August 28th, 2019

завтрак аристократа

М. Швыдкой Тема с вариациями 27.08.2019

Николас Уэйд, получивший естественно-научное образование в Кембридже, а затем эмигрировавший в США, где 30 лет - с 1982-го по 2012-й - работал обозревателем и редактором отдела науки "Нью-Йорк таймс", прекрасно знает, насколько опасна любая публикация на тему рас в истории человечества. Даже если она опирается на новейшие научные открытия.

И тем не менее после завершения первой международной программы по расшифровке человеческого генома в 2003 году (она была начата в 1990 году под руководством нобелевского лауреата Джеймса Уотсона), когда ученые, занимающиеся "науками о жизни" ("life sciences"), смогли прикоснуться к неведомым доселе тайнам природы человека и его эволюции, стало ясно, что результаты их труда требуют не только естественно-научного осмысления. При всеобщем понимании, что любые гуманитарные трактовки открытий антропологов, биологов или генетиков могут быть политизированы и встречены в штыки широкой общественностью.

Но Н. Уэйд, который много лет занимался проблемами происхождения человека, не мог остаться лишь сторонним наблюдателем той революции, которую переживают науки о жизни, понимая все риски, которые возникают при обсуждении влияния биологических различий между человеческими сообществами на их социально-экономическое бытие. Книга "Неудобное наследство. Гены, расы и история человечества", недавно опубликованная в России, вызвала, пожалуй, еще большую дискуссию, чем его предшествующий научно-популярный бестселлер "На заре человечества" (он был издан в США в 2006 году, в России - в 2016-м). Дискуссию, содержание которой Н. Уэйд смог легко смоделировать. Что он и сделал, желая оградить себя от обвинений в том, будто он использует научные открытия для утверждения превосходства одних рас над другими. Ему слишком хорошо известно, что "научный расизм" еще более зловещая штука, чем расизм невежественных людей. И именно он принес немало неисчислимых бед человечеству. Причем не только в ХХ веке, когда теоретики "расовой неполноценности" тех или иных народов прокладывали нацистам путь к оправданию истребления целых народов.

Завершилась ли биологическая эволюция человека в праистории, или это непрерывный процесс?

Трагический опыт Второй мировой войны определил однозначное отношение к проблеме равенства рас и народов, дав мощный политический импульс к началу борьбы с колониализмом и расовой сегрегацией.

В Уставе ЮНЕСКО, принятом 16 ноября 1945 года, сказано: "Только что закончившаяся ужасная мировая война стала возможной (...) вследствие насаждаемой на основе невежества и предрассудков доктрины неравенства людей и рас...". И ООН и ЮНЕСКО на протяжении всей своей деятельности обращались и - уверен, - к сожалению, еще будут обращаться к проблемам прав и свобод человека, которые не могут и не должны зависеть от его расовой или этнической принадлежности.

В гуманистически ориентированной научной и общественной среде и тем более в государственно-правовом поле на дискуссии на тему различия рас наложено своего рода табу. Никто не хочет давать повода правым радикалам-популистам манипулировать научными знаниями в своих целях. Неслучайно многие ученые категорически избегают касаться не только темы расовых различий, но и вообще обсуждать вопрос существования рас. В качестве характерного примера Н. Уэйд приводит высказывание выдающегося биогеографа Джареда Даймонда: "Реальность человеческих рас - еще одна расхожая "истина", которой суждено кануть в Лету вслед за плоской землей". Даймонд обнародовал его еще в ноябре 1994 года в журнале "Дискавер", почти за десять лет до завершения программы расшифровки генома человека. Но подобной точки зрения придерживаются и ученые, которые имели к ней непосредственное отношение к новому пониманию природы человека, в частности, Крейг Вентер, - его исследовательская компания составила конкуренцию госпрограмме Дж. Уотсона по расшифровке генома.

Уэйд задает вопрос: насколько генетика влияет на формирование социумов того или иного типа?

У научной общественности может быть множество вопросов к аргументации Н. Уэйда. Мне было бы самонадеянно становиться арбитром в такого рода профессиональном споре. Но ряд существенных социально-экономических и гуманитарных проблем, которые он обсуждает в своей книге, безусловно, требуют того, чтобы не прятать их в подземелья политкорректности.

Прежде всего вопрос о биологической эволюции человека: завершилась ли она в праистории, продолжалась до недавнего времени или это вообще непрерывный процесс? Какого рода мутации способны на него влиять? И насколько социально-экономические изменения способны воздействовать на биологическое, в том числе и на генетическое развитие человека?

Н. Уэйд, стараясь избежать обвинений в "научном расизме", демонстрирует свою приверженность теории моноцентризма. То есть происхождения человека и человечества из единой популяции homo sapiens в Восточной Африке, сложившейся там 180-200 тысяч лет назад, которая примерно 50 тысяч лет назад рассеялась по нашей планете. Таким образом представляя единство человечества как своего рода "тему с вариациями". (Замечу, он вообще не касается еще одной чрезвычайно опасной с точки зрения политкорректности темы - о скрещении выходцев из Африки с неандертальцами Передней Азии и сибирскими "денисовцами", некоего промежуточного звена между неандертальцами и людьми.) Но вместе с тем Уэйд задает весьма важный вопрос: насколько генетика влияет на формирование социумов того или иного типа? Почему социально-демократические матрицы западной модели развития плохо работают в государствах Азии или Африки с традиционным укладом жизни, меняя их лишь поверхностно. И как соотносится разнообразие человеческих сообществ с генетическими особенностями людей? Н. Уэйд понимает, что формулируемые им вопросы находятся в зоне риска. Но нет сомнения и в том, что знание лучшая основа для морали и политики, чем невежество.



https://rg.ru/2019/08/28/shvydkoj-na-diskussii-na-temu-razlichiia-ras-nalozheno-svoego-roda-tabu.html?_openstat=cmcucnU7QWNjZW50czvQnNC90LXQvdC40Y87Mg==

завтрак аристократа

Лидия Маслова Бросайте, и выплывет: писатель как серфер духа 25 августа 2019

О ЧЁРТОВОЙ ДЮЖИНЕ РАССКАЗОВ ОТ ГЛАВНОГО МАЧО СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

С неторопливых страниц веет душевным здоровьем, спокойной силой и правильностью мировосприятия, чуждыми занудного морализаторства. Андрей Рубанов предельно циничен и до крайности сентиментален, угрюм и поразительно нежен. Он не боится заглядывать в бездну безумия и знает, как проникнуть в будущее. Сборник рассказов писателя внимательно изучила критик Лидия Маслова, выбравшая это издание в качестве книги недели «Известий».

Андрей Рубанов

Жёстко и угрюмо: рассказы

Москва: Издательство АСТ : Редакция Елены Шубиной, 2019. — 315 с.

13 рассказов одного из самых внутренне прокачанных и собранных мачо современной русской литературы Андрея Рубанова объединены слоганом «Жестко и угрюмо». Также называется первый рассказ уж больно понравилось писателю это определение основной интонации его творчества, сформулированное известным кинематографистом, собравшимся купить права на дебютный роман 35-летнего Рубанова «Сажайте, и вырастет».

Небрежно прикрытого псевдонимом «сверхмодного» режиссера (не дочитавшего книгу, а купившего права с целью возможной спекуляции) без труда опознает любой, кто хоть приблизительно знаком с отечественным кинопроцессом: «Ржанский, сам Ржанский захотел меня, — не какой-нибудь ремесленник, не лабух дешевый, не посредственный производитель косноязычных сериалов, а легендарный и скандальный Илья Ржанский, сумасшедший питерский гений, создатель фильма «Пять», в котором голые старухи обливают друг друга красным вином и поют красивые срамные песни, а потом всё кончается плохо — но впечатление остается хорошее».

Во втором рассказе Рубанов находит свои синонимы для «жестко и угрюмо». «Мне нравится всё злое и безжалостное», напоминает писатель перед тем, как раскрыться с довольно неожиданной для жесткого угрюмца стороны. «Четыре слезы в черном марте» — объяснение в любви к жене, с которой герой вместе всего год, но успел проникнуться огромным уважением прежде всего к такому нечасто одобряемому мужчинами в женщинах качеству, как независимость. Рубанов же от этой независимости и отдельности самостоятельной женской личности явно балдеет, нанизывая целую гроздь обозначающих ее эпитетов: «…она имела личную персональную собственную однокомнатную квартиру; съезжаться не спешили».

рубанов андрей книга
Фото: Instagram

Проводя однажды одинокую ночь в жениной квартире (чтобы не проспать ранний самолет), безжалостный злюка Рубанов вдруг погружается в удивительные по душевной тонкости рефлексии о том, не слишком ли бесцеремонно он вторгся в жизнь любимой женщины: «Так было приятно видеть ее беспечность и легкость, и ее дом весь был таким же — обителью легкого отношения ко всему, что есть; а я приполз — тяжелый, лязгающий, — и всё прекратил. И теперь она носила моего ребенка».

Ребенок этот благополучно появляется на свет в предпоследнем рассказе «Слинго-папа», где Рубанов совершает настоящий отцовский и супружеский подвиг, осваивая практику перманентного ношения младенца в слинге, привязанном к родителю практически круглосуточно по системе «всё время на руках». Иной брутальный мачо в ответ на такое предложение разрыдался бы и хлопнул дверью в истерике, но не таков Рубанов, который, похоже, лишь для виду немного сопротивляется поначалу и пытается бунтовать («…Я никогда не разберусь в этих узлах. На меня не рассчитывай. Даже не думай».) и смеется над увлечением «привязными способами материнства». Однако в итоге не только находит удовольствие в висящем на шее шестикилограммовом существе, но и подводит под эту малокомфортную ситуацию философию, как обычно у него, конструктивную, мужественную и никак не соответствующую глупому ярлыку «угрюмости»: «Хотелось привязать дочь покрепче, чтобы в первый — и главный — год своей жизни она пропиталась мною, чтобы установилась связь; чтобы она не только сама попала в будущее, но и как-нибудь втащила меня, пусть уже стертого с лица земли, но еще привязанного узлами, на спине крест-накрест, спереди поперек».

Вообще, читая об отношениях автора к близким, испытываешь все оттенки и градации зависти, по очереди мечтая оказаться его товарищем, женой, сыном, дочерью, бабкой. Ну и, конечно, до дрожи хочется хоть на минуточку стать самим Рубановым в рассказе «Пацифик», где он отправляется на остров Пасхи за счет модного некогда журнала «Объява» (тоже вполне прозрачный «блатной» псевдоним для хипстерского глянца, задававшего «стандарты остроумия и художественного свободомыслия»).

Там с помощью доски для серфинга герой вступает в опасные, но интересные отношения с океаном, в которых опять-таки философии больше, чем спорта: «Кататься на доске трудно научиться, это физически тяжелая забава, а вот держаться на воде, двигаться туда, куда нужно, используя воду как самодвижущуюся дорогу, — это пригодится любому взрослому человеку».

Ощущение взрослого, точнее, грамотно взрослеющего человека, не кидающего суперменские понты, а действительно понимающего, как «держаться на воде», выгодно отличает Рубанова от многих современных русских (да и не только) писателей, инфантильно и эгоистично барахтающихся в пене своих комплексов и неврозов, начиная от страха смерти (который в рубановском организме, похоже, вовсе не вырабатывается) и заканчивая обидой на баб, достигающей иногда чеховского калибра, но, увы, без чеховского снайперского умения припечатать одним словом душную дамочку.

Фото: ТАСС/Станислав Красильников

Одна такая в высшей степени колоритная личность возникает в рубановском рассказе «Вдовьи бреды»: представившаяся продюсером общественного телевидения дама несколько раз встречается с известным писателем, развивая перед ним абсурдные фантастические планы по реализации различных способов быстрого многомиллионного обогащения. Но и тут ловкий Рубанов, считающий самым страшным грехом убивать время, однако нашедший пользу даже в тюремной отсидке, обнаруживает смысл в потраченных на безумицу часах: «Наверное, пятая, если не четвертая часть жизни человека проходит в тех или иных бредах — любовных и алкогольных, наркотических и душевных; в бредах старости, горя, отчаяния. И вот попадаешь, выходишь на чистый источник бреда, на колодец, откуда бред поступает в мир; в такие колодцы обязательно надо заглядывать».

На слове «заглядывать» в голову неожиданно приходит подошедший бы ко всему сборнику эпиграф из песни Валерия Меладзе: «Я заглядывал в запретные зоны, заплывал я за буйки многократно, я проигрывал и был чемпионом, и потому мне всё понятно». Хотя, конечно, немного неловко цитировать попсу, примерно представляя музыкальные вкусы рубановского лирического героя: писатель, прославившийся книгой о том, как сидел в тюрьме, ничего вульгарного, кабацкого или хоть отдаленно шансоноподобного в своем интеллигентном плейлисте не держит. Вероятно, самый его жесткий музыкальный экспириенс описан в завершающем сборник рассказе «Концерт Елизарова во Владивостоке»: «Героями его песен были нацистские офицеры, педофилы, маньяки, педерасты и свингеры. Елизаров вскрывал и дефлорировал все табу, для него не существовало запретных тем».

В рассказе о том, что писатель как артист, должен быть красивым, иначе успеха не добиться, Андрей Рубанов делает коллеге Михаилу Елизарову комплимент, который можно отнести и к нему самому: «Красивый писатель и пишет красиво; всё вокруг него превращается в красоту и гармонию».


https://iz.ru/913519/lidiia-maslova/brosaite-i-vyplyvet-pisatel-kak-serfer-dukha

завтрак аристократа

Игорь Шумейко Держать руками и бить 01.08.2019

Откуда есть пошла главная игра планеты



26-15-11.jpg
Сергей Сурин. Английский футбол: вся
история в одной книге. Люди. Факты. Легенды. 
 – М.: АСТ, 2018 – 480 с.

Известные споры об авторстве: «Кто придумал? Кто первый?» – по части футбола звучат более приглушенно. Большинство признают: великую игру придумали англичане. Но и здесь вспоминают долгий ряд предшественников: китайскую чжу‑кэ, древнегреческий Элексирос, римский гарпастум. У итальянцев и сегодня футбол – «кальчо»: так флорентийцы назвали привезенную на британские острова игру в кожаный мяч.

Книга питерского писателя, переводчика, музыканта Сергея Сурина начинается с парадокса: англичан сделала родоначальниками футбола не какая‑то особая тяга к спортивным соревнованиям – совсем другая черта их национального характера. Ведущая не к Игре, а к… Магне Чарта (лат. Magna Carta) – Великой хартии вольностей 1215 года. Все играли в кожаный мяч, все бунтовали против королей – но именно страсть англичан к кодификации, точности, фиксации на бумаге… родила один из самых знаменитых в истории документов и самую знаменитую игру.

От кого она «есть пошла», тоже зафиксировано: Эбенезер Морли (р. 1831), адвокат, мировой судья, спортсмен (академическая гребля). Однажды в день речной прогулки/тренировки на речке Дирн близ Барнсби он заметил как:

«В деревушке пацаны рубятся в какую‑то странную игру, азартно гоняя мяч ногами, активно помогая себе руками, неистово толкаясь. И столько во всем этом было страсти, радости и энтузиазма, что Морли резко затормозил. Сойдя на берег, Морли сразу же попытался определить (юрист!) права и обязанности сторон, участвующих в игровом процессе на лужайке. Каково же было удивление, когда оказалось, что каждый играл по собственным понятиям... Эбенезер в октябре 1863 года пишет историческое письмо в спортивную газету «Беллз Лайф», и 26 октября 1863 года в лондонской таверне «Вольных каменщиков» (гм… куда ж без них? – И.Ш.) собрались представители клубов столичного региона и наблюдатели из Шеффилда... Проект правил, состоявший из 23 пунктов, подготовил и представил Эбенезер Морли. Среди любопытного (с точки зрения XXI века): игроку разрешалось бежать с мячом в руках, если он перехватил передачу соперника. Игрока разрешалось атаковать, держать руками, вырывать мяч, если он у него в руках. Можно делать подножки, бить ногами в голень. Нельзя только одновременно держать соперника руками и бить: сначала отпусти, а потом уже бей...»

26-15-1.jpg
Пацаны рубятся в какую-то странную игру,
азартно гоняя мяч ногами…
Фото Евгения Лесина
Нам сегодня кажется, что ясность и благородная простота правил футбола (сравнить только с баскетболом, который рассыпается без ограничений: два шага с мячом, три секунды нахождения в зоне штрафного броска…) были изначально сброшены с небес на 10 скрижалях, но вот же:

«Перекладин в воротах в течение первых 20 лет не было… Вратарь мог играть руками в любой точке поля, в правилах была расплывчатая фраза: «Если это необходимо для защиты ворот».

О решающей важности работы Морли и его коллег вам напомнит второе популярное название игры – «соккер» (англ. soccer). Произошло от полного, официального британского названия Аssociation football («футбол по правилам ассоциации»), зафиксированного в 1863 году – для отличия от других версий, в том числе rugby football, где «можно руками». Сокращение «Аssoc.» в 1880‑х и перешло в soccer.

Книга Сурина, полностью отвечая подзаголовку «Вся история», охватывает все этапы жизни британского футбола, доведя сюжет вплоть до «Челси» Абрамовича. Но все ж самые колоритные (и познавательные) главы – о временах, когда «в начале было Слово», свод правил: «Каждая команда, участвовавшая в матче, могла выделить своего судью в помощь главному арбитру. Помощникам отвели участок вдоль бровки, стали называть «лайнсменами», дали флажок, чтоб в случае размахивать, как матросы‑сигнальщики, заодно согреваясь в условиях прохладного и влажного британского климата. Но лайнсмены и главные арбитры были членами английских футбольных клубов. Учредителями, руководителями, техническими работниками… Как сказал бы Карл Маркс, который умер в Лондоне через пять лет после того, как у судьи появился свисток: состоять в клубе и быть свободным от клубных интересов – нельзя. И арбитрами, лайнсменами становятся лица, не связанные с командами. Судьи создают Союз футбольных арбитров и тщательно следят за собственной независимостью. Первым авторитетным главным судьей на поле, апостолом среди арбитров, стал Фрэнсис Мариндин. Окончил Итон, участвовал в Крымской войне. В 1869 году Фрэнсис, майор Королевских инженерных войск, создал футбольный клуб «Ройал Энджинирс». Выступает на позиции голкипера, затем на правом фланге обороны. «Ройал Энджинирс» первыми в английском футболе пробуют играть в пас. В пяти из первых восьми розыгрышей Кубка Англии «Энджинирс» выходил в финал.

Завершив игровую карьеру, Фрэнсис Мариндин вышел на поле уже со свистком. По большому счету Мариндин был первым футбольным арбитром в нынешнем понимании этого слова. Именно ему предоставили право судить финалы Кубка Англии с 1883 по 1890 год. Плюс – переигровку финала 1886 года, когда впервые в истории центральный матч провели вне Лондона и на зрелище в городе Дерби пришло 12 000 зрителей. Кроме того, в течение 26 лет с 1874 года Фрэнсис занимал пост президента Футбольной ассоциации. Перед финальным кубковым матчем 1888 года к нему подошел Уильям Саделл со своими парнями из «Престона». Футболисты и их тренер были настолько уверены в предстоящей победе над «Вест Бромвичем», что попросили разрешения у Майора, а именно так все звали Мариндина, даже когда он стал полковником, – сделать командное фото с трофеем ДО начала встречи, пока игроки не запачкали свою форму. Фрэнсис внимательно и хмуро посмотрел на высокомерных парней из «Престона» (Майор вообще не любил команды, в которых было много шотландцев и мало англичан) и произнес: «Вы сначала победите, потом будете думать о фотографиях».


http://www.ng.ru/ng_exlibris/2019-08-01/15_991_football.html
завтрак аристократа

С. Экштут Адмирал и Хозяин 2015 г.

Линия жизни, которую прожил Адмирал Флота Советского Союза Николай Герасимович Кузнецов (1904-1974), поражает своими драматическими изломами. Знаменитый флотоводец дважды носил воинское звание контр-адмирала, трижды - вице-адмирала. Ему дважды присваивали высшее на флоте звание Адмирала флота и дважды лишали его. (С марта 1955 года это звание стало именоваться "Адмирал Флота Советского Союза". Восстановили Кузнецова в этом звании посмертно: через 14 лет после кончины и за три года до распада СССР.) "Крутые повороты" - так озаглавил он свою последнюю книгу, которой было суждено выйти в свет уже после смерти автора. В выпавших на его долю жизненных испытаниях флотоводец до последнего дня сохранял стойкость и мужество, всегда оставаясь распорядителем собственной судьбы. Изумляет масштаб личности этого человека, органически сочетавшего стоицизм античных героев и универсальную одаренность титанов эпохи Возрождения.




Адмирал был одним из тех немногих советских военачальников, кто, отстаивая интересы дела, позволял себе возражать самому Сталину. Вскоре после победоносного окончания Великой Отечественной войны в кабинете Верховного главнокомандующего обсуждалась кораблестроительная программа на ближайшее десятилетие. Еще перед войной Сталин мечтал о строительстве большого океанского флота, оснащенного линейными кораблями и тяжелыми крейсерами. У генерального секретаря была нескрываемая слабость к кораблям с большим водоизмещением, которым надлежало олицетворять морскую мощь государства, и его не смущала их высокая цена. "По копеечке соберем деньги, а построим"1.

Именно так, чеканя каждое слово, наставительно заметил Хозяин только что назначенному наркому ВМФ Кузнецову на его недоуменный вопрос, зачем Советскому Союзу на закрытом Черном и мелководном Балтийском морях огромные и дорогостоящие линкоры. Кузнецов понял, что дальнейший разговор на эту тему продолжать не стоит. Это было перед войной, и тогда молодой нарком промолчал. Авторитет Сталина был для него непререкаем. Еще в 1938 году по личному указанию вождя несколько линкоров типа "Советский Союз" и легких крейсеров типа "Чапаев" заложили на стапелях. Они должны были превзойти аналогичные зарубежные корабли. Но вскоре их строительство свернули: у СССР не было ни ресурсов, ни времени для реализации этой амбициозной кораблестроительной программы. Ни один из кораблей этого класса не был готов к началу войны. Во время войны недостроенные корабли, заложенные на стапелях в Николаеве, взорвали при отступлении, чтобы они не достались немцам. Громадные средства были пущены на ветер. Вторая мировая война неопровержимо доказала, что время линкоров безвозвратно ушло. Линкоры с их мощной дальнобойной артиллерией перестали быть грозой морей и фактически утратили свое боевое значение. Они не столько воевали, сколько стояли у стенки пирса. Каждая из воюющих сторон остерегалась направлять их в бой: эти огромные грозные корабли, хотя и были сильны самим фактом своего существования, в открытом море могли стать легкой добычей для авиации и подводных лодок противника. Но вождь не забыл о своей мечте.

В декабре 1944 года на приеме в честь французской делегации он подошел к главнокомандующему ВМФ и сказал: "Адмирал Кузнецов! Не всем достаточно известно, что делает наш флот. Терпение! Со временем мы будем господствовать на морях!"2.

После Великой Отечественной войны Сталин отказался от строительства линкоров, но продолжал настаивать на необходимости иметь тяжелые крейсера с мощным артиллерийским вооружением. Генералиссимус непререкаемо заявил, что именно они в будущем должны стать главной ударной силой советского военно-морского флота. 21 января 1947 года на совещании по военному судостроению Сталин сказал: "Нам нужно несколько штук тяжелых крейсеров. Хорошо бы в Черном море иметь 2 тяжелых крейсера с 12-дюймовыми пушками. Тогда турки дрожали бы еще больше, чем сейчас"3 . Главнокомандующий ВМФ Адмирал флота Кузнецов, всю войну бессменно стоявший во главе флота, посмел возразить против однобокого развития флота и высказал ряд критических замечаний по поводу морально устаревшего и дорогостоящего проекта.

В разоренной войной стране деньги на строительство тяжелых крейсеров пришлось бы, действительно, собирать "по копеечке". В ценах 1946 года стоимость одного тяжелого крейсера оценивалась в 1200 миллионов рублей, а большой подводной лодки всего лишь в 45 миллионов4. В плане предусматривалось выделение 13,8 миллиарда рублей на строительство 4 тяжелых и 30 легких крейсеров и немногим более 8 миллиардов на строительство 352 подводных лодок всех типов. К 1955 году ни один из запланированных тяжелых крейсеров даже не был заложен на судоверфи. Первая послевоенная десятилетняя кораблестроительная программа была выполнена менее чем на 50 %.

Главком ратовал за сбалансированный флот и полагал, что будущее за большими и малыми авианосцами и кораблями, оснащенными реактивным и ракетным оружием. Сталин на это ему сказал вроде даже шутливо: "Почему, Кузнецов, ты все время ругаешься со мной? Ведь органы уже давно просят у меня разрешения тобой заняться…"5.

Адмирал не внял этому предупреждению Хозяина. Николай Герасимович Кузнецов родился в семье казенных крестьян, предки которых издавна жили в Архангельской губернии. Русский Север не знал ни ужасов монголо-татарского ига, ни холопского трепета перед барином: там никогда не было крепостного права, и крестьяне несли повинности в пользу государства, а не помещика. Вот почему память адмирала не знала раболепия: в ней было вековое чувство собственного достоинства, но полностью отсутствовало генетическое чувство страха перед властями предержащими. Несколько поколений предков Николая Герасимовича среди запаса хранящихся в их сознании впечатлений не имели печального опыта поротой задницы. Адмирал был органически чужд холопству и не считал нужным во всем соглашаться с Хозяином. Действительно, Сталин был прав. Кузнецов "ругался" с ним не в первый раз. Сразу же после окончания войны он решительно возражал против идеи вождя разделить Балтийский флот на два самостоятельных - 4-й и 8-й. С оперативной точки зрения это было бессмысленно, хотя и позволяло "догнать" Америку по числу флотов. О том, что произошло дальше, Кузнецов спустя годы поведал в своих мемуарах. "На меня обрушился далеко не вежливый разнос. Я не выдержал:

- Если я не пригоден, то прошу меня снять…
Все были ошеломлены. В кабинете воцарилась гробовая тишина. Сталин остановился, бросил взгляд в мою сторону и раздельно произнес:
- Когда надо будет, уберем"6.

(Забегая вперед, замечу в скобках, что сама жизнь подтвердила правоту Кузнецова. В январе 1947 года Балтийский флот разделили на 4-й и 8-й ВМФ, а в январе 1956 года вернулись к первоначальной организации.)

Однажды Сталину уже пришлось столкнуться с отпором и услышать аналогичный ответ на свой разнос. В 1941 году, когда на кон была поставлена судьба державы, начальник Генерального штаба Красной Армии генерал армии Жуков, услышав из уст Хозяина, что он, Жуков, "мелет чепуху", вспылил, попросив освободить его от занимаемой должности и послать на фронт. Тогда Жукова, который органически ненавидел штабную работу, послали командовать фронтом. Генерал организовал и блестяще провел контрудар под Ельней. В этих боях родилась советская гвардия. Но то, что могло сойти с рук в трагическом 1941-м, было совершенно невозможно в послевоенном 1946-м. Именно в этом году началась опала маршала Жукова, а Кузнецов лишился своего поста наркома ВМФ (наркомат был упразднен "за ненадобностью"). Во время войны полководцы и военачальники привыкли к известной доле свободы. Им приходилось не только выполнять приказы Верховного главнокомандующего, но и отстаивать свое мнение перед Ставкой. На какое-то время Сталину пришлось смириться с тем, что не всегда его точка зрения может считаться единственно правильной. Военные это заметили. В последних числах марта 1944 года Маршал Советского Союза Василевский на фронте под Мелитополем, оставшись наедине с маршалом Ворошиловым в его салон-вагоне, заговорил с бывшим наркомом обороны о характере вождя и спросил по секрету: "Неужели нельзя было раньше высказывать Сталину в необходимых случаях свои возражения?" После некоторого раздумья Ворошилов ответил: "Раньше Сталин был не таким. Наверное, война научила его многому. Он, видимо, понял, что может ошибаться и его решения не всегда могут быть самыми лучшими и что знания и опыт других могут также быть полезными. Сказались на Сталине и годы: до войны он был моложе и самоувереннее..."7 После войны Хозяин решил со всем этим покончить.

В стране закрутился маховик новых репрессий. Еще 14 декабря 1945 года был арестован маршал авиации Худяков. А в марте 1946 года было образовано Министерство государственной безопасности СССР. Менее чем через два месяца министр Меркулов, который был выдвиженцем Берия, лишился своего поста. 7 мая 1946 года новым министром стал 38-летний генерал-полковник Виктор Семенович Абакумов, во время войны возглавлявший Главное управление контрразведки "СМЕРШ". Это был личный выбор Сталина, который начал разыгрывать многоходовую комбинацию по перетасовке высших командных кадров. Именно Абакумов представил Сталину совершенно секретный доклад, в котором обстоятельно перечислил многочисленные попытки оппозиционно настроенных немецких офицеров "убрать" ненавистного им Гитлера. Виктор Семенович умел разоблачать врагов народа и ловить шпионов, но был абсолютно не искушен в тонкостях политической интриги. Подозрительный вождь решил нанести превентивный удар и обезопасить себя в будущем от любых попыток со стороны военных оттеснить его, Сталина, от власти. Перед Абакумовым была поставлена задача искоренить "жуковский дух" в армии. "Чувствуя свою правоту в том или ином спорном вопросе, Георгий Константинович мог довольно резко возражать Сталину, на что никто другой не отваживался"8.

Высокий профессионализм и чувство собственного достоинства у большинства военных связывались, быть может без достаточно веских к тому оснований, прежде всего с именем маршала Жукова. Он был для них фигурой знаковой. Таким же для офицеров флота был адмирал Кузнецов. И хотя Жуков и Кузнецов никогда не поддерживали близких отношений и во многом были антиподами, в глазах властей предержащих их имена на целый ряд лет оказались связанными воедино, что немедленно сказалось на жизни и судьбе как полководца, так и флотоводца.

Абакумов, который в возрасте 12 лет окончил четыре класса городского училища в Москве и на этом завершил свое образование, понял приказ буквально и попросил у Сталина санкцию на арест Жукова и Кузнецова, но не получил ее.

Телефоны в квартире маршала Жукова на улице Грановского прослушивались еще со времен войны. И когда в самом конце победного 1945 года на квартиру Жукову позвонил Главный маршал авиации Александр Александрович Новиков, то об этом звонке было незамедлительно доложено Хозяину. Новиков был возмущен настойчивым желанием Сталина присвоить своему сыну Василию генеральское звание и нелицеприятно отозвался о Верховном. Жуков не стал обсуждать эту щекотливую тему и дипломатично посоветовал Новикову подписать представление Василия Сталина к званию генерал-майора авиации.

Прошло несколько месяцев. 4 марта 1946 года командующий ВВС Главный маршал авиации дважды Герой Советского Союза Александр Александрович Новиков, неделей ранее избранный депутатом Верховного Совета СССР, был отстранен от занимаемой должности, а в ночь с 22 на 23 апреля - арестован (депутатская неприкосновенность не помогла). Вдумаемся в этот факт. Один из главных творцов победы, человек, имевший исключительные заслуги перед Отечеством, был репрессирован менее чем через год после окончания войны! Подобной тирании европейская цивилизация не знала уже несколько столетий. Закрутился маховик новых репрессий. Уже 11 мая по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР Новиков был лишен воинского звания, всех наград и осужден на 5 лет лишения свободы. Костоломы Абакумова получили от него показания, которые можно было использовать против Жукова.

1 июня 1946 года Сталин созвал Высший Военный Совет, на котором были зачитаны показания теперь уже бывшего Главного маршала авиации Новикова против Жукова. И хотя маршалы и генералы выступили с критикой Жукова, никто из них не заявил о необходимости его ареста. Более того, маршал бронетанковых войск дважды Герой Советского Союза Павел Семенович Рыбалко смело заявил, что показания Новикова получены в результате применения допросов с пристрастием, и что органы в состоянии кого угодно принудить подписать любую нелепость. Вождь впервые столкнулся пока еще не с военной оппозицией, но с уже отчетливо сформировавшимися в военной среде корпоративными интересами. Он предпочел воздержаться от предполагавшегося ареста полководца и был вынужден удовлетвориться его снятием с поста заместителя министра Вооруженных сил СССР - Главнокомандующего Сухопутными войсками и перемещением из Москвы сначала в Одессу, а затем - в Свердловск.

В конце февраля 1947 года на пленуме ЦК ВКП(б) маршал Жуков был выведен из числа кандидатов в члены ЦК. В этом же месяце Адмирал флота Кузнецов был снят с поста заместителя министра Вооруженных Сил СССР - Главнокомандующего военно-морскими силами и направлен служить на третьестепенную должность в Ленинград. 3 марта 1947 года на пост министра Вооруженных Сил СССР, который до этого занимал сам Генера-лиссимус, был назначен абсолютно штатский человек Николай Александрович Булганин. И хотя ему присвоили звание Маршала Советского Союза - он не стал от этого военным. Маршальское звание Булганину было присвоено накануне 30-летия Октябрьской революции, причем это было сделано по инициативе Сталина: "Я думаю, что мотивы моего предложения не нуждаются в комментариях, - они и так ясны"9. Действительно, комментарии не были нужны Молотову, Микояну, Ворошилову, Андрееву и Берии, которые проголосовали за сталинское предложение. Однако современному читателю такие комментарии необходимы.

Предоставим слово генерал-лейтенанту Судоплатову: "Он был не в состоянии справиться с серьезными проблемами мобилизации и изменений в структуре Вооруженных сил. Я несколько раз сталкивался с ним в Кремле во время совещаний глав разведслужб. Его некомпетентность просто поражала. Булганин не разбирался в таких вопросах, как быстрое развертывание сил и средств, состояние боевой готовности, стратегическое планирование. …Булганин всеми средствами старался избе-гать ответственности, за принятие решений. Письма, требующие немедленной реакции, месяцами оставались без подписи. Весь секретариат Совета Министров был в ужасе от такого стиля работы… Назначив министром Вооруженных сил Булганина, которого военные не уважали, Сталин достиг цели и стал вершителем судеб как настоящих командующих... - так и самого Булганина. Булганин никогда бы не взял на себя ответственность за любое серьезное решение, даже входящее в его компетенцию, хотя никто не мог ничего сделать без его резолюции. Таким образом, ни одна из сторон - ни истинные лидеры, ни дутая фигура - не могли действовать независимо друг от друга. Это поощряло вражду и соперничество между военными"10.

Чтобы закрепить и усилить вражду и соперничество, товарищ Сталин провел еще одно назначение. В ноябре 1948 года заместителем министра и начальником Генерального штаба был назначен генерал армии Сергей Матвеевич Штеменко. Перед войной с должности командира танкового батальона он был направлен на учебу в Академию Генерального штаба: пребыванием в этой должности и ограничивалась его командная практика. Он встретил войну в звании подполковника Генерального штаба, где и прослужил всю войну, закончив ее генерал-полковником. Прославленные полководцы и военачальники Великой Отечественной войны вынуждены были смириться с этими назначениями, которые были абсолютно невозможны еще годом или двумя ранее. Высший командный состав был обуздан "Теперь они и хвосты задрали", - пренебрежительно сказал о военных Генералиссимус11. Вождь блестяще провел кампанию по укреплению собственной власти. На сей раз он обошелся без массовых репрессий, как это было десятью годами ранее, и на какое-то время ограничился нравственным унижением тех, кто имел привычку с ним "ругаться". Жена Героя Советского Союза генерал-полковника Гордова, беседуя с мужем с глазу на глаз, заметила, что все военные присмирели. Даже маршал Жуков не стал исключением. "Какой могучий дух сломили", - заключила генеральша Гордова, не подозревавшая, что ее доверительный разговор с мужем будет записан на магнитофон сотрудниками МГБ, а его содержание доложено Сталину. Генеральша была права. Фактически ее слова сохранили маршалу свободу, а героя Сталинградской битвы генерала Гордова арестовали, подвергли пыткам и расстреляли. Маршал Жуков в разговоре с офицерами своего штаба сказал о постигшей его опале с солдатской прямотой: "Попал в дерьмо - не чирикай!"

В устах Кузнецова подобная фраза была невозможна, поэтому с ним поступили более жестко.

В феврале 1948 года по "делу четырех адмиралов" его судили сначала судом чести, а затем передали дело в Военную коллегию Верховного суда СССР. Бывшего Главкома и его подчиненных обвиняли в передаче союзникам секрета парашютной торпеды и низкопоклонстве перед Западом. Адмиралы пытались доказать судьям, что в их действиях отсутствовал состав преступления, ибо никакого секрета не было в природе и чертеж торпеды был опубликован даже в популярном журнале. Судьи не вняли очевидным фактам. Кузнецов был приговорен к снижению в воинском звании до контр-адмирала - на три ступени вниз,а его подельники получили различные сроки тюремного заключения. Во время суда бывшему Главкому была предложена лазейка: его попросили подтвердить, что он не давал письменного разрешения на передачу чертежей. Николай Герасимович не воспользовался этой возможностью, с достоинством заявив, что он отвечает за все, что происходило в его наркомате. Итак, контрадмирал Кузнецов был оставлен на свободе и направлен служить на Дальний Восток.

Очевидный для всех профессионализм флотоводца и сопряженная с ним всем хорошо известная личная независимость Николая Герасимовича ассоциировались в глазах Хозяина с нелояльностью по отношению к нему лично: ведь всей своей предшествующей блестящей карьерой Адмирал флота был обязан только ему. В неполные 35 лет Кузнецов получил красный пакет, в котором было постановление правительства о его назначении наркомом ВМФ. "Со смешанным чувством радости и тревоги читал я этот документ. Быстрый подъем опасен не только для водолазов. Столь быстрое повышение по служебной лестнице тоже таит в себе немало опасностей. Я это хорошо понимал еще в молодые годы, потому и просил после академии назначить меня на корабль старпомом, чтобы двигаться по службе последовательно. Мечтал, конечно, командовать кораблем. О большем не думал. Но за последние годы мое продвижение стало уж очень стремительным. Его можно было объяснить в то время лишь бурной волной вынужденных перемещений…"12 . Среди сталинских наркомов Кузнецов резко выделялся своей образованностью. "Сброд тонкошеих вождей" - это сказано не про него. Он окончил не только полный курс Ленинградского Военно-морского училища им. М.В.Фрунзе, но и Военно-морскую академию в Ленинграде. (Сейчас Академия носит имя Н.Г.Кузнецова.) В 1932 году, после окончания Академии, Кузнецов по его просьбе был назначен старшим помощником командира новейшего черноморского крейсера "Красный Кавказ", который был модернизирован по последнему слову техники. На крейсере была даже катапульта и два самолета. "Это давало возможность обнаруживать противника как можно раньше, чтобы нанести ему удар на пределе дальности огня наших орудий"13. Не тогда ли будущий Главком ВМФ понял, что без корабельной авиации невозможно завоевать господство на море? В ноябре 1933 года Кузнецова назначили командиром крейсера "Червона Украина". Он прокомандовал крейсером около трех лет. Это время стало самым безмятежным и счастливым периодом его службы на флоте. Кузнецов успешно командовал кораблем, который очень скоро стал флагманом Черноморского флота. "Командование кораблем - как бы венец корабельной службы. Пройдя этот этап и став командиром соединения, продвигаясь дальше по службе, офицер начинает другую по своему характеру работу. Чисто корабельная служба на этом кончается. Но опыт, полученный офицером на кораблях, продолжает ему служить, как бы высоко он ни поднимался по служебной лестнице"14. Члены правительства любили бывать на "Червонной Украине" и хорошо запомнили капитана I ранга Кузнецова. Именно его в августе 1936 года назначили военно-морским атташе и главным военно-морским советником в республиканской Испании. Там Николай Герасимович приобрел бесценный боевой опыт. В августе трагического 1937 года Кузнецов был назначен заместителем командующего Тихоокеанским флотом, а уже в марте 1938-го встал во главе этого флота. Ровно через год молодого командующего назначают заместителем наркома ВМФ, а через месяц - наркомом. "Бурная волна вынужденных перемещений" подхватила недавнего командира крейсера и подняла на самый верх. Два его предшественника на посту наркома ВМФ были арестованы и расстреляны как враги народа. Никто не мог поручиться, что Кузнецова не ожидает их судьба.

"Сброд тонкошеих вождей" так и не признал его своим. Когда 17 сентября 1939 года в соответствии с секретными статьями пакта Молотова-Риббентропа войска Красной армии перешли государственную границу и вступили на территорию Польши, то нарком ВМФ узнал об этом "освободительном походе" из газет. Полагая, что его как члена пра-вительства должны были заблаговременно проинформировать об этом решении, он заявил резкий протест Председателю Совнаркома Молотову. Молотов был вторым человеком в партии и государстве и с недоумением воспринял демарш человека, менее четырех месяцев тому назад ставшего наркомом. Он увидел в Кузнецове ту степень внутренней свободы, которая была абсолютно недопустима для тех, кто входил в ближний круг Сталина. Это было то, что эти люди на дух не принимали.

Полностью -  https://rg.ru/2015/05/14/rodina-kuznetsov.html

завтрак аристократа

Из книги Ф.Чуева "Молотов. Полудержавный властелин" (извлечения) - 32

ОТ АВТОРА

...В пять лет я выучился читать. В доме были только политические книги да газета «Правда». Интерес к политике, а потом к истории возник рано и сохранился надолго. Может быть, поэтому жизнь и подарила мне встречи со многими видными политическими, государственными, военными деятелями, учеными, героями. Память и дневниковые записи высвечивают яркие личности маршалов А. Е. Голованова и Г. К. Жукова, адмирала Н. Г. Кузнецова, государственного деятеля К. Т. Мазурова, академиков А. А. Микулина, С. К. Туманского, А. М. Люльки, авиаконструкторов А. С. Яковлева, А. А. Архангельского, летчиков М. М. Громова, М. В. Водопьянова, А. И. Покрышкина и многих, многих других — о каждом книгу можно написать.

Вячеслав Михайлович Молотов стоит особо в этом ряду. Я встречался с ним регулярно последние семнадцать лет его жизни — с 1969 по 1986 год. Сто сорок подробнейше записанных бесед, каждая по четыре-пять часов. Как бы ни относились люди к Молотову, мнение его авторитетно, жизнь его не оторвать от истории государства. Он работал с Лениным, был членом Военно-революционного комитета по подготовке Октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, заместителем Председателя Государственного Комитета Обороны в Великую Отечественную войну, занимал высокие посты в партии и правительстве, вел нашу внешнюю политику, встречался едва ли не со всеми крупными деятелями XX века.

Суждения его субъективны, во многом идут вразрез с тем, что сейчас публикуется как истина, но за семнадцать лет постоянного общения я имел возможность в какой-то мере изучить этого человека, с юности отдавшего себя служению идее. Безусловно, многое из того, что он рассказал, знал только он, и сейчас это трудно уточнить и проверить. Поэтому я буду приводить его высказывания, стараясь не комментировать их. Темы бесед с Молотовым были разнообразны, они касались самых напряженных моментов послеоктябрьской истории нашей страны. Это краткий конспект встреч с Молотовым, дневниковые записи наших бесед. Здесь небольшая часть моего «молотовского дневника», составляющего свыше пяти тысяч страниц на машинке. Да, все эти годы я постоянно вел отдельный дневник, детально записывая каждую беседу, каждое высказывание, а в последующие встречи переспрашивая, уточняя…

То, что вошло в эту книгу, не мемуары Молотова, а живой разговор. Молотов рассказывал, а не надиктовывал. Многие суждения «вытащить» из него было весьма непросто, особенно в первый период нашего знакомства. Некоторые эпизоды Молотов с первого раза не раскрывал, и приходилось возвращаться к ним через пять, десять, пятнадцать лет…

Его видение событий оставалось неизменным. Он был сам себе цензурой. Менялся угол вопроса, но степень ответа оставалась прежней. Поэтому под одним отрывком в книге нередко стоят несколько дат.


Рядом с Лениным



В этой главе я собрал высказывания Молотова о Ленине и тех, кто был рядом с ним в первые годы Советской власти. Как я уже говорил, сам Молотов мемуаров не писал. Но вот предо мной листок, написанный совсем незадолго до смерти: видимо, одна из иллюстраций к его теоретической работе, напоминающая попытку мемуаров. Написано карандашом, потом шариковой ручкой, видно, что автор спешит, сокращая почти каждое слово, рука его уже не очень повинуется приказу головы, буквы наползают одна на другую. Тело слабеет, разрушается, а мозг ясный. Я расшифровал запись и приведу ее полностью, потому что мы с ним не раз, бывало, говорили на эту тему.


Как первый кандидат в члены Политбюро…



«На X съезде партии (весна 1921 года) я был избран членом Центрального Комитета партии, а затем на Пленуме ЦК — кандидатом в члены Политбюро ЦК. Тогда Политбюро ЦК состояло из пяти членов: Ленин, Сталин, Троцкий, Каменев, Зиновьев и трех кандидатов в члены Политбюро: Молотов, Калинин, Бухарин. Как первый кандидат в члены Политбюро, я нередко получал тогда решающий голос в Политбюро, когда кто-либо из его членов не мог присутствовать на заседании Политбюро (по болезни, находясь в отпуске и тому подобное).

Тогда же я был избран одним из секретарей ЦК, что возлагало на меня немало организационных дел. Спустя несколько недель после начала работы в центральном аппарате партии я попросил Владимира Ильича принять меня по некоторым вопросам. В состоявшейся беседе были затронуты некоторые важные кадровые вопросы (например, об укреплении руководства в Тульском губкоме, о необходимости покончить с попытками эсеров использовать имевшееся недовольство крестьян для развертывания антисоветского восстания в Тамбовской губернии и т. д.). Ленин подчеркнул сложность политического положения в стране. При этом сослался на то, что для улучшения дел в политической области требуется проведение коренных реформ в финансовых делах страны, но при малейшей неподготовленности или торопливости можно было вызвать взрыв недовольства крестьян, грозящий свалить еще не окрепший советский строй…»

На этом черновая запись обрывается. Набело она уже не будет переписана. В беседах Молотов не раз касался работы с Лениным. Обращает на себя внимание фраза «как первый кандидат в члены Политбюро…». По словам Молотова, эту роль определил ему Ленин — иметь голос предпочтительнее перед Калининым и Бухариным.

— В марте 1921 года меня ввели первым кандидатом в Политбюро, чтобы я мог заменять первого заболевшего члена Политбюро, Калинин — второго, а Бухарин — третьего. А членов Политбюро было пять. Так что практически Бухарину никогда никого замещать не приходилось. Это Ленин так решил, — рассказывает Молотов.

Общение с Лениным началось заочно, с переписки, в 1912 году, когда Молотов работал в «Правде», организовывая выход ее первых номеров. Ильич из эмиграции руководил газетой и присылал в Петербург на имя Молотова письма и статьи.

— Не раз бывало так, — вспоминает Молотов, — пока дойдет пакет от Ленина и Зиновьева из-за границы, в России положение меняется, и нам приходится править статью Ленина или самим чего-то сочинять. Некоторые его статьи остались неиспользованными. Бывало, Ленин критиковал мои статьи, но других-то, лучших, не было. Пока наши газеты петербургские дойдут до Австрии, где они жили, — почти на границе Австрии, — пока они оттуда пришлют статью, проходит много времени. А ведь надо что-то печатать. В редакции что-нибудь свое накалякали, написали… А второй раз на одну и ту же тему печатать в маленькой газете неудобно. «Правда» тогда была маленькой газетой.

А в 1921 году, конечно, нам было труднее, чем, скажем, в 1941-м, когда у нас уже было монолитное социалистическое государство. В Гражданскую войну был момент, когда Деникин подходил к Москве, и неожиданно выручил Советскую республику Махно: ударил с фланга по Деникину. Деникин снял корпус, чтобы отразить удар Махно. Вот видите, даже Махно иногда пользу приносил.

А положение было такое, что Ленин собрал нас и сказал: «Все, Советская власть прекращает существование. Партия уходит в подполье». Были заготовлены для нас документы, явки…

Мне доводилось не раз общаться с Лениным и в неофициальной обстановке. Как-то вечером после работы он говорит мне: «Зайдем ко мне, товарищ Молотов». Пили чай с черносмородиновым вареньем. «У нас такой характер народный, — говорил Ленин, — что для того, чтобы что-то провести в жизнь, надо сперва сильно перегнуть в одну сторону, а потом постепенно выправлять. А чтобы сразу все правильно было, мы еще долго так не научимся. Но если бы мы партию большевиков заменили, скажем, партией Льва Николаевича Толстого, то мы бы на целый век могли запоздать».

В 1919-м или в начале 1920-го я был у Ленина дома. Он жил в Кремле. А я приехал из Нижнего. Он перед этим со мной по телефону говорил, записку мне послал. Я был председателем Нижегородского губернского исполкома. Там был съезд, наш первый краевой съезд радиоинженеров. А главным был Бонч-Бруевич, родственник управделами, которого я знал, наверно, с 1917 года. Он был богатый человек, издатель. У него есть книги по сектантскому движению. Он хорошо знал это дело. Культурный человек, Ленину помогал. Так вот, родственник его был у нас главным, по-моему, радиотехником. Ленин говорил: надо поддержать его опыты, его работы. Помогать.

Потом лесозаготовки. Я докладывал Ленину о лесозаготовках.

А у Ленина сидели вдвоем. Беседовали, наверно, час. Деталей не помню. Чай пили.

— Ленин чай любил?

— Ну, как сказать…

— А вино пил?

— Немного. Этим делом особенно не увлекался. Он компанейский человек.

— А что Ленин вам говорил?

— Ничего такого выдающегося не было в нашей беседе. Для него интересными были местные настроения нижегородские. Хотел кое-что узнать, чем дышат местные работники.

…Ленин постепенно направлял внимание Молотова и на иностранные дела.

— Чичерин — из старых дворян, долго жил за границей, знал языки и, конечно, был очень нужен Ленину.

Через годы я долгое время работал министром иностранных дел.

Когда читаешь современных экономистов, философов наших, видно, что он читал и то и другое, но плетут по этому поводу просто невозможное! И конечно, главная ошибка в том, что не понимает, так сказать, нутра, ленинского подхода. У того все время подкоп под капитализм, под буржуазную идеологию с самых разнообразных позиций, и так метко и в такой форме. Возьмите вы Ленина — у него каждая работа, каждая строчка — бомба под империализм. Это главное в Ленине.

Я, конечно, кое-что подзабыл, но не все. Вы сейчас Можете говорить о том времени что угодно, но я немножко ближе к этому стоял делу, чем вы, хоть вы и считаете, наверно, что я все забыл.

08.01.1974,27.04.1978, 10.03.1977


Ленин всех вывел на простор



— Пока есть империализм, пока существуют классы, на подрыв нашего общества денег не пожалеют. Да и не все люди неподкупны. Когда до революции был разоблачен провокатор Малиновский, депутат Государственной думы, большевик, член ЦК РСДРП, лучший оратор у большевиков, Ленин не поверил. Живой такой человек, оборотистый, умел держаться, когда нужно — с гонором, когда надо — молчаливый. Рабочий-металлист, депутат от Москвы. Я его хорошо помню, не раз встречался с ним. Внешне немножко на Тито похож. Красивый, довольно симпатичный, особенно если ему посочувствуешь. А как узнаешь, что это сволочь, — так неприятный тип. Меньшевики сообщили нам, что он провокатор! Мы не поверили, решили: позорят большевика. Ленин потом говорил: «Даже если он провокатор, он для нас больше делал, чем для полиции, потому что он вынужден выполнять в конце концов то, что ему писали». Он не только в Думе выступал, его и в рабочие организации посылали. Попробуй гам не так выступи — рабочие сразу пошлют подальше! А он выполнял все поручения большевиков и в то же время был агентом царской охранки, проваливал организации, выдавал большевиков полиции[40]. После революции Малиновского расстреляли, в 1918-м, по-моему.

Был депутат в Думе и некий Шурканов (или Шингарев) от Петрограда, тоже провокатор, выдал конференцию против войны в 1914 году. Наши депутаты — пять человек — пошли на каторгу, а Каменев в ссылку, потому что признался на суде, что не стоял на точке зрения большевиков, а только участвовал на конференции.

Был от большевиков депутат Бадаев, но он слабенький. Большинство выборщиков были от буржуазии и помещиков, а им надо было одного депутата обязательно от рабочих, ну, они стали смотреть, кто самый безобидный, кто меньше всего участвовал в революционных баталиях. Вот Бадаев — будем голосовать. Он оказался честным человеком, хоть и не очень активным, малоразвитым. Но трудоспособный. Когда его избрали, явился к нам в «Правду» и говорит: «Я мало развит, мне очень трудно будет в Думе, не дали б вы мне какую-нибудь книжечку, где все можно было бы прочитать, что я должен делать, что такое большевизм? Одну такую книжечку я прочитаю, запомню и буду руководствоваться».

Но потом ничего, развился.

Выбора-то у Ленина не было. Ведь всех большевиков сожгли в тюрьмах и на каторгах. Вот я «Правду» выпускал, мне двадцать два года было, какая у меня подготовка? Поверхностная, конечно, юношеская. Ну что я понимал? Хоть и два раза уже в ссылке был. Приходилось работать. А эти большевики старые, где они были? Никто не хотел особенно рисковать. Кржижановский служил, Красин — тоже, оба хорошие инженеры-электрики, Цюрупа был управляющим поместьем, Киров был журналистом в маленькой провинциальной газете, с нами не участвовал. Я уже не говорю о Хрущеве. Этот такой активный всегда, а в партию вступил только в 1918 году, когда все стало ясно.

Но когда стало нужно управлять, Ленин всех вывел на простор. Он человек не унывающий, умел всех использовать — и большевика, и полубольшевика, и четвертьбольшевика, но только грамотного. Грамотных-то было мало. В Политбюро трое из пяти каждый раз выступали против Ленина. А ему надо было с ними работать. Хорошие ораторы, могут статью написать, выступить, способные люди и сочувствующие социализму, но путающиеся, а других-то нет. Вот и выбирай.

15.08.1975


Не считал себя старым большевиком



— Кого только не было в ту пору… Вот иду по Новодевичьему кладбищу — там на одной могиле есть такая надпись: «Боец из старой ленинской гвардии В. И. Иванов». А в скобках — Канительщик. Это у него кличка такая. Прозвали по какому-то случаю, может, и случайно, но надо же так влепить ему на могиле! Да еще написали «от друзей».

Вот эти старые большевики… Я, между прочим, себя никогда не считал старым большевиком — до последнего времени. Почему? Старые большевики были в 1905 году, большевики сложились до пятого года.

— А вы в шестом году мальчиком были. В шестнадцать лет были членом партии.

— Ну и что. Какой я старый большевик?

— В 1912 году «Правду» выпустили.

— Ну я уже в период революции и после революции мог себя считать старым большевиком, но рядом сидели бородачи, которые в 1905-м уже командовали, возглавляли… Вполне в отцы нам годились, вполне, конечно. Я прислушивался к ним, правда, хотя я вместе с тем довольно высоко наверху стоял, а перед Февральской революцией был в Бюро ЦК, один из трех, и в революции участвовал активно, — и все-таки я еще не из старой ленинской партии 1903–1904 годов. Но я очень близко к ним примыкаю, очень близко. Это факт. Но по молодости лет не мог я быть в 1903 году. А в шестнадцать лет — уже успел. Успел, да. А теперь шестнадцатилетние участвуют в средней школе. Я вот гляжу на своего внука — ему шестнадцать лет. Ну что он понимает?! Очень хороший парень. В школе для товарищей он ведет политчас. А что он там им рассказывает по газетам? Если все ловко по газетам повторить, уже будет большевистская пропаганда. У нас не было газет таких, только буржуазные газеты были…

…Гуляем в поселке.

— Вот сельпо, мы здесь хлеб покупаем, — говорит Молотов. — Два или три магазинчика недалеко. Один основной — сельпо. Продуктами, в общем, снабжают этот район хорошо. Учитывают, что тут начальства немало. Приезжает много из города тоже, начальство. Поэтому снабжают все-таки хорошо.

…Прошли больше четырех километров. Подходим к дому.

— Сирень посадили, — заметил я.

— Это мы сами стараемся. Я не участвую в этом деле. Таня старается, она в деревне родилась.

— Самое лучшее занятие — это работа на земле, — говорит Шота Иванович.

— Конечно, для кого как. Я бы не сказал — самое лучшее, но одно из хороших. Одно из хороших. Ну как, проводить вас, посадить в машину?

25.04.1975

Вот ко мне один приходил несколько раз. Охраной, говорит, ведал Ленина до революции Октябрьской. Никакого шалаша, говорит, в Разливе не было.

— Народ любит красивые легенды, — говорю я.

— Он отрицал это. Я тоже так думаю. Неужели не могли укрыть как следует? Главное — он написал там «Государство и революция».

15.08.1975




http://flibustahezeous3.onion/b/223505/read#t123

завтрак аристократа

А.Г.Битов из книги "Пятое измерение"

Погребение заживо


Воспоминания о современниках


Тургенев – 1979

«Ты один мне поддержка и опора…»

Словарь эпитетов русского литературного языка (М.: Наука, 1979)

ТРУДНО ЗАПОДОЗРИТЬ составителей в чем-либо, кроме добросовестности. Не знаю, какие у них были методы подсчета употребимости тех или иных слов. Безусловно, какие-то были. По возможности точные. Научные. В длинном столбце эпитетов изредка попадаются в скобочках примечания типа (поэт.) – поэтический, (шутл.) – шутливый или (устар.) – устаревший. Так вот – устар…

Из 28 эпитетов к слову ДОМ «устар.» – три: отчий, добропорядочный и честный. Причем добропорядочный дом даже больше, чем «устар.» – он «устар. и шутл.».

Из нескольких сот эпитетов к слову РАБОТА устар. – два: духовная и изрядная.

Из 58 эпитетов к слову МЕСТО устар. – одно лишь «живое».

Из 75 к слову СМЫСЛ устар. только – существенный.

Что за слово, однако, УСТАР. – и устал, и умер!

Устар. «горе отчаянное», и «лето плодоносное» – устар.

Устар. «деньги трудные», и «страх Божий» – устар.

Устар. «опыт фамильный», и «лоб возвышенный» – устар.

Устар. «ум хладный», но и «ум мятежный» – устар.

Устар. «мысль прекраснодушная», но и «мысль храбрая» – устар.

Устар. «надежда вольнолюбивая», но и «надежда конечная» – устар.

РАДОСТЬ устарела и быстротечная, и забывчивая, и легкокрылая, и лучезарная, и лучистая, и нищенская, и святая.

Зато ПЫТКА не устарела и устаревшая: ни дьявольская, ни зверская, ни изуверская, ни инквизиторская, ни лютая, ни средневековая, ни чудовищная.

Может, потому, что устарело само слово ПЫТКА?.. Так, к слову СОВЕСТЬ вы не найдете ни одного эпитета, потому что слова этого нет в словаре вообще.

Устар. МИР – благодатный, благодетельный, благополучный, блаженный.

Устар. МИР – неправедный и святой.

Словарь открывается «авторитетом безграничным» и завершается «яростью удушливой и четкой».

Некролог – 1982



РАДИО СКАЗАЛО голосом друга… как тут выговоришь «бывшего»? Или – прежнего, тамошнего, убывшего?.. Как назвать теперь друга, с которым вы никогда не ссорились и оба, слава Богу, не умерли, а его – нет? Между тем на второй день разлуки вы поймаете себя на том, что говорите о нем в прошедшем времени, как об умершем, одновременно будучи уверены, что он жив и здоров, и желая ему того же в будущем. Вы говорите в прошедшем: «он был такой остроумный», будто он никогда больше не пошутит, или: «он был такой честный», будто он с тех пор… и уже не ловите себя на слове, даже произнося «он был такой живой человек». Вот пропасть невстречи между «завтра» и «когда-нибудь», равная «никогда». А что более, чем «никогда», равно смерти? Трепетно-уклончивые формулы «там», «тогда», «по ту сторону», «в ином мире» – слились в нашем сегодняшнем простодушии, одинаково означая и западный мир, и загробный. «Неужели умер? – Нет, уехал». «Неужели уехал? – Нет, умер». «Как же я не знал! Когда?..» – воскликнете вы в обоих случаях. «Улететь» стало иметь новый корень – «Лета». Но если для нас стало так, то как мы – для них?

Радио сказало голосом друга, и я вздрогнул (тем же голосом, того же друга, но из «того» мира…). Радио сказало загробным голосом друга… Радио сказало по «Загробному Голосу» (на волне 25, 31 и т. д. метров)… Радио сказало, что…

Мне стало так обидно, что оно сказало! Что он сказал… Он-оно сказали, что никого уже «там» не осталось в литературе, что все уже «здесь». Причем «там» – он имел в виду именно нас, оставшихся дома. Где «там», где «здесь»? И не то мне стало обидно, что сам я оказался за их бортом, а не они за моим, оказался среди тех, кто не в счет, кого и нет, что не попал в очередной список или выпал из очередной обоймы. Обидно мне стало не за себя, а «за нас» – именно тем, чаще прокламируемым, чем встречающимся, патриотическим чувством коллектива.

«Как же это НАС нет? а вот МЫ!..» – стал я ему в запальчивости перечислять себя, загибая пальцы и не словив себя на том, что совершенно воспринял его логику, меньше всего несогласия выразил в подобном протесте… Пальцев хватило. Нас действительно осталось мало. И все-таки не все же уехали! Не все! Не уехало нас много больше, чем осталось здесь…

Нет, не чувство оставленной родины, не их ностальгию прибавил я в тот миг к поредевшему самому себе, представляя русскую литературу…

Именно сейчас мне позвонили и сказали, что нет больше Юры Казакова. Уехать он не мог – это почему-то ясно. Значит, он умер. А я и не знал!.. Звонок был после похорон. Я уже опоздал. На похоронах, сказал мне незагробный голос все еще здешнего друга, было очень мало народу. Десятка два человек… было бы больше на меня одного… Не может быть! Ведь не каждый день хоронят классика… Хоронили первого прозаика пятидесятых! И в том и в другом смысле – первого! Неужто его сокровенных читателей осталось так же мало, как нас? Его – забыли. Выходит, забыли. Вот вам убогий тест: никто не пришел. Его смерть не стала, так сказать, общественным событием. Но она – была и есть общественное событие! Еще неведомого нам масштаба, но достаточно необратимого смысла. Пускай он молчал и десять, и пятнадцать лет – но он БЫЛ! Молчал он ЗДЕСЬ. Он ни в чем не уронил и ничем не унизил им же впервые достигнутый уровень зарождавшейся было прозы. Молчащий писатель – тоже писатель. Он не врет. Тем более писатель, если он молчит ЗДЕСЬ и У НАС, в нашем разреженном бору. Здесь он замолчал, здесь он молчал и здесь он смолчался. Юрий Казаков скончался не просто порядочным и честным человеком, Юрий Казаков никогда не «умирал как писатель» – он умер писателем.

Когда две с половиной тысячи лет назад мудреца Анахарсиса спросили, кого больше – живых или мертвых, он переспросил: «А кем считать плывущих?» (Наверно, сказалась его водобоязнь – почти половина дошедших до нас его высказываний содержит эту корабельно-смертельную тему – достойно увенчанную тем, что это именно он изобрел якорь…)

Так кого же больше, живых или мертвых?.. Вообще-то мы, через две с половиной, уже знаем, кого больше. Ну а если не так тотально, чтобы хоть несколько облегчить задачи, поставленные перед нами Федоровым, так сказать, – «сегодня» кого больше?

Сколько уехало и сколько ушло? сколько уехало и сколько осталось? сколько умерло и сколько выжило?.. Мартиролог 70-х не менее впечатляющ, чем тот список, что был голосом друга провозглашен по «Загробному Голосу» в качестве «всей» уехавшей русской литературы… И то и другое случилось за одно десятилетие!

Высылка Бродского и Солженицына ничем не может быть уравновешена. Но именно тогда не стало и Твардовского, не стало Рубцова, Вампилова и Шукшина – трех бесспорных надежд русской литературы. С отъезда Максимова писательская убыль стала приобретать почти систему: один отъезд – одна смерть. И попробуйте сказать, что они неравнозначны… Можно выстроить два жутких столбика бок о бок: уехали – умерли, уточняя даты и взвешивая репутации. Не хочется этого бухгалтерского столбика… Но разве не равновелики могут оказаться Некрасов и Домбровский, Гинзбург и Копелев, Коржавин и Глазков, Шпаликов и Горенштейн, Аксенов и Трифонов, Войнович и Казаков?.. Лишь Высоцкий и Галич – оба мертвы. Ах, я перечислил не всех? Добавьте или вычеркните. Но уже сами.

Да и как построишь настоящих писателей в детсадовские пары?

Умер Бахтин (дальше Саранска не выезжавший). Умер Набоков (ближе Швейцарии не возвращавшийся). Умерла Надежда Мандельштам.

Потери за 70-е годы и впрямь могут привести к мысли, что литературы, какая была и могла быть ЗДЕСЬ, не стало. Пускай не утешает нас то небольшое количество имен, что составило русской литературе XIX века славу более чем мировую. Ибо если и останется от всех нас в последующих поколениях один человек, то это никак не означает, что остальных могло не быть. Не было бы и этого, единственного и одного. Русская литература не может состоять из одних великих писателей. И, может, это не Пушкин заслонил Баратынского или Вяземского, а они его – высветили. Не могут вымереть все хорошие, оставив в живых одного великого. И мамонт вывелся не от ущербности или неполноценности, а оттого, что не нашел стада…

Так же тихо, как Казакова, не стало в этом году Марии Петровых и Варлама Шаламова. Как они молчали!

Как считать умерших ЗДЕСЬ? Можно ли за счет доброй половины этих смертей заявлять, что ЗДЕСЬ литературы УЖЕ не осталось?

Как считать плывущих?..

Воспоминания о некрасовской анкете



С НЕКРАСОВЫМ и Чуковским я как-то одновременно не был знаком

.

С Корнеем Ивановичем, пожалуй, были возможности. Но я обиделся. По глупости, надо полагать. Жалею страшно. Вот, однако, как это было.

Ноябрь 1962-го – был великий месяц надежд. Чуковскому дали Ленинскую премию (за «Мастерство Некрасова»), «Новый мир» опубликовал Солженицына. Но это еще что – у меня, месяца через три, должен был выйти «Большой шар», первая книжка!

Однако свертывались в трубочку ранние 60-е: «Один день Ивана Денисовича» оказался всего лишь одним днем (шутка тех дней…), тут же совпавшим с пресловутым «посещением выставки», повлекшим за собой… Книжица моя легла на прилавок ровно 8 марта 63-го года, как по заказу, в день открытия идеологического пленума ЦК, и явилась настоящим подарком для Обкома, устремившегося тут же искоренять «абстракционизм» на топкой ленинградской почве. Положительный прием, заранее уготованный моей книжке в конце 62-го, был прикрыт. Оставалась одна надежда, как и у всех, – один свет в окошке – «Новый мир», и слух о намерении Чуковского написать обо мне. Ему она понравилась! Это ли был не праздник… Чуковский к тому времени из автора «Мойдодыра» вырос для меня в соседа Пастернака, на даче которого работал сам Исаич… слух этот окрылял меня. В Комарове меня удостоила дружеских бесед Лидия Корнеевна, я читал потрепанную рукопись повести «Софья Петровна» – и, комсомолец призыва 1949 года, ощущал под ногою первую кочку для первого сознательного шага. Но рецензия в «Новом мире» все не появлялась, и ровно через год, с масштабностью и точностью московского цинизма, появилась заметка пресловутого Ермилова об итогах года после пленума: «в результате» его, оказалось, появилось наконец что-то свежее и новое – первые книги Шукшина и Битова… Я поспешил воспользоваться этим объявлением, чтобы двинуть вторую книгу, радуясь уклюжести врага, тут-то до меня и дошел второй слух, что Корней Иванович отказался от намерения писать обо мне в связи со статьей Ермилова. В ту пору я не придал такого уж значения, а все равно детское чувство «несправедливости» (а она всегда от тех только, от кого не ждешь) заныло во мне: чем проза-то моя виновата? разве она стала хуже? Я еще не слышал о «либеральном терроре». Теперь я могу, конечно, себе сказать (через 20 лет): книжка, конечно, не стала ни лучше, ни хуже, но ведь похвалу Ермилова я не обсуждал, а пользовался так или иначе ею…

Итак, Корней Иванович вернулся для меня в зону «Мойдодыра», где он был и останется гением, и острая его полемика с критиками «Мухи Цокотухи» (ЛГ, 68) не прошла мимо меня, и найденная на чердаке книжка еще 30-х годов издания «Тараканище» поразила меня смелостью своею уже в 60-е: «…усатому, чтоб ему провалиться, проклятому!». На том мы и сошлись. Некрасовым я не увлекался. Я «проходил» его в 1952/53 учебном году. Сами понимаете, первый певец колхозного строя… Вкус к нему отбивали сначала учителя, а потом модные последователи…

И лишь сегодня, тридцать лет спустя, довелось мне пересмотреть свой взгляд. Блок навел. А именно ответ его на анкету Чуковского 1921 года:

«Чуковский: Как вы относитесь к известному утверждению Тургенева, что в стихах Некрасова “поэзия даже и не ночевала”?

Блок: Тургенев относился к стихам, как иногда относились старые тетушки. А сам, однако, сочинил “Утро туманное”».

«Утро туманное» – Тургенева?!

Сличил Блока с Ахматовой. Ответы оказались на редкость точными и сходными, именно благодаря независимости этих ответов. Мое глубокое незнание Некрасова за пределами школьной программы поколебалось, и, благодарный вкусу двух поэтов, я прочитал превосходные стихи «Еду ли ночью по улице темной…», «Угомонись, моя муза задорная…» (у Блока «Умолкни, Муза…», которого я не нашел), «Рыцарь на час», «Внимая ужасам войны…» (стихотворение, указанное обоими поэтами), «Влас», «Орина, мать солдатская». Оставляя сейчас в стороне первые и неизбежные размышления о том, почему эти стихи были выделены этими поэтами, размышления очевидные, поверхностные, обращусь к изданию Некрасова, которым я пользовался в своем исследовании. Это было то издание, которое оказалось. А оказалось оно в примечательной абхазской деревне Тамыш, в библиотеке моего друга Даура Зантариа: «Сочинения в трех томах» (Москва, 1953), составление, редакция текста и комментарии Корнея Чуковского. Почему через тридцать лет, почему в абхазской деревне, почему по этому изданию?.. Долго живу. Итак:

«Еду ли ночью по улице темной…» – первое стихотворение Некрасова, изображавшее, как в капиталистическом обществе нужда и голод толкали женщину на путь порока (т. 1, с. 407).

«Рыцарь на час» – нет никаких оснований полностью отождествлять героя этой поэмы с личностью Некрасова (т. 1, с. 431).

Я не думал, что молодость шумная,
Что надменная сила пройдет —
И влекла меня жажда безумная,
Жажда жизни – вперед и вперед!
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал – и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
«Рыцарь на час», 1860

И далее до конца, да и все стихотворение, без изъятий; как понятно, что оно нравилось Блоку! Корней Иванович: «Нет никаких оснований полностью отождествлять героя этой поэмы с личностью Некрасова.

Тоска Некрасова по революционному подвигу сказалась в этом стихотворении с огромной лирической силой».

Произносит же слово «лирической»…

Некрасов был экологической нишей Чуковского долгие и тяжелые годы (как и Герцен был культурной нишей многих – Л. К. Чуковская, Л. Я. Гинзбург: для начальства и Некрасов, и Герцен были «прогрессивные»), но ведь это именно он, выходит, занимаясь благородным делом издания великого поэта, лично у меня отбивал навек к нему охоту. И кабы не мой ничего не смыслящий в литературе дядька ни тянул иногда своим тенорком: «Средь пустынных сторон затерялося…», то не мог бы я теперь назвать ни одного стихотворения Некрасова, задай мне кто-нибудь подобную анкету… Да, впрочем, я и не знал, что слова-то песни – некрасовские, а не народные (песня в те годы иначе как дядей моим и не исполнялась ввиду повышенной ее конфликтности и явной асоциальности).

Мучат бесы их проворные,
Жалит ведьма-егоза.
Эфиопы – видом черные
И как углие глаза,
Крокодилы, змии, скорпии
Припекают, режут, жгут…
Воют грешники в прискорбии,
Цепи ржавые грызут.
Гром глушит их вечным грохотом,
Удушает лютый смрад,
И кружит над ними с хохотом
Черный тигр-шестокрылат.
Те на длинный шест нанизаны,
Те горячий лижут пол…
Там, на хартиях написаны,
Влас грехи свои прочел.
Влас увидел тьму кромешную
И последний дал обет…
Внял Господь – и душу грешную
Воротил на вольный свет.

«“Влас” – одно из первых произведений русской поэзии, в котором обличается деревенский кулак. Видения Власа во время его болезни (бесы, ведьмы, крокодилы и т. д.) заимствованы Некрасовым из лубочных картин, изображавших ад».

И после смерти возводится преграда между лириком и лирикой! Чтобы, не дай бог, мы не поверили поэту, не поверили, что перед нами исповедь его души, а то вдруг поверим и в ее существование… Так, спустя тридцать лет, ответил Чуковский на собственную же анкету, упуская, что отвечает он на нее Блоку и Ахматовой (и многим другим, ответов которых я не знаю: Белому, Сологубу, Маяковскому, Вяч. Иванову и др.). И мне – спустя еще тридцать.

Но «не судите, да не судимы будете» – вторая половина присловья имеет отношение к году издания: 1953. Второй том подписан к печати 22/VII, третий – 19/VIII, а первый – почему-то 1/IX (пожалуй, вносились в статью исправления в связи с изменившейся исторической обстановкой). Надо полагать, основная работа над трехтомником была проведена до 5/III того же года… И все же – упаси нас заподозрить лирика в упадочном настроении только в связи с дореволюционными и внешними обстоятельствами… Лишим лирика единственного его права – на трагедию! Живи Блок до 1953 года (ему было бы всего 73 года – возраст, в котором Корней Иванович всех поражал своей молодостью и ясностью мысли), что бы он ответил?

Рассказывают также, что Корней Иванович говаривал: «В России писатель должен жить долго. Когда мне исполнилось 60 лет, меня не поздравили даже дети. Когда мне исполнилось 70, меня поздравила вся страна. Когда мне исполнилось 80, меня поздравил весь мир».

Конечно, редкое здоровье, удивительное присутствие духа… Не каждый от природы наделяется таким. Но пусть не как Чуковский, а хотя бы как правители наши – Сталин, Хрущев, Брежнев, живи наши поэты лет до 75, то…

Чехов немногим бы не дожил до 1937-го (ему так и так его бы не пережить).

Сердце Блока остановилось бы в грозном 1942-м, не выдержав очередной всенародной битвы, и это было бы символично.

Реабилитированные Цветаева, Мандельштам, Маяковский, Есенин запросто попадались бы мне навстречу на дорожках Тарусы или Переделкина…

Не исключено даже, что я был бы знаком с Зощенко, Платоновым или Заболоцким. Как бы я, несчастный, старался им понравиться! Как плохо бы это у меня выходило…

Ничего, казалось бы, невозможного – все они были крепкие, красивые люди… Но – невозможно. Не может быть, потому что не может быть никогда.

Рассказывают также, что сердце у Корнея Ивановича (как показало вскрытие) и прочие внутренние органы были замечательные, их хватило бы еще на несколько десятков лет, и кабы не типичное для Кремлевки «вредительство», обычная простуда, прихваченная им в ее коридорах, то жить бы ему по крайней мере до 100 лет.

«Ну, мертвая!» – крикнул малюточка басом,
Рванул под уздцы и быстрей зашагал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На эту картину так солнце светило,
Ребенок был так упоительно мал,
Как будто все это картонное было,
Как будто я в детский театр попал.
Но мальчик как мальчик – живой, настоящий,
И сани, и дровни, и пегонький конь,
И снег, до окошек деревни лежащий,
И яркого солнца холодный огонь —
Все, все – настоящее, русское было…

Кто сочинил это продолжение? И сейчас ума не приложу. Какие бы они ни были, лишь в этих нехрестоматийных строчках отогрелся в нашу эпоху Некрасов.

И я бы мог дожить до XXI века, пусть и не в столь славном качестве и менее по заслугам. Что каких-то 63 года, по Чуковскому!.. Но вот одно меня смущает: как мы все будем ставить двойку впереди? Что это за года такие пойдут, похожие не на года (тысячу лет мы ставили впереди лишь единицу…), а на марку «жигулей»: 2001, 2002, 2003…

«В России писатель должен жить долго…» Боюсь, эта фраза может стать столь же расхожей и удобной, как и «рукописи не горят».

И горят, и недолго.

И не должен.


1983, Тамыш



http://flibustahezeous3.onion/b/383718/read#t113
завтрак аристократа

А.Генис Место и время 21 мая 2010 г.

Бродский предлагал крупно писать на обложке, сколько лет было автору, когда он сочинил книгу, чтобы читатель мог заранее узнать, есть ли в ней чему поучиться. Идея казалась мне разумной, пока, став старше самого Бродского, я не понял, что скоро смогу читать только мемуары. Однако и теперь я по привычке интересуюсь возрастом автора, чтобы поставить себя в его положение. Подростку это не так важно. Ему все писатели кажутся взрослыми, и нужно немало прожить, чтобы понять, какое это преувеличение. Тем не менее главные книги, образующие фундамент той башни из слоновой кости, в которой нам предстоит прятаться, надо читать в юности. Не раньше, чем она пришла, но и не позже, чем ушла. Сегодня я уже не могу вспомнить, чем Достоевский доводил меня до горячки, когда я читал его школьником. И тем более я не могу объяснить, как Томас Манн, сделавший и смерть уютной, казался мне изнурительно скучным.

Пожалуй, никто не способен назначить время удачного свидания. «Войну и мир» я впервые открыл студентом, «Капитанскую дочку» понял в Америке, Гоголя читаю каждую зиму.

Куда проще, чем время, найти книге место. Бесспорно, что лучше всего ее читать там, где она написана. Конечно, такое не всегда возможно. Поэтому «Остров сокровищ» издают с картой. Явный вымысел больше нуждается в протезах достоверности, но я все книги читаю с картой. Для меня где происходит действие не менее важно, чем как. Думаю, что автору — тоже. Поэтому Фолкнер заботливо вычертил свою Йокнепатофу. За Искандера это сделали мы, приложив схему романной Абхазии к статье о «Сандро из Чегема». У меня до сих пор висит оригинал, подписанный автором: «С подлинным — верно». Хотя, конечно, ничего подлинного в картах, пусть и настоящих, нет. Они — такая же условность, как сопутствующий им текст. Карта — упрощенный символ местности, ее грубая схема. Реальна только та земля, где писалась книга. И я никогда не упускаю случая навестить родину любимых сочинений, потому что лишь здесь их можно до конца распробовать.

Так, с Библией в руках я колесил по Палестине, которую Ренан назвал «пятым Евангелием». Я читал в Михайловском «Онегина», открыв в пушкинских стихах еще и «деревенскую прозу». Бродил с «Тремя мушкетерами» по Парижу, и по Лондону — с Холмсом. Я ездил в Бат вслед за Пиквиком и смеялся над Тартареном в его Тарасконе. Почти каждый год я навещаю Уолден, чтобы перечитать книгу Торо там, где она писалась. Автор думал, что берега обезобразят богачи и фабриканты. Но из-за своей литературной славы озеро осталось таким же прозрачным, каким было в XIX веке, когда вырубленный в нем лед чайные клиперы доставляли в Индию. Купаясь в Уолдене, об этом приятно вспомнить.

Что дает топография читателю? То же, что мощи — паломнику: якорь чуда, его материальную изнанку. Цепляясь за местность, дух заземляется, становясь ближе, доступнее, роднее. Идя за автором, мы оказываемся там, где он был, в том числе и буквально.

Чаще всего я шел за Бродским — он был всюду и раньше. При этом поэзия Бродского, несмотря на его любовь к формулам, — искусство локального. Считая сложную метафизику плохой наукой, он начинал с земли поход на небо. Соблюдая из любви к классикам единство места и времени, Бродский исследовал драматургические возможности конкретной точки, превращая ее в зерно.

Впрочем, обобщениями брезгуют все хорошие поэты. Когда я впервые ехал в гости к Лосеву, он, подсказывая дорогу, незаметно перешел на стихи. Вместо номеров шоссе и выездов в его объяснения вошли рощи, пригорки, ручьи и дубравы. Сбившись, я пожаловался в телефонную трубку, что чувствую себя, словно Красная Шапочка.

Бродский часто начинал пейзажем, и я уже 30 лет не отправляюсь в путь без его книжек. Нужные страницы помогают встать на место автора, будь оно в Люксембургском саду, на пьяцце Маттеи или в Челси. Но больше всего я люблю читать «Колыбельную Трескового мыса» на Тресковом мысе, потому что она написана в моем любимом городке Америки — Провинстауне. Я знаю это наверняка, потому что Бродский ввел в поэму предельно индивидуальные координаты, позволяющие сразу взять след:

Фонари в конце улицы, точно пуговицы


у расстегнутой на груди рубашки.

Это — Коммерческая авеню, одна из двух пересекающих город, но на второй — фонарей нет вовсе, да и на этой они стоят лишь вдоль приморского тротуара. Собственно, поэтому в стихотворении так темно. Зато здесь слышно, как «траулер трется ржавой переносицей о бетонный причал». И это значит, что в Провинстауне Бродский жил возле пирса, к которому рыбаки свозят дневной улов: камбалу, морских гребешков и — теперь все реже — треску.

Названный в ее честь мыс напоминает загнутый к материку коготь. С высокой дюны видно, как солнце садится в воду. И это зрелище — необычное на атлантическом берегу США, но тривиальное на Балтийском море — туристы встречают шампанским. Кейп-Код дальше всего вытянулся к Европе. Поэтому с его пляжа Маркони пытался установить радиосвязь со Старым Светом. Но задолго до этого к мысу пристали пилигримы, начавшие с него, как и Бродский, свое освоение Америки.

Поэма «Колыбельная Трескового мыса» не могла быть написана в другом месте, потому что ее структуру определяет географическое положение Кейп-Кода. Это — либо «восточный конец Империи», либо ее начало — пролог и порог.

Летней ночью, в темной и душной комнате, мир для поэта свернулся плоской восьмеркой. Правая петля — то, что было: «строй янычар в зеленом». Левая — необжитая, лишенная ментальной обстановки пустота грядущего: «голый паркет — как мечта ферзя. Без мебели жить нельзя». Песчаной точкой пересечений служит исчезающий малый Кейп-Код. Мыс — «переносица» (поэт никогда не забывает метафор), где встречаются два полушария — и головы, и глобуса. Здесь прошлое сражается с будущим, тьма со светом, родина с одиночеством и сон с бессонницей — потому и «Колыбельная». Но уснуть нельзя:

в полушарье орла сны содержат дурную явь


полушария решки.

Душная темнота — это Запад, страна заката. Поэт о ней знает лишь то, что попало в строку:

Белозубая колоннада


Окружного суда, выходящая на бульвар,


в ожидании вспышки…

Обильные в провинциальной Америке колонны, часто — деревянные, наивно побеленные под мрамор, — одновременно напоминают и профанируют привычную автору, но столь же вымышленную античность его родного города. За это он прозвал архитектуру Провинстауна обидно придуманным словом «парвенон». («Парфенон для парвеню», — объяснил мне Лосев.)

В съеденный тьмой город из моря на сушу выходят аборигены «континента, который открыли сельдь и треска». Особенно — последняя. Мне еще довелось застать экологически более здоровые времена, когда треска водилась в таком изобилии, что в здешних ресторанах подавали деликатес — рыбьи языки и щеки. Однажды я сам поймал рыжую треску с пресной, как ее мясо, мордой. Бродскому она является в ночи как неотвязчивая мысль о прошлом:

Дверь скрипит. На пороге стоит треска.


Просит пить, естественно, ради Бога.

Треска, которую поэт себе запрещает называть ее настоящим именем — тоска — приходит из глубины бездонного, как океан, сознания, чтобы подсказать важное:

Иногда в том хаосе, в свалке дней,


возникает звук, раздается слово.

На этом слове все держится липкой ночью, на краю земли, где поэт сочиняет стихи, лежа в кровати и боясь отвернуться от того, что было, к тому, что будет:

Духота. Только если, вздохнувши, лечь,


на спину, можно направить сухую


(вспомним треску) речь


вверх — в направлении исконно немых


губерний.

Теперь «Колыбельная» развернулась уже в четырех измерениях — Восток и Запад, глубина, где живет треска, и высота, куда обращена речь. Превратив линейный пейзаж в трехмерный, Бродский поднимается над собой, оглядывая Тресковый мыс сверху, как с самолета, на котором он сюда прилетел «сквозь баранину туч».

Местность, где я нахожусь, есть пик


как бы горы. Дальше — воздух. Хронос.

Мыс исчерпал материк, уткнувшись в море, так и поэт дошел до ручки, из которой текут стихи на бумагу:

Снявши пробу с


двух океанов и континентов, я


чувствую то же почти, что глобус.


То есть дальше некуда.

В тупике мыса, ставящего предел перемещению в пространстве, заметнее движение во времени. Это — жизнь, заключенная в нас. Человек — тоже мыс. «Крайняя плоть пространства», он — «конец самого себя и вдается во Время». И если пространство, как говорила треска, — «вещь, то Время же, в сущности, мысль о вещи».

В этой бесконечной, как та самая лежащая восьмерка, «мысли о вещи» поэт, подслушивая звучащий в нем голос времени, находит выход из тупика и называет его «Колыбельной Трескового мыса».

Бродского нельзя читать, его можно только перечитывать. В первый раз мы пытаемся понять, что автор хотел сказать, во второй — что сказал. Сначала разобрать, потом собрать с ним вместе, попутно удивляясь якобы случайному приросту мысли. Но это не случай, это — дар. Благодаря ему метафоры растут и плодятся, рифмы притягивают подспудный смысл, аллитерации его усложняют, ритм прячет усилие, строфа завершает целое, и стихотворение разгоняет мысль до уровня, недоступного пешему ходу прозы. В спешке Бродский видел цель поэзии. Каждый поэт пользуется своим рабочим определением ремесла. Для Пастернака стихи были губкой, для Бродского — ускорителем.

В 1975 году, которым помечена «Колыбельная», меня еще не было в Америке, а Бродский в ней жил уже три года. Потом он называл их самыми трудными. В Америке его поэзия осталась без своих, все понимающих читателей, а другие не могли оценить ее виртуозные па.

«Как Овидий у даков», — усмехнулся Бродский, вспомнив своего любимого римского поэта, и обрадовался, когда мне повезло вставить в разговор подходящую цитату, ту, в которой сосланный Назон говорит: «Слагать стихи, никому не читая, — то же, что миму плясать мерную пляску во тьме».

Это — мизансцена «Колыбельной»: ночная пляска мысли без зрителей. Оставшись наедине с родным языком, поэт ведет разговор о Ничто и времени. Не рассчитывая на ответ, сопротивляясь отчаянию, он озвучивает немой мир, лишь в речи находя терапию и миссию:

Пара раковин внемлет улиткам его глагола:


то есть слышит свой собственный голос.


Это развивает связки, но гасит взгляд.


Ибо в чистом времени нет преград,


порождающих эхо.

Кейп-Код — декорация кризиса. Земную жизнь пройдя до половины, поэт оказался ни там, ни здесь. Новый Свет, как эволюция — его знакомую треску, вынуждает автора выйти на берег и встать на ноги. Такое изменение подразумевает метаморфозу: заснул одним, проснулся другим.

Бродский написал «Колыбельную» в 35 лет. Хороший возраст. Как у Данте. Но половины не вышло: 70 Бродскому исполняется только сейчас.



завтрак аристократа

Елена Первушина В погоне за русским языком: заметки пользователя - 37

Невероятные истории из жизни букв, слов и выражений


Заметка 30


Забытые буквы (окончание)


3. СЛИШКОМ МНОГО «И»


Вы уже знаете, что алфавит для славян придумали братья-монахи греческого происхождения Кирилл и Мефодий. Но придумывали они его не для восточных славян (в числе которых были и русские, говорившие на древнерусском), а для южных – тех, что жили по соседству с родной для братьев Византийской империей. Для них самих, а также для их учеников, обучавших южных славян новой грамоте, родным языком был греческий, и многие буквы они заимствовали оттуда. По этим двум причинам, придя на территории восточных славян, кириллица оказалась «не в пору» для их языка, поэтому ее пришлось «подгонять» под чужое наречие. Процесс этот длился много веков и закончился в 1918 году, когда филологи наконец очистили алфавит ото всех лишних букв и оставили только те, без которых уже никак не обойтись.

А до этого русский алфавит «тащил» много «сувениров из прошлого»: букв, постепенно выходивших из употребления, но продолжавших оставаться в языке. Вы уже знаете, что звук «е» до 1918 года обозначался двумя буквами – «е» и «ять», звук «ф» – буквами «ферт» и «фита». Ну, а у звука «и» было еще более богатое «приданое». В его распоряжении было сразу три буквы: знакомая нам «и», которая называлась «иже», знакомая из латинского алфавита «i» (так называемая «и-десятичная») и еще одна буква: Ѵ – «ижица». И каждая требовала к себе особого подхода.

* * *

Начнем с самой загадочной из них – с «ижицы». Она пришла в русский язык из греческого, была потомком буквы «Y» («ипсилон») и употреблялась в словах, заимствованных из греческого. По дороге на Русь она потеряла нижнюю палочку и обзавелась смешным «поросячьим хвостиком» – возможно, чтобы чем-то отличаться от буквы «V».

Сходство между «Ѵ» и «V» не случайно. Дело в том, что «V» также приходится «сыном» букве «Y», а значит – родным братом «ижице». Почему же такие похожие на письме буквы звучат так по-разному? Дело в том, что «Y», в свою очередь, является «потомком» финикийской буквы, называвшейся «вав» и произносившейся «уау». Позже в странах, где говорили на латинском языке, этот звук превратился в «ве», а в странах, где пользовались греческим, а потом и славянскими языками, – в «и».

Но, видимо, «ижица» все же не забывала брата, с которым рассталась. Не случайно В. И. Даль в своем «Словаре живого великорусского языка» пишет, что она «отвечает за И и за В», и приводит такие примеры старинных русских имен греческого происхождения: Ѵпат (Ипат), ЕѴфимiй (Евфимий) и ЕѴдокiя (Евдокия).

В алфавите «ижица» занимала самое последнее место – следом за «я» и «фитой». В связи с этим в русском языке появилось много замечательных поговорок. Например, когда кто-то изучил что-то от начала до конца, о нем говорили, что он знает науку «от Аза до Ижицы» («азом» называлась буква «а», которая и в те времена стояла первой в алфавите). А если кто-то только притворялся знатоком, тогда с насмешкой говорили, что он «сам ни Аза в глаза, а людям Ижицей тычет». Правда, тогда никто не мог напомнить зазнайке, что «я – последняя буква в алфавите», но зато лодырей предостерегали: «Фита, да Ижица, к ленивцу плеть близится!»

Судьба «ижицы» в русском алфавите была весьма непростой. Петр I то выкидывал ее для простоты, заменяя на «I» и «в», то вновь вставлял обратно. Так же поступали и его наследники. «Ижицу» отменяли в 1735 году, а в 1758-м возвращали. Отменяли в 1799-м, восстанавливали в 1802-м. Опять попытались отменить в 1857-м, но потом сменили гнев на милость. В конце концов, «ижица» исчезла из русского языка сама собой: авторы орфографической реформы 1918 года, убравшие из языка «ять», «фиту» и «и-десятичное», даже не стали упоминать об «ижице», решив, что ею и так никто не пользуется. Так что теперь «букву-призрак» можно было увидеть только… на паровозах серии Ѵ, выпускавшихся до 1931 года и ходивших по рельсам до 1950-х. Что ж, не самый худший конец. Можно сказать, «ижица» уехала в забвение лихо, с ветерком, сопровождаемая звуками паровозных гудков.

* * *

А вот букве «i» в историческом декрете все же нашлось место. Дело в том, что она играла в русской орфографии совершенно особую роль и отказываться от нее никак не желала. Но обо всем по порядку.

Родословная буквы «i» похожа на генеалогию «ижицы». Ее прародителем также была финикийская буква, которая называлась «йод» и была… согласным «й». От нее произошла греческая буква «йота» – «I», иногда использовавшаяся для счета и имевшая значение 10. Потому-то ее и стали называть «и-десятичным». Ее потомками в различных вариантах кириллицы, приспособленных для разных славянских языков, стали «I», «J» и «Ї», которые отражали разные способы произнесения гласного звука «и», согласного «й» и их сочетаний. Так буква «i» вошла во все языки восточных славян: и в русский, и в украинский, и в белорусский.

Буква «Ї», также попавшая в восточнославянские алфавиты, означала звук «йи». Она до сих пор используется в украинском языке (хлїб, дїд, Україна). В русский язык она тоже забредала, но быстро вышла из употребления, поскольку почти не нашлось слов, где ее можно было бы использовать.

А вот буква «i» осталась. Для нее нашлось свое, особое место: они стала использоваться в тех словах, где звук «и» должен произноситься перед гласными или перед «й» (исторія, русскій, Іерусалимъ и т. д.).

Была у нее и еще одна работа. Дело в том, что в русском языке существуют два омонима «мир». Один из них означает отсутствие войны, а другой – окружающий мир, мироздание и человеческое общество (так, в частности, «миром» называлась сельская община, собиравшаяся на «мирские сходы», решавшая дела «всем миром», а потом устраивавшая пиры «на весь крещеный мир»). Чтобы различить эти значения, в первом случае стали писать букву «и», а во втором «i» (мiрской сход, решить всем мiром).

Знаменитый роман Льва Николаевича Толстого в изданиях до 1917 года печатался под названием «Война и мiр» – то есть не «война и мирная жизнь», а «война и общество», что, конечно, соответствовало той идее, которую вкладывал в это произведение автор.

* * *

Как вы уже знаете, победительницей соревнования «трех и» стала буква «и». Именно она хорошо знакома нам со школьных лет. В XIX веке она называлась «иже» или «и-восьмеричная» (поскольку в древности при арифметических подсчетах могла заменять цифру 8).

До XVI века «и» означала сразу два звука – гласный «и» и согласный «й». Позже, для того чтобы различить их, там, где нужно было прочесть «й», над «и» стали ставить галочку. Так появилась еще одна хорошо нам знакомая буква – «й». На протяжении 300 лет она «поддерживала» букву «i», «требуя» ставить ее на письме перед собой, как перед гласными, и не давая ей исчезнуть из русского языка.

Но авторы реформы правописания 1918 года решили пожертвовать «и-десятичным»: они были уверены, что буква «и» будет прекрасно смотреться и перед гласными, и перед «й». Но, как нам уже известно, «в утешение» букву «i» оставили в украинском языке, а в белорусском она и вовсе «победила», полностью заменив «и».

* * *

Вы помните: язык – как река. То тихая и спокойная, текущая так плавно, что ее движение почти не заметно, то бурная, горная, с водопадами и водоворотами. Он никогда не останавливается, постоянно меняется, но одновременно и склонен долго тащить с собой то, что однажды попало в его поток. Сейчас букву «ять» вспоминают разве что дизайнеры, когда хотят придать вывеске архаичный вид, напомнить о «милой старине». Так появляется надпись на булочной «Свѣжий хлѣбъ» или вывеска «Рѣсторанъ «Елисѣй». Кстати, в обеих надписях допущены ошибки: слово «ресторан» и до 1918 года писалось через две «е», а в слове «свежий», по правилам дореволюционной орфографии, должно было писать не только «ѣ», но и «i».

Сегодня «дамоклов меч» навис над буквой «ё». Кто-то считает, что место ей только в детских книгах, поскольку взрослые сами могут прекрасно разобраться, что «елка» – это на самом деле «ёлка», а «ежик» – это «ёжик». Другие готовы до конца дней своих расставлять все точки над «ё» и завещать это своим детям и внукам. Кто прав – как всегда, покажет лишь время.



завтрак аристократа

П.Л.Вайль из книги "Слово в пути" - 17

IV. Нежность тресковых подбородков



Карпаччо имени Карпаччо



Мне вообще-то в жизни везет, а с этим особенно. Любимая холодная мясная закуска — изобретенное в Венеции карпаччо. Любимый художник любимого города, Венеции, — Карпаччо. Хорошо устроился.

От того места, где было придумано карпаччо, — один из лучших видов на Большой канал и лагуну. Это у самой остановки пароходика-вапоретто «Сан-Марко», на углу Калле Валларессо. Заведение внешне — да и внутри — скромное, но изысканное и историческое: Harry's Bar.

Джузеппе Чиприани открыл Harry's Bar в 1931 году в здании заброшенного склада. До того он работал барменом в отеле «Европа», чуть дальше по Большому каналу в сторону Риальто. Однажды выручил оставшегося без гроша клиента — Гарри Пикеринга из Бостона. Через два года тот вернулся и дал Джузеппе денег на открытие собственного бара. Название, понятно, — «Гарри». Так же, только на итальянский лад, Чиприани назвал родившегося через год сына — Арриго. С ним я имел честь познакомиться в семьдесят седьмом: русские тогда были в диковину, да еще цитирующие Хемингуэя прямо на месте событий.

Настоящая слава бара «Гарри» началась в пятидесятом, когда вышел хемингуэевский роман «За рекой, в тени деревьев».

— Графини нет дома. Но там думают, что вы найдете ее у «Гарри».
— Чего только не найдешь у «Гарри»!
В баре бывали часы, когда он наполнялся знакомыми с неумолимой быстротой, с какой растет прилив у Мон-Сен- Мишеля. «Вся разница в том, — думал полковник, — что часы прилива меняются каждый день, а часы наплыва у «Гарри» неизменны, как Гринвичский меридиан…»
— Чиприани ужасно умный!
— Мало того — он еще и мастер своего дела.
— Когда-нибудь он приберет к рукам всю Венецию.

Всю не всю, но сейчас у семейства Чиприани — не только легендарный бар, в котором бывали Чаплин, Тосканини, Ротшильд, Онассис и все, кого только можно себе вообразить. Еще и прелестный ресторан Locanda Cipriani на острове Торчелло, и Harry's Dolci на Джудекке с видом на морской вокзал, и роскошный, может быть лучший в Венеции, отель Cipriani. Он напротив Дворца дожей, но прячется за храмом Сан-Джорджо-Маджоре и колокольней — и там есть чему прятаться. Например, ресторану Fortuny или другому, на свежем воздухе, — Gabbiano. Здесь подают такое ризотто с тыквой и розмарином, что уже ради этого стоит жить и надеяться.

В скобках прибавим, что у Чиприани полдюжины ресторанов в Нью-Йорке. «Чиприани ужасно умный!»

Но я отвлекся от пятидесятого года. А зря, потому что в том году Джузеппе Чиприани изобрел блюдо для графини Амалии Нани де Мочениго, которой врач запретил есть приготовленное мясо — только сырое. Чиприани нарезал говядину тончайшими широкими ломтями, приправил — и процесс пошел.

Тартар — сырой говяжий фарш — был известен давно. О нем сообщал венецианец Марко Поло, поживший в хш веке в Китае. Гамбургские моряки познакомились с сырым фаршем в России. Этот баснословный мир — Китай, Россия, что Там еще — проходил под именем Татария. Отсюда и steak tartare, стейк по-татарски. Отсюда же — парадоксально — гамбургер. Название лепешки из поджаренного фарша без добавок (в отличие от рубленой котлеты) восходит к тем гамбургским мореходам. Тартар тартаром, но просто резать сырое мясо — пусть и очень тонко! — в голову до 1950 года не приходило.

У «Гарри» делают карпаччо из поясничной части говядины. Можно и из вырезки — с ней проще обращаться, но знатоки полагают, что вкус не совсем тот. Есть школа, рекомендующая заморозить мясо перед нарезкой. У «Гарри» это начисто отрицают: только охладить. Нарезанное мясо подается сразу — не позже, чем через час-полтора. Встречается совет: пласт говядины накрыть пластиковой пленкой и прокатать скалкой. Профанация: мясо станет тоньше, но фактура его будет безнадежно нарушена.

Ломти поливаются оливковым маслом, сбрызгиваются лимоном и посыпаются тончайшими пластинками пармезана. Можно — зеленью: мелконарезанной петрушкой, поострее — руколой. Допустимая приправа, помимо этого, — такая смесь: полчашки свежеприготовленного майонеза, чайная ложка вустерского соуса, чайная ложка лимонного сока, щепотка белого перца. Карпаччо допускает участие капель концентрированного бальзамического уксуса, нескольких каперсов. Но не лука!!! Мне приходилось встречать и такое — не скажу где: гуманность мешает.

Название блюду дал Витторе Карпаччо, лучший не только в Венеции, а в мировой живописи художник города. Он с равным мастерством преподносил грандиозную городскую панораму и ее крохотные детали, вроде тетки, выбивающей на балконе ковер, и кровельщика, приколачивающего черепицу. Ему одному, пожалуй, был бы под силу современный Нью-Йорк. Но Карпаччо родился за полтысячи лет до изобретения Карпаччо.

Считается, что блюдо из сырой говядины так названо, потому что Карпаччо замечательно передает оттенки красного. Вообще-то из великих венецианцев виртуозом этого цвета считается Тициан, есть даже в искусствоведении понятие «тициановский красный». Надо отметить тонкий вкус того, кто придумал название. Тициан прославлен картинами на библейские сюжеты, так что прожевывание тициана отдавало бы кощунством, чего лишено поедание карпаччо, коль скоро главная сила Карпаччо — городские сцены, яркие и сочные. А может, все проще: в пятидесятом в Венеции проходила большая выставка Витторе Карпаччо, имя было на слуху.

У Джузеппе Чиприани есть и другие кулинарные достижения. Harry's Bar славится бутербродами, особенно креветочными, которые воспел Трумен Капоте. Джузеппе внес в гастрономический лексикон имя еще одного великого венецианского живописца эпохи Возрождения — Джованни Беллини. В конце сороковых он изобрел коктейль беллини — смесь персикового сока с мякотью и игристого белого (prosecco). Сейчас бутылки с розовым беллини — в каждой туристической лавке Венеции. Но классический — только у «Гарри»: одна часть густого сока из белых персиков и две части просекко в высоких бокалах для шампанского.

Однако беллини, при всем своем очаровании, остался местным явлением, а вот карпаччо за полвека разошлось по миру.

Вскоре после классического говяжьего карпаччо появилось телячье, потом из тунца и меч-рыбы — это хоть логично: консистенция схожа. Но потом драгоценное имя пошло в разнос — с любым сырым продуктом: карпаччо из лосося, лангустов, форели, осьминога, помидоров, ананасов. Даже из свеклы, причем извращенно отварной. Это бывает даже и вкусно, но при чем тут карпаччо? Будущее этих фальшивомонетчиков предрешено: их будут нарезать тонкими ломтями хохочущие черти.

Разгадка Россини



Джоаккино Россини (1792–1868) — итальянский гурман и кулинар, автор около полусотни рецептов. В мировую кулинарную практику вошло понятие a la Rossini, что означает использование в блюде совместно фуа-гра и трюфелей. В ресторанах чаще всего встречается Tournedo Rossini («Турнедо Россини»), а также жареная курица по его рецепту, паста Россини и блюда из яиц (омлет, яичница-болтушка, пошированные яйца). Россини родился в итальянском городе Пезаро, умер в Париже, где в общей сложности прожил двадцать четыре года, наиболее плодотворные в творческом отношении. Занимался также музыкой, автор тридцати девяти опер: в их числе «Севильский цирюльник», «Золушка», «Вильгельм Телль».

Россини однажды сказал: «Есть, любить, петь и переваривать — вот четыре действия комической оперы, которую мы называем жизнью и которая испаряется, как пузырьки в бутылке шампанского».

В музыковедении есть понятие «загадка Россини»: почему композитор в расцвете сил (тридцать семь лет) и славы («Европы баловень» — по слову Пушкина) вдруг бросает сочинение опер, уезжает в Париж и живет на покое. За отведенные ему после последней оперы «Вильгельм Телль» тридцать девять лет жизни (больше, чем всего на свете прожили Моцарт, Шуберт, Мендельсон) он сочинил «Маленькую торжественную мессу» и десятка два-три фортепианных и вокальных пьес, которые со вкусом назвал «Грехи старости» (восьмиминутная Memento homo — грех какого угодно величия). Разгадки предлагаются разные: обратился к духовности (где она, кроме нескольких сочинений?); будучи по сути романтиком, растерялся, владея лишь классицистским инструментарием (да всем в музыке этот уникум владел).

Однако надо вспомнить, как бежал Россини с премьеры «Цирюльника», чтобы записать рецепт салата. Как сравнивал моцартовского «Дон Жуана» с трюфелями. Как признавался, что плакал дважды в жизни: когда услышал Паганини и когда уронил в пруд фаршированную индюшку. Как получил в подарок от моденского колбасника мортаделлу и дзампоне (начиненную свиную ногу) и откликнулся: «Считаю ваше собрание сочинений совершенным, меня восхищает мастерство и изящество композиции» (колбасник пришел в такую ажитацию, что угодил в дурдом).

Какая может быть «загадка Россини»? Выдающийся человек просто сменил одно великое искусство на другое — музыку на кулинарию.

Андрей Битов написал как-то либретто «Пучок травы» — «одноактная опера для молчащего тенора и инструментального ансамбля». Премьера предполагалась в Вильнюсском музыкальном театре. Главная партия — Россини, молча готовящего на сцене еду — была предложена Юзу Алешковскому и мне. Ждем-с.

Завязав с музыкой, Россини жил в Париже напряженной творческой жизнью: угощал друзей. Рано растолстев, он неохотно выходил из дому, передвигался медленно: своего экипажа не держал, а когда вызывал наемный, требовал, чтобы лошади были старые или уставшие. Тем не менее, услышав, что в лавку Канавери привезли пасту из Неаполя, неотложно отправился туда. С трудом поднял себя на третий этаж, еще от двери увидел, что паста не неаполитанская, а генуэзская, и стал спускаться. Канавери, которому сообщили, кого он разочаровал, сказал: «Если этот господин так же разбирается в музыке, как в пасте, он действительно великий композитор». Россини, которому пересказали эти слова, отозвался: «Похвала, до коей не поднимался никто из моих музыкальных критиков».

Хвалить Россини легко. Труднее следовать его рецептам. Не о Фигаро и не о Розине, разумеется, речь — там-то все просто, пой себе данным от природы голосом. Но вот, чтобы изготовить придуманную Россини пасту с фуа-гра, паштет из гусиной печенки нужно вводить в короткую пасту (pasta corta — macaroni, реппе или rigatoni) серебряным шприцом, а он не всегда под рукой.

Или та же яичница-болтушка. Несмотря на простонародное название, если следовать указаниям Россини, могут возникнуть затруднения. На одной сковородке надо припустить в сливочном масле ломтики гусиной или утиной печенки. На другой — быстро обжарить плоско нарезанные трюфели. Выложить содержимое двух сковородок на яичницу, которая готовилась на третьей. После чего немедленно полить соусом из выпаренного до густоты мясного бульона с мадерой. У меня получилось неплохо, только вместо белых пьемонтских трюфелей, которые в этом случае советует Россини, были черные перигорские — но он же об этом не узнает.

Турнедо Россини я впервые попробовал в Тулузе, после чего, очарованный и восхищенный, заказывал не раз в Париже и Нью-Йорке. Да и дома ничего проще не придумаешь, на ход ноги. Жарится филе-миньон, помещается на крутон, наверх кладется ломтик фуа-гра, два ломтика трюфеля (какой завалялся в холодильнике) и поливается мадерой, прогретой на той сковородке, в которой жарилось мясо. Запомнить легко. Забыть — нельзя!

В одном нью-йоркском ресторане после такого турнедо я разговорился с поваром, которому меня представили как соавтора кулинарной книжки. Я спросил: «А вы знаете, чем Россини еще знаменит?» Повар обиделся: «Вы думаете, я совсем необразованный? Приходите завтра, я вам приготовлю такой омлет Россини!»

Штрудель, шницель, шраммель



Значит, так: завтракаем в кафе Landtmann. Разумеется, в Вене полно и других достойных заведений. Кафе здесь — институция: более чем где-либо, кроме разве что Парижа. Но, в отличие от парижских, классические венские кафе — имперски фешенебельны. Как сама Вена. С победой империи связано появление первых кафе: после разгрома турок, осаждавших город в конце XVII века. Турки проиграли, кофе победил. С итальянским венскому не тягаться, но он берет свое — в пышности. Например, «императорский меланж»: кофе со сливками, коньяком и яичным желтком. Еда, десерт и выпивка — в одной чашке.

Можно пойти завтракать в Central, где интерьер с арками и колоннами напоминает о кордовской мечети. Можно в старейшее Frauenhuber, где доводилось играть Моцарту. Можно в солидное, некогда писательское Griensteidl. Можно в Demel, куда пешком из своего дворца ходил император Франц Иосиф — но в «Демель» зайдем позже: не зайти нельзя, там лучший штрудель в Вене, а значит, в мире.

Одна из причин выбора «Ландтманна» — сюда десятилетиями ходил Зигмунд Фрейд, живший минутах в двадцати неспешной прогулки, на Berggasse, 19. Чтобы пройти фрейдовской дорогой, стоит еще до завтрака посетить музей-квартиру, она открывается в девять, так что как раз проголодаешься.

Можно и вовсе ничего не есть — лишь глотнуть истинно венского духа. Так многие старые венцы и делают. Зная, что кофеин поднимает давление, а сласти запрещены врачом, продолжают ходить в любимое кафе — посидеть с минеральной водой (без газа), поглядеть, как едят-пьют другие. Ритуал важнее содержания. Такое влечение Фрейд называл «заторможенным по цели», а среди российских зашитых, обычно Фрейда не читавших, именуется «торчать по мнению».

«Ландтманн» выбираем для завтрака и потому, что кафе выходит на площадь перед Бургтеатром: столики выставлены наружу, под навес. Хотя интерьер дивно элегантен — с темными панелями, с зеленоватыми листьями по бордовому бархату диванов и кресел. В общем, внутри или снаружи, все-таки делаем заказ. Ничего особенного: завтрак — не столько еда, сколько утренний обряд, как чистка зубов. Сок, яйца, кофе с круассаном, который придумали не во Франции, как стандартно думаешь, а в Австро-Венгрии. Осаждавшие Будапешт в том же конце XVII века турки рыли подкоп, эти звуки услышали булочники, затемно пришедшие на работу, и подняли тревогу. В ознаменование и была сочинена булочка в виде исламского полумесяца. Странно, что против круассана еще не протестуют мусульмане.

Ланч — в «Демеле». Где же еще: во фрейдизме такое называется «невроз навязчивых состояний». Еще бы: штрудель! Дословно strudel — «вихрь», «смерч»: накрученное вокруг сладкой начинки тончайшее тесто. Бывает вишневый, творожный, но классика — яблочный, с корицей, изюмом и привкусом лимонной корочки. Толщина оболочки измеряется в микронах. Говорят, через правильно раскатанное тесто можно читать газету. Кондитеры в «Демеле» трудятся за стеклянной стеной — можно поучиться. Декаданс коснулся и этого шедевра: придумали штрудели с мясом, с капустой, не довести ли профанацию до родных пределов — с гречневой кашей. Однако «Демель» блюдет традиции. Император знал, куда ходить пешком. Мы тоже. «Под счастьем, — наставляет Фрейд, — понимается переживание сильного чувства удовольствия». Значит, «Демель» — это счастье.

Поскольку себя нужно поберечь для вечера, а всего хочется — можно послать что-нибудь вкусное себе по почте, чтобы съесть потом. Ладно, друзьям тоже. Еще один славный венский десерт — Sachertorte: шоколадный торт с абрикосовой начинкой. Его изобрел в 1832 году Франц Захер, шеф-повар князя Меттерниха, светила политики и дипломатии. Эти занятия всегда шли вместе с гастрономией: пудинг Нессельроде, омлет Талейран, беф-строганов. Но кто сейчас, кроме историков, помнит Меттерниха? А захерторт — в постоянном спросе. (Слабое утешение для канцлера — красная капуста а la Metternich: не погордишься.) В фирменном магазине на пешеходной Kamtner Strasse захерторт упакуют в изящный ящичек и отправят в любое место земного шара.

Поужинать можно шикарно — Вена для этого весьма приспособлена. Например, в Do & Со на седьмом этаже Haas Haus'a, — там изысканный набор австрийских и восточных блюд. А уж вид на собор Святого Стефана сам чего-то стоит. Но все же летом и осенью выбираем простое, зато сугубо венское. На воздухе, в прелестном, почти деревенском северо-западном пригороде — Гринцинге. Здесь ресторанчики heurige: дословно «этого года». Речь о вине последнего урожая, которое считается хойриге до и ноября, дня святого Мартина. Так именуется и само вино, и места, где оно подается. В окрестностях Вены — около двухсот хойриге, лучшие — в Гринцинге.

В хороших хойриге играют музыку Schrammel — нечто легкое в исполнении скрипок, гитары и аккордеона, названное в честь братьев-скрипачей конца XIX века — Иоганна и Иозефа Шраммелей. Они придумали стиль, похоже, специально для хойриге: так славно эта музыка идет под чуть игристый рислинг или зеленый вельтлинер. Прихлебываешь прохладное вино из маленькой кружечки вроде пивной, дожидаясь простого добротного шницеля. Венский шницель, телячий (поизысканнее) или свиной (посочнее), есть преувеличенная миланская отбивная — costoletta milanese. Отдельно к нему обычно подают картофельное пюре и зеленый салат, и, если все правильно, тарелки из-под шницеля не видно.

Можно сказать, что это многовато за день — завтрак, днем штрудель с каким-нибудь меланжем, вечером шницель с гарниром, да и с десертом, под шраммель. Но это Вена. Диета — потом, потом. «Только тот достигает высшего нравственного совершенства, кто прошел через глубочайшие бездны духовности» (Зигмунд Фрейд). Переводим: только гурман способен оценить высоты аскезы.



http://flibustahezeous3.onion/b/253672/read#t47
завтрак аристократа

Н.В.Горланова Химик

Вера Васильевна редко вспоминала о своей первой любви, о юном химике. Фамилия у него была Сыч, но она всегда называла его Химиком. И только когда напишет его портрет (обычно в виде кузнечика), что-то произнесёт тихо:

— А вот если я узнаю, что он на одре… пойти, что ли, попрощаться?

— Жену его травмировать? — подруга Юленция принимала тут позу Гамлета, разговаривающего с бедным Йориком (очень артистична!).

— Ой, да… нет!

В те юные годы, когда цвела любовь, Вера была балериной. Химик про неё говорил: одушевлённые ноги. Когда он это произносил, казалось, что… что уже навсегда ей принадлежит.

— Некоторые девушки так танцевали, что им не хватало только шеста, — потом как-то пошутил её муж.

Впрочем, многие поклонники замечали, что эротизмом в те годы были пропитаны почти все балеты…

Он был в аспирантуре, когда Вера поссорилась с ним. Глупо так вышло… он долго не делал предложения — говорил: сначала бы защититься, комнату или квартиру получить… она нервничала… и сорвалась из-за пустяка. Обозвала его эгоистом и после — сильнее. Он от волнения беззвучно жевал губами, словно хотел проглотить отрезок времени или даже жизни.

Примириться он ни разу не захотел. Вот так… и главное: вскоре женился!

Тогда Вера тоже вылетела замуж, буквально за первого встречного. Из поклонников.

Из балета ушла, потому что пошли дети. Только ещё больше занырнула в живопись.

А Химик, который в юности мечтал издавать альманах, его прозвали Альманашвили, тоже ничего не стал издавать. Ну, химик же — какой такой альманах! Остался профессором университета. Старообрядческая распевная речь. А впрочем, его друзья прорвались: один стал препом во ВГИКе, другой — завлитом в Питере… В благословенные годы оттепели много выросло возможностей!

Вера всё вспоминала его глаза цвета горчицы — больше ни у кого не встречала таких…

Однажды — в перестройку — он вдруг ей позвонил и сказал:

— Моя невестка хочет сделать твою наивную выставку — в Екате.

Верино сердце захлопотало! И обещала подумать, но не перезвонила. Позд­но. Уже поздно.

Дело в том, что в это время её выставки пошли — даже в Москве и Питере… одна в Германии! Ну, балерины-кузнечики… ангелы там… хороводы мотыльков! К ней даже вернулись былые поклонники — приходили на открытия, звали на юбилеи. Известность имеет плюсы и минусы. Завистники писали письма с угрозами — анонимные. Ещё звонили по ночам и обещали вырезать сердце… всего хватало!

А родители в это время болели, сын раз за разом разводился, муж то запивал, то уходил к Вериной подруге Зинке, комп грелся, за мастер-классы перестали платить… и умер внук! Вера на полгода слегла, а когда встала — из храма почти не выходила…

Когда через год муж вернулся от Зинки… оказалось, что ту увезли в сумасшедший дом. Вера произнесла целую речь:

— Ну, хотел Грушницкий обмануть Печорина на дуэли, так об этом уже все прочли. Неужели никто ничему не научился? И в наше время снова возможен обман? Разве не поняли, чем он заканчивается — смертью Грушницкого!.. А ведь как моя соперница была умна! На моём дне рождения! Потеряла серёжку специально, чтобы толкаться с тобой под столом во время поисков…

Муж сильно раздражал Веру… Всё чаще вспоминался Химик, снился — за руку держал… И на днях она сказала Юленции:

— А что, если Химик вдруг придёт свататься?

— Не придет.

— Да, мой его спустит с лестницы. Как ты говорила: у него каждая нога по ведру толщиной.

— Не в этом дело.

— Я ужасно постарела?

— Нет, не ужасно, — фыркнула Юленция.

— Я тебя не понимаю. Что-то знаешь?

А надо сказать, что Юленция жила когда-то в одном подъезде с Химиком. Бабушки их дружили. «У Сычей икона Богородицы была за портретом Сталина, у нашей бабушки — прямо на виду».

18 сентября 2018 года, убирая катышки с любимого платья, Юленция рассказывала:

— Вчера — в мегапонедельник — иду я навестить маму… впереди вижу Химика. Ну, он не знал, что сзади я!

— И что мегапонедельник, — уколола Вера подругу (та часто находит такие слова… не к месту, что ли).

— Он наклоняется… наклоняется к урне — достал банку из-под пива! И положил в свой пакет!

Вера с ходу изобразила бабочку: раскинула руки и стала махать ими, как крыльями. С детского сада она так снимала напряжение.

— Уф! Он придёт ко мне, но с другими словами: «Мы с тобой соберём очень много пивных банок в урнах… мы купим большие сумки на эти деньги и соберём ещё больше банок!».

— Верик! Он же профессор был — у него пенсия приличная… это не бедность, а деменция. Увы-увы.

— Почему сразу деменция? Нет! Полнёхонек здоровья! Я заходила к нему на фейсбук. Они с сыном собираются в Геную — на велосипедах.

— Сын у него что — капитан?

— Капитан… в штормовом море бизнеса.

— Тогда почему Химик банку подобрал?

— А просто всё: ты обозналась… это не он был. Или вот что: банку взял на блесну? Мой зять делает из пивных банок…

— Ещё скажи: он — шпион, и это была закладка.

— Закладок сейчас нет — век смартфонов.

Вера с минуту молчала. Потом вскрикнула:

— Помнишь Муру Будберг! Двойной агент — к Горькому и Уэллсу приставлена… так вот — она в старости в булочной воровала английские батоны — для сильных ощущений! Её ловили, полицейские штрафовали… Химик детство вспомнил — для сильных ощущений.

Подруги поцеловались и распростились.

На другой день позвонила дочь подруги:

— Верочка Ивановна! Тут такое дело… Мама пропала.

— Что?

— Мама… У неё деменция.

— Давно деменция?

— Уже диагнозу месяц.

«Так вот почему её причёска похожа на набор маленьких цунами», — подумала Вера. Вслух она сказала:

— А я не заметила.

— Мама вчера вечером меня не узнала — называла соседкой. Но утром сегодня было всё почти нормально… у неё по-разному. Она кормит собак-бездомышей… вышла — их нет. Пошла искать… и нет её…

— Поняла. Я выезжаю!


Журнал "Знамя" 2019 г. № 1

https://magazines.gorky.media/znamia/2019/1/himik.html

завтрак аристократа

Евгений Минин Компот печален, стынет суп с лапшой 01.08.2019

Невель

Течет по городу Еменка

извилистой Амазонкой.

Берег утыкан удочками –

нерест идет уклейки.

А над водой витает вопль

ребячий звонкий,

Если весенний ливень вдруг

из небесной лейки.

Я назад оглянулся –

что мне наказы Лота,

Где вы мои подружки – Галка,

Тоня и Верка?

Здесь звала гудками к семи

каждый день работа,

И до смартфонов было где‑то

почти полвека.

* * *

Мне завтра некуда спешить.

Я завтра просто буду жить –

кормить котов, смотреть

в окно,

гулять бесцельно – все равно.

Ничьи спасать не буду души,

пичужек сладкий слушать

свист.

Клянусь – не буду бить

баклуши,

я в этом смысле – пацифист.

Малыш

Малыш открыл калитку

и пошел ‒

а в детсаду спохватятся

не сразу…

Компот печален, стынет

суп с лапшой,

и нянечка вздохнет:

«Убью заразу»,

и к озеру помчится, где волна

обнюхивает желтые сандали,

и убегает в призрачные дали,

где лодки, рыбаки и тишина.

А нянечка, от страха,

как слюда,

прозрачна, подойдет и скажет:

«Боже!

Здесь каждый день – всегда одно

и то же,

ну почему же манит

так сюда?»

* * *

Стекает желтый жир жары

по крышам красной черепицы,

где кажутся плодами птицы,

как мандарин без кожуры.

И в эти огненные дни

склоняет шелковица ветви

все ниже: взрослые и дети,

кормитесь, Боже вас храни…

* * *

Сменив фамилию на кличку,

засев в компьютерный уют,

напишут подленькое в «личку»,

и сопли сладкие жуют.

Такая модная вендетта

теперь у многих в багаже,

поскольку в джунглях

интернета

шакалы водятся уже.

* * *

У солдата пуля должна

быть в стволе,

Чтобы с ним не случилась беда,

Потому что нет мира

на нашей земле

И не будет его никогда.

Мать‑история древних

веков строга,

И исход будет только такой:

Только тот, кто стреляет

раньше врага,

Гарантирует всем покой.

* * *

Не люблю подлых.

Да кто же полюбит их.

Разве только глупая стерва

заманит на ложе.

А мертвых не любят больше

в разы, чем живых,

когда не успел отомстить –

и это сердечко гложет.

С той гипертонией не стоит

идти к врачу,

Смотреть в глаза подлецам –

только испортить зренье.

Все время тычу в них пальцем

и небу кричу:

– Боже, смотри, эти –

тоже твое творенье…

* * *

На охоте – строг,

а при ловле – суров.

Но не та добыча,

не тот улов.

Корпеть над стихами –

его обычай,

цитаты – уловом его

и добычей.

И спародирует каждый

промах –

оттого не живет в хоромах.

завтрак аристократа

Роман Сенчин Космический коммунист 28 августа 2019

— о вечных противоречиях Андрея Платонова

У Андрея Платонова, 120-летие со дня рождения которого сегодня отмечают, счастливая писательская судьба. Тут, конечно, можно возмутиться: «Как это счастливая? Его мало печатали, травили, он жил под угрозой ареста, а его сына отправили в лагерь, где тот заболел туберкулезом и заразил отца…» Но писательская судьба и человеческая — разные вещи. Книги Платонова не забыты, их читают и перечитывают; у нескольких поколений молодежи на него своего рода мода, козырнуть в разговоре платоновским оборотом считается крутым.
Наследие писателя, кажется, изучено досконально, летопись жизни восстановлена подробно, до мелочей. И всё же и его произведения, и он сам остаются едва ли не самой большой загадкой русской литературы. Виктор Чалмаев в своей книге «Андрей Платонов» назвал его художественный мир не поддающимся «разгерметизации».

По-моему, очень точно. Можно сколько угодно биться над тем, что же именно хотел сказать Платонов «Чевенгуром» или «Котлованом», «Счастливой Москвой» или «Ювенильным морем», но вряд ли кто-то когда-нибудь нам это объяснит. Впрочем, сам Платонов не раз замечал, что у него нередко получается не то, что он хотел написать; что он теряет волю над сюжетом, персонажами, языком; что произведение «как-то вышло».

Писателей-математиков всегда было предостаточно, писателей, творящих по наитию и доверяющихся ему, куда меньше. Порой возникает сомнение в том, понимал ли Платонов, что он творил. Ведь добиваться публикации, например, повести «Котлован» в 1931 году было равносильно попытке самоубийства. Или автор видел в своей прозе то, что не видели и не видят большинство читателей?

Любая революция подразумевает рождение новой экономики, новых человеческих отношений, новой культуры. Октябрьская революция породила сонм вчерашних школьников, готовых исправить карту звездного неба. Среди них был и Андрей Платонов.

Он стал литератором совсем юным и сразу в трех ипостасях: стихотворец, публицист и прозаик. Стихи его в основном традиционные по форме и содержанию, а вот рассказы и особенно статьи и заметки — предельно революционные. В 1919–1922 годах Платонов написал их больше двух сотен.

«Красная армия должна красным потоком залить Крым. Пусть в ее полках захлебнутся злобствующие остатки южной белогвардейщины»; «Пролетариат, сжигая на костре революции труп буржуазии, сжигает и ее мертвое искусство»; «За каплю крови пролетарской Махно должен вылить ведро белогвардейской»...

Однажды в родном Воронеже Платонов оказался на выступлении Игоря Северянина. Тут же появилась заметка «Белые духом»: «Роскошно откормленная буржуазная публика дожевывала в зале консерватории остатки своего духовного убожества — поэта-аристократа Игоря Северянина», — сообщает читателям Платонов и в конце резюмирует: «В стране, где власть — мы, должна быть объявлена диктатура пролетарской культуры, диктатура сознания рабочих масс. Иначе мы не победим, иначе мы погибнем в потоках, которыми нас заливает прошлое».
Радикально, хотя и унисон тому, к чему призывали многие литераторы, оставшиеся в Советской России: Блок, Клюев, Брюсов, Маяковский, Есенин…

Но революция кончилась, новое государство стало строиться по вполне традиционным лекалам, старая культура оказалась такому государству полезна и понятна. Интересно, что большинство относительно молодых представителей творческой интеллигенции эмигрировали не во время Гражданской войны, а в 1922–1924 годы. За границей стали громко критиковать большевиков, но сквозь эту критику угадывается, что до поры до времени они связывали с новой властью немалые надежды.

Андрей Платонов не числился в записных интеллигентах, он был потомственным пролетарием и в литературу вошел как пролетарский писатель. Но с первых же шагов пошел не так. В анкете участника Всероссийского съезда пролетарских писателей на вопрос «Каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите?» — ответил: «Никаким, имею свое».
В 1921 году Платонов написал фельетон «Душа человека — неприличное животное», где есть такие пассажи: «официальный революционер, бритый и даже слегка напудренный», «революция затихла», «революция сменилась «порядком» и парадом». Это стало одной из причин исключения его из кандидатов в партию большевиков. Впрочем, попытавшись вступить в партию позже, Платонов сообщает, что «вышел по своему заявлению, не поладив с ячейкой». Так или иначе, «официальным коммунистом» он не стал. Может, и к лучшему — с партийных писателей спрашивали строже.

Однако он был коммунистом космических масштабов. И в юности, и в годы зрелости фантазия постоянно выносила его из настоящего за рамки страны, Земли. Он грезил о новом человеке, настоящей мировой революции, коренном преобразовании жизни. «Земное тесто будет превращено в кристалл, и человек станет его зеленым цветом — цветом надежды на действительное овладение вселенной».

Андрея Платонова воспринимают как реалиста, хотя в большей степени он был фантастом, сказочником сродни своим современникам Беляеву, Грину, Бажову. Но муза постоянно направляла его взгляд на то, что происходило здесь и сейчас. И оттого в одном и том же произведении радужная фантастика сплетается с беспросветной документальностью: электросолнце с ужасами коллективизации, а котлован для огромного дома счастливых людей — с утратой человеческой сущности.

Наверное, именно это двоение в творчестве Платонова и притягивает к нему одно поколение читателей за другим.



https://iz.ru/914307/roman-senchin/kosmicheskii-kommunist