем Шаргуновым. Программу вы назвали очень в духе Лили Брик - "Страсти". Не дают они вам покоя?

Алиса Ганиева: Страсти - самое интересное. Мы отталкиваемся от мировых сюжетов, которых по разным теориям в мире бродит - от 7 до 36. Все эти сюжеты от адюльтера до убийств связаны с человеческими страстями, которые бурлят вокруг нас, и в литературе, и в жизни актуальной. Обсуждаем их с оппонентом Сергеем. А вот вы сами разве не ощущаете в себе или вокруг себя - страсти?

https://rg.ru/2019/07/17/alisa-ganieva-napisala-novuiu-knigu-o-lile-brik.html
завтрак аристократа

Анна Сабова Сохраняй и властвуй 15.07.2019

«Хранители времени» в Музеях Кремля


Пистолеты с ударно-кремневым замком. 1660–1670-е годы

В залах Успенской звонницы и Патриаршего дворца открылась выставка «Хранители времени. Реставрация в Музеях Московского Кремля». «Огонек» узнал, с каких шедевров из музейной коллекции реставраторы успели смахнуть налет времени за последние пять лет и чем именно реставрация в стенах Кремля отличается от любой другой.



Чтобы вернуть краски иконе, на которую нанесли позолоту в ту пору, когда татаро-монголы еще даже не успели добраться до русских княжеств, или починить кокетливую треуголку, которая когда-то дополняла маскарадный образ императрицы Екатерины I, реставраторам нужны годы, а то и десятилетия. За последние пять лет сотрудники отдела научной реставрации и консервации Музеев Московского Кремля вернули к жизни не менее 87 артефактов, многие из которых из-за ветхого состояния ранее не участвовали ни в одной выставке. Причем в самой экспозиции собраны произведения эпох настолько разных и не похожих друг на друга, что, листая каталог, невольно ловишь себя на мысли: реставрация — единственное, что их объединяет.

— Эта выставка представляет работы всех четырех реставрационных мастерских музея: металла, живописи, тканей и бумаги,— рассказала «Огоньку» куратор выставки Ирина Масленникова.— В экспозиции присутствуют и государственные регалии, и предметы парадного воинского церемониала, и иконы из кремлевских монастырей и соборов, и ювелирные изделия, и предметы ткачества.



Шпалера «Муза истории Клио». Франция, Королевская мануфактура Бове, до 1710 года

Шпалера «Муза истории Клио». Франция, Королевская мануфактура Бове, до 1710 года

Фото: Музеи Московского Кремля


В Музеях Кремля к каждому экспонату приходится искать собственный подход, поскольку главный вызов для реставратора — это вовсе не эпоха его создания, сколь бы отдаленной она ни была, а его сохранность. Некоторые экспонаты, представленные на выставке, поступили в реставрационные мастерские в настолько ветхом состоянии, что годами не покидали запасников. Самый яркий пример — икона «Святые Борис и Глеб» из фонда икон Успенского собора, которая впервые будет представлена публике. Полвека назад знаменитый реставратор Г.С. Батхель обнаружил на почерневшей от времени доске масштабом два метра на полтора следы живописи домонгольской эпохи, а три года назад было решено раскрыть всю поверхность иконы — сейчас до завершения всех работ осталось около пяти лет.



Резная икона «Богоматерь Страстная». Конец XVII века

Резная икона «Богоматерь Страстная». Конец XVII века

Фото: Музеи Московского Кремля


Не менее ювелирной работы потребовала работа с холодильником — изящным стеклянным сосудом XVIII века со съемной крышкой в виде слона. Когда-то бывший украшением Оружейной палаты, с годами он начал рассыпаться на глазах: частицы стекла оставались на руках при малейшем прикосновении, а поверхность изрезала сетка трещинок. Реставраторам пришлось изобрести специальную методику укрепления стекла, чтобы всего за два года спасти стеклянный холодильник.

Редкие и особо хрупкие экспонаты из ткани и вовсе порой приходится штопать или сшивать заново. Так поступили со шпалерой, которая в начале XVIII века приглянулась агенту Петра I Конону Никитичу Зотову во время путешествия по Франции и благодаря которой, возможно, на Петербургскую шпалерную мануфактуру пригласили первых французских ткачей — обучать ткачей отечественного производства. Маскарадную треуголку, принадлежавшую супруге императора — Екатерине I, тоже восстанавливали в мельчайших деталях — от деформированной тульи до страусовых перьев и плетеного серебряного кружева.



Корона императрицы Анны Иоанновны. 1730 год

Корона императрицы Анны Иоанновны. 1730 год

Фото: Музеи Московского Кремля


Учитывая многообразие и полноту коллекций Музеев Московского Кремля, специалисты до сих пор не решаются отнести реставрационные работы только к разряду научных, осторожно напоминая — это также и настоящее искусство, которое зародилось не где бы то ни было, а как раз на территории Московского Кремля. Здесь реставраторы начали работать едва ли не с первых лет возникновения самого института научной реставрации в середине XIX века.

— Именно в Московском Кремле реставрация становится государственной дисциплиной, тесно связанной с идеологией,— пояснила куратор выставки Ирина Масленникова.— Вспомним, что вся программа императора Николая I, предусматривавшая превращение Московского Кремля в церемониальный центр государства и символ преемственности власти российского императора от первых царей из рода Романовых, началась с его реставрации в 1836–1849 годах Теремного дворца. Для Российской империи это был первый опыт комплексной реставрации, конечно романтической, но на своем уровне аргументированной.



Икона двусторонняя «София Премудрость Божия» (XV век) и «Распятие» (XIX век)

Икона двусторонняя «София Премудрость Божия» (XV век) и «Распятие» (XIX век)

Фото: Музеи Московского Кремля


Сами реставрационные мастерские возникли здесь лишь в 1963 году — и с тех пор в руках реставраторов побывали самые сложные и редкие произведения музейной коллекции, сокровища царской и великокняжеской казны. Выставка «Хранители времени» покажет, как эти традиции сохраняются и совершенствуются на протяжении десятилетий.


https://www.kommersant.ru/doc/4025134

завтрак аристократа

А. Смирнов Шлюпочная "эскадра" лейтенанта Макарова 2016 г.

Четыре суденышка, реконструированные будущим адмиралом, наводили ужас на врага во время русско-турецкой войны

Июнь 2016 года. Средиземное море. Сближение (действительное или мнимое) российского сторожевого корабля "Ярослав Мудрый" с кораблями охранения американских авианосцев вызвало грандиозный переполох в коридорах Пентагона.
А.П. Боголюбов. Взрыв турецкого монитора "Сейфи" на Дунае 14 мая 1877 года.
А.П. Боголюбов. Взрыв турецкого монитора "Сейфи" на Дунае 14 мая 1877 года.

И невольно заставило вспомнить морской сюжет из недавнего прошлого...


15 лет без флота

Немного найдется в нашей истории войн, которые пользовались такой поддержкой общества, как Русско-турецкая 1877-1878 гг. - вызванная заступничеством России за угнетаемых Турцией южных славян. Готовиться к ней Александр II начал уже в октябре 1876 г., а 12 апреля 1877-го объявил туркам войну.

Русский план предусматривал решительное наступление через Болгарию на турецкую столицу - Стамбул (Константинополь). Но для этого надо было преодолеть 800метровую водную преграду - реку Дунай. Нейтрализовать сильную турецкую флотилию на Дунае мог русский флот.

Но после Крымской войны 1853-1856 гг. Россию лишили права иметь военный флот на Черном море. А с 1871 года, когда это право удалось вернуть, прошло слишком мало времени. К началу Русско-турецкой войны для Черного моря удалось построить только броненосцы "Новгород" и "Вице-адмирал Попов" - мощные, но пригодные лишь для береговой обороны.

И тогда вспомнили про минные катера.


Проверено: мины есть!

Минный катер 1860-х - 1900-х гг. - это беспалубная шлюпка длиной 10-18 метров с паровым котлом и гребным винтом. Но это бесхитростное суденышко несло 2-3 мощных заряда взрывчатки в цилиндрической или цилиндро-конической металлической оболочке - мины. И поражали они самую уязвимую часть неприятельского флота - подводную.

Это было высшее боевое искусство!

Шестовые мины крепились к концам 6-12-метровых шестов, которые катер нес вдоль бортов; два-три матроса выдвигали шесты перед атакой вперед-вниз - так, чтобы ткнуть в подводную часть атакуемого судна.

Буксируемые мины на поплавках перед атакой сбрасывались за борт и тянулись за катером на тросе под углом 30-40o. Это позволяло "подрезать" неприятеля, коснувшись миной его подводной части.


Ну а самодвижущаяся мина, именовавшаяся в русском флоте миной Уайтхеда, - это торпеда. Веретенообразной формы снаряд, снабженный винтами, которые приводились в действие сжатым воздухом и двигали мину вперед, пока не кончался воздух...

Минные катера - изобретение англосаксонское. Катера с шестовыми и буксируемыми минами впервые были применены американцами в ходе Гражданской войны в США 1861-1865 гг. Англичане в 1870-х стали вооружать катера и минами Уайтхеда.

Но применить минные катера так, чтобы это повлияло на ход войны, сумели именно русские.


Дунайские волны

Полтора десятка паровых катеров, переброшенных по железной дороге с Балтики на Дунай, предназначались для постановки минных заграждений. Но турки могли нейтрализовать заграждения тралами. Вот тогда капитан 1 ранга Иван Рогуля и предложил вооружить катера шестовыми и буксируемыми минами и самим атаковать врага.

Что это означало на практике?

Крохотная шлюпка, чья скорость не превышала 5-10 узлов (9,3-18,5 км/ч), должна была подойти под огнем к борту вражеского судна. На расстояние, равное длине шеста!

В ночь на 14 мая 1877 г. , обеспечивая переправу русских войск у Браилова, лейтенант Федор Дубасов на катере "Цесаревич" и лейтенант Алексей Шестаков на катере "Ксения", незаметно подойдя к монитору "Сельфи", хладнокровно атаковали его и поразили - каждый одной шестовой миной - в те места, в которые и метили. "Цесаревич" залило столбом воды, засыпало обломками, турки открыли огонь, но "Сельфи" затонул!

Первые Георгиевские кавалеры войны 1877-1878 годов лейтенанты Дубасов и Шестаков. 1877 год. / Франц Душек
Первые Георгиевские кавалеры войны 1877-1878 годов лейтенанты Дубасов и Шестаков. 1877 год. Фото: Франц Душек

Это настолько деморализовало врага, что он отвел суда с нижнего Дуная, и 10-11 июня 14-й армейский корпус русских без помех осуществил переправу.

На переправе главных сил, у Зимницы, приблизиться турецким судам к мостам через Дунай тоже не дали отважные "малютки". Ударив 8 июня у острова Мечка шестовой миной вооруженный пароход "Эрекли", лейтенант Николай Скрыдлов на катере "Штука" не сумел потопить противника, но заставил и его, и шедший за ним монитор "Хизбер" повернуть назад.


11 июня, у села Фламунда, атакой "Мины" (гардемарин Евгений Аренс) и "Шутки" (мичман Константин Нилов) была обращена в бегство броненосная канонерская лодка "Подгорица".

А 16-го, у острова Варден, катера "Петр Великий" (мичман Петр Феодосьев), "Опыт" (мичман Владимир Персин) и "Генерал-адмирал" (гардемарин Аренс) отогнали "Эрекли" и "Хизбер" уже одним своим приближением!

В результате 15 июня первый эшелон русских главных сил - 14я пехотная дивизия Михаила Ивановича Драгомирова - был уже за Дунаем...

А ведь в историю вошли еще и беспримерные подвиги минных катеров на акватории Черного моря!


Флигель-адъютант и Георгиевский кавалер Степан Макаров.
Флигель-адъютант и Георгиевский кавалер Степан Макаров.

"Чесма", "Синоп", "Наварин" и "Минер"

На море минные катера предназначались для обороны портов. Однако лейтенант Степан Макаров - будущий знаменитый адмирал - предложил использовать их наступательно. Искать врага в море и уничтожать его!

Но как утлая шлюпка с ничтожным запасом угля сможет крейсировать вдали от берегов?


Макаров, форменный генератор идей, предложил использовать "катероносцы". Под руководством лейтенанта был переоборудован вооруженный пароход "Великий князь Константин", после чего вдоль его бортов повисли на боканцах (наклонных брусьях) сразу четыре минных катера - "Чесма" с корпусом из меди и деревянные "Синоп", "Наварин" и "Минер". Систему подвески, подъема и спуска тоже разработал Макаров. Чтобы не тратить два часа на разведение паров, Макаров придумал перед спуском заправлять катерные котлы кипятком из котлов "Константина", а машины катеров прогревать паром из них же.

Лев Лагорио. Пароход "Великий князь Константин", переоборудованный лейтенантом Макаровым. / Центральный военно-морской музей, Санкт-Петербург
Лев Лагорио. Пароход "Великий князь Константин", переоборудованный лейтенантом Макаровым. Фото: Центральный военно-морской музей, Санкт-Петербург

Катера могли дать ход уже через 15 минут после получения задачи!

Выкрашенные в маскировочный серый цвет, они стали появляться в самых разных районах Черного моря и атаковать турок даже в их портах.


В ночь на 30 апреля 1877 г. лейтенант Измаил Зацаренный на быстроходной 11-узловой "Чесме" подвел буксируемую мину под днище вооруженного парохода на рейде Батума.

В ночь на 29 мая приведенные "Константином" на буксире минные катера N 1 (лейтенант Леонид Пущин) и N 2 (лейтенант Владимир Рожественский) атаковали шестовыми минами броненосец "Иджалие" на рейде Сулина.

В ночь на 12 августа, на рейде Сухума, лейтенанты Сергей Писаревский (на "Синопе") и Федор Вишневецкий (на "Наварине") и мичман Павел Нельсон-Гирст (на "Минере") взорвали три буксируемые мины у борта броненосца "Ассари-Шевкет". "Синоп" при этом наткнулся на стоявший у борта турецкий катер, с командой которого пришлось драться врукопашную; у лейтенанта Писаревского была пробита веслом голова.

Лейтенант Измаил Зацаренный.
Лейтенант Измаил Зацаренный.

В ночь на 16 декабря лейтенанты Зацаренный (на "Чесме") и Осип Щешинский (на "Синопе") выпустили две мины Уайтхеда по броненосцам, стоявшим на рейде Батума. Причем первая пущена из деревянной трубы, укрепленной под килем катера, а вторая - со спущенного за борт плотика.

И, наконец, в ночь на 14 января 1878 г., на том же Батумском рейде, при "свете луны и блеске снежных гор"1, Зацаренный на "Чесме" и Щешинский на "Синопе" потопили двумя минами Уайтхеда канонерскую лодку "Интибах". Это была первая в истории успешная торпедная атака!

А.П. Боголюбов. Потопление парахода "Интибах" на Батумском рейде.
А.П. Боголюбов. Потопление парахода "Интибах" на Батумском рейде.

Усилий четырех маленьких катеров хватило, чтобы турецкий флот снизил активность и, опасаясь минных атак, не решился осуществить объявленную с началом войны блокаду русских портов. Когда 7 августа 1877 г. турецкий броненосец, обстреливавший у Гагр дорогу, по которой шел отряд полковника Б.М. Шелковникова, завидел в море пароход "Великий князь Константин", он тут же оставил дорогу в покое и бросился в погоню за "Константином". Так опасался враг этого гнезда, откуда вылетали жалящие осы! А главные силы Шелковникова тем временем благополучно прошли берегом моря к Сухуму...

Конечно, позволить минным катерам так обращаться с собой мог только слабо подготовленный турецкий флот. Но факт остается фактом: никогда больше русским морякам не удавалось столь малыми силами добиться столь многого. Таков был закономерный результат соединения передовой техники с передовой тактикой.

А еще это вполне ожидаемый результат Великих реформ, разбудивших инициативу в том числе и молодых флотских офицеров.

P.S. Через тридцать лет в состав Черноморского флота вошли эскадренные миноносцы "Лейтенант Пущин", "Лейтенант Шестаков" и "Лейтенант Зацаренный". Первый из них 16 октября 1914 г. повторил подвиг, совершенный в 1877-м самим лейтенантом Пущиным. Ведомый командиром дивизиона миноносцев капитаном 1 ранга князем В.В. Трубецким, "Лейтенант Пущин" отважно бросился близ Севастополя в торпедную атаку на германский линейный крейсер "Гебен" и отвернул, только получив тяжелые повреждения от 150-мм снарядов.
Погиб "Лейтенант Пущин" 9 марта 1916 г. на болгарской мине, "Лейтенант Зацаренный" - 17 июня 1917 г. на германской, а "Лейтенанта Шестакова" затопили 18 июня 1918 года в Новороссийске, чтобы не достался германскому флоту.

1. С.О.Макаров. Документы. Т I., М., 1953. C. 229.

https://rg.ru/2016/09/22/rodina-flot.html

завтрак аристократа

Вячеслав Огрызко Вызывает просто отвращение… 25.07.2019

Кто не давал Василию Шукшину хода в 1970 году


Осенью 1969 года Василий Шукшин, желая продолжить сотрудничество с издательством «Советский писатель», где у него уже выходили роман «Любавины» и сборник прозы «Там, вдали», решил предложить редакторам большую рукопись о Степане Разине и книгу из 22 рассказов. Правда, на скорое решение вопроса о новом романе он не надеялся. Другое дело, Шукшин не знал, от кого стоило ждать больше ударов – от историков, цензоров или от коллег по перу. Куда быстрее, по его мнению, издатели могли выпустить новую книгу рассказов.

«Валентина Михайловна! – написал Шукшин в коротком сопроводительном письме главному редактору издательства Карповой. – Как уговаривались, привез рассказы и роман.

Рецензии на сценарий к роману имеют отношение относительное (чтоб не путали), приложил их – ради исторической справки.

О рассказах хотелось бы знать – возможен ли сборник в 70 г.?»

Шукшин думал, что с рассказами уж точно долго в «Советском писателе» его мариновать не будут. Ведь пять из 22 текстов – «Суд», «Хахаль», «Макар Жеребцов», «Материнское сердце» и «Свояк Сергей Сергеевич» – уже успели пройти своего рода апробацию, и не где‑нибудь, а в «Новом мире». Однако, судя по всему, последнее обстоятельство (появление цикла «В селе Чебровка» в десятом номере за 1969 год «Нового мира») не только не сыграло в «Советском писателе» на руку Шукшину, а сильно ему навредило.

Вспомним, что происходило во второй половине 1969 года. Охранители требовали крови Твардовского. «Огонек», где восседал несостоявшийся тесть Шукшина – Анатолий Софронов, напечатал против «Нового мира» «письмо одиннадцати». А потом ситуацию усугубила опубликованная на Западе без согласия автора поэма Твардовского «По праву памяти». В итоге «Новый мир» стал для власти и соответственно для подчиненных этой власти издателей неким жупелом, от которого шарахались.

Неудивительно, что в «Советском писателе» отказались работать с Шукшиным по годами отлаженной схеме. Ведь как раньше издатели поступали с авторами? Они сначала смотрели на то, кто к ним пришел. Одно дело, если человек явился с улицы. С ним можно было тянуть волынку десятилетиями. И другое – когда автор уже имел имя и определенное положение. Тут волокитить издатели опасались. А у Шукшина в 1969 году было если не все, то почти все: имя и в кино, и в литературе, книги, членство в Союзе писателей и даже Государственная премия России.

Обычно в подобных случаях издатели проформы ради заказывали на поступившую рукопись две внутренние рецензии, потом стряпали положительное редакционное заключение, оформляли договор на выплату аванса и засылали текст в типографию. Но тут машина дала сбой.

Неожиданно для Шукшина редакция русской прозы издательства не стала передавать его рукопись людям, которые априори могли дать ему высокую оценку. Она предложила оценить прозу писателя трем, в общем‑то, случайным людям – Юрию Лаптеву, Вере Смирновой и Кузьме Горбунову, которые до этого с Шукшиным никогда не сталкивались.

Что отличало эту троицу? Когда‑то все эти три литератора занимали немаленькое положение в писательском сообществе. Лаптев, к примеру, руководил Высшими литкурсами в Москве, Смирнова большую роль играла в приемной комиссии Союза писателей, а Горбунов ведал разными издательствами. Эти люди привыкли оперировать классовыми категориями (хотя иногда Смирнова могла за классовой борьбой разглядеть и зачатки большого таланта, как это было в случае с Виктором Астафьевым).

Первую короткую, на трех страницах, рецензию 16 ноября 1969 года написал Юрий Лаптев. Он кисло признал, что проза Шукшина лично у него «не вызывала сомнений в литературной доброкачественности». Недоволен он оказался другим – обилием «пустяков» в рассказах Шукшина.

Вывод Лаптева был таким: «…в 22 произведениях о нашей действительности сегодняшнего дня читатель не познакомился ни с одним по‑настоящему крупным характером или с сюжетом, представляющим серьезный общественный интерес». А это, по его мнению, «принизило и художественную значимость всего сборника».

Вторую рецензию на восьми страницах 22 декабря 1969 года представила в издательство детская писательница и критик Вера Смирнова. Она, как и Лаптев, согласилась с наличием у Шукшина писательского дара. Но ее возмутил подбор рассказов, а главное – отсутствие цельной художественности.

Смирнова искренне не понимала, почему Шукшин сделал ставку на «маленьких людей с грустной судьбой, попавших в псевдобезвыходную ситуацию, беспомощных и бестолковых». В конце своего отзыва Смирнова сделала следующее признание: «Показ с таким смаком махрового мещанства местами вызывает просто отвращение, что делает вещь уже не искусством. Пристрастие автора именно к этой прослойке в нашем обществе очень огорчительно в этом сборнике».

Последний отзыв дал 17 января 1970 года Кузьма Горбунов. Но и он воспринял рассказы Шукшина как некое издевательство над человеком. «К недоумению и прискорбию читателя, – подчеркнул Горбунов, – духовная глухомань и дремучесть, моральное разложение, откровенное хамство, а порой и прямое хулиганство – вот что роднит не просто большинство, а именно подавляющее большинство персонажей, так или иначе действующих в рассказах В. Шукшина». Особенно сильно возмутили Горбунова рассказы Шукшина «Свояк Сергей Сергеевич», «Ораторский прием», «Материнское сердце», «Танцующий Шива», «Залетный» и сказка для детей старшего возраста «Точка зрения». Для печати, по мнению рецензента, годились лишь «Непротивленец Макар Жеребцов», «Хахаль» и еще пара рассказов, которые, как он полагал, следовало умело отредактировать.

В общем, Горбунов высказался категорически против издания книги.

«Сборник рассказов В. Шукшина в представленном виде не пригоден для издания, – подытожил рецензент. – Мало сказать – он далек от современности, он нацелен против нашей современности, принижает, оскорбляет советского человека».

Понятно, что после таких отзывов «Советский писатель» завернул Шукшину рукопись. Правда, в издательстве не исключали, что писатель пересмотрит состав книги и впоследствии предложит сборник в другом варианте. Но Шукшин от этой идеи отказался. Летом 1970 года он два из отвергнутых в «Советском писателе» рассказов – «Крыша над головой» и «Крепкий мужик» – включил в цикл «Сватовство», который согласился напечатать новый главред «Нового мира» Валерий Косолапов. Еще один рассказ – «Ораторский прием» – осенью 1971 года появился в журнале «Наш современник». Рассказы «Мастер» и «Мой зять украл машину» дал в декабре 1971 года журнал «Сибирские огни». А журнал «Север» в марте 1972 года напечатал рассказы «Постскриптум» и «Танцующий Шива».

Ну а как поступили в «Советском писателе» с романом Шукшина о Разине? Видимо, тоже отклонили. Правда, документы на эту тему в архивах пока не найдены.

завтрак аристократа

Из книги Ф.Чуева "Молотов. Полудержавный властелин" (извлечения) - 30

ОТ АВТОРА

...В пять лет я выучился читать. В доме были только политические книги да газета «Правда». Интерес к политике, а потом к истории возник рано и сохранился надолго. Может быть, поэтому жизнь и подарила мне встречи со многими видными политическими, государственными, военными деятелями, учеными, героями. Память и дневниковые записи высвечивают яркие личности маршалов А. Е. Голованова и Г. К. Жукова, адмирала Н. Г. Кузнецова, государственного деятеля К. Т. Мазурова, академиков А. А. Микулина, С. К. Туманского, А. М. Люльки, авиаконструкторов А. С. Яковлева, А. А. Архангельского, летчиков М. М. Громова, М. В. Водопьянова, А. И. Покрышкина и многих, многих других — о каждом книгу можно написать.

Вячеслав Михайлович Молотов стоит особо в этом ряду. Я встречался с ним регулярно последние семнадцать лет его жизни — с 1969 по 1986 год. Сто сорок подробнейше записанных бесед, каждая по четыре-пять часов. Как бы ни относились люди к Молотову, мнение его авторитетно, жизнь его не оторвать от истории государства. Он работал с Лениным, был членом Военно-революционного комитета по подготовке Октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, заместителем Председателя Государственного Комитета Обороны в Великую Отечественную войну, занимал высокие посты в партии и правительстве, вел нашу внешнюю политику, встречался едва ли не со всеми крупными деятелями XX века.

Суждения его субъективны, во многом идут вразрез с тем, что сейчас публикуется как истина, но за семнадцать лет постоянного общения я имел возможность в какой-то мере изучить этого человека, с юности отдавшего себя служению идее. Безусловно, многое из того, что он рассказал, знал только он, и сейчас это трудно уточнить и проверить. Поэтому я буду приводить его высказывания, стараясь не комментировать их. Темы бесед с Молотовым были разнообразны, они касались самых напряженных моментов послеоктябрьской истории нашей страны. Это краткий конспект встреч с Молотовым, дневниковые записи наших бесед. Здесь небольшая часть моего «молотовского дневника», составляющего свыше пяти тысяч страниц на машинке. Да, все эти годы я постоянно вел отдельный дневник, детально записывая каждую беседу, каждое высказывание, а в последующие встречи переспрашивая, уточняя…

То, что вошло в эту книгу, не мемуары Молотова, а живой разговор. Молотов рассказывал, а не надиктовывал. Многие суждения «вытащить» из него было весьма непросто, особенно в первый период нашего знакомства. Некоторые эпизоды Молотов с первого раза не раскрывал, и приходилось возвращаться к ним через пять, десять, пятнадцать лет…

Его видение событий оставалось неизменным. Он был сам себе цензурой. Менялся угол вопроса, но степень ответа оставалась прежней. Поэтому под одним отрывком в книге нередко стоят несколько дат.



Член ВРК



— Перед Октябрьским восстанием был создан партийный центр, в который входил Сталин. А я входил в Военно-революционный комитет, который был создан Петроградским Советом. Председателем Петроградского Совета был Троцкий, он тогда хорошо себя вел.

А дней за десять до этого было заседание ЦК, конечно, нелегальное. Ленин же прибыл в Петроград, и на этом секретном заседании было выделено пять человек вроде партийного штаба, который был связан с отдельными воинскими частями и, конечно, с Петроградским комитетом. Я, как член бюро Петроградского комитета партии, был направлен в состав Военно-революционного комитета, официального органа при Совете рабочих и солдатских депутатов. Наш ВРК сидел в Смольном, там же, где и партийный центр, где и Ленин, и, собственно, наш комитет всеми фактическими делами в ходе восстания ведал в течение пяти, а может, и десяти недель, начиная с октябрьских дней. Военно-революционный комитет возглавлял дело формально — за его спиной стоял ЦК, партийная группа, которая осуществляла руководство Военно-революционным комитетом. От этого Военно-революционного комитета теперь ни одного живого человека нет, а я, вероятно, единственный человек из тех, которые в первые дни были с самого начала в Смольном.

— Как для вас запомнился день 25 октября 1917 года?

— Трудно сказать, основное то, что мы чувствовали, что сделали большое, важное дело.

Цельного у меня нет представления. Тогда я был холостяком, двадцать пятого, двадцать шестого домой не приходил, ночевал в Смольном.

— Там у вас штаб был?

— Штаб — нельзя сказать. Я был членом Военно-революционного комитета, поэтому мог устроиться более-менее нормально, питаться, спать. В комитет входили Сталин, Свердлов, Троцкий… Бубнов тоже входил. Много видных деятелей входило.

Ночевал я в Смольном вместе с одним товарищем, был ли он членом Военно-революционного комитета, я сомневаюсь. Бакаев был такой, из рабочих, старый коммунист, не очень даже старый, тогда все молодые были. Молодой, конечно. Мне двадцать семь лет уже было. Ряд дел приходилось выполнять. Выступал на заводе на партийном собрании — двадцать пятого или двадцать шестого. И теперь еще вижу, живет один из деятелей этого завода Виноградов. По телевизору показывали. Я его помню. Ну тогда он не такой, конечно, был — шестьдесят семь лет назад. Но крепко держится.

— А какой завод это был, не Путиловский?

— Нет, я помнил, но сейчас начинаю сомневаться. Не буду. Не уверен, что правильно скажу… Ну, давайте за революцию! (Наливает мне и себе молдавского каберне.) Я себе на копейку только налью. Ну, на две копейки только…

А Бакаев был тоже членом Петроградского комитета, мы раньше встречались немного, он тоже ночевал в Смольном в этот день. Мы с ним выбрали палату довольно большую и занимались стрельбой из револьвера. Там какая-то доска, я помню, была — едва ли не в стенку стреляли. Я совсем плохо стреляю, решил, что немножко надо попрактиковаться. Ну немного, наверно, стрелял, но в дореволюционное время револьвер при себе невыгодно было держать.

— Я прочитал в энциклопедии, о вас написано: член Петроградского ВРК. Почему Петроградского?

— Значит, выборов не было с мест, только Петроградский. Во главе стоял Петроградский Совет рабочих депутатов. Вот я был представителем Петроградского комитета в составе Военно-революционного комитета, руководившего всеми делами. Должен сказать, что руководящую работу вел не ВРК, а Центральный комитет, его группа.

— Троцкий большую роль сыграл?

— Большую, но только агитационную роль. В организационных делах он мало принимал участия, его не приглашали, видимо… Крошу в суп корочку. Иначе у меня зубы не берут… (Снова наливает вина.) За Октябрьскую революцию мало одного бокала!

Сами не думали, что мы готовы для этого, а вот пришлось. За Ленина! Да, как он выдержал…

В первые дни Октября я видел его часто, но не разговаривал с ним. Он меня знал как секретаря и члена редакции «Правды».

15.11.1984

Я участвовал, присутствовал, не больше, чем присутствовал, при обсуждении в Смольном в ночь на двадцать пятое, а может, даже на двадцать шестое октября вопроса о создании нового правительства. Помню, что был Ленин, и почему-то Сокольников запомнился. Потому что, видимо, он какие-то факты сообщал. Ну и группа членов ЦК, связанных с Лениным. Я не был членом ЦК, но был вроде старшего от Петроградского комитета. Обсуждали вопрос, как открывать съезд. Ну ясно, что Ленин должен открывать. Он и открыл.

«Как мы назовем правительство?» — Ленин говорит. Решили, что Совет Министров как-то не подходит, буржуазное. Кто-то предложил — Совет Народных Комиссаров. Во Франции очень распространенное — комиссары. Комиссары полиции, муниципальные, прочие. Потом, Франция ближе к нам по своему духу, чем, скажем, Германия, где муштра более… Мы и в армии взяли: маршал, а не фельдмаршал, ближе к Франции. Все-таки старались не немецкое брать. Потом кое-что и немецкое взяли. Ну в армии унтеров не завели. А тут сказалось то, что многие наши эмигранты, ставшие членами правительства, жили в Швейцарии, во Франции, а часть в Англии.

Комиссары… Парижская коммуна…

Как член Военно-революционного комитета я был назначен заведующим агитационным отделом этого комитета. В чем его функции главные? Тогда рабочие, молодцы, питерские рабочие приходили в ВРК: «Я поеду в свою Калужскую губернию, что мне сказать? Где литературу взять?» Надо было с ними побеседовать, на вопросы ответить, дать литературу. Вот я этим занимался, принимал рабочих с разных заводов, из армии, давал указания, кому брошюрку какую-нибудь, листовку. В ночь на двадцать пятое, что ли, мне было поручено арестовать редакцию и захватить «Крестьянскую газету» эсеровскую — Аргунов там был такой во главе, старый, видный эсер. Я взял группу красногвардейцев и явился в редакцию: «Вы закрыты!» — «Ну, мы так и знали! От вас разве можно ждать чего-нибудь другого, хорошего?» — «Закрывайтесь, нечего вам тут делать!»

Вышибли редактора и его сотрудников, опечатали помещение. Это, значит, в ночь на двадцать пятое октября.

Через день-два является из Святейшего Синода сторож, говорит: «С кем можно поговорить?» А дежурили разные члены комитета. Кто уходил спать, кто в командировку послан, его заменяли. Этот сторож говорит: «У нас в Святейшем Синоде собирается стачечный комитет». Верней, он не сказал «стачечный комитет», а «какие-то подозрительные люди собираются и что-то там все время организуют, действуют».

Мне тогда поручили отряд красногвардейцев довольно порядочный, человек двадцать — тридцать. Не помню сколько, но не меньше двадцати.

— На машине были?

— Ну, еще бы, захватили власть, и машины у нас не было?

Поехали туда. За большим, буквой «П», столом сидят эти заговорщики, «Стачечный комитет саботажников» — представители разных министерств, человек сорок — пятьдесят.

«Руки вверх! — как полагается. — Обыскать!»

Обыскали и забрали всех. Оказалось — меньшевики и эсеры.

«Мы будем жаловаться в Петроградский Совет!»

«Хорошо», — я взял двух крикунов с собой в Петроградский Совет. Там же был и Военно-революционный комитет… Дальнейшей их судьбы не знаю, моя задача была — забрать их…

Мне до сих пор почему-то запомнилось, в голове сидит, даже представляю натурально, как Ленин провозглашает Советскую власть. Я был позади трибуны, наверху, там, где президиум находился. Ленин выступает на трибуне, тут президиум, я вот здесь сбоку. И мне почему-то помнится, что Ленин, обращаясь к аудитории, к залу стоял, и одна нога у него была приподнята — имел он такую привычку, когда выступал, — и видна была подошва, и я заметил, что она протерта. Форма дырки даже отпечаталась в голове (рисует протертую подошву ботинка Ленина). Вот примерно такая штука протертая. Но есть там вторая стелька. Вторая стелька еще сохранилась, а нижняя подметка протерта. Даже форму подошвы запомнил…

…Это было единственное время, когда Троцкий держался неплохо, оратор он был очень хороший, а тут важно ораторское искусство, чтоб владеть аудиторией, и это он мог. Он массой владел хорошо, поэтому с ним нелегкая борьба была потом. Я близок был с Аросевым, а он страшно ненавидел Троцкого, даже чересчур. У него такие образы возникали специальные, как это у художников бывает…

Я был в Смольном в самые-самые первые дни, три дня оттуда не выходил. Раньше это был Институт благородных девиц, дворянская женская гимназия, так можно сказать.

Сидели рядом — я, Зиновьев, Троцкий, напротив — Сталин, Каменев. А за первым столом, за председательским, — Ленин. Я, слава богу, очень хорошо их знаю лично, каждого из них. Особенно близко знаю Зиновьева, потому что я еще с ним потом в Ленинграде вместе работал. Он меня, конечно, не совсем признавал, недолюбливал.

После революции я был председателем Совета народного хозяйства Северного района.

— А в энциклопедии сказано: «После свержения… В. М. Молотов становится одним из руководителей Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов».

— Это первый период. Я даже не знаю действительно, как это получилось, фактически я этого периода не могу припомнить точно. Я оставался членом Военно-революционного комитета Петроградского Совета, а он еще месяца два после революции существовал. А в начале 1918 года я создал и стал председателем Совнархоза Северного района, который включал пять губерний во главе с Петроградом. Входили Новгородская, Псковская, Олонецкая (Карелия теперь)… Не помню, Мурманск входил ли, тогда не до Мурманска было. Надо было промышленность создавать, а она была в главном промышленном центре — Петрограде. А потом пришлось ее эвакуировать — боялись немецкого наступления. Я был тогда членом бюро Петроградского комитета и все-таки больше помню партийную работу, выступления на заводах и всяких совещаниях. Но и в Петроградском Совете приходилось работать, всякие связи с заводами поддерживать. Это все до конца 1917 года.

Там же, в Петроградском комитете, встречали новый, 1918-й, да.

Ленина и Сталина не было, Троцкого не было, пожалуй, и Зиновьева не было. Свердлов был, Сокольников, Дзержинский был…

01.11.1977

— А как вы представляли себе новую жизнь, социализм, в первые дни Октября?

— Представляли отрывочно. Такой цельной картины не было. Многое получилось не так, как думали. Ленин, например, считал, что в первую очередь у нас будут уничтожены три основных врага: гнет денег, гнет капитала и гнет эксплуатации. Серьезно говорили о том, чтобы уже в двадцатых годах с деньгами покончить.

07.11.1983


Революция — рано?



— Сейчас, Вячеслав Михайлович, среди интеллигенции такое течение мысли, оно и раньше, наверно, было, что с революцией поспешили.

— Считают, рано?

: К чему это, мол, привело? Ни к чему хорошему. Россия шла бы своим путем: И к чему-нибудь бы пришла.

— Ерунда, — отвечает Молотов. — Русские националисты так считают, а другие думают в лучшем случае быть попутчиками.

16.02.1985

— Рано, говорят, сделали Октябрьскую революцию, тут я с одним встретился, и промышленность, мол, была бы, и то, и другое. Буржуазный заряд настолько крепко действует, — говорит Молотов, — что все-таки как-то к старому тянет. И думают, что не было бы Гражданской войны, не было бы Отечественной, это сидит довольно глубоко. Но только люди забывают, что прежняя жизнь не устраивала около девяти десятых населения. А вот кое-чего, конечно, не хватало, не хватает и сейчас. Некоторые трудности, надо было менять привычки. Не на все хватает, конечно. А о народе если говорить — о крестьянстве, о рабочем классе — у них это чувствуется менее.

Крестьянские писатели, они повторяют старое, даже хорошие писатели, даже Алексеев, даже Абрамов. Они советские, но они не большевистские.

— Сейчас пишут: Сталин уничтожил русский народ.

— Потому что в голове мусор, — говорит Молотов.

29.04.1980

— Много еще трудностей впереди, нерешенных задач, но мы неплохо начали в 1917 году, и дело движется. Не все получилось, о чем мечтали, но многое сбылось и из того, о чем мечтали…

— Вы затеяли такое дело в 1917 году, — говорю Молотову, — наверное, думали, что быстро все будет…

— Очень большое дело. Две недели, самое большее, говорили, продержится.

— Я другое имею в виду: быстро человек перейдет на новые рельсы, на новую психологию?

— А вот не всё и не все, — говорит Молотов.

14.10.1983




http://flibustahezeous3.onion/b/223505/read#t123

завтрак аристократа

К.В.Душенко "История знаменитых цитат" Время – деньги / Все мы вышли из гоголевской шинели

Время – деньги



21 июля 1748 года в издававшейся Бенджамином Франклином «Пенсильванской газете» (Филадельфия) появилось извещение о выходе из печати новой книги: «Американский наставник, или Лучший спутник молодого человека». Это была переработка книги англичанина Джорджа Фишера «Наставник» – универсального пособия по грамматике, письмоводству, арифметике, бухгалтерскому учету, географии и всему остальному, что должен знать юноша, вступающий в деловую жизнь.

Три последние страницы книги занимали «Советы молодому купцу, написанные старым купцом». Этим «старым купцом» был Франклин. Здесь говорилось:

Помни, что ВРЕМЯ – деньги. Если ты можешь заработать десять шиллингов в день (…) и (…) сидишь полдня без дела (…), ты теряешь пять шиллингов. (…)

Помни, что деньги обладают способностью размножаться. Деньги могут производить деньги, и эти новые деньги могут тоже рождать деньги и т. д. Пять шиллингов превращаются в шесть, которые затем превращаются в семь шиллингов и три пенса и т. д., до тех пор, пока не превратятся в сто фунтов.

В последующие столетия «Советы молодому купцу» перепечатывались едва ли не тысячи раз, поэтому формула «Время – деньги» неразрывно связана с именем Франклина. Однако появилась она раньше.

Номер лондонской газеты «Свободомыслящий» («The Free-Thinker») от 18 мая 1719 года целиком состоял из неподписанного эссе о суточном времени. В древности, говорилось здесь, сутки делились лишь на часы, потом появилось деление на минуты, а теперь даже и на секунды:

И тот, кто расточает свои часы, является, по сути, расточителем денег. Я (…) слышал об одной почтенной женщине, которая как нельзя лучше понимала всю ценность времени. Ее муж был обувщик и превосходный ремесленник, но никогда не задумывался о том, как быстро летят минуты. Напрасно жена внушала ему, что время – это деньги (Time is Money); он был чересчур умен для того, чтобы прислушаться к ней, и каждый вечер проклинал бой приходских часов. В конце концов это привело его к разорению.

О важности времени говорили уже древние греки. У Диогена Лаэртского приведено изречение Феофраста, ученика Аристотеля: «Самая дорогая трата – это время». Плутарх в биографии Марка Антония замечает: «В Александрии он вел жизнь мальчишки-бездельника и проматывал самое драгоценное, как говорит Антифонт, достояние – время» (перевод С. Маркиша).

Но отсюда как раз и видно, что древние греки и Франклин говорили о разном. Плутарх отнюдь не имел в виду, что Антоний тратит время на удовольствия, когда мог бы потратить его на увеличение своего капитала. Франклин же говорит именно об эквивалентности времени и денег: потерянное время – это потерянный капитал. «Франклин, – замечает польская исследовательница Мария Оссовская, – призывает не к скопидомству рантье, но к ускоренному обороту капитала – призыв, столь важный для юного капитализма» («Буржуазная мораль», 1956).

Существует немало переделок формулы «Время – деньги»; вот некоторые из них:

Время – потеря денег. (Оскар Уайльд, «Фразы и поучения на пользу юношеству», 1894.)

Время и деньги большей частью взаимозаменяемы. (Уинстон Черчилль, выступление в парламентском комитете 19 июля 1926 г. при обсуждении проблемы внешних долгов.)

Время – наше сокровище; это деньги, за которые мы должны купить вечность. (Испанский богослов Хосемария де Балагер (1902–1975), сборник афоризмов «Борозда».)

Все выше, выше и выше



Это было в 1920 году. Красная Армия вступила в Киев, и Политуправление армии поручило двум активистам эвакопункта сочинить авиамарш. Их повезли на аэродром, где стояли два странных сооружения из дерева, полотна и металла. Именно эту военную авиацию поручалось воспеть 25-летнему музыканту Юлию Хайту и 26-летнему поэту-песеннику Павлу Герману. Так, по словам Хайта, появилась песня «Все выше, выше и выше».

Рассказ Хайта появился в печати уже после смерти композитора, в книге Евгения Долматовского «50 твоих песен» (1967). Долматовский принял его на веру, а зря. Приглядимся внимательнее к тексту «Авиамарша».

Нам разум дал стальные руки-крылья.

Но в Гражданскую войну, как и в Первую мировую, вся авиация была деревянная. Лишь в 1922 году появился особый сплав на основе алюминия, а с ним и металлические крылья.

И в каждом пропеллере дышит
спокойствие наших границ.

Летом 1920-го на Западе Советской России не было не только спокойствия, но и самих границ, а большевики жили ожиданием революции в Европе, которая навсегда покончит с границами.

Наш острый взгляд пронзает каждый атом.

«…Атом был как бы предсказан Германом», – замечает Долматовский, хотя об атомах говорилось в учебниках физики задолго до «Авиамарша», а Герберт Уэллс в романе «Освобожденный мир» (1914) писал об атомных бомбах.

И верьте нам: на всякий ультиматум
воздушный флот сумеет дать ответ.

Тут (как будет видно из дальнейшего) речь идет об ответе на «ультиматум лорда Керзона», т. е. на британские ноты советскому правительству от 8 и 29 мая 1923 года. Именно тогда появился лозунг «Наш ответ Керзону».

1-е издание «Авиамарша» появилось в Киеве между 8 марта и 15 мая 1923 года. Это установил авторитетный исследователь истории песен Валентин Антонов в серии статей, опубликованных в сетевом журнале «Солнечный ветер» за 2009 год. Учитывая же упоминание о вражеском ультиматуме, Антонов датирует 1-е издание периодом между 8 и 15 мая. Мелодия и первые две строфы песни, вероятно, были готовы еще до 8 мая, а 3-я строфа – с упоминанием ультиматума – дописана или изменена Павлом Германом в последний момент.

Версия о том, что музыка «Авиамарша» заимствована, высказывалась не раз. Надежного подтверждения она не получила. Однако в 1930 году ленинградский журнал «Рабочий и театр» с неодобрением писал о «всевозможных Хайтах, переделывающих старые напевы шансонеток на “революционные” песни и романсы» (№ 21, статья «Выкорчевывать пошлятину!»).

Замечание весьма любопытное. Переделка эстрадных напевов в революционные началась еще до 1917-го; так, по наблюдению историка русской эстрады Е. Уваровой, мелодия песни «Мы кузнецы, и дух наш молод» (1906) восходит к модной в те годы песенке «Я – шансонетка».

Вскоре после создания «Авиамарша» текст Германа был переведен на немецкий, став «Песней красного воздушного флота» («Lied der roten Luftflotte»). В свою очередь, эта песня около 1926 года была переделана в марш нацистских штурмовиков «Herbei zum Kampf, Ihr Knechte der Maschinen…» – «Идите на борьбу, рабы машин…» В обоих маршах повторялась строка:

Und höher und höher und höher.

(Все выше, выше и выше.)

Гораздо подробнее о «немецкой» главе истории «Авиамарша» рассказано в серии статей Валентина Антонова «Два марша» в журнале «Солнечный ветер» за 2006–2008 гг.

Все говорят о погоде, но никто ничего с ней не делает



30 июня 2008 года лидер Справедливой России Сергей Миронов выступил на Конгрессе Социнтерна в Афинах. Темой дискуссии было глобальное потепление и как с ним бороться.

– Сегодня это – одна из наиболее актуальных глобальных проблем, – заявил Миронов. – Но ограничиваться только ее обсуждением уже недостаточно. Как метко заметил Марк Твен: «Все говорят о погоде, но никто ничего не делает для нее». Мы обязаны вплотную заняться этой серьезной проблемой и перейти от слов к делу.

По-английски это изречение выглядит так:

Everybody talks about the weather, but nobody does anything about it.

(Все говорят о погоде, но никто ничего с ней не делает.)

На русский оно переводилось по-разному, в том числе: «Все ругают погоду, но никто с ней не борется».

Со ссылкой на Марка Твена эта сентенция цитировалась уже при его жизни, в 1905 году. В книге «Вспоминая вчерашние дни» (1923) эту версию подтвердил журналист и дипломат Роберт Ундервуд Джонсон, лично знавший Твена.

Однако в первых упоминаниях об этой фразе ее автором именовался Чарлз Дадли Уорнер (1829–1900), сосед и друг Твена, написавший вместе с ним роман «Позолоченный век».

18 ноября 1884 года на заседании Торговой палаты штата Нью-Йорк сенатор Джозеф Росуэлл Холи процитировал слова своего «старого друга и партнера Дадли Уорнера» о погоде в Новой Англии: «Это предмет, о котором много чего говорится, но очень мало что делается (…a matter about which a great deal is said, but very little done)». Холи был издателем газеты «Hartford Courant», которую редактировал Уорнер.

В том же виде фраза приведена в мартовском номере журнала «The Book Buyer» за 1889 год в статье, посвященной творчеству Уорнера.

27 августа 1897 года в «Hartford Courant» появилась редакционная статья под заглавием «Эта погода». Здесь цитировались слова «одного известного американского писателя»: «Все говорят о погоде, но, кажется, никто ничего с ней не делает». Напрашивалось предположение, что речь идет о Марке Твене, иначе пришлось бы допустить, что редактор газеты Уорнер говорит о себе в третьем лице как об «известном американском писателе».

Наконец, в журнале «Harper’s Magazine» за январь 1901 года пастор Джозеф Твичел, близкий друг Твена и Уорнера, в качестве примера юмористического стиля Уорнера привел его слова по поводу жалоб на плохую погоду: «Если речь о погоде, то я всегда замечал, что нет ничего, о чем так много бы говорилось и так мало бы делалось».

В настоящее время авторство Уорнера считается установленным. Однако, как мы видели выше, фраза о погоде существует в двух вариантах: раннем и окончательном. Ранний практически наверняка принадлежит Уорнеру. Но нельзя исключить, что окончательный вариант, процитированный самим Уорнером, появился при участии Твена, с которым редактор «Hartford Courant» постоянно общался.

Из биографии Твена, написанной А. Пейном, мы знаем, как бы он управлял погодой, если бы мог:

«Дождь одинаково посылается на праведных и неправедных; этого не случилось бы, если бы небесной канцелярией управлял я. Нет, праведных я бы кропил лишь слегка, зато попадись мне на улице субъект очевидно неправедный, я бы его утопил».

Немецкий сатирик Хайнц Калов (1924–2015) скрестил изречение Уорнера с изречением Маркса:

Метеорологи лишь различным образом объясняли погоду, но дело заключается в том, чтобы ее изменить.

Именно к этому и призывал Миронов собратьев по Социалистическому интернационалу.

Все мы вышли из гоголевской шинели



Эта фраза появилась в серии статей французского критика Эжена Вогюэ «Современные русские писатели», опубликованных в парижском «Двухмесячном обозрении» («Revue des Deux Mondes») в 1885 году, а затем вошедших в книгу Вогюэ «Русский роман» (1886). В 1877–1882 гг. де Вогюэ жил в Петербурге в качестве секретаря французского посольства и был близко знаком со многими русскими литераторами.

Уже в начале первой из журнальных статей («Ф. М. Достоевский») Вогюэ замечает – пока еще от себя: «…между 1840 и 1850 годами все трое [т. е. Тургенев, Толстой и Достоевский] вышли из Гоголя, творца реализма». В той же статье появилась формула:

Все мы вышли из “Шинели” Гоголя» [Nous sommes tous sortis du Manteau de Gogol], – справедливо говорят русские писатели.

Наконец, в статье о Гоголе, опубликованной в ноябрьском номере «Двухмесячного обозрения», сказано:

Чем больше я читаю русских, тем лучше я вижу истинность слов, которые мне говорил один из них, тесно связанный с литературной историей последних сорока лет: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”» (курсив мой. – К.Д.).

В первом русском переводе книги Вогюэ (1887) эта фраза передана путем косвенной речи: «Русские писатели справедливо говорят, что все они “вышли из “Шинели” Гоголя”». Но уже в 1891 году в биографии Достоевского, написанной Е. А. Соловьевым для серии Павленкова, появляется канонический текст: «Все мы вышли из гоголевской Шинели», – причем здесь фраза безоговорочно приписана Достоевскому.

С. Рейсер считал, что это «суммарная формула», созданная самим Вогюэ в результате бесед с разными русскими писателями («Вопросы литературы», 1968, № 2). С. Бочаров и Ю. Манн склонялись к мнению об авторстве Достоевского, между прочим, указывая на то, что Достоевский вступил в литературу ровно за 40 лет до публикации книги Вогюэ «Русский роман» («Вопросы литературы», 1988, № 6).

Однако в достоверных высказываниях Достоевского нет ничего похожего на эту мысль. А в своей Пушкинской речи (1880) он, по сути, выводит современную ему русскую литературу из Пушкина.

Русский эмигрантский критик Владимир Вейдле предполагал, что фразу о шинели произнес Дмитрий Григорович, «один из русских осведомителей Вогюэ» («Наследие России», 1968). Григорович вступил в литературу одновременно с Достоевским, за 40 лет до публикации статей де Вогюэ, и тоже под сильнейшим влиянием Гоголя.

Кто бы ни был «русским осведомителем Вогюэ», слово «мы» в этой фразе могло относиться только к представителям «натуральной школы» 1840-х годов, к которой Толстой – один из главных героев «Русского романа» – не принадлежал.

Писавшие об авторстве изречения не задумывались о его форме. Между тем до перевода книги Вогюэ оборот «Мы вышли из…» не встречался по-русски в значении: «Мы вышли из школы (или: принадлежим к школе, направлению) такого-то».

Зато именно этот оборот мы находим в классическом произведении французской литературы, причем в форме, весьма близкой к формуле Вогюэ. В романе Флобера «Госпожа Бовари» (1856) читаем:

Он [Ларивьер] принадлежал к великой хирургической школе, вышедшей из фартука Биша (sortie du tablier de Bichat).

Имелся в виду хирургический фартук знаменитого анатома и хирурга Мари Франсуа Биша (1771–1802). Вслед за Флобером это определение неизменно цитируется во Франции, когда речь идет о французской хирургической школе, а нередко и о французской медицине вообще.

Переводчикам «Госпожи Бовари» оборот «sortie du tablier de Bichat» представлялся настолько необычным, что «фартук» они просто выбрасывали. В первом (анонимном) русском переводе (1858): «Ларивьер принадлежал к великой хирургической школе Биша». В переводе А. Чеботаревской под редакцией Вяч. Иванова (1911): «Ларивьер был одним из светил славной хирургической школы Биша». В «каноническом» советском переводе Н. М. Любимова (1956): «Ларивьер принадлежал к хирургической школе великого Биша». Точно так же поступали с «фартуком Биша» английские и немецкие переводчики.

Можно с высокой степенью уверенности утверждать, что формула «выйти из (некоего предмета одежды)» в значении «принадлежать к школе такого-то» была создана Флобером и два десятилетия спустя использована де Вогюэ применительно к Гоголю. Вполне возможно, что кто-то из русских писателей говорил ему нечто подобное, однако словесное оформление этой мысли родилось на французском языке.

В 1970-е годы в эмиграционной публицистике появился оборот «выйти из сталинской шинели». С конца 1980-х он стал осваиваться российской печатью. Вот два характерных примера:

«Как говорится, все мы вышли из сталинской шинели. Более того, многие из нас продолжают смотреть на жизнь из-под ленинской кепки» (В. Немировский, «Красные, зеленые, белые…», в журн. «Человек», 1992, № 3).

«…В 80-е годы, по Костикову и прочим подмастерьям перестройки, (…) общество выходило из сталинской шинели и элегантно запахивалось в горбачевский костюм» (Валерия Новодворская, «Мыслящий тростник Вячеслав Костиков», в журн. «Столица», 1995, № 6).

Впрочем, «шинель», «пальто» и т. д. в этой формуле давно уже не обязательны – выйти можно из чего угодно, хотя бы из квадрата:

«Все мы вышли из квадрата Малевича» (интервью художника Георгия Хабарова в газ. «Совершенно секретно», 7 октября 2003).



http://flibustahezeous3.onion/b/541330/read#t20
завтрак аристократа

Рюльер К. К.: История и анекдоты революции в России в 1762 г. - 6 (окончание)

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/1333110.html и далее в архиве

Когда все войска императрицы вышли из города и построились, то было так уже поздно, что в тот день не могли далеко уйти. Сама государыня, утомленная от прошедшей ночи и такого дня, отдыхала несколько часов в одном замке на дороге. Прибыв на сие место, она потребовала некоторых прохлаждений и, делясь частию с простыми офицерами, которые наперерыв ей служили, говорила им: «Что только будет у меня, все охотно разделю с вами».

Все думали, что идут против голштинских войск, которые были выстроены перед Петергофом, но по отплытии императора они получили приказание возвратиться в Ораниенбаум, и Петергоф остался пуст. Однако соседственные крестьяне, которых посылали собирать, явились туда, вооруженные вилами и косами, и, не находя ни войск, ни распоряжений, ожидали в беспорядке, что с ними будет под командою тех самых гусар, которые их привели. Орлов, первый партизан армии, приблизился в 5 часов утра для обозрения, ударил плашмя саблями на сих бедных, крича: «Да здравствует императрица!» — и они бросились бежать, кидая оружие свое и повторяя: «Да здравствует императрица!» И так армия беспрепятственно прошла на другую сторону Петергофа, и императрица самовластно вошла в тот самый дворец, откуда за 24 часа прежде убежала.

Между тем император стоял на воде несколько часов. От столь обширной империи осталось ему только две галеры, бесполезная в Ораниенбауме крепость и несколько иностранного войска, лишенного бодрости, без амуниции и провианта, между флотом (и) готовой поразить его армией, в первом исступлении бунта, и двумя городами, которые от него отложились. Он приказал позвать в свою каюту фельдмаршала Миниха и сказал: «Фельдмаршал! Мне бы надлежало немедленно последовать вашему совету. Вы видели много опасностей. Скажите наконец, что мне делать?» Миних отвечал, что дело еще не проиграно: надлежит, не медля ни одной минуты, направить путь к Ревелю, взять там военный корабль, пуститься в Пруссию, где была его армия, возвратиться в свою империю с 80 000 человек, и клялся, что ближе полутора месяца приведет государство в прежнее повиновение.

Придворные и молодые дамы вошли вместе с Минихом, чтобы изустно слышать, какое еще оставалось средство ко спасению; они говорили, что у гребцов недостанет сил, чтобы везти в Ревель. «Так что же! — возразил Миних.— Мы все будем им помогать». Весь двор содрогнулся от сего предложения, и потому ли, что лесть не оставляла сего несчастного государя, или потому, что он был окружен изменниками (ибо чему приписать такое несогласие их мнений?), ему представили, что он не в такой еще крайности; неприлично столь мощному государю выходить из своих владений на одном судне; невозможно верить, чтобы нация против него взбунтовалась, и, верно, целию сего возмущения имеют, чтобы примирить его с женою.

Петр решился на примирение, и, как человек, желающий даровать прощение, он приказал себя высадить в Ораниенбауме. Слуги со слезами встретили его на берегу. «Дети мои,— сказал он,— теперь мы ничего не значим». Их слезы тронули его до глубины души и сердца. Он узнал от них, что армия императрицы была очень близко, а потому тайно приказал оседлать наилучшую свою лошадь в намерении, переодевшись, уехать один в Польшу, но встревоженная мысль скоро привела его в недоумение, и его любезная, обольщенная надеждою найти убежище, а может быть, в то же время для себя и престол, убедила его послать к императрице просить ее, чтобы она позволила им ехать вместе в герцогство Голштинское. По словам ее, это значило исполнить все желания императрицы, которой ничто так не нужно, как примирение, столь благоприятное ее честолюбию. И когда императорские слуги кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!» — тогда любезная его отвечала им: «Для чего пугаете вы своего государя?!»

Это было последнее решение, и тотчас после единогласного совета, в котором положено, что единственное средство избежать первого ожесточения солдат было то, чтобы не делать им никакого сопротивления, он отдал приказ разрушить все, что могло служить к малейшей обороне, свезти пушки, распустить солдат и положить оружие. При сем зрелище Миних, объятый негодованием, спросил его — ужели он не умеет умереть как император, перед своим войском? «Если вы боитесь,— продолжал он,— сабельного удара, то возьмите в руки распятие — они не осмелятся вам вредить, а я буду командовать в сражении». Император держался своего решения и написал своей супруге, что он оставляет ей Российское государство и просит только позволения удалиться в свое герцогство Голштинское с фрейлиною Воронцовой и адъютантом Гудовичем.

Камергер, которого наименовал он своим генералиссимусом, был послан с сим письмом, и все придворные бросались в первые суда и, поспешно оставляя императора, стремились умножить новый штат.

В ответ императрица послала к нему для подписания отречение следующего содержания:

«Во время кратковременного и самовластного моего царствования в Российской Империи я узнал на опыте, что не имею достаточных сил для такого бремени, и управление таковым государством не только самовластное, но какою бы ни было формою превышает мои понятия, и потому и приметил я колебание, за которым могло бы последовать и совершенное оного разрушение к вечному моему бесславию. Итак, сообразив благовременно все сие, я добровольно и торжественно объявляю всей России и целому свету, что на всю жизнь свою отрекаюсь от правления помянутым государством, не желая так царствовать ни самовластно, ни же под другою какою-либо формою правления, даже не домогаться того никогда посредством какой-либо посторонней помощи. В удостоверение чего клянусь перед богом и всею вселенною, написав и подписав сие отречение собственною своею рукою».

Чего оставалось бояться от человека, который унизил себя до того, что переписал и подписал такое отречение? Или что надобно подумать о нации, у которой такой человек был еще опасен?

Тот же самый камергер, отвезши сие отречение к императрице, скоро возвратился назад, чтобы обезоружить голштинских солдат, которые с бешенством отдавали свое оружие и были заперты по житницам; наконец он приказал сесть в карету императору, его любезной и любимцу и без всякого сопротивления привез их в Петергоф.

Петр, отдаваясь добровольно в руки своей супруги, был не без надежды. Первые войска, которые он встретил, никогда его не видали; это были те 3000 казаков, которых нечаянный случай привел к сему происшествию. Они хранили глубокое молчание, и невольное чувство, которому он не мог противиться при виде их, не причинило ему никакого беспокойства. Но как скоро увидела его армия, то единогласные крики: «Да здравствует Екатерина!» — раздались со всех сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти. Подъехали к большому подъезду, где при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее знаки. Любимец его был встречен криком ругательства, на которое он отвечал им с гордостью и укорял их в преступлении. Император вошел один, в жару бешенства. Ему говорят: «Раздевайся!» И как ни один из мятежников не прикасался к нему рукою, то он сорвал с себя ленту, шпагу и платье, говоря: «Теперь я весь в ваших руках». Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат. Таким образом Петр был разлучен навсегда со своею любезною и своим любимцем, и через несколько минут все трое были вывезены под крепкими караулами в разные стороны.

Петербург со времени отправления императрицы был в неизвестности и 24 часа не получал никакой новости. По разным слухам, которые пробегали по городу, думали, что при малейших надеждах император найдет еще там своих защитников. Иностранцы были не без страха, зная, что настоящие русские, гнушаясь и новых обычаев, и всего, что приходит к ним из чужих краев, просили иногда у своих государей в награду позволения перебить всех иностранцев; но каков бы ни был конец, они опасались своевольства или ярости солдат.

В 5 часов вечера услышали отдаленный гром пушек; все внимательно прислушивались, скоро по равномерным промежуткам времени различили, что это были торжественные залпы; дождались об окончании дела, и с того времени во всех было одинаковое расположение.

Императрица ночевала в Петергофе, и на другой день поутру прежние ее собеседницы, которые оставили ее в ее бедствиях, молодые дамы, которые везде следовали за императором, придворные, которые, в намерении управлять сим государством в продолжение сих лет, питали в нем ненависть к его супруге, явились к ней все и поверглись к ногам ее.

Большая часть из них были родственники фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных, княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на колени, говоря: «Государыня, вот мое семейство, которым я вам пожертвовала». Императрица приняла их всех с пленительным снисхождением и при них же пожаловала княгине «орденскую» ленту и драгоценные уборы сестры ее. Миних находился в сей же толпе, она сказала ему:

-Вы хотели против меня сражаться?

-Так, государыня, — отвечал он.— А теперь мой долг сражаться за вас.

Она оказала к нему такое уважение и милость, что, удивляясь дарованиям сей государыни, он скоро предложил ей в следующих потом разговорах все те знания во всех частях сей обширной империи, которые приобрел он в продолжительный век свой в науках на войне, в министерстве и ссылке, потому ли, что он был тронут сим великодушным и неожиданным приемом, или, как полагали, потому, что это было последнее усилие его честолюбия.

В сей самый день она возвратилась в город торжественно, и солдаты при сей радости были содержимы в такой же строгой дисциплине, как и во время возмущения.

Императрица была несколько разгорячена, и встревоженная кровь произвела по ее телу небольшие красноты. Она провела несколько дней в отдохновении. Новый двор ее представлял зрелище, достойное внимания; в нем радость столь великого успеха не препятствовала никому наблюдать все вокруг себя внимательно; тончайшие предосторожности были приняты посреди беспорядка, в котором придворные старались, уже по своей хитрости, взять преимущество над ревностными заговорщиками, гордящимися оказанною услугою, и поелику щедроты государыни не определяли никому надлежащего места, то всякий хотел показаться тем, чем непременно хотелось сделаться. В сии-то первые дни княгиня Дашкова, вошед к императрице, по особенной с нею короткости, к удивлению своему, увидела Орлова на длинных креслах и с обнаженною ногою, которую императрица сама перевязывала, ибо он получил в сию ногу контузию.

Княгиня сделала замечание на столь излишнюю милость, и скоро, узнав все подробнее, она приняла тон строгого наблюдения. Ее планы вольности, ее усердие участвовать в делах (что известно стало в чужих краях, где повсюду ей приписывали честь заговора, между тем как Екатерина хотела казаться избранною и, может быть, успела себя в этом уверить); наконец, все не нравилось (Екатерине), и немилость к ней (Дашковой) обнаружилась во дни блистательной славы, которую воздали ей из приличия. Орлов скоро обратил на себя всеобщее внимание. Между императрицей и сим дотоле неизвестным человеком оказалась та нежная короткость, которая была следствием давнишней связи. Двор был в крайнем удивлении. Вельможи, из которых многие почитали несомненным права свои на сердце государыни, не понимая, как, несмотря даже на его неизвестность, сей соперник скрывался от их проницательности, с жесточайшею досадою видели, что они трудились только для его возвышения. Не знаю почему — по своей дерзости, в намерении заставить молчать своих соперников, или по согласию со своею любезною, дабы оправдать то величие, которое она ему предназначала, он осмелился однажды ей сказать в публичном обеде, что он самовластный повелитель гвардии и что лишит ее престола, стоит только ему захотеть. Все зрители за сие оскорбились, некоторые отвечали с негодованием, но столь жадные служители были худые придворные; они исчезли, и честолюбие Орлова не знало никаких пределов.

Город Москва, столица империи, получил известие о революции таким образом, который причинил много беспокойства. В столь обширном городе заключается настоящая российская нация, между тем как Петербург есть только резиденция двора. Пять полков составляли гарнизон. Губернатор приказал раздать каждому солдату по 20 патронов. Собрал их на большой площади пред старинным царским дворцом в древней крепости, называемой Кремлем, которая построена перед сим за 400 лет и была первою колыбелью российского могущества. Он пригласил туда и народ, который, с одной стороны, встревоженный раздачей патронов, а с другой — увлекаемый любопытством, собрался туда со всех сторон и в таком множестве, какое только могло поместиться в крепости. Тогда губернатор читал во весь голос манифест, в коем императрица объявляла о восшествии своем на престол и об отречении ее мужа; когда он окончил свое чтение, то закричал: «Да здравствует императрица Екатерина II!» Но вся сия толпа и пять полков хранили глубокое молчание. Он возобновил тот же крик — ему ответили тем же молчанием, которое прерывалось только глухим шумом солдат, роптавших между собою за то, что гвардейские полки располагают престолом по всей воле. Губернатор с жаром возбуждал офицеров, его окруживших, соединиться с ним; они закричали в третий раз: «Да здравствует императрица!» — опасаясь быть жертвою раздраженных солдат и народа, и тотчас приказали их распустить. Уже прошло 6 дней после революции: и сие великое происшествие казалось конченным так, что никакое насилие не оставило неприятных впечатлений. Петр содержался в прекрасном доме, называемом Ропша, в 6 милях от Петербурга. В дороге он спросил карты и состроил из них род крепости, говоря: «Я в жизнь свою более их не увижу». Приехав в сию деревню, он спросил свою скрипку, собаку и негра.

Но солдаты удивлялись своему поступку и не понимали, какое очарование руководило их к тому, что они лишили престола внука Петра Великого и возложили его корону на немку. Большая часть без цели и мысли были увлечены движением других, и когда всякий вошел в себя и удовольствие располагать короною миновало, то почувствовали угрызения. Матросы, которых не льстили ничем во время бунта, упрекали публично в кабачках гвардейцев, что они на пиво продали своего императора, и сострадание, которое оправдывает и самых величайших злодеев, говорило в сердце каждого. В одну ночь приверженная к императрице толпа солдат взбунтовалась от пустого страха, говоря, что их матушка в опасности. Надлежало ее разбудить, чтобы они ее видели. В следующую ночь новое возмущение, еще опаснее,— одним словом, пока жизнь императора подавала повод к мятежам, то думали, что нельзя ожидать спокойствия.

Один из графов Орловых (ибо с первого дня им дано было сие достоинство), тот самый солдат, известный по находящемуся на лице знаку, который утаил билет княгини Дашковой, и некто по имени Теплое, достигший из нижних чинов по особенному дару губить своих соперников, пришли вместе к несчастному государю и объявили при входе, что они намерены с ним обедать. По обыкновению русскому, перед обедом подали рюмки с водкою, и представленная императору была с ядом. Потому ли, что они спешили доставить свою новость, или ужас злодеяния понуждал их торопиться, через минуту они налили ему другую. Уже пламя распространялось по его жилам, и злодейство, изображенное на их лицах, возбудило в нем подозрение — он отказался от другой; они употребили насилие, а он против них оборону. В сей ужасной борьбе, чтобы заглушить его крики, которые начинали раздаваться далеко, они бросились на него, схватили его за горло и повергли на землю; но как он защищался всеми силами, какие придает последнее отчаяние, а они избегали всячески, чтобы не нанести ему раны, опасаясь за сие наказания, то и призвали к себе на помощь двух офицеров, которым поручено были его караулить и которые в сие время стояли у дверей вне тюрьмы. Это был младший князь Барятинский и некто Потемкин, 17-ти лет от роду. Они показали такое рвение в заговоре, что, несмотря на их первую молодость, им вверили сию стражу. Они прибежали, и трое из сих убийц, обвязав и стянувши салфеткою шею сего несчастного императора (между тем как Орлов обеими коленями давил ему грудь и запер дыхание), таким образом его задушили, и он испустил дух в руках их.

Нельзя достоверно сказать, какое участие принимала императрица в сем приключении; но известно то, что в сей самый день, когда сие случилось, государыня садилась за стол с отменною веселостию.

Вдруг является тот самый Орлов — растрепанный, в поте и пыли, в изорванном платье, с беспокойным лицом, исполненным ужаса и торопливости. Войдя в комнату, сверкающие и быстрые глаза его искали императрицу. Не говоря ни слова, она встала, пошла в кабинет, куда и он последовал; через несколько минут она позвала к себе графа Панина, который был уже наименован ее министром. Она известила его, что государь умер, и советовалась с ним, каким образом публиковать о его смерти народу. Панин советовал пропустить одну ночь и на. другое утро объявить сию новость, как будто сие случилось ночью. Приняв сей совет, императрица возвратилась с тем же лицом и продолжала обедать с тою же веселостью. Наутро, когда узнали, что Петр умер от геморроидальной колики, она показалась, орошенная слезами, и возвестила печаль своим указом.

Тело покойного было привезено в Петербург и выставлено напоказ. Лицо черное, и шея уязвленная. Несмотря на сии ужасные знаки, чтобы усмирить возмущения, которые начинали обнаруживаться, и предупредить, чтобы самозванцы под его именем не потрясли бы некогда империю, его показывали три дня народу в простом наряде голштинского офицера. Его солдаты, получив свободу, но без оружия, мешались в толпе народа и, смотря на своего государя, обнаруживали на лицах своих жалость, презрение, некоторый род стыда и позднего раскаяния.

Скоро их посадили на суда и отправили в свое отечество; но по роковому действию на них жестокой их судьбы буря потопила почти всех сих несчастных. Некоторые спаслись на ближайших скалах к берегу, но были также потоплены тем временем, как кронштадтский губернатор посылал в Петербург спросить, позволено ли будет им помочь. Императрица спешила отправить всех родственников покойного императора в Голштинию со всею почестию и даже отдала сие герцогство в управление принцу Георгу. Бирон, который уступал сему принцу права свои на герцогство Курляндское, при сем отдалении увидал себя в прежних своих правах; а императрица, желая уничтожить управляющего там принца и имея намерение господствовать там одна, чтобы не встречать препятствий своим планам на Польшу, и не зная, на что употребить такого человека, как Бирон, отправила его царствовать в сие герцогство.

Узнав о революции, Понятовский, почитая ее свободною, хотел перед ней явиться, но благоразумные советы его удержали; он остановился на границах и всякую минуту ожидал позволения приехать в Петербург; со времени своего отъезда он доказывал к ней самую настоящую страсть, которая может служить примером. Сей молодой человек, выехавший из России поспешно, в такой земле, где искусства не усовершенствованы, не мог достать портрета своей любезной, но по его памяти, по его описанию достиг того, что ему написали ее совершенно сходною. Не отнимая у него надежды, она умела всегда держать его в отдалении, и скоро употребила русское оружие, которое всегда желает квартировать в Польше, чтобы доставить ему корону. Она склонила принца Ан-гальт-Цербстского, своего брата, не служить никакому монарху; но она не принимала его также и в Россию, всячески избегая всего того, что могло напоминать русским, что она иностранка, и через то внушать им опасение подпасть опять под иго немцев. Все государи наперерыв искали ее союза, и один только китайский император, которого обширные области граничат с Россиею, отказался принять ее посольство и дал ответ, что он не ищет с нею ни дружбы, ни коммерции и никакого сообщения.

Первое старание ее было вызвать прежнего канцлера Бестужева, который, гордясь тогда самою ссылкою своею, расставил во многих местах во дворце свои портреты в одеянии несчастного. Она наказала слегка француза Брессана, уведомившего императора, и, оставив ему все его имущество, казалось, удовлетворила ненависти придворных только тем, что отняла у него ленту третьего по империи ордена. Она немедленно дала почувствовать графу Шувалову, что он должен удалиться, и жестоко подшутила, подарив любимцу покойной императрицы старого араба, любимого шута покойного императора. Учредив порядок во всех частях государства, она поехала в Москву для коронования своего в Соборной церкви древних царей. Сия столица встретила ее равнодушно — без удовольствия. Когда она проезжала по улицам, то народ бежал от нее, между тем как сын ее всегда окружен был толпою. Против нее были даже заговоры, пиемонтец Одар был доносчиком. Он изменил прежним друзьям своим, которые, будучи уже недовольны императрицею, устроили ей новые ковы, и в единственную за то награду просил только денег. На все предложения, деланные ему императрицею, чтобы возвести его на высшую степень, он отвечал всегда: «Государыня, дайте мне денег»,— и как скоро получил, то и возвратился в свое отечество.

Через полгода она возвратила ко двору того Гудовича, который был так предан императору, и его верность была вознаграждена благосклонным предложением наилучших женщин. Фрейлине Воронцовой, недостойной своей сопернице, она позволила возвратиться в Москву в свое семейство, где нашла она сестру княгиню Дашкову, которой от столь знаменитого предприятия остались в удел только беременность, скрытая досада и горестное познание людей.

Вся обстановка сего царствования, казалось, состояла в руках Орловых. Любимец скоро отрешил от должности главного начальника артиллерии Вильбуа и получил себе его место и полк. Замеченный рубцом на лице остался в одном гвардейском полку с главным надзором над всем корпусом, а третий получил первое место в Сенате. Кровавый переворот окончил жизнь Иоанна, и императрица не опасалась более соперника, кроме собственного сына, против которого она, казалось, себя обеспечила, поверив главное управление делами графу Панину, бывшему всегда его воспитателем. Доверенность, которою пользовался сей министр, противополагалась всегда могуществу Орловых, почему двор разделялся на две партии — остаток двух заговоров, и императрица посреди обеих управляла самовластно с такою славою, что в царствование ее многочисленные народы Европы и Азии покорялись ее власти.



http://ekaterina-ii.niv.ru/ekaterina-ii/vospominaniya-o-ekaterine-ii/ryuler-istoriya-i-anekdoty-revolyucii-v-1762.htm

завтрак аристократа

Из "Записок" Ф.Ф.Вигеля Граф Закревский. — Сборы в Керчь. — Представление Николаю Павловичу.

Я должен упомянуть здесь еще об одном возобновленном в это время знакомстве и вывести на сцену одного человека, и прежде того уже сделавшегося известным. Да вспомнят найденного мною в Аккермане цынутного комиссара Буткова, по моему представлению определенного областным казначеем, которому чрез графа Воронцова успел уже я выпросить Аннинской крест в петлицу, не весьма молодого, хворого, холостого, честного, хотя и богатого. У него был старший брат, Петр Григорьевич, человек умный, проворный, сведущий, не совсем добродетельный. Некогда был он правителем канцелярии при начальствовавшем в Грузии генерале Кнорринге, а впоследствии находился по аудиториатской части в Молдавской армии. Тут составил он тесную связь с адъютантом главнокомандующего графа Каменского, Закревским. Сей последний был уже Финляндским генерал-губернатором, а Бутков правой его рукой по управлению сим великим княжеством; оба жили однако же в Петербурге. От младшего Буткова имел я письмо к старшему, отцу довольно большего семейства, что умножало его братскую нежность к хворому холостяку. Я не мог довольно нахвалиться его приемом, и когда мне стало лучше и я посещал его, сказал он мне, что генерал Закревской очень желает меня видеть, и мы вместе к нему отправились. Всё вышесказанное вело к изображению сего лица и к краткой о нём биографии.

Сын самого бедного дворянина Тверской губернии, Закревской воспитан был в Кадетском Корпусе и выпущен из него прапорщиком в Архангелогородский пехотный полк. Какая участь могла ожидать офицерика малограмотного, без всяких военных познаний и, как уверяют свидетели, не одаренного даже отважным, воинственным духом? Пробыв годов десятка полтора в армии, оканчивал бы он свое поприще где-нибудь исправником, много что городничим. Но есть нечто непонятное в мире, всемогущее, слепое счастье, наперекор рассудку, всем вероятностям, неотвязчивое от одних, для других всегда недоступное. Шефом того полка, куда попал сей юноша, был граф Каменской, немного постарее его. Он имел страсть к игре, а счастье тогда уже начинало ласкать не опытную молодость Закревского: от нужды принялся он за карты и почти всегда оставался в выигрыше. Узнав о том, Каменской обратил внимание на едва замеченного им дотоле офицера, заставил его вместо себя метать банк, приблизил к себе и, наконец взял к себе адъютантом.

Для успехов у Закревского было нечто гораздо лучше высокого ума: в нём были осторожность, сметливость и какая-то искусная вкрадчивость, не допускающая подозрения в подлости. Для Каменского он сделался необходимостью; однако к чему бы повела его милость одного из младших генералов русской армии? Но загорелась война неугасимая, и молодому герою, начальнику его, открылся широкий путь к блестящим успехам; и тот, который в конце 1805 года командовал полком или бригадой, в начале 1810-го предводительствовал армией против турок. Среди сражений находился ли при нём любимый адъютант его, разделял ли его опасность? Это не совсем известно; по крайней мере вслед за ним быстро подвигался он в чинах и за отличие получал военные награды. Впрочем для военных подвигов много молодых людей окружало Каменского, а этот был более комнатный, домашний адъютант и занимался преимущественно его собственными, хозяйственными делами.

Я имел случай познакомиться с ним в 1809 году, по окончании Шведской войны, когда зять мой раненный генерал Алексеев приехал в Петербург. Его посещал Каменской, иногда и адъютанты его. Закревской был тогда капитаном и в крестах. Главным достоинством показалась мне в нём скромность его[70]: он лишнего слова даром не выпускал; в речах его с малознакомыми была учтивость и пристойность. От того-то мне казалось больно, что Каменской иногда понукает им как слугой; может быть у армейских генералов такое обращение с любимыми адъютантами было общепринятым обычаем.

Во время Турецкой кампании, играл он потом довольно важную ролю правителя военной канцелярии главнокомандующего. Тут имел он возможность сблизиться с двумя возникающими знаменитостями, Ермоловым и Воронцовым. Блудов был тут главным лицом по части правительственной и дипломатической; отношения его к Каменскому были совсем иные, родственные, почти братские, чему Закревский завидовал, и от того-то между сими господами, кажется, никакой симпатии никогда не было.

В начале следующего года Каменской скончался в Одессе на руках неотлучного своего Закревского и завещал ему триста душ. При составлении духовной, видно, не были соблюдены все формальности; ибо старший брат Каменского, граф Сергей Михайлович, который впрочем много обязан был меньшому брату, опровергнул ее и не захотел исполнить его последней воли. Счастье и тут послужило Закревскому. Этот Сергей Михайлович был вообще презираем; неделикатность его поступка всех паче вооружила против него, а Закревского сделала интересным. Цари в окружающих любят находить беспредельную преданность и высоко ценят ее когда она оказывается и начальству. Сам Государь велел военному министру Барклаю, в утешение Закревского, взять его к себе и, кажется, с чином подполковника перевести в гвардию. Нет сомнения, что без того, получив имение, он оставил бы службу и покойно зажил бы помещиком; но судьба влекла его выше. Существование его в Петербурге было впрочем незавидное; я встречал его нередко в доме тетки Каменских, вдовы сенатора Поликарпова. Он был беден, промышлял кое-как картишками; как говорили, гордиться ему было нечем, и он ни с кем не менялся в обращении.

Перед самым открытием отечественной войны 1812 года, великий делец при Барклае полковник Воейков, по подозрению в связях со Сперанским, был удален. Никто на его место не был подготовлен; на первый случай Барклай приблизил к себе Закревского и взял его с собою в армию. После Бородинского сражения, великие неудовольствия, возникшие между Кутузовым и Барклаем, заставили сего последнего удалиться. Все находившиеся при нём захотели продолжать принимать участие в военных действиях; один только Закревский, может быть оглушенный громом сей ужасной битвы, пожелал сопровождать начальника своего в Петербург. И это послужило в его пользе. Государь, который особенно любил Барклая, увидел в этом новый опыт верности и преданности начальству. Последующие годы находился он неотлучно при Барклае и главной квартире; а в 1815 увидели мы его генерал адъютантом, в ленте и покровительственно всем кланяющегося. Между тем предался он всепредданнейшему князю П. М. Волконскому, который доставил ему место дежурного генерала главного штаба, т. е. директора инспекторского департамента. Лучше ничего нельзя было для него придумать. Ничего кроме именных и формулярных списков тут не было; дело не головоломное: нужна была только великая точность, а в этом у Закревского не было недостатка. Когда в начале 1818 года двор находился в Москве, его вельможеские замашки внушили к нему почтение Москвитян и оттого легко было его сосватать на молодой, богатой наследнице, единственной дочери графа Федора Андреевича Толстого, который, если припомнят, был начальником Пензенского резервного ополчения. Всегда верный закону преданности, он оставил место свое, коль скоро и последний патрон его Волконский, одержимый тяжкими недугами, в 1823 году принужден был расстаться с должностью начальника главного штаба и уехать за границу. Он верно знал, что сие новое пожертвование не останется без возмездия. Мена не было в Петербурге, когда его сделали Финляндским генерал-губернатором. Каким образом это случилось, я вовсе не понимаю: жители Финляндии не знали и не знают поныне русского языка, а он не знал ни одного иностранного или, лучше сказать, ничего не знал. Но впрочем страна сия управлялась особыми законами. Генерал-губернатор, как конституционный король, мог входить в дела только поверхностно. К тому же Закревский, в виде подручника и наперсника, призвал к себе на помощь грамотея Буткова.

По должности дежурного генерала хорошо ознакомился он с молодыми великими князьями Николаем и Михаилом, бывшими сперва бригадными, потом дивизионными начальниками в гвардии. По воцарении первого, мог он питать честолюбивейшие надежды. Предложив мне посетить его, Бутков вероятно имел намерение одолжить меня, и я за то благодарен ему; но сам я никак не ожидал величия, которое предстоит Закревскому. Один со мною в кабинете разговаривал он, можно сказать, приязненно, жалел о том, что я должен отправиться в отдаленное место, жалел и о том, что в Финляндии нельзя ландсгевдингами (губернаторами) никого определять из русских: без того мне первому предложил бы такое место. Потом прибавил он с улыбкою: «Теперь я ничто; но кто знает, утро вечера мудренее, может быть и я на что-нибудь могу вам пригодиться, тогда смело обращайтесь ко мне, я рад буду, что могу, для вас сделать». За столь доброе намерение как было его не возблагодарить? Только, подумал я про себя, мудрено, чтоб этот человек мог подняться еще выше и чтобы я мог воспользоваться его благотворными обещаниями, которых не требовал. Я от того так распространился о Закревском, что и он впоследствии имел некоторое влияние на судьбу мою.

В продолжение истекших лета и даже осени, куда мне было заниматься тем, что происходило и при дворе, и в обществе, и в политическом и в словесном мире? Всему оставался я чуждым. Тем более возбуждено было мое любопытство, когда опять начали приходить ко мне силы. По случаю траура, почти целый год театры были закрыты. А между тем для драматического искусства наступила счастливая эпоха: оно было особенно покровительствуемо новым Государем, который любил зрелища. По раздраженному состоянию, в котором еще находились мои веки, не дозволено мне было употреблять лорнета; по близорукости же моей не мог я, без его помощи, ясно различать предметы на сцене, а слушать только что говорится. От того, несмотря на сильное желание, не спешил я посетить театр. Один раз, и всего только один раз, не мог я одолеть сего желания. Давали французскую комедию в пяти действиях l'école des vieillards (Школа стариков), сочинение Казимира Делавинья, и в ней главную роль играл нововыписанный, весьма хороший актер Жениес. Мне показалось, что она отзывается революционным духом; в ней были изображены гнусные поступки одного знатного человека Дюка, а выражения всех благородных чувств вложены в уста людей среднего состояния, которые покрывают стыдом и срамом, преследуют убийственными поношениями порочного и терпеливого Дюка. В своей Бессарабии, а потом в Крыму, я ничего не читал, кроме делового и от того никак не подозревал, что с некоторого времени, благодаря свободе книгопечатания, все французские романы и драмы наперерыв старались снабжать всеми добродетелями простонародие и унижать, топтать в грязь высшие сословия. Почти вся заграничная литература взяла это направление, и немного лет спустя обнаружились пагубные её последствия.[71] В этой главе, и без того уже слишком длинной, не место еще говорить как о ней, так и о нашей словесности в особенности.

Все ожидали великих перемен в министерстве, даже целого возобновления его. Оно совершилось медленно. Правда, в этом же году вновь учреждены два министерства: полиции или корпус жандармов, о котором уже я говорил, и другое министерство императорского двора, в вознаграждение примерной, испытанной верности князя П. М. Волконского. Все придворные части, гоф-интендантская, конюшенная, театральная и другие, не переменяя названий, поступили в ведомство его в виде департаментов. Высшие придворные чины также как бы обратились в придворных директоров, что кажется не возвысило их звания. Из прежних министров старики сохраняли свои места и не показывали намерения оставить их; дабы склонить их к тому, придумано было средство и, кажется, что граф Кочубей подал о том мысль. Давно уже у министров не было товарищей; надлежало воскресить сие звание. Каждому из тех, коих желали удалить, дано было по товарищу, сим же последним в руководство инструкция, дающая им право входить во все дела, и некоторым контролировать действия самих министров. Выборы были довольно счастливы: назначены люди зрелых лет, некоторые с большою опытностью, другие с достаточным умом и познаниями, чтобы скорее приобрести ее.

Первого назову я генерал-адъютанта князя Александра Сергеевича Меншикова, знаменитого потомка знаменитого предка, хотя он и не получил звания товарища, а дан был просто в помощь морскому министру адмиралу Моллеру. Он дотоле находился в военной сухопутной службе, но всегда имел страсть к морской части. Он только что воротился из Персии, куда отправлен был перед войной с чрезвычайным поручением и в удовлетворение желания его был переименован контр-адмиралом. Я скоро буду иметь приятный случай говорить пространнее о сем необыкновенном человеке.

Министру юстиции князю Лобанову нельзя было дать товарища менее чем князя, и от того на сие место назначен был сенатор князь Алексей Алексеевич Долгоруков. До полковничьего чина находился он в военной службе; но, познав, что рожден он более мирным, хотя деятельным гражданином, чем воином, перешел в статскую. Он был гражданским губернатором в Симбирске, потом в Москве. Даром, что князь, он был небогат и для поправления состояния два раза женился на купеческих дочерях, что влекло его в связи не совсем знатные. Он дружился преимущественно с людьми деловыми, и тяжебные дела давали пищу его разговорам и помышлениям. Когда кто из сенаторов примется усердно за исполнение своих обязанностей (что бывает очень редко), когда он начнет пристально вникать в существо дел, его суждениям подлежащих, когда он сочленов своих будет избавлять от труда читать и мыслить, и они слепо будут приставать к его мнениям, то он прослывет величайшим дельцом. Когда же он из знатного рода (что почти никогда не бывает), то слава его от того еще более умножится. Долгоруков совсем оподъячился, когда его посадили в Сенат, и тогда уже он мог заменить лучшего обер-секретаря. Аристократия смотрела на него с почтительным изумлением: ей казалось сверхъестественным, что человек, из среды её, мог добровольно и исключительно посвятить себя сухим и скучным занятиям законоведения. Молва о нём доходила до Государя, и он сам избрал его почти преемником Лобанову.

Много распространяться о Блудове мне нечего: он давно и коротко знако́м моим читателям. Говорили, что Государь имел намерение назначить его товарищем министра внутренних дел, но что будто бы князю А. Н. Голицыну, премного оскорбленному преемником его Шишковым, казалось забавным к престарелому ребенку приставить довольно молодого еще дядьку, того самого, который мальчиком писал на старика эпиграммы и которого имени тот равнодушно слышать не мог. Уверяли, будто Голицын представил Государю, что часть вверенная Шишкову, более согласна с прежними, любимыми занятиями Блудова, и он назначен был товарищем министра народного просвещения.

Некоторые из директоров департаментов Министерства Внутренних дел, старее в чине Дашкова, обиделись, когда его назначили товарищем к их министру. Но в этом человеке было нечто равняющее его тотчас с местом, которое он получал, как бы высоко оно ни было: какая-то нравственная сила, которой скоро и охотно покорялись ему подчиняемые. Он также не вовсе безызвестен моим читателям. Им предоставляю я посудить о чувствах, какие возбудили во мне сии назначения. Зависти я никогда не знал; правда, иногда сильно досадовал я, видя быстрое возвышение злых глупцов, ибо в этом я видел вред для службы и для общества; за то с какою искреннею, неописанною радостью смотрел я на успехи людей мною любимых и достойно уважаемых!

Нечто странное происходило тогда во мне. Расстройство нерв производит душевную, жестокую болезнь, которую не испытавшим ее трудно, почти не возможно объяснить. Когда эта боль совершенно утихает, остается еще волнение в крови, порождающее приятные и сильные ощущения; они неизвестны в спокойном, совсем здоровом состоянии. Два года сряду всё более и более прилеплялся я к Воронцову, высоко оценивал похвальные его свойства, украшал его теми, коих он и не имел. Всё что после происходило между нами, должно было охладить меня к нему. Горько было для меня разочарование и оставило некоторую пустоту в сердце. В первый роз в жизни почувствовал я в нём необходимость нового обожания, потребность нового кумира. Я не искал его: он сам собою представился. И это был человек, которого не более пяти раз случалось мне издали видеть, которого в этом году ни разу я не встречал, и это был Николай Павлович. Я от всей души любил кротость его брата, как всякий добрый русский гордился его славой и оплакал кончину его. Тут было совсем иное: восторженность, энтузиазм. Да не подумают однако, что счастливые, всем сердцем моим одобряемые его выборы, породили во мне сии чувства: нет! Но ясность в выражении желаний, но прямота его действий, но твердость его воли, но заметное его руссолюбие: вот что пленило меня, ну, право как женщину. Продлилось ли сие обожание? Здесь сказать еще не могу. Теперь я верую в одно Божество, Ему одному в душевном умилении поклоняюсь, Тому, Которому молиться учили меня еще с малолетства.

Давно уже наступила пора, прибавить ли? давно уже прошла пора отправиться мне к должности. Шесть месяцев после моего назначения я не думал еще трогаться с места. Осуждая Тимковского за его медленность, я не предвидел, что обстоятельства заставят меня поступить почти так же как он. Летом с болезнию моею мне не было возможности думать об отъезде. В начале осени, когда двор воротился из Москвы, пытался было я приткнуться к какому-нибудь министерству, чтобы оттуда занять потом иное место; но мне объяснили, что, если не вступая в должность, к которой назначен, буду проситься об увольнении от неё, то навсегда должен буду расстаться с службой. Потом пугала меня мысль о дальнем пути, в глухую осень и со здоровьем не совсем еще исправным. Что же более всего останавливало меня — был совершенный недостаток в деньгах. Небольшая их сумма от жалованья, сбереженная в Бессарабии на черные дни, в Петербурге, была вся истрачена. Однако же я начал собираться в дорогу на обещанные мне взаймы тысячу рублей ассигнациями.

По службе принадлежал я тогда к двум министерствам, Финансов и Внутренних Дел. Вместе со званием Керченского градоначальника был я и начальником таможенного округа. Это поставило меня в необходимость перед отъездом явиться к министру Канкрину. Я знал, что он не благоволить к Воронцову и вообще к Новороссийскому краю, и не без труда решился на таковое предприятие; в исполнении его не имел однако ж причины раскаиваться. Я давно заметил, что весьма умные люди почти всегда меня любили. «Отчего бы это было?» вопросил я себя. «Оттого, что, чувствуя свое Превосходство над тобою, они не могут видеть в тебе соперника; а между тем расстояние, тебя от них отделяющее, не так велико, чтобы язык их для тебя остался непонятным и чтобы ты не в состоянии был дать настоящую цену их умственным способностям; к тому же в разговорах с ними ты всегда наслаждается, и это у тебя написано на лице». Этим ответом, самому себе данным, остался я доволен, хотя он и не совсем польстил моему самолюбию. После обмена нескольких слов с угрюмым Канкриным, сделался он как будто ласковее и повел меня в свой кабинет, где посадил против себя подле камина и начал пускать ужаснейшие облака табачного дыма. Глаза мои страдали; но я заговорился, заслушался. Я коснулся Бессарабии, сказав ему, что я был в ней единственным в России вице-губернатором, который не имел чести находиться под его начальством. Он с любопытством стал меня расспрашивать о сем крае; пользуясь сим, я старался представить ему, сколь вредно для благосостояния области положение, в котором она находится, будучи стиснута на всём протяжении своем двумя таможенными линиями, Прутскою и Днестровскою. С гневом сказал он мне: «Я вижу, вы хотите лишить нас большего таможенного сбора; да этому никогда не бывать». Как умел старался я доказать ему, что промышленность и торговля страдают оттого в Бессарабии и что когда они оживятся, то гораздо более будет пользы для казны. Он возражал с жаром; оставаясь почтительным, я не уступал ему. Чем же кончилось? Он изрек: «впрочем, патушка[72], я не сказал последнего слова; я этим делом займусь, подумаю и, может быть, ваше желание исполнится». Главное желание мое состояло в том, чтобы, со снятием таможенной линии, маленькая Бессарабия удобнее могла быть поглощена огромной Россией. Дурак бы рассердился и, может быть, указал бы мне двери; но это был Канкрин. Зная сколь все минуты для него дороги и начиная чувствовать боль в глазах, я хотел было сократить свое посещение, но он меня удерживал. Увидев столь неожиданное для меня благорасположение его, я дерзнул обратиться к нему со всепокорнейшей просьбой: объяснил ему причины удерживавшие меня в Петербурге и просил, чтобы жалованье мое (которое простиралось тогда до десяти тысяч рублей ассигнациями) за время просрочки не было задержано. Он подумал и сказал: это не совсем в порядке; но так и быть, я не забуду и распоряжусь, чтобы вы были удовлетворены». С предовольным сердцем и с распухшими веками воротился я домой.

Дни через два потом отправился я к министру внутренних дел за приказаниями и наставлениями. Это было не в первый раз, кажется в третий по возвращении его из Москвы. Старив Василий Сергеевич был добр и ласков; заставит, бывало, меня подождать с минуту, позовет потом к себе и усадит; но лишь только я заикнусь о чём-нибудь дельном, он меня перервет и найдет средство меня учтиво выпроводить. В бесконечной России, где со всех концов дела стекаются на один пункт, при централизации нашей, министру необходимы энергия и деятельность средних лет. Опасаясь быть раздавленным, семидесятилетний Ланской весьма искусно должность свою обратил в синекуру. Один он из министров не обиделся, когда ему дали товарища. Дашков еще довольно молод и не довольно чиновен, чтобы надеяться скоро занять мое место, вероятно подумал он. Передам ему власть, свалю на него всю обузу; пусть как хочет возится с директорами, а я спокойнее буду восседать на высоте. По крайней мере действия его были согласны с этим мнением. «Ну что вы?» сказал он мне. — Да приехал откланиваться вашему высокопревосходительству. — «Куда же вы спешите, поживите еще с нами». — Я уже и так живу здесь седьмой месяц после назначения к должности и боюсь ответственности. — «О, это дело другое!» Вот наш разговор. Потом заговорили о чём-то другом.

Не понимаю и не помню как речь зашла о Варшаве и о живущем в ней, бывшем первом секретаре Китайского посольства Байкове, которого лет двадцать потерял я из виду. Одно уже имя этого наглого человека сделалось неблагопристойностью. Министр с веселым видом и весьма вольным слогом пустился мне рассказывать о его похождениях, о его любовных подвигах с польками. Старый Екатерининской гусарской полковник мне весь открылся. Моложе, я бы покраснел, а тут мне даже не стошнилось, и в свою очередь рассказал я два-три анекдота довольно соблазнительных; после того он не хотел меня выпустить. И вот человек, подумал я, который известен своим умом и своею опытностью! О старость, старость с молодыми привычками и желаниями!

О Керчи ни полслова; я знал, что всё будет напрасно. Но за градоначальника её начал я ходатайствовать. При определении в должность все губернаторы получают известную сумму на подъем и путевые издержки; о градоначальниках на этот счет ничего положительного не было сделано; вероятно все были довольно богаты, чтобы не хлопотать о том; мне трудно было без того обойтись. На просьбу мою отвечал Ланской: «пришлите мне записку, я представлю ее в Комитет Министров; я чай у вас там есть знакомые, да и я сам вас поддержу». Вследствие того получил я пять тысяч рублей ассигнациями.

«Да кстати, — вдруг сказал он, — представлялись ли вы Государю?» — Нет, я не почитал себя довольно важной особой, чтобы удостоиться сей чести. «Так если не представлялись, то должны по крайней мере откланиваться: это необходимо». Это меня изумило, то есть обрадовало и вместе испугало. С ребячества, по примеру немецкого учителя моего Мута, звал я наизусть генеалогию всех владетельных домов в Европе, но судьба не допускала меня находиться вместе с самым мелким из их многочисленных членов. От того высоко стояли они в глазах моих: я смотрел на них почти как на исторические лица. И вдруг должен я предстать пред тем, который несравненно их выше, перед державной владыкой своим, увидеть наяву того кем я бредил!

Повинуясь необходимости, наперед поехал я к обер-камергеру графу Литте, который должен был меня представить. Уже в старости был он еще красивым геркулесом, с голосом стентора, и женат на одной из племянниц князя Потемкина, сестре графини Браницкой и княгини Голицыной. Я лично был с ним знаком, много раз обедал у него, но несколько лет как от вельможеских знакомств уклонился. Мне совестно было явиться к нему, однако он принял меня благосклонно, и вскоре потом был я извещен о дне представления.

Наступил для меня сей великий день, воскресенье 23 января 1827 года. В назначенный час явился я в Аничковский дворец, в котором по временам любил жить новый Император, как вместе напоминающем ему молодость его и семейное счастье. Прождав с некоторыми другими гражданскими чиновниками первых пяти классов более получаса в какой-то зале, нас позвали в комнату пред царским кабинетом. Не буду описывать тревожного духа, с каким вошел я в нее. Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, бледный, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе с стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высокоподнятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было. Надобно было ему обойти наперед всех представляющихся, чтобы дойти до меня; ибо я всех моложе был чином: кажется, было мне довольно времени, чтобы ободриться; напротив, смятение мое всё более возрастало. Когда же с приветливою улыбкой он обратил ко мне несколько приветливых слов, то в одну секунду верноподданический мой страх превратился в неизъяснимую радость. Он сказал, «что Керчь по положению своему может сделаться большим, богатым, торговым городом, и что он ожидает того; ибо городок сей отдан в хорошие руки, прибавив, что много наслышан обо мне с самой лучшей стороны». Не помню, что отвечал я; но помнится только, что не совсем глупо. Керчь, ужасная ссылка! После того я так бы и полетел в тебя. И что я говорю? После этого представления, опять полюбил я жизнь и ею рад бы был пожертвовать для него.

Тотчас за тем в другой зале последовало другое представление, молодой Императрице. Я увидел женщину стройную, хотя не с веселым, однако же с наиприятнейшим лицом, премиленькую барыньку или барышню, щеголевато одетую по последней моде. Тогда был траур по герцоге Йоркском, и хотя она была в черном платье, однако бархатном с цветными лентами и в берете, только что вошедшем в употребление головном уборе, который мне показался весьма странным. Не говоря ни слова, пожаловала она мне ручку, которую я поцеловал. У меня что-то в сердце стеснилось: по моим старинным понятиям, русскую Царицу хотелось бы мне видеть отличною от всех других смертных жен, как бы они красивы ни были. А всё-таки, смотря на нее, так сказать сквозь супруга её, я благоговел перед нею.

Тем всё еще не кончилось; нас повезли в зимний дворец представляться Марии Федоровне. Тут увидел я настоящую Императрицу. Она с головы до ног одета была в черное платье, по случаю кратковременного траура, но как бы в обычное одеяние после потери обожаемого сына, Врожденная милость светилась в очах этой твердой жены, красота прежних лет всё еще проглядывала из-за морщин, неумолимым временем наведенных на лицо её, величавый голос её не терял благозвучия от картавого слегка произношения слов, и в старости её находил я нечто еще обворожительное. Она удостоила меня разговором по-французски, расспрашивала о прежней службе моей, расспрашивала о Крыме, о его климате, о его жителях. Ободренный, восхищенный, я пустился врать о такой стране, которой еще не видал; сказал, что недели через три или четыре надеюсь найти там розы, а она сказала, что ей приятно думать о счастье, коим могут пользоваться поселяющиеся в том краю. Эти десять минут разговора остались самой блестящей точкой в моих воспоминаниях.

Уставши от различных сильных ощущений в это утро, я как не свой воротился к себе и с того же дня деятельно принялся за сборы к отъезду. Они продолжались около недели, и наконец, прощаясь с любезными моему сердцу, я просил их не забывать, не оставлять меня, можно сказать в чужой, дальней стороне.



http://flibustahezeous3.onion/b/550574/read#t22
завтрак аристократа

Евг.Попов НОВАЯ АТМОСФЕРА

— Видите ли, атмосфера — это воздушная газообразная оболочка, окружающая нашу Землю. Это, по удачному выражению одного ученого, шуба Земли. Только благодаря атмосфере существует жизнь на Земле. Голубой цвет неба и тот объясняется рассеиванием солнечных лучей в атмосфере. Раньше атмосфера состояла из кислорода. Немного азота, немного водяных паров. Как вас в школе учили. Вы ведь в школе–то учились?

— Учился. Я окончил десять классов.

— Вот. А сейчас она стала состоять из чрезвычайного, а чего — этого пока никто не знает. Наука и техника могут объяснить все, в том числе и это. Но у науки и техники до интересующей вас проблемы пока еще не дошли руки,— так сказал мне один доцент и ушел, забыв по рассеянности дать мне двадцать копеек на чай.

А все дело в том, что однажды летом наш город на долгое время одолела жара.

Жители ходили и обливались по─том, стонали.

А больше всех стонал и обливался по─том я, потому что я очень люблю пить жидкости. Я люблю все жидкости: воду, квас, молоко, пиво, газировку, вино, водку.

Стояла жара, и у жителей прямо разум помутился. Жители стали выделывать разнообразные номера и чего–то все изобретать.

В городе неожиданно появилось много певцов и игроков на гитарах. Они собирались тесными кучками около пивного ларька и, глядя на мир из–под темных очков, пением выражали свою скорбь по поводу жары, небывалой для сибирских условий.

Распространились гадания насчет ожидаемой погоды, а также вообще насчет жизни. На картах, на лепестках, на морских свинках, на спичках, на гуще.

Результаты гадания сводились в основном к тому, что скоро будут дождь и похолодание, но это оказывалось неправдой: ни дождя, ни похолодания не наступало.

На танцплощадках горожане стали танцевать довольно странные танцы. Танцуя, они почти не шевелились, чтобы не потеть и беречь сердце. Музыка играла заунывные, почти турецкие мелодии. Процесс танца напоминал шевеление зеленых водорослей в тихой воде.

Около городских мест коммунального пользования — рынков, универмагов и бань — какие–то люди продавали разноцветные таблетки. Таблетки, по уверениям продавцов, принятые внутрь, создавали у человека внутри настроение любого климата. “Климатом можно управлять!” — кричали продавцы.

Их не били лишь потому, что всякому от жары лень было поднять руку.

И еще я должен, к сожалению, отметить следующее: в городе сильно упали нравы. Участились разводы, случайные сношения и одновременные сожительства отдельных граждан. Мужья и жены требовали друг у друга развода. Процветали девушки.

Общественность, конечно, взялась искоренять эти нездоровые явления, но искоренение проходило с большим трудом, так как все нагрешившие отговаривались тем, что, дескать, жара, и у них пошли красные круги в глазах, они были как в тумане, ничего не помнят, и были как бы невменяемы, не знают, почти не помнят ничего. Но их вскоре искоренили–таки, гадания запретили, продавцов таблеток заставили работать по очистке города от мусора.

Вроде бы все стало хорошо. Спокойно. Хотя и жарко.

А потом. Ой, потом! Потом начались новые чудеса. Везде по городу стали расти маленькие дыньки. Очень много маленьких вкусных дынек. Их собирали в пригородном лесу, они, как грибы, прорывали городской асфальт. Везде, где был хоть малейший клочочек земли, выросли дыньки. Они, кстати, привели к финансовому краху приезжих ташкентских узбеков, которые издавна на самолетах прилетали к нам, чтобы торговать фруктами по безобразным базарным ценам.

Ну, дыньки так дыньки. Постепенно мы и к дынькам настолько привыкли, что когда в добавление у нас вдруг стали зреть такие тропические продукты, как арбуз, виноград, табак, персики, лимоны, абрикосы, сливы, финики и чай, то никто этому не удивился. Спор только о том шел, как называть вновь произрастающий чай. Не “Грузинским” же? Не “Индийским” же? Не “Китайским” же?

Решили сначала назвать чай “Азиатским”, а потом передумали, назвали “Сибирским”. “Сибирский чай”. Не пробовали еще?

А дальше случилось такое, что взволновало даже меня. На берегу нашей полноводной сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан, вдруг произросли пальмы, кипарисы и какие–то гигантские хвощи.

Представляете? Их никто не посадил, а они произросли!

Я тогда мигом побежал к доценту узнать, в чем дело, взволновался я почему–то очень.

И доцент объяснил мне событие так:

— Видите ли, в нашем районе, а следовательно, и в нашем городе широко развиты морские отложения триасовой системы. Вообще–то в СССР триас занимает относительно незначительные площади, относительно по окраинам его. Мы входим в триас. Мы относимся к области древнего триасового океана Тетис. Понимаете, в триасе здесь был древний океан. Он назывался Тетис. Потом океан высох. Остались морские триасовые отложения. Произрастали хвойные и гигантские хвощи. Расцвели рептилии, представленные динозаврами, ихтиозаврами, плезиозаврами и птерозаврами.

— А что? Динозавры тоже будут?

— Не знаю. По–моему, нет. Это живые организмы. Но следует заметить, что появление на берегу хвощей нельзя смешивать с появлением на берегу пальм. Пальмы сами по себе, а хвощи из триаса. Видимо, вышел какой–либо биологический катаклизм. Семена хвощей освободились от власти времени и дали пышные всходы. А пальмы тоже как–нибудь образовались. Довольно странно. Никогда раньше не бывало такого биологического взрыва. Вы понимаете меня, мой юный друг?

Понимаю, как же мне его не понимать, когда даже вода в реке стала соленой. И видимого глазу течения в ней не наблюдалось. Так что из реки получилось вроде как бы море.

Слух о чудесных изменениях в атмосфере нашего города ушел очень далеко от наших мест. Земляки, кто поехал отдыхать в Крым, на Кавказ и в Прибалтику, мигом вернулись в родные края да еще и привезли с собой курортников, отдыхающих и любопытных со всех концов нашей необъятной Родины.

Молодцы.

Я тут сразу, конечно, сдал свою жилплощадь коечникам, и они у меня проживали, платя по рублю за ночевку, веселя и радуя меня.

Но недолго это мое веселье продолжалось, потому что как–то раз меня вызывают куда надо и говорят:

— Мы прослышали, что вы, Евгений Анатольевич, занимаетесь неблаговидным делом, то есть пускаете за плату рубль в сутки отдыхающих коечников. Это, конечно, соответствует действительности?

И недружелюбно на меня смотрят.

А я отвечаю:

— Так им же очень хочется спать. А потом, что же мне еще делать с целью увеличения заработной платы? Глотки, что ли, резать? Вы же знаете, что я последнее время работаю на низкооплачиваемой должности парикмахера бани номер два.

Смеются и говорят так:

— Да вы, оказывается, и газет не читаете?

— А зачем я их буду читать? Мне и так жарко. Видите, жарища какая.

Опять смеются и ласково так:

— А вы почитайте. Авось что–нибудь да и получите. Мы вас просто обязываем.

И приносят мне подшивку всех наших городских газет за истекший месяц.

Я читаю и вижу, батюшки светы, в каждом номере по одному моему рассказу, а в некоторых сразу по два. Я ведь рассказы пишу в свободное от бритья и стрижки время.

Подсчитал — сто восемь рассказов.

— Господи! Товарищи! Да я и не написал столько! Товарищи!

— Написали! Написали! Евгений Анатольевич, ступайте получать кучу денег — четыре тысячи двадцать один рубль.

— Господи! Товарищи! Да что же я делать–то буду с такой уму непостижимой суммой?

— Думаем, что вы найдете ей достойное применение, Евгений Анатольевич. Мы верим вам. Но первое и самое главное — это мы вам советуем и, если хотите, даже приказываем — гоните взашей коечников. Не позорьте честное имя парикмахера и писателя. Живите спокойно на своей жилплощади сами.

И теперь я живу хорошо. Трачу понемногу деньги. Работаю. Повсеместно уважаем.

Но, однако, я не совсем счастлив. Так уж устроен человек. Все время я с нетерпением жду, когда у науки или у техники дойдут наконец руки и до нашей проблемы. Все–то я не могу дождаться, когда она объяснит в конце концов причины нашего загадочного и прекрасного случая, а также выявит с достаточной точностью химический состав новой атмосферы.

1969

г. Красноярск

Журнал "Октябрь" 1999 г. № 5

https://magazines.gorky.media/october/1999/5/novaya-atmosfera.html

завтрак аристократа

М. Л. Гаспаров из книги "Записи и и выписки" (извлечения)

Ландыш Д. Н. Фридберг занес в «Новый путь» корзиночку салата и сказал: передайте, что заходил ландыш. Потом он оказался сумасшедшим (Восп. Б. Садовского).

«Любопытство: человек стал человеком, овладев огнем, а это значило: в нем одном из всех животных любопытство пересилило страх».

Любовь Из записей Крученых о Маяковском. (Олеша:) — Не обижайте НН. Его надо любить. (ВМ:) — Надо, но не хочется.

Любовь «Я не завидую, что его любили, я завидую, что он умел уклоняться», — сказал С. А.

Любовь «Искал безответной любви, потому что чувствовал, что неспособен к ответной». — «Я люблю вас больше, чем это хорошо для меня, но меньше, чем это хорошо для вас» (с английского, откуда?). — Адамович, Од. и св. 419, цитирует (и тоже не помнит откуда): «Я тебя люблю, но это не твое дело».

Любовь Волошин называл матросские бордели: «любилища» (НЛО, 12, 352).

Любовь Был кинофильм «Осенний марафон», при выходе из кино я расслышал женский разговор: «Не люблю таких мужчин». В печати после некоторого колебания общий тон рецензий был: «Партия и правительство не любят таких мужчин».

Любовь Кого любишь, того и ярмо несешь, — вавилонская поговорка (Ламберт 230).


«Чего ей нужно? у нее — все, чего она хотела в жизни, кроме счастья. Чего мне нужно? у меня — тоже».

Из разговора


Личность «У Макса вместо личности — пасхальное яйцо, а в нем другое, третье» (Шенгели о Волошине в письмах к Шкапской). См. ТОЧКА.

Личность С. Ав.: «Вайнхебер — это австрийское сочетание таланта и китча: он хорош, когда безлик, и гибнет, когда в стихах просовывается его личность».

«Личность эта точка взаимодействия наследственности с изменчивостью, то есть неизвестного с неуловимым».

Личность Т. В.: письма Цицерона — в них нет лиц, а только перекрещивающиеся отношения. Антитеза письмам (скажем) Розанова.

Личность Самоощущение, по Беркли, наизнанку: «я существую, пока вы на меня смотрите». В переводе с галантного языка: «пока ваше социальное отношение направлено в мою сторону».

«Личностное отношение», «интимное отношение» — это когда я кого-то мучу?

«Лаокоон» еще одна иллюстрация: «петербургский миф» в словесности апокалиптично-хаотичен, а в живописи и графике хорошенький и стройный.

Лошадь Вейдле о Северянине: помесь лошади с Оскаром Уайльдом. Кузмин об Анне Радловой: помесь лошади с Полой Негри.

Лицо Седакова подарила свою книжку папе римскому, он сказал: «Читаю по стихотворению в день, а когда не все понимаю, то смотрю на вашу фотографию, и помогает»; она удивилась. Я вспомнил Слуцкого «Какие лица у поэтов!» и совет Е. Р. о несуществующем портрете Мецената: пусть это будет человек, читающий свиток, и свиток закрывает от нас его лицо. Я бы на многих фронтисписах предпочел именно такие портреты.

Лотман Венцлова сказал Бродскому: не любишь Лотмана, а у самого получается похоже. Бродский ответил: это единственный способ быть понятным.

Логика Я его боюсь, потому что он обо всем говорит только с середины. См. НЕСОМНЕННО.

Латынь Рассказывала М. Е. Грабарь-Пассек: В. Э. Грабарь в начале века ездил в Испанию, в области басков у него сломалась коляска, местные по-испански не понимали, объясняться с ними пришлось через священника, а со священником — по-латыни. Когда с доктором Джонсоном случился первый удар, он для проверки умственных сил обратился к Господу по-латыни.

Латинские поэты Конец предисловия: «Мы начали: они были не такие, как казались до нас; и мы кончаем: и они были не такие, как кажутся нам».

«Литературные памятники» Цвет серии определили советские паспорта — на обложки был пущен избыток материи, шедшей на паспорта. Изменилась форма паспортов — начались перебои с оформлением. А на «Памятники науки», тремя годами раньше, шла материя импортная, был 1945 трофейный год. Внедрялась форма для дипломатов, для школьников и для серий (От Б. Ф. Егорова).

Макиавелли Г. Федотов о Ключевском: «Какой огромной выдержкой, почти макиавеллистической, нужно было обладать, чтобы читать курс одновременно в духовной, военной и университетской аудитории, сорок лет увлекая студентов и не навлекая подозрительности начальств» (СЗ 50–51).

Мать Б. Хелдт: «Мария Шкапская, как настоящая мать на суде Соломона, предпочла спасти свою поэзию, отрекшись от нее». «Самая неоцененная поэтесса».

Матизмы термин из немецкой монографии о русской матерной лексике. Е. Солоновича просили перевести сонеты Аретино, он ответил: «Не получится, там все необходимые слова свои, а у нас какие-то неестественные, как будто из тюркских пришли». Оказывается, нет. никаких тюркских корней, только название главного органа почему-то из албанского. Впрочем, это оспаривается. См. MUTTERSPRACHE.

Материальный стимул Уточкин на стадионах летал не выше двух метров от земли, чтобы из-за заборов не глазели неплатившие.

Маркс Критик сказал, что «Приглашение на казнь» — это «Мы» в постановке братьев Маркс («Strong opinions»).

Маяковский «У Данте все домашнее, как у Маяковского, а у Петрарки и Тассо уже отвлеченное», — говорила Ахматова Чуковской.

Медведь До 1815 г. Россия и Польша барахтались на Восточной равнине, как два медведя в одной берлоге, царапаясь, но чувствуя, что они одной породы. И за сто лет потом возненавиделись до потери породы больше, чем при любых самозванцах.

Мафия Вор ворует, мир горюет, вор попал, а мир пропал (пословицы Симони).

Метатеза О. Б. Кушлина заметила, что «Ночь, улица, фонарь, аптека» сделано по образцу того стихотворения Бальмонта из «Хоровода времен», которое пародировал Благов: «Тюлень. Пингвин. Глупыш… Глупыш. Пингвин. Тюлень… Тюлень. Глупыш. Пингвин…» В таком случае общий их предок — эпиграмма Пушки на «Шихматов, Шаховской, Шишков» и ее французские образцы, исследованные Томашевским. Кроме трагического и комического аспекта, есть и лирический: застывающая концовка «Канута» А. К. Толстого — «…Шиповник пахучий алеет…Шиповник алеет пахучий».

Мещанство Ренан восторгался г-ном Омэ: «Если бы не такие, нас всех давно бы сожгли на кострах».

«Что такое poshlost'? подражания подражаниям, фрейдистские символы, траченые мифологии, "момент истины", "харисма", "диалог", абстракционизм роршаховских пятен, рекламные плакаты и "Смерть в Венеции"». «Когда мне станут подражать, я тоже стану пошлостью, но еще не знаю, в каком контексте». — Набоков, Strong opinions.

Мидас Поэт — это «царь Мидас, <который> бреется сам и сам бегает к камышовой кочке» (письма Шенгели к Шкапской, РГАЛИ).

Минин Это Мельников-Печерский открыл, что его звали Сухорук (ОЗ 1842, 8).

Мир Ощущение перед миром: «у нас этого не проходили» (письма А. Квятковского к Д Пинесу).

Всё, что создано, мне ясно,
Темно всё, что рождено.
(Полонский, 1, 366)

«Мистический имажинизм» — называл Милюков аргументацию Вл. Соловьева.

Может быть Адамович о Пушкине: «бессмертья, может быть, залог» — осторожность, кружится голова от неизвестности, тогда как Лермонтов с бессмертьем неразлучен и панибратствует. Считать ли подтекстом Пушкина «великое peut-etre»?

Молодость «Что молодость? конец хазовый жизни!..» — Ф. Глинка, «Таинств. капля», I, 167.

Молодость кончалась лет в 25: «Ты молода и будешь молода еще лет пять иль шесть», говорят осьмнадцатилетней Лауре. В «Кн. Литовской» о 25-летней сказано: еще не совестно волочиться, уже трудно влюбиться (заметил Адамович). Лаврецкий был «старик» в 43 года, Ленин имел прозвище «Старик» в 34: где средняя жизнь недолга, стариками кажутся рано (Валентинов). «По дурную сторону тридцати» назывался пожилой возраст в XVIII в. Ленин говорил Кржижановскому: «Худший из пороков — быть старше 55 лет»

.

Млекопитающие Есть икона: Богоматерь Млекопитательница.

Метод «Этот метод тем полезнее, что сказать нам нечего, а говорить надо». — Квинтилиан, VII, 1, 37.

Мороз Потоптал мороз цветочек, и погибла роза. Жалко, жалко мне цветочка, жалко и мороза (Шевченко).

Могила Дорошевича на Волковом кладбище — рядом с Белинским. С Белинского началось заселение Литературных мостков, справа лег Добролюбов итд.; а потом оказалось вакантное место слева и пригодилось Дорошевичу.

Мораль «Есенин занял место Надсона: не любить его — признак моральной дефективности. У Надсона — болезнь силы, у Есенина — болезнь веры» итд. (Мирский, 211). До Есенина самоубивались на могиле Чехова.

Мудрость русского народа: формулой ее Лесков считал пословицу: «Гнем — не парим, сломим — не тужим» (XI, 560). «Стараться, так вовсю, а что выйдет или не выйдет, не наше дело» (Ремизов, «Петерб. буерак»).

Муха-цокотуха Б. Житков, письмо к Бахаревой 31.9.1924: «По поводу Мойдодыра один здешний композитор говорит, что здесь все судьбы русской интеллигенции за последнее время. Умывание — это омовение от прошлой идеологии; упорствующие остались без брюк — <а> стоило пойти навстречу, как и прозодежда и бутерброд»

.

Мысль «Я хочу высказать несколько мыслей», — начинает оратор. — «…Стоял на чтении словес Божиих, да не утолстеют мысли» (Ремизов, Подор., 212).

«Мышеловка не бегает за мышью. Мышеловка стоит и ждет. Мышь приходит сама». (Из анекдота.)


Моя мать


По-английски говорят self-made man. Тургеневский Базаров переводил это: «самоломный человек». Моя мать была self-made man; сказать self-made woman было бы уже неточно.

Я не люблю называть себя интеллигентом, но иногда приходится говорить: «интеллигент во втором поколении». В первом была она. Ее мать, моя бабушка, была из крепких мещан заволжской Шуи; в церкви из их семьи поминали «рабов божиих Терентия, Лаврентия, Федора, Вассу, Харлампия…». Эту кондовую Шую она ненавидела всей душой. Чтобы выбраться оттуда, она вышла замуж за моего деда — шляпа-котелок, усы колечка[71]ми, непутевый шолом-алейхемовский тип, побывал в Америке, работал гладильщиком в прачечной, не понравилось. До революции служил коммивояжером (дорожные открытки с видами самых захолустных российских городов кипами раздували старый альбом), после революции — аптекарем или провизором по таким же городам, вроде Решмы и Вичуги. Если первым предметом ненависти для бабушки была Шуя, то вторым был он. Когда в семьдесят лет он приехал передохнуть в Москву, бабушка сказала матери: «покупай ему билет куда угодно, или я натолку стекла ему в кашу». «И натолкла бы», — говорила мать.

Бабушка не работала, от деда помощи был о мало, мать начала зарабатывать в старших классах школы: брала править корректуры. В Москве был о два университета, на всякий случай она подала заявления в оба, сдала экзамены и в оба прошла. В 1926 году для человека из нерабочей семьи это было почти немыслимо. Филологических факультетов не было, был «факультет общественных наук», там изучали все на свете, в том числе узбекский язык и артиллерию. Потом пошла мелким сотрудником в газету «Безбожник», орган Союза воинствующих безбожников под началом Емельяна Ярославского. Подшивки «Безбожника» я листал в детстве — о мракобесии и растленных нравах церковников, со свирепыми карикатурами. Душевных сомнений ни у кого не было: даже бабушка на моей памяти ни разу не вспоминала о церкви. Здесь, в «Безбожнике», мать встретила моего отца.

Семейная жизнь детей часто складывается по образцу родителей: бабушка прогнала своего мужа, мать — своего. Она была замужем за горным инженером Лео Гаспаровым, из Нагорного Карабаха. «Карабах — это вверх по степи от Баку, а потом плоскогорье, как гриб, а на нем, как в осаде, одичалые армяне». Знакомый журналист отыскал даже остатки его деревни, напротив «страшного города Шуши». Гаспаров возил туда мать показывать родным: он и не понимали по-русски, она по-армянски. Она сбежала через неделю. Всю жизнь они жили врозь; я не удивлялся, горный инженер — значит, в разъездах. Только в первую зиму войны мы жил и у него в Забайкалье, и мать каждую неделю ходила по битой дороге за несколько верст на почту за письмами от моего отца.

После войны она работала редактором на радио и ненавидела его так, что радио дома всегда было выключено. Потом, много лет — редактором в Ленинской библиотеке. Нужно было зарабатывать на бабушку и меня. Днем на службе, вечером под зеленой лампой за пишущей машинкой; каждый вечер я засыпал под ее стук. Я видел ее только работающей. За мною присматривала бабушка. О бабушке я ничего не скажу: она умерла, когда мне был о четырнадцать, но на месте памяти о ней у меня сразу осталось белое пятно. Лицо ее я помню не вживе, а по фотографиям: довоенное, круглое и деловитое, над чашкой чая, — и послевоенное, изможденное, волосы клочьями и взгляд в пространство. Маленьким, над книжкой про летчиков, я спросил ее, что такое «хладнокровный»? Она ответила: «Вот мать твоя хладнокровная, а я нет».

Мне до сих пор трудно понять, что такое эдиповский комплекс: отец и мать для меня слились в матери. Жизнь сделала ее решительной: она всегда знала, что нужно сделать, а обдумать можно будет потом. Она любила меня, но по поговорке: «застегнись, мне холодно». Когда я познакомился с моей женой, я сказал о матери: «Если бы она захотела, чтобы я убил человека, я убил бы: помучился бы, но убил». Жена не поняла. Потом перевела на свой язык и сказала: «Да: если бы она сказала, чтобы ты на мне не женился, ты помучился бы, но не женился».

Ей было тридцать семь, когда оказалось, что в нашей стране нет науки советской психологии. Учредили Институт психологии и объявили прием в аспирантуру без ограничения возраста. Она пришла и сказала: «Я никогда в жизни не занималась психологией, но я умею работать; попробуйте меня». Институтом заведовал С. Л. Рубинштейн, в молодости философ, учившийся в Марбурге с Пастернаком. Он понял ее, дал пробную работу и принял в аспирантуру. Диссертация была о борьбе физиолог а Сеченова в 1860-х гг. за материалистическую психологию. Она вышла книгой, стиль правил мой отец. Потом мать перешла на работу в институт, защитила докторскую, выпустила еще две книги по истории русской психологии. В них все было по-марксистски прямо, материализм против идеализма, идеализм чуть-чуть что не назывался поповщиной и мракобесием. «Ина[72]че уже не могу», — говорила она. Но Рубинштейна она любила безоговорочно всю жизнь. После смерти отца смерть Рубинштейна была для нее самым тяжелым ударом.

Наступала усталость: сын, который молчал, невестка, которую приходилось терпеть, внучка, а потом и правнучка, на которых приходилось кричать. Я уже не боялся ее, я жалел ее, но так же молча и бездеятельно. Когда я с удивлением стал членом-корреспондентом, мне сказали: «Если бы вы знали, какая это радость для вашей матери». Она тяжелела и слабела. Стала изредка говорить о прошлом (но никогда — об отце): чаще о дедовом семействе, чем о бабушкином. («Жили в городе Бердичеве два брата Ниренберги, оба лавочники, Исай богатый, а Абрам бедный…» — сродни Исаевичам были художник Нюренберг и писатель Шаров, из Абрамовичей вышел только мой дед). Больше всего врезалось в память, как в десять лет в южном городке Ейске, где было посытнее, но нечего читать, она нарочно читала, держа книгу вверх ногами, чтобы на подольше хватило: это был «Фрегат "Паллада"» Гончарова.

У нее был рак горла, но к врачам она не хотела. Сперва вспухла шея, потом пропал голос, остался только свистящий шепот, потом стало невозможно дышать. В больнице она металась тяжелым телом по постели, раскрывая красный рот и умоляя об обезболивающем. Когда она умерла, тело ее, как полагалось, выставили в морге, чтобы собравшиеся сослуживцы и родственники сказали добрые слова. Служитель в белом халате спросил: «Партийная?» — Я ответил: «Нет». Тогда он, не спрашивая, накрыл ее не красным, а белым покрывалом с вышитыми черными крестами и молитвенной вязью по краям. В газете «Безбожник» это называлось мракобесием, но уже начинались годы, когда на это перестали обращать внимание.



http://flibustahezeous3.onion/b/244208/read

завтрак аристократа

Асар Эппель из книги "IN TELEGA" - 7

ДЛЯ ОБОДРЕНИЯ СЕРДЕЦ

Советский фольклор сочиняли обычно литературные пройдохи. Подлинным его образчиком (кроме частушек и анекдотов) я считал только загадку «Сидит черт в стакане, играет тремя цветами» (милиционер). Но сказочников знал. Двоих.

...Вот еду я в окраинную школу от Бюро пропаганды, дабы заработать за выступление семь рублей пятьдесят копеек и неминуемо посадить голос, так как вместо оговоренных четырех третьих классов пригонят шесть первых, а учительницы станут врать, что «все-все дети хотели послушать вашу лекцию». Трамвай заиндевелый и пустой, а позади пожилая женщина рассказывает внуку сочиняемую на ходу, поразительную сказку про бычка, назначенного для сдачи в колхоз, и воробышка, упасшего беднягу от мясозаготовок. «Исщипал воробей носик бычку, а учетчики пришли, увидели бычок болявый и ушли...» А мне уже пора было сходить, и трамвай укатил по красивому снежному косогору...

Не будем путать сказку с байкой, каковая всего лишь – неправдоподобный сюжет. Когда, к примеру, в каком-нибудь городе появляется метро, горожане сразу божатся, что видели на эскалаторе полковника, а за ним бабку с корытом. Упущенное бабкой корыто подсекло полковника под коленки, и тот, держась за собственную папаху, полетел в корыте вниз... Или вовсе ужас: степь, стужа, шофер меняет колесо. Вдруг его рука застревает в домкрате. Помощи ниоткуда, кореша с автоколонны уже за горизонтом, и, чтоб не заколеть, он отгрызает себе кисть...

Байками нас морочат, но веселят; сказками дурачат, но тешат; мифами информируют и надувают – они всегда версия.

Примером возьмем Генриха Сенкевича, большого писателя и мифотворца. Его «Огнем и мечом», «Потоп» и «Пана Володыевского» зачитывали до дыр. Полякам не вполне точный исторический фон романов импонировал (украинским мифотворцам события «Огнем и мечом», наоборот, нет). Современниками триумфа вальтер-скоттовской этой музы были, кстати, Толстой и Достоевский. Но польский маэстро знал что делал. Родина его была разодрана на части, и писал он «для ободрения сердец...».

Чех Вацлав Ганка тоже ободрял сердца и, подгоняя начатки чешской культуры к временам «Слова о полку Игореве», взял и сочинил знаменитые Краледворскую и Зеленогурскую рукописи. «Побудить Ганку к фальсификациям могла... исключительно любовь к родине, желание показать, что Чехия была культурною страною уже в отдаленнейшия эпохи... Эта патриотическая цель была вполне достигнута, и всеобщий восторг, вызванный обнародованием “Краледворской рукописи”, справедливо считается одним из важнейших моментов в истории чешского возрождения», – обинуется Брокгауз и Ефрон. Ганку при жизни разоблачили. Даже дознались, какой древний текст он соскреб, чтоб вписать пленительные выдумки. За гробом его шла со свечками вся Прага.

Но сказка – она и так параллельна жизни и местообитанию этноса. Она – самоволка из уготованной участи. Для детишек же (самых подневольных существ) она – ярлык на свободу воли.

...Второй сказитель жил там, где дома вползали на новоафонскую гору, комната стоила семьдесят копеек в день, а во дворе вопила на русско-кавказском суржике тьма разноплеменных детей, живших в состоянии дружбы народов... Ашотик, отрешенный Ашотик, покормленный мамой, выйдя во двор, начинал бормотать как минимум «Энеиду», а зловредная Анаидка теребила его: «Ашотик, Ашотик! Давай прыгать кто выше!» «Погоди, Анаидка, погоди...» И заслонялся, и, торопливо бормотал свои небылицы маленький и невероятный мальчик...

А внизу был двор, где обитала обижаемая мужчинами в больших кепках мать множества детей от разных народов, русская женщина Симаха. Расставив руки, ступала она за слитно гомонившими гусями. «Хуси! Хуси! – направляла она распятыми своими руками гогочущую ораву. – Хуси! Хуси! – льстиво уговаривала она. – Лебедяты!.. – и вдруг: – У етит твою!» – это гусак в который раз увел мимо калитки дурацких птиц...

Копеечное курортное житье, дворовая куча мала народов, вдохновенный Ашотик – давно уже тоже сказка с надлежащим зачином «в некотором царстве, в некотором государстве...».

У МОЕГО ТОВАРИЩА ВЫШЛА КНИГА

Среди множества коллекционерских пристрастий существует одно почти напрасное увлечение – собирание стеклянных тростей. Напрасное оно потому, что коллекционного объекта как бы не существует, а не существует его потому, что трости эти изготовлялись, дабы непременно быть разбитыми. В некоей церемонии посвящения посвящаемого ударяли тростью по плечу, и она раскалывалась. Уцелевших экземпляров поэтому сохраниться не могло. Однако по разным причинам кое-что сбереглось, и нашлись чудаки, курьезный предмет собирающие.

Мой товарищ и вовсе сумасброд: он собирает как раз осколки – коллекцию чего-то когда-то сверкавшего и, как стеклянная трость, бессмысленного. Мусор времени. Точнее, мусор безвременья. Сперва он свой опыт, и наш с вами опыт, и опыт осквернителей нашей с вами юности составил в пьесу «Взрослая дочь молодого человека», осуществленную в театре блестящим Анатолием Васильевым и разыгранную замечательными актерами, а сейчас, добавив к ней историю вопроса и разную труху нашей с вами жизни, всё издал в виде книги, заметив, однако, на странице двести пятнадцатой: «Каждый из моих коллег... может привести нечто подобное из своей практики».

И замешанные в события ушедшей жизни современники коллекционера, а таких немало, с готовностью свидетельствуют, например, как ученик школы №287 Жора Гаранян (будущий Георгий Гаранян), замечательно игравший на рояле (саксофон появится потом, когда Жора станет студентом Станкоинструментального института), отогревал пальцы с мороза, прежде чем сыграть ученикам школы №277, куда его умолили прийти на вечер, а также приглашенным на этот вечер ученицам уже не помню какой школы вымечтанное и запрещенное «Сан-Луи».

А отвага ношения темных очков! Чего только не претерпевал щеголявший первыми очковыми переплетами, наглухо застекленными каким-то кавказским кустарем! «Зачем на курорт едешь, если слепой?» – не смолкал комментарий встречных ближних, готовых к воспитательному мордобою. А как ловили то ли на Иловайской, то ли на Харцызской (сейчас уже не вспомнить, на какой жаркой станции по дороге с Юга) местные кривоногие комсомольцы девушек, осмеливавшихся носить брюки, выскочивших из поезда съесть борщ (была такая железнодорожная форма питания – сопящий паровоз еще подволакивал поезд, а на перроне, на столах уже был разлит по тарелкам борщ, лежал хлеб и ложки. Пассажир борщ съедал, платил и ехал дальше). Как же эти харцызские савонаролы глумились над пойманными и задерживали даже отправление поезда, а девушки рыдали и бились в их красноповязочных руках. О нынешние прелестницы, облекающие свои бедра немыслимыми леггинсами, дольчиками и стрейчами, поклонитесь своим заплаканным сестрам, поставьте за них свечки, причем сделайте это в соборе Ново-Афонского монастыря, то есть в бывшем санатории №3, где происходили главные курортные танцы, где в росписи Нестерова были вколочены большие гвозди для объявлений об экскурсиях и процедурах, где на все это непотребство взирала Валаамова ослица, написанная столь искусно, что откуда бы на нее не поглядеть, она следила за тобой взглядом, как героиня плаката «Родина-мать зовет!», и где до сих пор никак не поймают меня дружинники за первое на этой самой Родине ношение рубашки навыпуск. Останки свободолюбивой рубашки можно обозреть хоть сейчас: они у меня в багажнике и служат для протирания лобового стекла.

Но что все это было? Неужели бунт? Можно считать и так. Однако мне сдается, что была это всего-навсего молодость. А молодость – насчет времяпрепровождения, одежды и повадок первая смутьянка. Природа предписала ей обновлять жизнь. Вопреки всему. Везде и всегда. И тогда, когда было сказано: «Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих...» И тогда, когда молодые Антинои появлялись на форуме, предосудительным образом закинув на плечо конец тоги, и когда Рафаэль разгуливал в невероятных одеяниях, и – в николаевскую эпоху, когда ловили на Невском молодых щеголей, раздражавших государя бритьем лица. Блюстители нравов не дремали всегда. Но всегда и всюду речь шла только о благопристойности, а на франтов, модников, пижонов и денди всех собак всего лишь вешали. И только в нашей, отдельно взятой за горло стране угрожающе заменили благопристойность благонадежностью, а всех собак на пижонов спустили.

Вот поэтому-то под одеялом у молодой особи стало происходить нечто странное: маленький танковый трофейный приемник – чудо техники, возрожденное умельцем соседом, – ловил вожделенный джаз, и про занятие это никто не должен был знать, ибо для совиного времени оно было наихудшим из всего, что может совершаться под одеялом в пубертатном возрасте.

Однако ошибочно думать, что завоевывалась новая духовность. Танцы, одежда и необширный сленг – все выглядело довольно скудно, ибо зеркально к всеобщему одичанию. Примитивность идеалов и ритуалов тогдашней фронды очевидна, что замечательно обнаруживает ее фольклор, приведенный в книге моего товарища. Ужас охватывает по поводу песенок и разных рифмованных прибауток. Даже маниакальные туристские камлания у костров про «струйки мутные так медленно стекают» или насчет того, что «это был не мой чемоданчик», дают им сто очков вперед, а ведь туристы по сравнению с нашими щеглами бесцветнее воробья, как по виду, так и по полету.

Получалось же все столь недоразвито, потому что мы были искусственниками, отлученными от груди упраздненной культуры, причем необходимого детского питания нам не полагалось тоже.

Любопытно, что процент доброкачественных особей в получившемся захолустном подвиде оказался, в общем-то, стандартным для любого времени, однако эти, пройдя через мишурную стадию боевой окраски и ритуального танца, для своего становления совершили нечто позначительней: сломали жесткий советский стандарт – назначаемую Родиной послеинститутскую пожизненную трудовую повинность, – сменив профессию на призвание. К примеру, помянутый Гаранян или Алексей Козлов и еще многие, коих, в общем-то, не так уж и много...

«Если в юности я имел сильного врага, значит, я сам был сильным...» – заявляет беспутный Бэмс на шестьдесят третьей странице. Увы, Бэмс, ты был не сильным, а стильным. Но зато мог стать – ссыльным. Вот и скажи спасибо судьбе, что получил возможность разглядеть, оглянувшись, как твою поруганную молодость волокут сквозь строй. Самый передовой в мире.

А вообще, были ли мальчики-то? Были. Сплыли? Сплыли. Кроме, как сказано, считанных. Среди каковых – Виктор Славкин, подаривший нас книгой «Памятник неизвестному стиляге», написанной в редчайшем жанре приглашения к танцу – Begin the Beguine.

МУЗА ЧЛЕНА СОЮЗА

В переделкинском Доме творчества ослепший в войну поэт знал наизусть все тропинки, повороты, ступеньки и селился всегда в одной и той же комнате. Однажды мне довелось увидеть, как поэт вернулся с вечерней прогулки. Отворив дверь, он не сделал того, что делает каждый, – не зажег света. В комнатной тьме поэт снял шапку, пальто, размотал шарф и пошел к письменному столу рифмовать отголоски своей зрячей памяти...

Искусства полагаются в первую очередь на органы чувств: балет и живопись создаются зрячими для зрячих, музыка пишется не для глухих и только литература чуть ли не стопроцентный клиент подсознания, каковое у поэтов особенно изощрено. Но как его отголоски воплотить в образы, если налицо явный дефицит единственно необходимых слов? Для обозначения, к примеру, оттенков зеленого в русском языке наберется три-четыре именования, меж тем как у жителя джунглей таких слов – десятки. У эскимоса уйма лексики для нюансов белого. У нас с вами – почти ничего, хотя и мы подмечаем все оттенки снега. Вообще – в любом языке! – не хватает миллиардов слов для миллиардов ощущений и состояний, иначе довольно было бы соответствующего словца, и отголосок подкорки о предзакатном, скажем, часе в тихой беседке рядом с Нею, шуршащей шелками или прижавшейся к вам после ночного купания, передался бы читателю. Но такого единственного слова нет, и поэтому припадают к иносказанию. Это очень схоже с птичьим пением – весенние радость и любовь записаны природой на малюсенькую кассету в птичьем горлышке (у каждой птицы на свой лад) и возвещаются, возвещаются, возвещаются... Нам таких кассет не дано, и остается все протоколировать метафорой – наместницей единственно точного слова...

В безъязычье выручает еще и заклинание. Им пользуется поэзия рефлексивная, в расхожем виде именуемая гражданской, а в совсем приземленном варианте – сортирным стихом и политическими или рекламными рифмами. Например: «У меня большое горе./ Может быть, повешусь вскоре./ Однако, тем не менее,/ Охотно ем пельмени я!» (текст и курсив мой. – А. Э.). Заклятью не возразишь, противопоставить ему нечего. Одна барышня когда-то меня здорово поставила на место, сказав: «А моя подруга была в одной компании с Аркановым!» Мог ли я после такого отдуплиться своим приятельством с великим Аркановым, однажды даже занявшим у меня в буфете рубль (потом, ясное дело, отдавшим)?.. Конечно, не мог, ибо моя знакомая владела мантрой, а я фактом. Да чего там! Возьмем «я тебя люблю!» – древнейшее из уверений, покрывающее любое лукавство и вранье, и настолько убедительное, что непроизнесение его лихорадит даже самую нежную и долгую связь, а произнесение имеет силу нотариального акта.

Но при чем тут единственно точное слово, если сочиняющему плевать на подсознание, а стихи, – как говорил муж одной поэтессы, – у Светланы полились, а рука у стихотворцев набита, а мы с вами – всего лишь любители поэзии! У сочинителей же – слог, намеки, образы, парафразы, параллели. У кое-кого – угол зрения. У совсем кое-кого – даже точка зрения.

Как тут быть нам?

Мы же растеряны, нам ведь никак не разобраться в завораживающей этой белиберде?

Поэтому предлагаю простейший тест. Помните: «и празднословный, и лукавый»? Помните – о Ленском: «так он писал темно и вяло»? Вот и действуйте по схеме: празднословно? лукаво? темно? вяло? Потом спасибо скажете.

Но если поэт читает вслух и экспертизу провести не поспеваешь, тогда вообразите, что к нему явилась Муза. Буквально. В прозрачных одеждах, с персями и ланитами.

Как он себя поведет? Предложит вина? Пива с воблой? Поставит пельмени или музыку (Вивальди? Шуфутинского?), оробеет или станет валить гостью на не застилавшуюся с 8-го Марта постель?

Словом, как вообразите, так и судите.

И это – наша с вами простенькая метафора для уяснения прав Бубнящего С Эстрады потрясать нашу душу или сотрясать воздух вообще.

http://levin.rinet.ru/FRIENDS/Eppel/InTelega3.html