November 8th, 2019

завтрак аристократа

Алексей Алешковский Идиотизм – считать, что мир устроен так, как ты думаешь 8 ноября 2019

Есть три вида лжи: ложь, наглая ложь и социологические опросы. Один из самых известных парадоксов квантовой физики – корпускулярно-волновой дуализм: в зависимости от того, находятся ли электроны под наблюдением, они ведут себя или как волна, или как частица. Это и называется эффектом наблюдателя.

В принципе, ничего удивительного: люди тоже ведут себя по-разному – скажем, в зависимости от того, наблюдает за ними полицейский или нет. «Мы должны помнить: то, что мы наблюдаем – это не сама природа, а природа, которая выступает в том виде, в каком она выявляется благодаря нашему способу постановки вопросов», – сказал Вернер Гейзенберг. То же самое касается и социологии, в которой ответы напрямую зависят от избранной методологии.

В этом смысле никакой универсальной правды не существует, а есть лишь различные правды различных контекстов. Любите ли вы водку? Любите ли вы водку по утрам? Любите ли вы водку больше, чем жену? Любите ли вы водку так, как любите родину? Любите ли вы водку больше, чем стабильность? Поглощены ли водкой все ваши мысли? Променяете ли вы перемены на водку? Смысл этих вопросов во многом будет зависеть от того, задают ли их по заказу алкогольной компании, властей, оппозиции, врачей-наркологов или вашей тещи.

Дело не в ангажированности социологов, дело в ангажированности каждого. «Описывая модель общества, мы с неизбежностью начинаем служить некоторым интересам, которые, в конце концов, оказываются близки нашим личным интересам», – говорил замечательный социолог Алексей Гражданкин.

В фейсбучных спорах то и дело слышишь: «работает по методичке», «продался», «ясно, откуда ветер дует». Хотя было бы смешно отрицать заведомую проплаченность массы публикаций, было бы так же смешно считать, что платят каждому. Принцип домино работает, как часы, а настоящим идиотом можно быть только по зову сердца.

Идиотизм – считать, что мир устроен так, как ты думаешь. Только что электрон считался частицей, а глядь – он уже ведет себя, как волна. Возможно, проблемы вовсе не в электроне, а в языке описания и интерпретации, но и одним и тем же языком об одних и тех же вещах можно говорить совершенно разные вещи. По-хорошему, надо сначала договариваться о понятиях, а потом уж их обсуждать.

В том же интервью 2000 года Гражданкин объяснял: «Есть люди, которые мыслят так же, как мыслим мы, они отвечают на наши анкеты, они понимают цели, которые ставятся нами в наших вопросах, и принимают эти правила игры. Относительно этих людей мы можем точно сказать в тех понятиях, которые мы используем, что они действительно именно так и считают. Шкалы, которые мы используем, релевантны этой части общества, но если мы обратимся к другим людям – у которых другая система понятий, другая система ценностей, к той части общества, которая имеет другую структуру сознания, то понимают они окружающий мир в других категориях.

Например, мы спрашиваем: «Кто такие "левые" и "правые"?», а в этой среде эти понятия не работают. И получается, что мы изучаем самих себя, свой «город». А огромная «периферия» живет сама по себе. Мы навязываем ей какие-то понятия, потом спрашиваем, слышим «эхо» и радуемся достигнутой общности языка. (...) Так формируется двоемыслие, которое мы по большей части даже не замечаем. Нам кажется, что мы знаем – кто эти люди. Но в конце концов, когда мы ставим вопрос: «Как быть и как действовать, чтобы учитывать их интересы?» – мы ничего сказать о них не можем. Мы можем сказать: «В наших интересах надо делать то-то, то-то и то-то».

Навязанные установки формируют выученную беспомощность. И попробуйте продемонстрировать критическое мышление. Давеча в Facebook у меня случился спор с бывшим депутатом Станкевичем – в контексте результатов последнего опроса «Левада-центра» и Московского центра Карнеги, по которым почти 60% россиян ждут перемен. Я тоже жду перемен.

Сколько себя помню, и вокруг меня все всегда ждали перемен. Перемен к лучшему. А вы знаете людей, которые не ждут перемен к лучшему? А тех, кто ждет перемен к худшему? Другое дело, что в перемены к лучшему мало кто верит, поэтому, сколько себя помню, все вокруг хотят стабильности. Но Станкевич считает, что «стабильность – это искусственно навязанная «ценность» после того, как людей убедили, что перемены могут быть только к худшему».

Вот с этого места и хочется порассуждать подробнее. Как правило, стабильность кажется искусственно навязанной ценностью тем, кто чувствует себя стабильно. А тем, кто живет от зарплаты до зарплаты, стабильность кажется недостижимым результатом перемен к лучшему. Сытый голодного не разумеет. Вот на Украине к концу 2013 года стабильным элитам и стабильно прогрессивной интеллигенции стабильность режима Януковича стала казаться омерзительной и унизительной. Определенно, для этого были основания.

Все познается в сравнении, и критерием для протестующих выступала стабильность Евросоюза, на которую хотелось равняться. Смысл перемен заключался в том, чтобы присоединиться к Евросоюзу и наслаждаться его стабильностью (то, что представления граждан Евросоюза о собственной стабильности вряд ли соответствовали представлениям граждан Украины, мы сейчас в расчет брать не будем).

Что из этого получилось, хорошо известно: хотели как лучше, а получилось хуже, чем всегда. Виновата ли в этом жажда перемен? Вопрос философский: впоследствии – не значит вследствие. А вот то, что жажда перемен использовалась для манипуляции толпой – совершенно очевидно. Феномен популизма заключается именно в этом.

Перемен требуют ваши сердца? Тогда мы идем наполнять ваши головы. Играя на желании стабильности, можно завести страну в глухой застой. Играя на желании перемен, можно привести ее к катастрофе.

Виноваты ли в чем-то стабильность или перемены? Не больше, чем строительная индустрия в печальной судьбе человека, на голову которого упал кирпич. Перемены нужны для стабильности тем, кто вряд ли захочет променять ее на новые перемены. Так устроено общество, и это не хорошо, и не плохо.

Реформаторы 90-х хотели как лучше. И для себя, и для народа, потому что интересы народа они мерили собственными лекалами: если народ лекалам не соответствует, тем хуже для народа. Эти реформы отрыгиваются нам до сих пор, ведь реформу образования по болонской системе придумал не «кровавый режим», которому инкриминируются все ее последствия. И провалившаяся реформа здравоохранения писалась по либеральным рецептам компании «МакКинси». Совершенно не склонен думать, что там сидели коварные злодеи, только и мечтавшие вусмерть оптимизировать русский народ.

Просто там руководствовались теориями, которыми привыкли отвечать на жажду перемен. Ведь перемен к лучшему хотят все, и заказчики в первую очередь. А кто реализует заказ на перемены лучше, чем стабильная компания? Совершенно ни к чему пытаться изменить мышление там, где можно стабильно ждать перемен. Разумеется, перемен в наших интересах.



https://vz.ru/opinions/2019/11/8/1007182.html

завтрак аристократа

П.В.Басинский Не стало великого критика 07.11.2019

Никогда не видел его в костюме.
 Фото: Олеся Курпяева/ РГ Фото: Олеся Курпяева/ РГ
Фото: Олеся Курпяева/ РГ

Может, не там видел?

Да нет, набрал в поисковике Яндекса "Лев Аннинский", посмотрел его многочисленные фото. Вот Дмитрий Медведев вручает ему премию правительства РФ. Это 2015 год. Председатель правительства, как и положено, в строгом костюме, а Лев Александрович с галстуком, но в пуловерчике. И здесь через себя не переступил.

И таким я видел его везде - в "Литературной газете", где я работал с начала 90-х до начала 2000-х. В ЦДЛ, где проходили критические "круглые столы". По телевизору, где он провел несколько циклов потрясающих передач - "Серебро и чернь", "Мальчики державы", "Охота на Льва"... В редакции журнала "Родина", где он печатался в последнее время...

В клетчатых рубашках, в курточке, в вязанной шапочке. За спиной рюкзачок. Турист, спустившийся с горы. Он, конечно, не прибеднялся. Это был его стиль.

Во второй половине 80-х, в 90-е годы, когда я сам входил в критику, он был без всякого преувеличения моим литературным богом. Первые статьи я писал, до такой степени подражая ему, что в редакциях меня стыдили: "Ну, нельзя же прямо так под Льва Аннинского писать!" Я краснел, но сделать с собой ничего не мог.

Понимаете, он принес в русскую критику второй половины ХХ века какой-то стиль, которого в ней не было ни в ХХ, ни в XIX-м. Это был совершенно новый критический язык, который подхватило уже мое поколение литературных критиков 90-х. Писатель Георгий Владимов назвал нас "непуганым поколением". Все мы, не сомневаюсь, прошли учебу у Льва Аннинского. Но он-то из поколения изрядно "пуганого". Этот стиль отчасти блеснул в короткий период Серебряного века, а потом пропал, придавленный идеологией. Идеология диктовала язык не в меньшей степени, чем идеи.

А его язык был легкий, раскованный, очень афористичный. Монолог, который немедленно предполагал диалог, спор. Такой русский спор на всю ночь.

"Этот фильм отворил нам слезы" - о фильме "Летят журавли". Одной фразой он мог сказать больше, чем другие многостраничной статьей. В этой фразе есть все - о сталинской эпохе, о войне, об "оттепели"... Так писать умел только он.

При этом он никогда не скрывал, что продолжает традиции русских "шестидесятников" XIX столетия - Добролюбова, Чернышевского, Писарева. Называл это "перехватом темы". На примере произведений говорить не о литературе, а об обществе, вообще - о жизни. Нашей русской жизни.

"Шестидесятники" ХХ века, критики "Нового мира" Твардовского, не пустили его в свой круг. Там была своя идеология, а он не вписывался в нее. Он никуда не вписывался. Кто он был - "правый", "левый"? "Либерал", "патриот"? Внепартийный. Во всем.

Никогда не надевал на себя тогу Учителя, Мастера, Властителя дум. Хотя его читали и знали далеко за пределами литературной среды. Пожалуй, не было в последние несколько десятилетий критика более известного, чем Лев Аннинский. Но как-то при мне в "Литературной газете" его просили сократить свою статью, не влезала в макет, он тут же сел и сократил, как просили. "Я из старых метранпажей", - сказал он. Метранпаж - это типографский наборщик. Впрочем, старший. Тот, что отправлял окончательно набранный текст в печатный станок. В этой фразе - весь Лев Александрович.

Я сначала был уверен, что псевдоним свой, Аннинский, он придумал, намекая на Серебряный век, на поэта Иннокентия Анненского, самого изысканного из русских символистов.

Уже потом, когда мы познакомились, я выяснил, что он по отцу - из казачьего рода, из станицы Новоаннинской (Волгоградской области, а раньше области Войска Донского). А у меня там родная тетка жила и два двоюродных брата - Ермаки. Вот вам и Серебряный век!

На заседаниях жюри премии "Ясная Поляна", где мне выпало счастье общаться с ним наиболее близко, всегда шутил, даже ерничал. Но в статьях сквозь его ненавязчивый, блистательный язык чувствовалась всегда неколебимая позиция, внутренняя уверенность в своей правде. Просто он понимал, что бывает много "правд". Одна из его лучших, на мой взгляд, статей была о Горьком и Платонове - "Откровение и сокровение". И опять - одно название стоит целой статьи.

Он был критиком широчайшего диапазона - классика, современная русская литература, литература "братских народов", кино, театр... Он писал много, печатался много, никогда не уходил в эдакое протестное молчание, какой бы идеологический мороз ни был на дворе. Мог быть свободным вопреки всему...

Не стало великого критика.


https://rg.ru/2019/11/07/ne-stalo-lva-anninskogo-kritika-shirochajshego-diapazona.html

завтрак аристократа

Лев Аннинский Ё-моё как символ радикализма 2018 г.

235 лет назад буква "Ё" постучалась в русскую азбуку

Литера "ё" впервые была предложена 18 (29) ноября 1783 года в доме директора Петербургской академии наук княгини Екатерины Романовны Дашковой. Но только в 1795-м "ё" впервые употребил в печати Николай Михайлович Карамзин. Двенадцать (!) лет академия решала проблему двух точек над безобидной гласной...
Памятник букве "Ё" в Ульяновске. Фото: Любовь Чиликова/РИА Новости
Памятник букве "Ё" в Ульяновске. Фото: Любовь Чиликова/РИА Новости

Может быть, так и надо - с осторожностью прикасаться к грамматике, у которой за плечами тысячелетия?

Карамзин и Державин узаконили "ё", памятуя о тюркской ноте в русской языковой мелодии. Карамзин всю жизнь помнил, что его предки - потомки татарского Кара-Мурзы. Тюркское сопровождало с детства Державина. Потом - уже у Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Некрасова, Блока и Ахматовой - появятся африканская, испанская, германская, польская ноты, которые придадут их русской речи оттенок всемирности...

А может, все проще - просвещенные умы XVIII века страшились радикализма в любых проявлениях после недавнего пугачевского бунта?

Народ подхватил две залихватские точки прежде, чем их узаконили специалисты. Академия лишь подвела научную базу под народную готовность крушить всё старое ради общего счастья.

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова и Николай Михайлович Карамзин.
Княгиня Екатерина Романовна Дашкова и Николай Михайлович Карамзин.

Ёмко и содержательно. 10 исторических личностей с буквой "Ё" в фамилии

Сегодня исполнилось 234 года букве "Ё"

Николай МУРАВЬЁВ-АМУРСКИЙ, губернатор Восточной Сибири с 1847 по 1861 год


Емельян ПУГАЧЁВ, предводитель Крестьянской войны 1773-1755 годов в России



Афанасий ФЁТ, поэт



Николай ОГАРЁВ, поэт, революционер, соратник Александра Герцена




Пётр СЕМЁНОВ-ТЯН-ШАНСКИЙ, географ




Василий СОЛОВЬЁВ-СЕДОЙ, композитор



Леонид УТЁСОВ, певец, актер




Альберт ШЕСТЕРНЁВ, капитан сборной СССР по футболу в 1960-х




Никита ХРУЩЁВ, первый секретарь ЦК КПСС с 1953 по 1964 годы




Михаил ГОРБАЧЁВ, первый президент СССР





https://rg.ru/2018/11/18/rodina-bukva-yo.html
завтрак аристократа

106 лет назад в ноябре 1913 года

Ноябрь



Адольф Лоос заявляет, что орнамент – преступление, и строит полные ясности дома и салоны мужской моды. Все кончено между Эльзой Ласкер-Шюлер и доктором Готфридом Бенном: она впадает в отчаяние, от которого доктор Альфред Дёблин, как раз позирующий Эрнсту Людвигу Кирхнеру, колет ей морфий. Выходит «По направлению к Свану» Пруста, первый том «В поисках утраченного времени», который Рильке незамедлительно читает. Кафка идет в кино и плачет. Прада открывает в Милане первый бутик. Эрнст Юнгер, восемнадцати лет, пакует вещи и отправляется с иностранным легионом в Африку. Погода в Германии неприятная, но Бертольт Брехт уверен: насморк бывает у любого.

7 ноября рождается Альбер Камю. Позже он напишет драму «Одержимые».

Передовой журнал года: в Вене – какое совпадение – 7 ноября выходит первый номер «Одержимых». На обложке: автопортрет Эгона Шиле. Подзаголовок издания: «Журнал страстей».

7 ноября Адольф Гитлер рисует акварелью мюнхенскую Театинер-кирхе и продает ее коммисионщику на Виктуалиенмаркте.[41]

Жизнерадостная графиня фон Шверин-Лёвиц, супруга президента ландтага, приглашает в середине ноября на tango-tea[42] в прусский ландтаг. На паркете: танцовщицы в тесных объятиях представителей власти и высоких военных чинов. Кайзер Вильгельм II, считающий танго вульгарным, принимает решительные меры. 20 ноября выходит императорский указ, впредь запрещающий офицерам в униформе танцевать танго.

От «Моны Лизы» до сих пор ни слуху, ни духу.

У Адольфа Лооса начинает подходить к концу его самый значительный год. «Орнамент и преступление» – так он назвал свой гневный вопль против опасности задохнуться в кондитерском стиле венской Рингштрассе. И вот теперь, в 1913-м, появилось еще больше желающих очистить планировку своих залов, домов и лавок свободным духом и ясным взглядом Лооса. Уже готовы его дом Шоя на Ларохегассе, 3 и дом Хорнера на Нотхартгассе, 7. Открытие празднуют также два внутренних помещения, которые он оформил со всей своей неподражаемой минималистической и все же добротной элегантностью: кафе «Каупа» на Йоханнесштрассе и салон мужской моды «Книже» на Грабене, 13.

Именно потому, что Лоос со своей американской женой Бесси тесно общается со многими персонажами художественного авангарда Вены, то есть с Кокошкой, Шёнбергом, Краусом и Шницлером, для него существует колоссальная разница между искусством и архитектурой: «Дом должен нравиться всем. В отличие от произведения искусства, которое не обязано нравиться никому. Произведение искусства хочет вырвать человека из его удобства. Дом – должен удобству служить. Произведение искусства революционно, дом – консервативен».

Его шедевр 1913 года – дом Шоя в Хитцинге, первый в Европе террасный дом, своей белой строгой элегантностью и арабской ступенчатостью взбудораживший венские нравы еще в год создания. Но застройщики – друг Лооса адвокат Густав Шой и его жена Хелена – были счастливы. «При проектировании дома у меня и отдаленной мысли не было о Востоке, – говорил Лоос. – Мне просто показалось, что очень приятно было бы из спальных покоев, расположенных на втором этаже, выходить на большую общую террасу». И все же дом Шоя действует на всех словно фата-моргана. Жилые и спальные помещения открываются наружу – можно выйти на террасу, весь дом пронизан светом и воздухом. Соседи и органы власти долго протестуют, и Лоос в итоге идет на компромисс – озеленяет фасады. Ведь Лоос прежде всего думал о воздействии пространства на человека: «Мне как раз хочется, чтобы люди в моих комнатах чувствовали вокруг себя материал, чтобы он воздействовал на них, чтобы в закрытом помещении они могли ощутить дерево, воспринять фактуру зрительно, тактильно и вообще чувственно, могли удобно сесть и почувствовать кресло на большой поверхности периферийного осязания своего тела и сказали: сидеть здесь идеально».

Адольф Лоос никогда не шутил и всегда был до ужаса серьезным. И, тем не менее, располагал к себе невероятно. Каждое помещение, каждый дом говорили, что созданы строго по индивидуальной мерке. И что Лосс бы предпочел не строить вовсе, чем строить что-то неуместное.

Или, как он сам выразил свое основное кредо: «Не бойся прослыть несовременным. Менять старый архитектурный стиль допустимо, лишь если это что-то улучшит, – в противном случае стоит остаться верным традиции. Потому истина, пусть ей уже и сотни лет, нам ближе лжи, шагающей рядом». Продуктивный новатор как вдумчивый традиционалист: Лоос опережал современную ему публику. Его не смущало прослыть немодерным (что бы на самом деле ни значило это слово). Но мы-то сегодня знаем, насколько он был именно таким. Вероятно, больше любого другого архитектора, работавшего в 1913 году.

8 ноября в 22:27 после восьми часов пути в поезде Франц Кафка прибывает в Берлин на Анхальтский вокзал. Грета Блох, подруга Фелиции Бауэр, в конце октября подключилась как посредник между Прагой и Берлином. Она пыталась добиться нового сближения двух несчастных влюбленных, словно парализованных после никудышного предложения Кафки.

9 ноября[43], в судьбоносный для Германии день, состоится их вторая встреча в Берлине. И вновь – трагедия. Поздним утром они больше часа гуляют по Тиргартену. Потом Фелиции надо на похороны, после она обещает связаться с Кафкой в гостинице «Асканийский двор». Она этого не делает. Медленно и бесконечно идет дождь. Вновь, как когда-то в марте, Кафка сидит в гостинице и ждет сообщения от Фелиции. В 16:28 он садится в поезд до Праги. И Грете Блох, посреднице, он сообщает: «Так я и уехал из Берлина – как человек, который совершенно непонятно зачем туда приезжал».

Того же 9 ноября в Берлине в квартире Франца Юнга прусская полиция арестовывает известного психоаналитика и писателя Отто Гросса и высылает его в Австрию. Там отец объявляет его сумасшедшим, лишает дееспособности и помещает в Тульнский санаторий. Макс Вебер из Гейдельберга решительно выступает в поддержку своей подруги Фриды Гросс, жены Отто. Берлинский журнал «Акцион» готовит протестный спецвыпуск. Здесь борьба отцов и сыновей и конфликт поколений совершенно иного рода. Обуздание необуздываемого сына через лишение его дееспособности.

В зале Минервы в Триесте, самом значимом портовом городе Австро-Венгрии, Джеймс Джойс читает курс лекций о «Гамлете». До этого он пытался заработать денег в кинематографе в Дублине и подумывал импортировать твидовую пряжу из Ирландии в Италию. Но ничего из этого не получилось. Попытки заработать на собственных книгах также не увенчались успехом. Теперь он по утрам перебивается преподаванием английского, а после обеда дает частные уроки, в том числе будущему писателю Итало Звево. А по вечерам он рассказывал о «Гамлете». Местная газета «Пикколо делла Сера» в восторге: со своими «плотными, но ясными мыслями, формой, одновременно торжественной и строгой, своей остроумностью и живостью» лекция оказалась «поистине блестящей».

«Погладивший тебя / сорвется в пропасть», – так написала мудрая, дикая Эльза Ласкер-Шюлер, познакомившись с Готфридом Бенном. Теперь он ее бросил. И она ужасно страдает: ее мучают невыносимые боли внизу живота. Доктор Альфред Дёблин, совсем недавно позировавший Эрнсту Людвигу Кирхнеру, выезжает в Груневальд и колет ей морфий. Ничем другим он ей помочь не может.

13 ноября выходит «По направлению к Свану», первая часть романной эпопеи Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». После того как, вслед за издательствами «Фаскель», «Оллендорф» и «Нувель ревю франсез», печатать книгу отказался и Андре Жид, бывший тогда редактором в издательстве «Галлимар», Пруст издал книгу на собственные средства у Грассе. Но едва он получает в руки первый экземпляр, как от него уходит его шофер и любовник Альфред Агостинелли. Зато все остальные влюбляются в автора. Рильке читает книгу уже спустя пару дней после выхода. Она начинается золотыми словами: «Давно уже я привык укладываться рано» [44]. Пруст задел этим самый нерв переутомленного авангарда, который от Кафки до Джойса, от Музиля до Томаса Манна всякий раз хвалился в дневниках, когда удавалось лечь спать до полуночи. Лечь спать пораньше: вечно не высыпающимся первопроходцам модернизма это казалось самой большой отвагой в борьбе с депрессией, алкоголем, бессмысленными занятиями и несущимся вперед временем.

Освальд Шпенглер лихорадочно продолжает писать в Мюнхене свой гигантский труд «Закат Европы». Первая часть уже готова. Эмоциональное состояние Шпенглера: аналогично состоянию Европы. Его дневник: трагедия. Он пишет: «Ни одного месяца я не прожил без мысли о самоубийстве». И тем не менее: «В душе я пережил, возможно, больше, чем кто-либо моей эпохи».

Альма Малер всегда так закалывала волосы, что в беседе или танце они с легкостью распускались. Этой техникой она владела в совершенстве: в нужный момент темные локоны падали на лицо, лишая мужчин рассудка. Сегодня этой радости она наконец-то вновь удостаивает Кокошку. Потому что он завершил их совместный портрет – картину, с начала года стоявшую на мольберте и изображающую его и Альму в бушующем море. Сначала он хотел назвать ее «Тристан и Изольда», по опере Вагнера, из которой она ему пела во время их первой встречи. Но потом Георг Тракль дал картине название «Невеста ветра» – оно и осталось. В ноябре погрязший в долгах Кокошка сообщает в Берлин своему галеристу Герварту Вальдену: «У меня в мастерской стоит большая работа, над которой я трудился с января, „Тристан и Изольда“, 21/2 на 31/2, 10 000 крон, я закончил ее несколько дней назад. До 1 января мне надо получить за нее залог в 10 000 крон, потому что сестра моя обручена и в феврале выходит замуж. Картина станет событием, когда будет представлена публике, это моя самая сильная и большая работа, шедевр всех экспрессионистских устремлений. Возьмете ее у меня? С ней Вы обретете всемирный успех».

Скромностью Оскар Кокошка никогда не отличался. Но вот в чем сюрприз: Альма Малер действительно признает в «Невесте ветра» требуемый шедевр Кокошки. «В своей масштабной картине „Невеста ветра“ он изобразил, как я доверчиво прильнула к нему среди бури и вздымающихся волн – ожидая от него помощи, в то время как он, с деспотическим лицом, излучая энергию, смиряет волны». Ей это понравилось, такой она видела себя: энергия, покой, усмиренные волны мира. Альма, мировая владычица. Таким она и представляла себе шедевр своего любовника. Как слепое преклонение. Свое обещание выйти за него замуж в обмен на шедевр она старательно обходит стороной. Но в качестве вознаграждения ему можно приехать в Земмеринг, так как ее новый дом готов. И там ему можно рисовать новую картину.

В Брайтенштейне Альма начала строить летом странный дом – на участке, который Малер купил тремя годами раньше. Дом похож на крупногабаритный камин: темный, крышу как раз укладывают лиственницей, обегающие кругом веранды делают все помещения темными и мрачными. Храм печали. В гостиной висит портрет Альмы, на котором Кокошка нарисовал ее в образе отравительницы Лукреции Борджиа. А рядом под стеклянной витриной – неоконченная 10-я симфония Малера, раскрытая на странице, куда умирающий записал крики своей души: «Альмши, любимая Альмши».

Лишь в качестве вознаграждения за «Невесту ветра» Кокошке было дозволено расписать гостиную в Земмеринге – фреской в четыре метра шириной над камином. Тема фрески – неожиданная: Альма Малер и Оскар Кокошка. Или, как сказала Альма: «Изображая, как я в призрачном свете указываю на небо, в то время как он, казалось, стоял в аду, среди логова смерти и змей. Все задумывалось как продолжение огня из камина. Моя маленькая Гуки стояла рядом и сказала: „Да, а ты что-нибудь кроме мамочки рисовать можешь?“» Хороший вопрос. Ответ: нет.

Рильке в Париже растерянно вспоминает лето и осень в Германии. Как он беспокойно ездил туда-сюда между всеми своими женщинами и сверхматерями, между Кларой, еще-супругой, и своими уже-не-любовницами Сидони и Лу, своей летней любовью Эллен Дельп, своей матерью и очарованными им дамами Кассирер, фон Ностиц и фон Турн-и-Таксис. Держать все открытым, не идти однозначным путем – куда все это приведет, думает Рильке 1 ноября. Как образ жизни – это катастрофа. Как поэзия – откровение:

Пути открыты
Больше нет преграды предо мной,
что меня в томлении держала:
все пути открыты, пеленой
с глаз земная увлеченность пала.
Боль от всех любовных ожиданий
мучила меня и день и ночь:
боли той от встреч и расставаний
я не мог доселе превозмочь.

В Аугсбурге Бертольт Брехт сетует на ноябрьские простуды. И чем только еще ни страдает пятнадцатилетний школьник, как свидетельствует его дневник: голова болит, насморк, катар, резкие боли в спине, кровь из носа. Каждый день знаменуется краткими бюллетенями о его «самочувствии», он смакует собственные боли и накручивает вторичную выгоду от болезни: «Утром был доктор Мюллер. Сухой бронхит. Интересная болезнь. Насморк у любого бывает».

Выражение «An apple a day keeps the doctor away» [45] впервые всплывает в 1913 году – в книге Элизабет Райт «Деревенская речь и фольклор».

Эмиль Нольде все ближе и ближе к тихоокеанским островам. 5 ноября удается приплыть через Желтое море в Китай. За пять дней пароход «Принц Эйтель Фридрих», пройдя мимо Тайваня, добирается до Гонконга. Из Гонконга экспедиционная группа теплоходом «Принц Вальдемар» отправляется через Южно-Китайское море в Германскую Новую Гвинею. Но ступив на землю далекой немецкой колонии, он приходит в недоумение. Вместо девственного рая он обнаруживает рынок. В ноябре 1913 года Нольде пишет на родину: «Дорогой друг, горько наблюдать, как целые земли здесь заполонены наихудшими галантерейными товарами из Европы, от керосиновой лампы до простейшего хлопка, выкрашенного неестественной анилиновой краской». Чтобы увидеть это, жалуется он, не было нужды отправляться в путешествие. Он оставляет свои принадлежности для рисования в чемоданах и чертыхается.

2 ноября рождается Берт Ланкастер.

Когда Георг Тракль возвращается из Венеции в Австрию, тонущий город запускает ему вослед машину вдохновения. В последние месяцы 1913 года поэзия охватывает его со страшной силой, и вместе с тем чуть не проламывает ему череп. Дурман языка рассказывает о преисподней, творящейся у него внутри.

«Все раскалывается надвое», – пишет он в ноябре. Так никогда и не выяснится наверняка, что же случилось, но можно предположить, что его любимая сестра Грета беременна. И совершенно неясно, от кого: от своего мужа (который был у нее в Берлине), от него самого или от его друга Бушбека, которого он подозревает в связи с ней. Мы знаем только, что в одном из ноябрьских стихотворений Тракля появится «нерожденное», и через три месяца он напишет, что у сестры был выкидыш. Но кто знает. Его душа настолько истерзалась, что и самой жизни хватило бы расколоть его пополам.

В благодарность своему покровителю и спасителю Людвигу фон Фикеру он, несмотря на безутешное состояние, после долгих уговоров соглашается на публичное выступление. Он читает на четвертом литературном вечере фикеровского журнала «Бреннер» в Филармоническом зале Инсбрука. И, судя по всему, поэт говорил так, будто все еще бродил, бормоча себе под нос, по венецианскому пляжу Лидо: «Поэт, к сожалению, говорил очень слабо, словно из какой-то сокрытости, из жизней прошлых или будущих, и лишь с течением времени удавалось в монотонно-молитвенном языке этого уже даже внешне своеобразного человека уловить слова и фразы, а за ними – образы и ритмы, которые составляют его футуристическую поэзию». Так написал Йозеф Антон Штойрер для «Тирольских ведомостей».

Между обоими провальными выступлениями – на Лидо и в филармонии – возникает одна из центральных глав немецкоязычной лирики двадцатого века. В ней всего 49 стихотворений, среди которых главные произведения «Себастьян во сне», «Песня Каспара Хаузера» (одно посвящено венецианскому путешественнику Адольфу Лоосу, другое – его жене Бесси) и «Превращения зла». На самом деле возникает 499 или 4999 стихотворений, потому что стихи Тракля всегда не окончены: существуют бесчисленные версии, заглавия, редакции, правки и варианты. Он не устает хвататься за карандаш и переделывать рукописи, не устает писать издателям журналов, где печатаются его стихи, и просить поменять это слово на другое, а другое на это. «Синий» может превратиться в «черный», а «легкий» в «далекий». Он таскает за собой мотивы, пытается уместить их в строфу за строфой и, если не удается, переносит их в следующее стихотворение, в следующий год. «Неисправимый в высоком смысле слова» – сказал о Георге Тракле Альберт Эренштейн. Но это не так. Самого его еще можно было исправить. Но лишь через него самого. Его стихотворения – монтаж из того, что он слышал, читал (Рембо в первую очередь и Гёльдерлин), чувствовал. Но бывает и так, как, например, в стихотворении «Просветление» из ноября 1913 года: начинавшееся «источником голубым, бьющим в ночи из отмершего камня» оно превращается в итоге в «цветок голубой, тихо звенящий в камне замшелом» [46]. Романтизм всегда предстает исходной точкой, но вместе с тем и томительной целью тихо звенящего Тракля. Одной только осенью 1913 года голубой цветок расцветает в стихотворениях Тракля девять раз. В эпитафии Новалису он увядает уже в ранней редакции текста. Но едва «голубой» увял и был вычеркнут, начались новые опыты над словами. Цветок может быть каким угодно: сперва «ночным», потом «сияющим», в итоге «розовым». Чтобы производить впечатление пророческих, стихам Тракля не хватает точности. Здесь скорей успевает блеснуть немецкий словарный запас во всей своей роскоши, силе, в зальцбургском позднем барокко, пока Тракль не откроет, наконец, дверь в производственный цех вдохновения и надо всем не повеет чумной дым исхода и ледяное дыхание его души. Всюду умирают цветы, темнеют леса, прячутся лани, смолкают голоса.

Мертвый приходит к тебе.

Истекает сердце захлебывающейся кровью,

под черными бровями гнездится невысказанный взгляд;

темная встреча.

Ты – пурпурный месяц, вот он сияет в зеленой тени олив.

Следом идет непроходящая ночь.[47]

Это непреходящее переживание vanitas кажется слишком экзистенциальным, чтобы Тракля можно было уличить в словесном опьянении или даже китче. Тракль умел выражаться только лирически, его правки и редакции суть его автобиография. Он узрел темноту, уловил мимолетность, потребовал объяснений от непостижимого. Он всматривался в себя и становился свидетелем незримого, с фантазией, обретающей окончательную свободу лишь в интроспекции.

В борьбе с языком он шлифует слова до тех пор, пока не поймет, что может отпустить их в мир. В мир, где самому ему не выжить. Его стихи – пусть даже они повествуют о последних днях человечества – не возвещают беды. В них история давно приняла – в дюрренматтовском смысле – «наихудший оборот», именно потому, что уже оказалась подумана и записана в стихах.

3 ноября рождается Марика Рекк.

Роберт Музиль устал и ложится раньше жены. Но не может заснуть. Спустя какое-то время он слышит, как она идет в ванную готовиться ко сну. Он берет блокнот, всегда лежащий на прикроватном столике, карандаш и просто записывает все, что происходит: «Я слышу, как ты надеваешь ночную сорочку. Но это еще далеко не все. Опять совершаются сотни мелкий действий. Я знаю, что ты торопишься; во всем этом, очевидно, есть необходимость. Я понимаю: мы наблюдаем за безмолвным поведением зверей, удивляясь, как у них, не обладающих, по-видимому, душой, действия следуют одно за другим, с утра до вечера. Здесь то же самое. Ты не осознаешь всех бесчисленных действий, которые совершаешь, всего, что кажется тебе важным и остается незначительным. Они на каждом шагу в твоей жизни. Я случайно это осознаю, пока жду тебя». Любовь кажет себя и в чувствующем, изумляющемся, воодушевленном, нежном вслушивании и наблюдении.

1 ноября баварского короля Отто официально объявляют сумасшедшим. Врачи диагностируют «финальную стадию продолжительного психического заболевания». Таким образом юридически возможным становится восхождение на трон принц-регента Людвига под именем Людвиг III.

У сумасшедшего Войцека галлюцинации: «Над городом зарево! Все небо горит! И словно трубный глас сверху» [48]. 8 ноября в мюнхенском театре Резиденции, после многолетних настаиваний Гуго фон Гофмансталя, состоится премьера возникшей в 1836 году и оставшейся фрагментом драмы «Войцек» Георга Бюхнера, рожденного в 1813 году. Постановка чудесно вписывается в этот год: идеальный момент, чтобы вторгнуться в сознание. Какая пьеса, какой язык, какой темп! Уж почти восемьдесят лет, а кажется, будто написана сегодня. Эта история параллельна «Верноподданному» Генриха Манна, только в ней гораздо больше насилия, в ней глубже архаика. Врач использует Войцека для экспериментов, капитан – для унижений. После того как любимая Мария изменила ему с симпатичным «Тамбурмажором», он не сдерживает агрессию и закалывает ее. Жертва оборачивается преступником. «Ключевым моментом, – как говорит Альфред Керр, – становится мучающее человечество, а не замученный им человек». Это драма пролетария, пьеса о мятеже и протесте. Рильке вне себя от восторга: «Спектакль бесподобен, как этот покалеченный человек там стоит в своей куртке посреди мироздания, malgre lui[49], в бесконечности звезд. Это театр, таким театр мог бы быть». Но прежде всего это торжество языка, который бьется меж галлюцинацией и сказкой, канавой и поэзией и набрасывается на тебя ястребом. В конце пьесы есть сказка об одиноком ребенке: «А не нашедши на земле, решил он поискать на небе – там месяц такой ласковый светит. А как пришел к месяцу, смотрит – ан это гнилушка. Пошел он тогда к солнцу, а как пришел, смотрит – ан это вялый подсолнечник. А как к звездам пришел, смотрит – это маленькие золотые жучки, насаженные на булавки. Захотелось ему обратно на землю – глянь, а вместо земли – горшок перевернутый. Так он и остался один-одинешенек».[50]

Эта сказка полностью соответствовала вкусам 1913 года. Безутешная, по ту сторону всякой утопии, но наполненная поэзией.

Возможно, в тот день, 8 ноября, он был среди гостей на премьере «Войцека», от его квартиры на Айнмиллерштрассе до театра рукой подать: Эдуард фон Кайзерлинг, самый крупный и самый забытый антиутопист своего времени. Он и без того лицом не вышел, а тяжелый сифилис и болезнь спинного мозга внесли дополнительную лепту, и вот теперь обедневший балтийский граф делит с двумя сестрами Генриеттой и Эльзой один этаж в Швабинге. Между тем, он уже почти совсем ослеп, но диктует сестрам богатые красками рассказы и романы. В принципе, в своих книгах, выходящих год за годом, он рассказывает одну и ту же историю. Но с точки зрения языка, это ни на что не похожее певучее заклинание природы, которым он хочет облегчить дворянскому роду его кончину. Отсутствующую рефлексию он рассматривает как самый ее большой отличительный признак. От его книг исходит волнительный покой: расточительство чувств, слов, прилагательных, к которым он обращается, лишь бы скрыть бессмысленность, на которую модернизм обрек этот мир. Никто, за исключением Штифтера в «Бабьем лете», не умел описать роскошь нордического лета с такой страстью и разнообразием. Вместе с тем Эдуард фон Кайзерлинг демонстрировал, что ностальгией не справиться с настоящим. Когда его персонажи говорят, он просто слушает их – с недоверием, улыбкой и смущением. Он верит только природе, ее росту, цветению, увяданию. Довольно гениально. Как раз вышли «Волны», его самый крупный антиутопический манифест, а в 1913-м он работал над новеллой «На южном склоне», своим шедевром. Над главным героем Карлом Эрдманом фон Вест-Вальбаумом, владеющим имением в Прибалтике, как некогда и сам автор, нависла угроза дуэли, «с хрупкой явственной оболочкой, словно плод, созревший на южном склоне». Вся новелла движется к этой дуэли. Вместе с тем дворяне в этой истории иронизируют по поводу первых брешей в отношении полов, когда, например, обожаемая всеми Даниэла фон Бардов говорит своему поклоннику Карлу фон Эрдману: «Зачем вы тоже хотите быть сложным, всем сейчас надо быть сложными и загадочными, и все думают, будто смогут тогда нам понравиться». Немного позже, когда он написал ей любовное письмо, наполнив его чувствами, она в садовой беседке тщательно проходится по нему, словно скальпелем, и говорит о нем: «Китч». «На южном склоне», таким образом, представляет собой еще и монумент языкового скептицизма. Но больше всего подкупает, как Кайзерлинг держит всю историю в напряжении, ведет все к большой роковой дуэли. Чья же песенка спета: Карла Эрдмана, высокопарного пошлого любовника, или его бравого противника, который того оскорбил? Что делает Кайзерлинг в кульминационный момент: оба стреляют мимо, дуэлянты собирают вещи. Все разваливается. Названное новеллой таковой не является – нет никакого «события». Врач, присутствующий на дуэли, явно разочарован: он, как иронично отмечает Кайзерлинг, «внутренне слишком много готовился».

Все участники (и с ними читатель) чувствуют, что сама угроза дуэли и возможная смерть были предвещанием. Редко современная литература оборачивается таким исследованием менталитета, как здесь. 1913-й или: год на южном склоне Истории.


Из книги Флориана Иллиеса "1913. Лето целого века." (извлечения)



http://flibustahezeous3.onion/b/390403/read

завтрак аристократа

106 лет назад в ноябре 1913 года (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/1498902.html


Эрнст Юнгер тоже «внутренне слишком много готовился». Жажда опасности гонит его прочь из Бад-Ребурга – курорта, где пахнет коровами, торфом и стариками – и из отчего дома, через круглые окна которого почти не проникает свет.

В августе он, одетый во все зимнее, зашел в отчий парник подготовить свое тело к экстремальным условиям. Теперь он чувствует, что созрел для Африки. Годами он под школьной скамьей зачитывался захватывающими путешествиями в сердце тьмы. «В один слякотный пасмурный осенний день я, трясясь от страха, зашел в комиссионный магазин приобрести шестизарядный револьвер с патронами. Он стоил двенадцать марок. Из магазина я вышел с чувством триумфа и прямиком направился в книжную лавку, где приобрел толстую книгу „Тайны черного континента“, казавшуюся мне необходимой».

И потом, с книгой и револьвером в багаже, 3 ноября он отправляется в путь, никого не поставив в известность. Но как на поезде добраться из Ребурга в Африку? К сожалению, в географии он силен никогда не был. Эрнст Юнгер покупает себе трубку, чтобы чувствовать себя взрослее и подбодрить сердце искателя приключений, берет билет четвертого класса и едет от вокзала до вокзала в юго-западном направлении. Он едет все дальше и дальше, сначала в Триер, потом через Эльзас-Лотарингию – Юнгер продирается к цели: в один прекрасный день, после бесконечной одиссеи, 8 ноября он оказывается в Вердене, где вступает в иностранный легион. Его распределяют в 26-ю учебную роту под номером 15308 и увозят в Марсель, там он садится на корабль до своей земли обетованной: Африки. Местная газета сообщает: «Бад-Ребург, 16 ноября. Приманер[51] – иностранный легионер. Унтерприманер Юнгер, сын горнопромышленника доктора философии Юнгера, был завербован во Французский иностранный легион и находится сейчас на пути через Марсель в Африку. Отец горемыки обратился за помощью в Министерство иностранных дел в Берлине. Германское посольство вынуждено связаться с правительством Франции по поводу освобождения Юнгера».


После сыгранной в мае свадьбы Виктория Луиза Прусская и принц Эрнст Август Гамбургский уезжают в ноябре в Брауншвейг. Впервые за последние почти пятьдесят лет правящим герцогом Брауншвейга вновь стал один из рода Вельфов. Молодая пара счастлива. У них будет пятеро детей.


В гарнизонном городке Цаберн в Эльзас-Лотарингии, с 1871 года принадлежащем Германской империи, 28 октября происходит нечто ужасное. Вечером перед казармой германской армии появляется несколько десятков демонстрантов, протестующих против того, что командир полка барон Гюнтер фон Форстнер объяснил своим рекрутам, что все французы «вакес» [52] и: «На французский флаг можете наложить». Эти слова попали на первые полосы местных газет и привели население в ужас. Когда демонстранты поднимают плакаты и агитируют за большее уважение, по приказу командира полка на них выдвигаются три вооруженных пехотных взвода. Среди демонстрантов возникает паника, но немецкие солдаты обрушиваются на них с побоями и задерживают свыше тридцати человек, среди которых и непричастные прохожие. Их запирают в подвале для угля без света и туалета. На это командир полка барон Гюнтер фон Форстнер произносит следующие слова: «Если польется кровь, то, мне кажется, весьма кстати. Командование лежит на мне, и мой долг перед армией – добиться ее уважения».

Пять дней спустя его замечают с труппой солдат, и несколько рабочих обувной фабрики кричат ему «вакес-лейтенант», на что он теряет самообладание и дает одному сапожнику-инвалиду, который не смог убежать, саблей по голове, так что тот оседает, обливаясь кровью.

Уже на следующий день рейхстаг в Берлине обсуждает события в Цаберне. Цабернский инцидент угрожает миру между Францией и Германской империей как никакое событие раньше. Военный министр Германии Эрих фон Фалькенхайн не дает сбить себя с толку открытым правонарушением немецких военных. Он утверждает, будто «галдящие скандалисты» и «подстрекательские печатные органы» виноваты в обострении ситуации. В ответ на это разгораются скандалы в ландтаге, оппозиция возражает против оправдания действий военных вне рамок закона и порядка. Депутат от партии Центра Константин Ференбах: «Военные также подчиняются закону и праву, и если мы дошли до того, что ставим военных вне закона и отдаем гражданское население на произвол военных, тогда, господа: Finis Germaniae!… Это катастрофа для Германской империи». Но настоящая катастрофа еще впереди, потому что главе германского государства Вильгельму II ухарский выпад немецких военных вообще-то по вкусу, и в так называемом Цабернском инциденте он не видит ничего поистине драматичного. Зато воплем реагирует европейская пресса, когда вынесенный командиру Форстнеру приговор, изначально предусматривавший сорок три дня тюремного заключения за умышленное телесное повреждение, высший военный суд в апелляционном порядке заменяет на оправдательный вердикт. Форстнер, как заявили судьи, действовал в «мнимо необходимой обороне», а, следовательно, невиновен. Либеральная «Франкфуртская газета» понимает ужасающий посыл этого оправдания: «Бюргерство потерпело крах. Это подлинный и очевидный знак Цабернского процесса… В конфликте между властью военной и властью гражданской военный суд признал неограниченное господство первой над второй».


В 1913 году основывается фирма «Прада», а в галерее Витторио Эммануэле в Милане открывается их первый магазин элегантных кожаных товаров.


Император Вильгельм в середине ноября едет поездом в Хальбе на Императорский вокзал, затем на каретах путь продолжается до Дубровских лесов. Там в половину второго дня начинается охота, на окруженной сетями территории. Дичь гоняют прямо перед стрельбищем его величества. Два ружейника только и успевают перезаряжать. Когда в 14:45 охота сворачивается, добыто в общей сложности 560 штук дичи. Один император Вильгельм II подстрелил десять ланей и десять кабанов. Вечером, за охотничьим ужином, он выступает с инициативой, что нужно все-таки установить какой-нибудь памятник в честь его меткости.


Ноябрь 1913 года ознаменован самой интимной, самой чуткой и, возможно, самой честной перепиской между Томасом и Генрихом Маннами. Дела у Томаса Манна в этот момент идут не самым лучшим образом. Его жена Катя никак не поправится: кашель, который она месяцами, если не годами пыталась вылечить в санаториях, вновь охватил ее, с большей, чем когда-либо, силой. Кроме того, он впервые залез в долги, не подрасчитал со строительством дома на Пошингерштрассе, который почти готов. Он просит своего издателя Самуэля Фишера об авансе в 3000 марок за следующий роман. А своему брату Генриху он пишет: «Меня всегда в первую очередь занимал упадок, и, вероятно, именно он не дает мне интересоваться прогрессом». И потом: «Но что за болтовня. Плохо, что все невзгоды эпохи и отчизны лежат на человеке, не имеющем силы их выразить. Но и это, надо полагать, тоже часть этих невзгод. Или их удастся выразить в „Верноподданном“? Я радуюсь твоим работам больше, нежели собственным. Ты духом крепче, это главное». И потом, в редком порыве любви к брату: «Конечно, абсолютная бестактность, что я пишу тебе так – ведь что тебе отвечать на это». Но Генрих Манн, который в ближайшие месяцы закончит свой эпохальный роман «Верноподданный», очевидно, знает, что ответить. Его реакция нам неизвестна. Зато известна – Томаса Манна: «За твое умное, нежное письмо благодарю тебя от всего сердца». И затем своего рода внезапное объяснение в любви всем братьям и сестрам: «В лучшие свои времена я уже давно мечтаю написать еще одну большую правдивую историю жизни, продолжение Будденброков, историю всех нас пятерых братьев и сестер. Мы того стоим. Все». Никогда больше он не даст брату так глубоко заглянуть в свою измученную усталостью и сомнениями душу.


Никаких следов «Моны Лизы».


У Марселя Дюшана все еще нет охоты к искусству, зато есть идея. «Можно ли, – спрашивает он себя, – творить произведения, которые не были бы произведениями искусства?» А потом осенью в его новой квартире на улице Сент-Ипполит в Париже появляется вдруг переднее колесо велосипеда, которое он прикручивает к обычной табуретке. Марсель Дюшан рассказывает об этом совершенно ненавязчиво: «Мне просто хотелось, чтобы это было у меня в комнате, как бывает у человека камин или карандашная точилка, разве что только никакой пользы от этого предмета нет. Это приятное устройство, приятное в силу движения, которое оно производило». Дюшана это так успокаивает – вращать колесо рукой. Бесконечное вращение вокруг своей оси доставляет удовольствие. Пока в Париже, Берлине и Москве художники все еще спорят о том, по какому пути должно идти искусство – кубизм, реализм, экспрессионизм или абстракционизм, – молодой Дюшан просто ставит на кухне велосипедное колесо и создает тем самым первый реди-мэйд. Самая ненавязчивая смена парадигмы в истории искусства.


20 ноября Кафка пишет в дневнике: «Был в кино. Плакал».


Безудержность эмоций в кинозалах активизирует в 1913 году поборников прав молодежи. Педагог Адольф Зельман пишет в предисловии к своей книге «Кино и школа»: «Призываем учителей обратить внимание на всю опасность, исходящую от дурного кино, и оградить от нее нашу молодежь. Задача школы – просвещать, чтобы в ней и за ее стенами человек понимал, что за дурную моральную пищу предлагают нынче в кино. Она должна заниматься просвещением в прессе, на родительских собраниях и конференциях. Она должна добиваться законодательных мер и полицейских распорядков, чтобы оградить нашу молодежь от всего пагубного влияния, исходящего от кино». В Фульде Германская конференция епископов устанавливает для духовенства специальные нормативы для предотвращения негативных последствий от посещения кинотеатров. Впредь никто не должен плакать перед лицом сентиментальной пошлости! Требуют не допускать к просмотру детей младше шести лет. Кроме того, взрослые должны отказаться от морально негодных фильмов.

Это называется благим намерением.


Какое красивое имя: граф Альберт Менсдорф-Пули-Дитрихштейн. Благодаря женитьбе одного из своих предков на Саксен-Кобургской принцессе в далеком девятнадцатом веке, Альберт Менсдорф, или просто граф Али, оказался в родстве почти со всеми европейскими дворами, что каждый день вдохновляло его по-новому. Двоюродному брату британского короля и австро-венгерскому послу в Лондоне в ноябре 1913 года удается собственный шедевр. Британский король Георг V пишет ему в надежде, что «эрцгерцог и герцогиня смогут на несколько дней в ноябре приехать пострелять в Виндзор». Еще бы они не смогли! Это первое официальное приглашение для австрийского престолонаследника и его замученной протокольными унижениями супруги, герцогини Софии. Граф фон Мендельдорф-Пули-Дитрихштейн знает, что ему удалось, и пишет эрцгерцогу Францу Фердинанду: «Как Вы знаете, все эти официальные мероприятия со зваными обедами, тостами, приемами, театрами и т. д. и т. п., на которых тебя загоняют до полусмерти, – для меня сущий кошмар (sic)». Плохая шутка. Потому что граф, вероятно, самый видный светский лев австро-венгерской дипломатии: с каждого званого обеда он сохраняет меню и рисует на следующий день схему, на которой отмечает, с кем он сидел. Зачем же так наговаривать на общественную часть визита эрцгерцога? Это объясняется тем, что с престолонаследником его связывает взаимная сердечная неприязнь. Но эрцгерцогу до этого нет ровно никакого дела. Для начала он доволен возможностью совершить с женой официальный визит за границу. И доволен, что уже спустя две недели после охоты с кайзером Вильгельмом может теперь пойти на охоту вместе с королем Георгом V рядом с Виндзорским дворцом. Франца Фердинанда и короля сопровождают три английских герцога, в то время как дамы в Виндзорском дворце ведут беседы и слушают концерты. Во вторник, 18 ноября, охотники подстреливают тысячу фазанов и четыреста пятьдесят диких уток, которых облавщики загоняют им под ружье. В среду, 19 ноября, они при свете восхитительного солнца отстреливают тысячу семьсот фазанов. А в пятницу, когда ветер и дождь хлещут охотничье общество в лицо, убивают еще восемьсот фазанов и четыреста диких уток. Резня.



Из книги Флориана Иллиеса "1913. Лето целого века." (извлечения)



http://flibustahezeous3.onion/b/390403/read
завтрак аристократа

Мария Портнягина Танец с эпохой 14.10.2019

Судьба Айседоры Дункан в публикациях «Огонька»


Из эксцентричной «босоножки» Айседора Дункан превратилась в основоположницу свободного танца, а также любимую героиню читателей «Огонька»

"Великая босоножка» и одна из самых любимых героинь «Огонька» Айседора Дункан впервые появилась на страницах нашего журнала в белом хитоне и с проповедью свободного танца. После революции ее во всем мире считали «большевистским агентом», а журнал писал о ее браке с Есениным и школе танца в Советской России. Как в одной судьбе соединились лав-стори, хореография и пропаганда?


В 1914 году корреспондент «Огонька» был приглашен Айседорой Дункан в ее «дворец античного танца» под Парижем. На обложке журнала (№ 18, 1914 год) Айседора Дункан, одетая в легкий белый хитон, с подвязанными лентой волосами лежит на тахте: «Отдых после танца». В том же номере рисунок Льва Бакста с натуры, сделанный специально для журнала,— «Дункан на пляже в Венеции (Лидо)»: танцовщица раскинулась на песке, темный облегающий купальник не оставляет места мужской фантазии. Тут же автограф танцовщицы на французском: «Редакции журнала "Огонек" от Айседоры Дункан».

Мало о ком «Огонек» писал с таким постоянством и любовью, как об Айседоре Дункан, разве что о Льве Толстом, не считая, конечно, партийных вождей. Танцовщица была желанной гостьей на страницах журнала и до революции, и после, став одним из символов революционной творческой свободы.

Босиком и немножко антично



Американская звезда на обложке «Огонька» за 1914 год, внутри номера большой репортаж из ее «Дворца античного танца» под Парижем

Американская звезда на обложке «Огонька» за 1914 год, внутри номера большой репортаж из ее «Дворца античного танца» под Парижем

Фото: Архив журнала "Огонёк"


Дункан родилась в 1877 году в Америке в многодетной семье. Ее отец-банкир разорился, после чего родители развелись, так что Айседоре в юном возрасте пришлось начать зарабатывать тем, что умела,— она увлекалась танцами. В 18 лет она стала выступать с номерами в ночных клубах Чикаго в весьма экзотичном образе, выходя на сцену в греческом хитоне и босиком. Ее манеру позже оценила и европейская публика (в том числе российская: в конце 1904 года она дала несколько концертов в Санкт-Петербурге и Москве). И если в начале карьеры «босоножка» воспринималась как интересная диковинка, то со временем Дункан завоевала признание как новатор и основоположница свободного танца. В 1909 году Айседора Дункан открыла свою школу танца во Франции, которую пять лет спустя и посетил корреспондент «Огонька».

«В Бельвю, близ Парижа, на средства Дункан вырос роскошный дворец античной пляски, в стенах которого десятки девушек осуществляют ее мечту»,— сообщал журнал.

Жанра интервью в те времена еще не было, поэтому «Огонек» пересказывал слова Дункан о том, как родился ее творческий метод. «Однажды она, сидя на морском берегу, увидела пляшущего ребенка. Движения девочки были столь ритмичны и настолько отвечали движению морского прибоя, волнам горячего ветра и вибрации солнечных лучей, что танцовщице невольно представилось: это пляшущее дитя отражает в своем маленьком существе всю природу, как капля росы миллионами огней отражает в себе солнце»,— с восхищением писал автор «Огонька».

«Каждое свободное движение подчинено закону колебаний мирового ритма. И лучшим проводником волны энергии мироздания является человеческое тело,— излагал журнал "философию" Дункан.— Чтобы найти ритм танца, надо прислушаться к колебаниям земной энергии».

За лирическим вступлением шел рассказ о новаторской школе Айседоры Дункан. «Несколько лет назад Дункан пришла в голову мысль создать школу античного танца, где можно было бы воспитать целое поколение девушек в атмосфере красоты, чтобы, имея перед глазами только идеальные формы, они воплощали бы их в себе самих,— цитировал "Огонек" танцовщицу.— Для этой цели нужно было растить своих воспитанниц, как садовник выращивает цветы. Поэтому она поместила в школе различные изображения наиболее совершенных форм женского тела, начиная с детского возраста. Живопись греческих ваз, изображающую танцующих детей, танагрские и беотийские статуэтки…» «Воспитанницы, танцуя среди этих образов гармоничного движения, сами быстро усваивают их»,— разъясняла свой замысел Айседора Дункан.

Для более взрослых девушек,— продолжал «Огонек»,— «в школе установлены статуи спартанских девушек, идеально развитых в отношении гармонии формы и движений. Ежедневные упражнения в школе состоят в развитии отдельных частей тела». «Человеческие формы такой же сложный инструмент, как и музыкальный, и выработка их стоит больших забот и любовного к ним отношения»,— добавляла сама Дункан. Принципом школы, по ее словам, стало «широкое поле для индивидуального творчества каждой». «Одеты воспитанницы в туники, легкие хитоны, ноги обуты в сандалии»,— делился увиденным автор «Огонька».

Главная же новость состояла в том, что десант от г-жи Дункан уже прибыл в Россию: «Сейчас в России находятся секретарша проповедницы нового искусства г-жа Франк и брат танцовщицы г. Дункан. Они приехали, чтобы выбрать среди русских детей обоего пола воспитанниц и воспитанников для школы. Фильтрация производится строгая. От детей требуется красивое телосложение и умственное развитие. Выбранные дети поедут в школу, откуда пойдут проповедовать древнее искусство в мир… Культ эллинских богов, выраженный в танце, должен произвести окончательный переворот в установившихся понятиях гармонии и красоты. Широкие горизонты открывает Дункан в искусстве!»

Муза и коммунистка



После свадьбы Дункан с поэтом Сергеем Есениным о паре в России писали «наши за границей»

После свадьбы Дункан с поэтом Сергеем Есениным о паре в России писали «наши за границей»

Фото: Фотоархив журнала «Огонёк»


После революции Айседора Дункан — героиня уже советского «Огонька»: во время гастролей в Советскую Россию в 1921 году она познакомилась с поэтом Сергеем Есениным и стала его женой (они прожили вместе около двух лет, Дункан даже приняла советское гражданство). Ей, как утверждают исследователи, Есенин посвятил одно из самых слабых своих стихотворений «Пой же, пой. На проклятой гитаре / Пальцы пляшут твои в полукруг». Фотография, на которой поэт изображен с Айседорой Дункан у Бранденбургских ворот и сделанная специально для «Огонька» (№ 1, 1923 год), была очень популярна.

И уже в следующем номере вышла заметка «Возвращение Айседоры Дункан»: «Дункан вернулась в Россию, с которой она себя считает духовно связанной: ее идея о свободном, гармоничном восприятии духа и тела в красоте может, по ее мнению, найти корни только в России…. Сейчас Айседора Дункан отправляется в турне по Кавказу и Крыму, а оттуда возвращается обратно в Москву».

Дело в том, что «за границей Дункан безнадежно окрестили коммунисткой,— писал журнал,— и отношение к ней было предвзятое. Во многих городах ей просто не разрешили спектаклей. В Париже, в Трокадеро спектакль Дункан был сорван. В Чикаго Дункан выступала в огромном театре, вмещающем 10 000 человек. Перед началом ее просили рассказать о России. Она сказала: "До русской революции я думала, а вы и поныне думаете, что мировая идея свободы творится в Соединенных Штатах. Нет, она творится в России! Наш народ, создавший самую свободную в мире республику, одним из первых должен протянуть руку помощи и дружбы освободившемуся русскому народу". В конце спектакля сверху Дункан попросили исполнить танец "Интернационал".

Тогда из партера на сцену полетели дудки для свистков, поднялся шум, партер ушел, а верхи перешли вниз. Сбежал и аккомпаниатор. Тогда из публики выступила девочка лет 14 и заявила о желании играть для Айседоры».

Дункан прямо говорила о демократичном характере своего искусства: «Я не хочу создавать танцовщиц и танцоров, из которых кучка "вундеркиндов" попадет на сцену и будет за плату тешить публику. Я хочу, чтобы все освобожденные дети России приходили в огромные, светлые залы, учились здесь красиво жить: красиво работать, ходить, глядеть, есть, разговаривать. Не приобщать к красоте, а связать их с ней органически».

Такая возможность у Дункан была. В 1921-м, во время ее гастролей нарком просвещения РСФСР Анатолий Луначарский предложил танцовщице открыть собственную школу в Москве. Ей была обещана финансовая поддержка, но большую часть средств Айседоре Дункан пришлось добывать самой, в том числе она оплачивала питание воспитанниц и ЖКХ. В 1924 году танцовщица уехала из СССР, а школой до 1928 года руководила ее приемная дочь Ирма Дункан (школа была расформирована в 1949 году). Огоньковские фотографии доносят до нас колорит эпохи: босые, коротко стриженные и почти раздетые малыши во дворе повторяют за Ирмой Дункан ее движения (№ 36, 1924 год). А вот хоровод детей в коротких белых нарядах исполняет вальс Шуберта на 1 Мая (№ 18,1926 год). Годом позже (№ 17 за 1927 год) «Огонек» писал об «артистической поездке московской балетной школы имени Айседоры Дункан по Китаю» и опубликовал «письмо ученицы школы из Ханькоу, обращенное к оставшимся в Москве товарищам».

В 1927-м в «Огоньке» (№ 44) вышло короткое сообщение о смерти знаменитой танцовщицы: «На похоронах Асейдоры Дункан. Похороны трагически погибшей танцовщицы Айседоры Дункан (она удушилась шарфом, край которого случайно попал в ось движущегося автомобиля.— "О"), состоявшиеся в Париже, привлекли большое количество друзей и почитателей покойной. В похоронной процессии обращала на себя внимание фигура брата умершей Айседоры Дункан, облаченного в древнегреческую тунику — любимый наряд покойной».

Но и после смерти танцовщица продолжала волновать читателей. В конце года (№ 55) стало известно о ее завещании: «Последнее завещание Айседоры Дункан внесено американским адвокатом Рехт в советский суд раньше, чем оно будет рассмотрено судами Парижа и Нью-Йорка. Завещание было составлено покойной танцовщицей еще при жизни поэта Есенина, ее мужа, перед тем, как она совершила перелет в качестве первого пассажира при открытии воздушной линии Москва — Берлин. Основной частью наследства Айседоры Дункан являются ее мемуары, которые будут издаваться в Нью-Йорке и за которые предполагают выручить 50 000 долларов. Ею оставлен также дом в Париже, который, однако, заложен. Наследником ее имущества по завещанию являлся ее муж, поэт Есенин, а ввиду смерти последнего наследство должно перейти к ее брату Августину Дункан, известному американскому актеру. После смерти А. Дункан в числе оставшихся после нее документов найден ее советский паспорт. Вероятно, иностранные суды будут оспаривать ее советское гражданство на том основании, что поэт Есенин был женат на ней, не получив развода от своей прежней жены».

Так «Огонек» простился со своей легендой.


https://www.kommersant.ru/doc/4117674

завтрак аристократа

А.Королев Совсем не анекдот: как Василий Иванович Чапаев вошел в фольклор 5 ноября 2019

И КАКУЮ РОЛЬ В ЭТОМ СЫГРАЛ ФИЛЬМ БРАТЬЕВ ВАСИЛЬЕВЫХ

Ровно 85 лет назад, 5 ноября 1934 года, на экраны вышел фильм братьев Васильевых «Чапаев». Журналист Алексей Королев для «Известий» вспомнил, почему первый советский блокбастер был снят именно о начальнике 25-й стрелковой дивизии и чему нас учат уроки тактики с помощью вареной картошки.

Фильм победителей

К середине 1930-х советский кинематограф оказался в положении, которое можно было бы назвать предчувствием настоящего успеха. С концом НЭПа завершилась его полная национализация — соответственно, в кино пришли казенные бюджеты, даже в те суровые годы практически несчитаные. В Москве достраивались новый «Мосфильм» (тогда еще «Союзкино»), за границей закупались техника и пленка. Количество кинотеатров — вернее, киноустановок — в СССР наконец-то достигло приличного уровня. А главное, у зрителей появилось кое-какое свободное время и свободные деньги. Не хватало только одного — Большого Фильма.

Разумеется, такой фильм мог быть только о революции или гражданской войне — требования идейной выдержанности никто не отменял. Разумеется, он должен был содержать то, что сейчас называют action, — советский зритель не отличался в смысле своих пристрастий от любого другого, хоть в Лондоне, хоть в Шанхае. И, конечно, он должен был быть звуковым — немые фильмы еще выпускали, но всем было понятно, что это уходящая эпоха. Ну и, наконец, его должен был снимать мэтр — только так можно было хоть как-то гарантировать результат.

афиша фильм чапаев

Афиша к фильму

Фото: kinopoisk.ru/Ленфильм

Вот с этим последним неожиданно начались проблемы. Эйзенштейн был занят своими мексиканскими проектами. Пудовкин болел. Александров возился с «Веселыми ребятами». Но это было всё еще время дерзких решений — если живые классики не идут, сделаем новых, не хуже. Георгий и Сергей Васильевы (друзья и однофамильцы, братьями их по легенде назвал Виктор Шкловский и им понравилось) были, строго говоря, даже не режиссерами — монтажерами. Какая-то документалистика, да еще и короткометражная, в их портфолио была, но «Чапаев» стал для них дебютом.

Фильм сперва собирались делать немым, но вовремя передумали. Уже на уровне обсуждения сценария стало понятно, что, возможно, получится что-то экстраординарное (вопреки распространившемуся с легкой руки того же Шкловского анекдоте о директоре «Ленфильма», якобы сказавшем: «Ну, что ж, в клубном прокате пройдет, но свои деньги мы не вернем»), несмотря на неопытность режиссеров.

Генеральская линия


Васильевы не подвели. К своему полнометражному дебюту они отнеслись как к последнему фильму (с точки зрения вечности так оно, в общем, и оказалось). Без конца переписывали сценарий и переснимали отдельные сцены, скрупулезно выбирали актеров, сутками напролет сидели в монтажной, применяя навыки недавнего ремесла. Всё это, конечно, в совокупности важные составляющие успеха «Чапаева» у зрителей (30 млн просмотров в первый год — небывалый для СССР результат) и критиков, в том числе международных («Чапаев» вошел в десятку лучших иностранных фильмов года по версии Национального совета критиков США). Но всё же главное, пожалуй, было не в авторах и даже не в актерах — хотя работа Бориса Бабочкина совершенно безупречна и 85 лет спустя. Главное всё же здесь — герой.

Полководец — излюбленный персонаж для кинематографа. Холм, подзорная труба, на общем плане туда-сюда носится конница, дома — жена или невеста, да злое начальство, да лютый враг. Что еще нужно — бери и снимай. Кроме того, ничего не нужно особенно выдумывать — в истории талантливых и бесстрашных командиров пруд пруди.

братья Васильевы режиссеры пионеры

Режиссеры фильма «Чапаев» Сергей и Георгий Васильевы среди пионеров, 1935 год

Фото: РИА Новости

Российская гражданская война предъявила миру немало толковых военачальников. Деникин, Колчак, Дроздовский, Марков, Кутепов у белых. Фрунзе, Каменев, Тухачевский, Миронов, Егоров — у красных. Начдив Чапаев как полководец — не в этом ряду. Да и героем войны подлинного Василия Ивановича назвать трудно: да, был лично храбр, решителен, любим подчиненными, но ничего, подпадающего под слово «подвиг», не совершил.

Разумеется, «ноунеймом» он не был — Чапаева знали и ценили в руководстве РККА, посылали учиться в академию, у него был нечастый (вопреки сложившемуся в кино штампу) в то время орден Красного Знамени. Однако всё же для мифа маловато — даже с учетом гибели на поле боя.

Но дело в том, что братьям Васильевым вовсе не нужно было ничего особенного выдумывать. Миф о Чапаеве, его культ уже существовал — пусть и не такой масштабный, как после фильма.

Слово и слава

Роман Фурманова «Чапаев», разумеется, еще при жизни автора стал безусловной классикой. Перечитывать его сегодня при этом довольно затруднительно — в отличие от других хитов раннего соцреализма, посвященных Гражданской войне. С точки зрения собственно литературы фурмановский текст, конечно, уступает и «Разгрому», и «Железному потоку», и «Как закалялась сталь», не говоря уже о «Конармии» и «Тихом Доне». Есть, однако, одна деталь, которая перечеркивает (вернее, заставляет не замечать) все недостатки романа — «Чапаев» был первой большой книгой о Гражданской, с него началась эта тема в советской (да и в целом в русской) литературе. Если уж экранизировать, то «Чапаева»: в логике Васильевым и ленфильмовскому начальству не откажешь.

Ранняя смерть Фурманова предсказуемо забетонировала статус и романа, и его героя — немного наивного, поразительно бесстрашного и уверенного в себе, очень русского. Романный (а потом и киношный) Чапаев получился почти идеальной ролевой моделью. В нем не было плакатной безупречности Буденного, полууголовной лихости Котовского, немного кабинетной мудрости Фрунзе. Зато было вдоволь сомнений, некоторой неотесанности и настоящей искренности. Это добавили, конечно, Васильевы и Бабочкин (у Фурманова ничего этого почти нет, как нет, кстати и Петьки с Анкой в том виде, в котором они действуют в фильме).

чапаев фильм кадр
Фото: РИА Новости

Парадоксально, но реальному Чапаеву понадобилось умереть, чтобы вымышленный Чапаев получился настолько живым. Анекдоты — это же из той же серии, герой анекдота всегда человек с легкой дурнинкой (но никогда не идиот). Преподающий уроки тактики с помощью вареной картошки Чапаев дурнинкой наделен вполне. Зато и «впереди на лихом коне» такой персонаж смотрелся совершенно органично.

В карьере всех его создателей «Чапаев» остался главным и единственным успехом. Васильевы, даром что уже в 1935 году получили по ордену Ленина, быстро скатились во второй ряд советского режиссерского корпуса. Бабочкин, актер очень большого таланта, всю оставшуюся долгую жизнь оставался заложником своей лучшей роли (справедливости ради, «Чапаев» Бабочкина и кормил до гроба: регалии вроде звания народного артиста СССР или звезды Героя Социалистического труда он получал автоматически, просто по разнарядке, вне зависимости от реальных творческих успехов).

Такое бывает в искусстве, и вовсе не редко: счастливое озарение, невероятный, выше реальных возможностей творческий подъем и соответствующий этому успех оборачивается последующим опустошением. Жаль, что спросить, стоит ли оно бессмертия, невозможно: и не у кого уже, да и как-то неловко.


https://iz.ru/938941/aleksei-korolev/sovsem-ne-anekdot-kak-vasilii-ivanovich-chapaev-voshel-v-folklor

завтрак аристократа

А.А.Сидоров "Песнь о моей Мурке" (извлечения) - 15

История великих блатных и уличных песен

Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/1464519.html и далее в архиве


Как незатейливая песенка о жулике превратилась в «повесть временных лет» «Гоп со смыком»


Гоп со Смыком



(фронтовая переделка)

Жил-был на Украине парнишка,
Обожал он темные делишки,
В драке всех ножом он тыкал,
По чужим карманам смыкал,
И за то прозвали его Смыком.
А в Берлине жил барон фон Гоп,
Он противным был, к тому же жлоб,
И фон Гоп, чтоб вы все знали,
Был мошенник и каналья,
И за то имел он три медали.
Вот пошли фашисты на войну
Прямо на Советскую страну,
На Украине фашисты
Власть организуют быстро,
Стал фон Гоп полтавским бургомистром.
Но помощник нужен был ему,
И фон Гоп направился в тюрьму:
«Эй, бандиты, арестанты,
Вы на этот счет таланты,
Кто ко мне желает в адьютанты?»
И тогда вперед выходит Смык:
«Я работать с немцем не привык,
Но вы фашисты, мы бандиты,
Мы одною ниткой шиты,
Будем мы работать знаменито».
Фон Гоп со Смыком спаяны навек,
Но вдруг приходит к ним наш человек,
А в руке его граната.
Гоп спросил: «А что вам надо?»
Тот ответил: «Смерть принес для вас я, гадов».
Вот теперь и кончилась баллада,
На осине два повисших гада,
Гоп налево, Смык направо,
Кто послушал, скажет: «Так и надо!»

Достаточно широко известная фронтовая версия «Гопа», отрывок из которой прозвучал в художественном фильме «На войне как на войне» режиссера Виктора Трегубовича. Любопытно, что действие песни, как и оригинала, происходит на Украине — хотя не в Киеве, а на Полтавщине. Причем Гоп со смыком «раздваивается», превращаясь в парочку несимпатичных персонажей, один из которых — губернатор фон Гоп, а другой — уркаган Смык.

Автор переделки явно не принадлежал к преступному миру, поэтому уравнивает уголовника и фашиста. Но вообще профессиональные уголовники «советского розлива» не слишком охотно шли на сотрудничество с оккупантами. Не столько из-за патриотизма, сколько «по понятиям»: «воровской закон» запрещал им сотрудничество с любой властью. Конечно, исключать фактов «уголовного коллаборационизма» нельзя, но в основном с гитлеровцами сотрудничали как раз крестьяне, советские чиновники, даже оппозиционные священники (так называемая «катакомбная церковь»). Блатные же оставались собой и в оккупации.

Но вот какие любопытные сюжеты подбрасывает жизнь! Евгений Ростиков в статье «По кому стреляют Куропаты» рассказывает эпизод, когда фашисты выпустили преступников из оршанской тюрьмы: «В советское время в ней находились уголовники, но при отступлении их выпустили на все четыре стороны. Кстати, часть из них организовала партизанский отряд с понятным названием «Гоп со смыком», который в 1942 году был расформирован».

Так что фронтовая песенка не во всем права…


Заметим, что мы не рассматриваем в этом сборнике десятки других интересных и по-своему замечательных переделок и вариантов знаменитой блатной баллады, в том числе популярный в свое время «Драп со смыком», известный также как «Песня немецкого танкиста»:

Грабь-драп — это буду я,
Воровство — профессия моя,
Я в Берлине научился,
А в Париже наловчился,
И попал я в русские края.
…Налетели мы на крайний дом.
Жили в нем старуха с стариком.
В ноги бросилась старуха,
Я ее прикладом в ухо,
Старика прикончил сапогом.

Или полную «черного юмора» переделку «Граждане, воздушная тревога»:

Граждане, воздушная тревога,
Граждане, спасайтесь, ради Бога:
Майки, трусики берите
И на кладбище бегите —
Занимайте лучшие места!

Но все это увело бы нас далеко от уголовного фольклора.




http://flibustahezeous3.onion/b/563872/read#t2

завтрак аристократа

М.В.Ардов из книги "Цистерна" - 20

ДО ОСНОВАНЬЯ, А ЗАТЕМ…



У нас тут материк — воздух хороший. Это там, за рекой, болото. Давление болотное… Там тебе и комары, и что хочешь. А тут — бугор. Там, помню, поп за рекой совсем было зачах, заболел. А перевели его к нам, к Архидиакону, так разжирел, румяный стал. Летом тут благодать, умирать не хочется. Тут бугор — сады, что хочешь тебе растет… Не знаю, чем вас и угостить. У меня хозяйки нет. Все один живу, двенадцать уж годов. Пенсия больно мала — тридцать шесть рублей пятьдесят семь копеек. Чего там за пенсия у водников… Вот бы так-то написать мне биографию. Мне и военный комиссар, полковник Кривченко говорил: «Напиши ты биографию, я тебе хоть шестьдесят рубликов, а сделаю». Ведь я — балтийский моряк. Нас, балтийских моряков, ни хера в городе-то уж и не осталось. Один еще ходит придурковатый. Как сказал Владимир Ильич Ленин: «Балтийские моряки — оплот революции. Временное правительство полностью оторвалось от народа и неспособно руководить страной…» Я ведь самолично слышал его — Владимир Ильича Ленина, вождя мировой революции… Сейчас картошки начистим, наварим. Я огурцов достану… Когда у меня первая-то хозяйка была, была корова, овцы, поросенок… А теперь — куда они мне? Только кур десяток, петух одиннадцатый. И ни хера они сейчас не несутся. Весной-то неслись, куда там… Вот бы все бы написать, как оно было. В семнадцатом-то году. До основанья, а затем… Четвертого июля к нам в Кронштадт приехал председатель Павел Ефимович Дыбенко центрального комитета балтийского флота На митинге на Якорной площади он пояснил: «Вождь нашей революции Владимир Ильич Ленин должен скрываться от ищеек временного правительства в убежищах-подвалах». Мы утром собрались с военных судов, и многочисленный отряд отправились в Петроград на буксирных пароходах. Высаживаемся у Николаевского моста. Прошли Невский, Литейный, Загородный, Забалканский, Обводной канал к Таврическому Дворцу, где занимала фракция большевиков. Донские казаки, которые охраняли временное правительство, преданные временному правительству, пытались занять Таврический Дворец. Налетели они на нас на Литейном проспекте. Улицы Петрограда обагрились кровью. Казаки размахивали направо-налево шашками, многих матросов ранили. Улицы Петрограда oбaгрились кровью. Нами командовал Стогов, батальонный командир. Мы стреляли по ним из винтовок. Они вторично на нас налетели. Керенский дал тогда приказ арестовать Владимир Ильича Ленина. Дзержинский был тогда арестован. Мы ходили тогда по всему Петрограду, и гнали мы их до Невской заставы. Балтийский флот — оплот революции… Вот так-то бы все написать, хоть бы рубликов шестьдесят мне сделали… Я б тогда вам… эх, ты… Вы пейте, пейте, мне нельзя… Вот только столечко… Больше ни-ни… Бери огурцы-то, бери!.. Не стесняйся. У меня ведь все свое… Живу один хозяйка моя в городе. Не едет сюда, да и я к ней не еду… Дом-то уж больно жалко. Дом-то старый. Еще учительницы был. Учительница Яропольская Мярия Николаевна. Барыня была — куда там. Из Петербурга приезжала. Мне вот отдали да соседу Федьке Гвоздку. Тут вот кухня была да людская. Теперь уж ни хера нет, сломали все. Тут летом-то — умирать не хочется. Композитор к ней Танеев приезжал, Сергей Иванович. Недели две, помню, жил. На речку ходил, на пианине играл. С бородой. Вот она тут стояла, пианина. Откроет окна и играет… Студенты, помню, два приезжали. Тоже на речку. Велосипед у них был, все катались… Да ты пей, пей!.. Мне-то нельзя никак… Ну, вот столечко… Ешьте, ешьте, все ведь свое… Спешить нам некуда — вся зима наша… Написать бы все полковнику… Как в семнадцатом-то году мы, балтийские моряки, оплот революции, советскую власть мы ведь установили… Я Владимир Ильича Ленина слышал, как он выступал четвертого июля. Тогда и переполох был. Кто за эсеров, кто за большевиков. Многие недопонимали. Дошли мы до улицы Шесинских. Со второго этажа, с балкона. Нас было тысячи три с половиной, моряков-то. Яков Михалыч Свердлов был тут на балконе и говорит: «Владимир Ильич, моряки подошли, скажите что-нибудь». Владимир Ильич вышел и стал говорить: «Оплот революции — моряки. Стойкость и выдержка. Временное правительство полностью оторвалось от народа и неспособно руководить страной». Много он тут высказывал. Был, конечно, он в пиджачке. В левой руке, конечно, кепочку держал свою. Лысая голова Рубашка с открытым воротничком. Желтоватая бородка цапочком. Вот пришлось мне в то время видеть Владимир Ильича Ленина и слышать его слова. И как он высказывал: «От капиталистической революции перейдем к социалистической… Полностью оторвано временное правительство…» А тут Яков Михалыч. «Хватит, — говорит, — Владимир Ильич…» Так он в торопливом виде и ушел. Вон как его охраняли. Кабы чего не вышло. Мы ведь тут все с оружием. «Хватит, говорит, — Владимир Ильич…» А уж после этого уж мы три дня бились с ними. Только соберемся, опять налетят. Только соберемся, опять налетят. Идем по Марсовому полю, мимо казарм. Глядим, гвардейцы на окнах сидят. «Присоединяйтесь!» — кричим. А они только на окнах сидят. «Вы, — говорят, пришли, вы и делайте…» Только на окнах сидят да в гармонь играют… Петроград кипел. Одни только моряки и гуляли. К нам пришел Семен Рошаль и говорит: «Не верьте холуям временного правительства! Не верьте этим холуям-меньшевикам! Не давайте себя в обиду!..» А теперь вон пенсия у меня тридцать шесть рублей пятьдесят семь копеек!.. Хера ли это за пенсия? — ну ее к херам!.. Да ты пей, ешь, не стесняйся! Накладывай картошки — у меня ее до хера! Пей, наливай! Мне нельзя, не велят!.. Я сам налью!.. Я ведь родился в потомственной семье рабочего. До призыва работал в крестьянстве. Призвали меня во флот. Служил на учебном судне «Океан», город Кронштадт. Испытал революционное крещение в капиталистическую февральскую революцию. Отец у меня печник, был. Мастер был что надо. Пил только сильно. Я тоже печки после работал. В войну был водником — на броне, как незаменимый. У меня по реке — сколько? — семьдесят, что ли, бакенщиков, и у каждого печка Вот я все и ездил, печки им починял. Конечно, и для себя работал. В деревнях-то прибрежных. Как услышат, что приехал, так уж зовут. Бывало, и муки тебе дадут пуда два, и картошки… Только этим и жил. Из водников-то кто за зарплату служил? Где там дров возьмешь, где чего… Я первую-то хозяйку в Юже взял. Вдова она была, дочка у ней. Я на квартире там стоял. Так-то уж и получилось. Вечером сядем, самовар поставим да поллитровку выпьешь. Чего-то надо делать. Вот я ее и ушлепал… Да вы пейте, мне-то нельзя… И ешь давай. Какая это к херам закуска? Картошка да огурец в ж… не жилец… Накладывай. Капусты вот у меня нет. У хозяйки в городе. Пенсия уж больно мала Ты бы вот так написал бы полковнику Кривченко… Или он Кравченко?.. Все б так по правде. Я — балтийский моряк. Получил революционное крещение в капиталистическую февральскую революцию. Это в семнадцатом-то году. Подняли нас в час ночи. В Кронштадте аккурат первого марта. Вдруг тревога. Боевая. Иванов и Мясников главари, руководители политиканы-то. Боевая тревога. Мясников прибежал.: «Одевайтесь теплее, бушлаты, шинеля! Все в караульное помещение! За винтовками!» Мы похватали винтовки, патроны. Выскочили на верхнюю палубу. Но люки были закрыты офицеры сами закрыли. На верхней палубе Мясников на банкет стал и говорит «Что будем делать со своими офицерами, со своим начальством? В Петрограде революция, свобода!» Кто тут кричит — расстрелять! — кто — арестовать! кто — посадить! — кто — что! Тысяча двести человек нас было. В полном вооружении. Конечно, бросились в каюты. Оказались пусты. Они собрались в кают-компании. Офицеры там в полном вооружении были — кортики, винтовки, браунинги, сабли у них мотались… Стучим: «Отоприте!» Они кричат: «Что с нами делать будете?» Мы кричим: «Сдайте оружие!» Когда отперли, они тут сопротивлялись недолго. После сопротивления сдали они оружие. Кортики, браунинги и сабли отобрали у них. И на берегу в сарай которых заперли. Которые заядлые-то были. А других оставили на корабле. И в полном вооружении по стенке гавани шагали мы. Впереди портовая музыка. И прямо к адмиралу Верину. Значит, подошли к нему. У него часовые стоят — армейская полиция. Один в коридоре, один на улице. Когда арестовать его, как бросились в дом, он там спрятался у своих… Разыскали его матросы, вытащили на улицу. Накинули пальто, фуражку и вывели его на Якорную площадь. Ну что, расстреляли его — раз, раз — в овраг бросили. Старичишка был такой зверь!.. И еще контр-адмирала Бутакова тут же. Его с квартиры привели, он не прятался. После-то хватились, хороший он был. Но тут уж не щадили! Многих расстреляли… Покидали в овраг. Два столба врыли рабочие и лозунг «Смерть палачам!» Это первые-то дни революции. Многих перестреляли. Ну а после этого — митинги, митинги, митинги. Все на Якорной площади митинги. Конечно, власть временного правительства. Тут они законы ввели, расстрелы, казни. Временное правительство устраивало свое благополучие. Гучковы, Милюковы, Керенский — был глава. Керенский — правая рука царя был. Большевики, меньшевики — кто за что?.. Мы тогда не понимали. Но большевики ведущие люди к хорошей жизни. Так мы понимали… Вот ты пьешь, по тебе и незаметно… Наливай, наливай… Я ведь без хозяйки живу, ничего у меня нет. Самоварчик вот поставим. Варенья-то, повидла у меня до хера. Свое. Сад у меня — двадцать соток. Яблони все сортовые. А на хлеб да на сахар пенсия… Да уж больно мала… Я уж думал, может, к херам ее! Не брать ее совсем. Тридцать-то шесть рублей! Обидно… А мясо мне хозяйка привозит из города. Первые-то годы, как та хозяйка умерла, я еще корову держал. Года два доил. А потом — ну ее к херам, продал. А на второй-то хозяйке я уже одиннадцать лет как женился. У ее брата в Ярополье печку клал. А где печка — там, известно, баба. Мне хозяйка-то говорит: «Вот бы тебе жениться. Хорошая женщина, — говорит, — дева». Она у меня целка была. А целку-то теперь где найдешь? Только что у мирского быка… Ну, давай! Вот только столечко… Да. У меня тут тоже один был из города. Даже ночевал. Говорит, старухе одной пенсию хлопотал. Не давали, так он — министру. И министр дал… И чего только мы, балтийские моряки, не пережили. И революцию, и гражданскую войну. Эх, гражданская война!.. Советская власть на ниточке моталась! Когда Бутакова-то контр-адмирала мы в Кронштадте поставили к оврагу — хороший был мужик! Но расстреляли. Горячка. Красивый был, высокий. Борода — во! Он только-то и оказал: «Если уж меня расстреливаете, то всех расстреливайте вплоть до унтер-офицера, а то, — говорит, — у вас будет гражданская война». И точно. Тогда Владимир Ильич Ленин такое указание дал: до мелочи вооружить. Готовил восстание. Восстание назрело, говорит. Это Троцкий был, сукин сын, фракционер. Зиновьев был, Каменев, Бухарин — это все сукины дети, они откололись… После как взяли Зимний, тут три дня безвластие было. На кораблях споры были: кто за временное правительство, кто за большевиков, кто за меньшевиков. Споры — только слушай. Вот Керенский тогда убежал на машине. Не сумели его схватить. А уж после большевики. Голосуй за список номер шесть! Антихристы нас называли, по-всячески клеймили. А что такое Антихрист? Это что такое? Большевики! Голод был, болезни завелись. К нам Федор Иваныч Шаляпин приезжал выступать в Кронштадт. В революцию-то сбросить больно легко, а вот война-то была Это было тяжелей. Балтийский флот — самая опора, когда советская власть на волоске моталась. Царские командиры армии и флота, скатившиеся в контрреволюционный лагерь… Гайда-проходимец, колчаковский был любимец, Деникин, Юденич, тут Колчак. В восемнадцатом, в девятнадцатом голод был, вредительство. Вредили на каждом шагу. Они с четырех сторон хотели задавить нашу молодую советскую власть. Наймит Антанты Юденич шел на Петроград, Деникин взял Орел. Самый свирепый генерал Юденич, наймит Антанты, задумал перевешать всех балтийских моряков. Думал перевешать всех. Он балтийских матросов ненавидел. Он дал приказ стереть с лица земли большевиков. Вот как они говорили, латыши, эстонцы, белогвардейцы. Достойный ответ они получили. Грозный ответ. От моряков балтийского флота… Кто кого? Мы отвечали: «Там, где было море, будет Петроград, а где Петроград, там будет море, а мы не сдадим». Он и посейчас стоит Санкт-Петербург, где родилась революция, а вождь революции — Владимир Ильич Ленин, которого мы охраняли… Наливай и мне! Ни хера не сделается! Помянем царя Давыда и всю кротость его! Сейчас самоварчик соорудим. Сделаем! Мальчишку ли, девчонку, а чего-нибудь смастырим… Мяса вот у меня нет На охоту не ходил. Тетеревов бы пару… Тетерева они в снегу, приспосабливаются. Домашний-то скот во дворе, а им чего делать?.. Вот они в снег и зарываются. Идешь, глядишь эти капушки. Прям лыжами по ним идешь. Они только вылетают фыр, фыр! Ну, и подстрелишь пару. Придешь домой — щипать! А он, тетерев, зимой крепкий. Тетерев та же курица, только что в лесу. Самая лучшая дичь… Раньше господа все за тетеревами ходили… У нас тут и лоси. Шесть штук. Эх, его бы свалить… Да куда денешь?..

Вот ковровские-то бьют. Свалят — тут же увезут. Вот это — дело!.. А у нас чего сделаешь — все на виду. У меня за рекой есть лосятник знакомый. Хобаров. Вот лосятник Он их сотню свалил. У него обыск делали — четыре ноги нашли, да все разные. Ему и штраф дали, а он все ходит. «Это мне, говорит, — только комар укусил. Мне, — говорит, — это ничто…» Ты мясо-то его ел? Лося-то? Жесткое только, а так-то сладкое. И то — какой лось. У него ежели копыто острое, то его не раскусишь. А коли копыто тупое, как у коровы, — она та же говядина, жирная… Вот бы его свалить. И всю зиму с мясом. Я вон у лосятников был. Во какое блюдо наложит мясом — только ешь, не жалко. И без хлеба. Мне врачи-то пить запрещают. Только ни хера они не знают! Не знают, сукины дети, как мы революцию делали и гражданскую войну! Хорошо помню — в августе месяце, ясные дни. Сидели мы в домино играли. Ждем обеда. Вдруг откуда-то снаряд… Тревога… Ну, значит, нецензура, мат один. Красная горка. Двое с половиной суток били по Красной горке. Он наш порт-то был, но его белые взяли. На третьи сутки около часу дня штаб морских сил, вице-адмирал Кузнецов дает команду: «Развернуть орудия! Надеть чехлы! Красная горка взята'» Тут уж все тихо-спокойно. Четыре бочки вина на всю команду. Виноградное вино, а пьяное… Моряки раньше балтийского флота все пьяницы были. Пьяницы бы не были — Зимний бы не взяли. В прежнее время ведь как говорили: умница артиллерия, красавица кавалерия, пьяницы во флоте, дураки в пехоте… Как где чего было неустойчивое, моряков посылали. И на Колчака, и на Деникина, зверя-то этого. Шкуро, Зеленый… Самый главный — Деникин был. Я все время на корабле. Мы держали Петроград. Питер всколыхнулся, Петроград бурлит. Юденич тогда комсомольцев расстреливал. Все от восемнадцати до пятидесяти стали на защиту Петрограда. Наймит Антанты был разбит. Юденич бежал со своим войском во Францию, в сумасшедшую больницу. Наливай давай! Я все забываю, как тебя зовут?.. Закуси огурцом-то, закуси! Мяса нет — и не надо! Мясо ведь оно надоест, а картошка — никогда Вот турки-то, говорят, одним овощем питаются. Одни овощи едят. И до ста лет живут. Интересный народ. А хозяйка мне мяса привезет… Теперь-то уж поглажу ее, да пощупаю, и то хорошо. Как говорится, свою жену в чужом коридоре ушлепаешь, все равно как барыню… Она ведь дева у меня была. Так до росписи и не давала. Я все встречать да провожать ее ходил. Хотел ей………… Нет, говорит, до росписи нельзя. Так и расписались. Венчается раб Божий Евгений с рабой Божией Ксенией! Аминь! Она у меня в фабрике. Уж и пенсию получает — пятьдесят семь рублей. Да еще и работает, пока сила-то есть. Рублей восемьдесят гребет, когда и сто. У нее деньги есть. Да и у меня есть. Она меня все в город зовет, да мне дом жалко. Я уж и хотел его продать да купить в городе… Дети мне тут написали, некуда им будет летом приехать. Это от первой-то дети. Дочка — не моя, и сын Левка мой. Зять у меня полковник в Краснодаре. Так и не продал… Скоро самовар поспеет. А если Кривченко не поможет, насчет пенсии-то, ты министру напиши. Должны дать. Коли мне пенсию дадут, мы с тобой так выпьем… только держись! И на охоту пойдем. Приезжай — живи у меня хоть неделю, хоть две. И на рыбалку. Ты уху-то любишь?.. Ты еще ему напиши, как мы Петроград патрулировали. Город был на военном положении. Только до девяти часов. Чтобы ни одного человека не было. Вот шли мы Невским проспектом. Подходили к Адмиралтейству. К Летнему саду. Попадается барыня. Высокого роста в балерейном костюме, шляпа с соколиным пером, харя за сеткой черной. Ее начальник предупредил: «Город на осадном положении. Только до девяти часов». — «Братцы-моряки, — говорит, — я хотела бы с вами поговорить». Начальник патруля Пурышкин, козел тверской, мы так-то всех звали: мы, владимирские, богомазы, московские водохлебы… Пурышкин говорит: «Ну, поговори давай…» Она и начала — «Вы — моряки, такое войско, такое отборное войско и допустили такого подлеца Ленина…» Начинает тут всячески клеймить Ленина. Он продал Москву, Петроград, получил полтора миллиона золотом…» А начальник ей говорит: «А вы эти деньги видали?» — «Видала, говорит, — у меня такие-то деньги и дома есть. Ленин, — говорит, — Россию продал, хочет пустить немцев в Петроград, в Москву…» — «Ну, хорошо, Пурышкин говорит, — еще чего вы скажете?» А она только: «Вся Россия теперь Лениным продана». А начальник говорит: «Хорошо. А вы не дойдете с нами до комендатуры? До Адмиралтей-ства?» — «Не пойду, не пойду, не пойду! говорит. — У меня на квартире муж ждет». — «Нет, пойдете!» — «Нет, не пойду!» — не шла она. Начальник меня назначает: Шорин и Курин (костромской был). Назначает нас вести. Винтовки наизготовку держать! У нас винтовки заряжены были. Мы в бушлатах. Она: «Не пойду, не пойду, не пойду!..» Все-таки ее повели. Дал приказ стрелять, если побежит. Как к комендатуре-то стали подходить, она: «Отпустите меня, отпустите!» Золото стала предлагать. Я, как старший, говорю: «Нет, — говорю, — не отпустим! Революцию мы за золото не продаем!» Она, конечно, все золото сулила. Дескать, пойдем на квартиру, там золото… Много золота нам сулила. А пойди мы к ней на квартиру, небось, пули бы в затылок пустили. Вот тебе и золото. Мне Курин-то говорит: «Может, отпустим ее?» — «Ты что? — говорю. — А как нас с тобой расстреляют?» А она все: «Золото да золото…» — «Нам, — говорим, золото неинтересно. Нам надо туда вас представить, куда приказано». Привели ее к коменданту в Адмиралтейство. Здоровый такой парнина, в плечах широкий. Ходит по кабинету, и два револьвера у него лежат на столе… А мне чего?.. Было поручено сдать коменданту. А у Николаевского моста там встретимся. Пурышкин такое указание дал. А комендант здоровый такой и все ходит по комнате… «Что, сука, попалась, гадина?!» Ее сразу тут в обморок бросило. «Я ничего, ничего», — сразу начинает. Я тут рапортую: «Такая-то, говорила: Ленин продал Россию, Петроград, Москву…» И он приказывает: «Отвести в морскую следственную!» Тут она в обморок-то забилась: «У! У! У!» — заухала. А он: «В морскую следственную!» — говорит грубым голосом. Она: «У! У! У!» А он: «Молчи, гадина, пристрелю!» Пришли тут два матроса конвойных, а она ревет, плачет: «Отпустите меня, меня дома ждут…» И золото все сулила… Васька Куринов хотел взять, а я не дал. Испугался. Свои, думаю, пристрелят… Ты это-то не пиши. И повели ее в морскую следственную. Их тогда собрали на Лисий Нос и распыжили! Их тыщи две тогда запичужили — полковников, подполковников, старорежимников!.. Всех их на Лисий Нос, на баржу и в море! Они комиссарами нас не называли. Все комисралы. И после еще тысяч восемь! И правильно! Владимир Ильича Ленина, вождя мировой революции, клеймить! Сука!. Мы тогда советскую власть одержали, защитили… Нас Юденич в котлету хотел изрубить, и ничего… Ты наливай себе чай. Один крепкий лей! И варенье бери! У меня его до хера! Я ведь у него был, у Кривченки… Руку мне жал. Хороший мужик, полковник. «Рассказывай», — говорит. Я ему рассказывал. Тут лейтенанты к нему в кабинет пришли два. Молчат. Полковник! Я тут ему и говорю: «Можно, говорю, — я с ними поздороваюсь?» Он говорит: «Давай!» — «Ну-ка, — говорю, — мне постройтесь!» Они молчат. Я говорю: «Какие же вы херовские лейтенанты?.. У меня, бывало, взвод стоит по струнке! Мысли мои знают! Я только еще подумаю, а они уже знают!..» Эх, морская душа простая. У нас на море — не как у вас на берегу! Херовские лейтенанты!.. Эх, и служба у нас была веселая. Матросы все молодые. Старшина был катера, Коля-Ваня звали то ли он Иван Николаич, то ли Николай Иваныч! Вот был мужик веселый. Только скажет: «Эх, залилась м… кровью, рубцов не видать!» А у самого……………

И в карты любил играть. «Это что, — говорит, — за игра, из-за хера сзади не видать!» Обыграешь его в козла, только скажет: «Зря, — говорит, — тебя мать углом не родила, свинья б об тебя м… почесала…» На занятиях по словесности, бывало, скажет: «Это, — говорит, — все я не знаю. Я, — говорит — только знаю, из каких главных частей м………………………………… А боцман у нас был, их и зверь! Раз и меня цепкой огрел. Я так-то вот стоял да тянулся возле койки. А он как опояшет! «Не дома!» — говорит. А кого и по три, и по четыре раза. Да все цепкой. Ох и били его в революцию. Посадили так-то вот на стул. «Простите, — говорит, — товарищи… Это, — говорит, — такая служба… Товарищи…» — «А ты меня за что цепью?!» Раз его!.. Он со стула валится. «Ах, ты валишься?!» И еще ему!.. Многие тут били. Я ему тоже дал раз, чтобы мое не пропадало… Офицеры-то у нас звери были. Куда там!.. Только на берегу. В походе — не то! Тут они шелковые становились. То одного столкнут в море, то другого… Да ты бери, бери варенье-то! В чай его ложи! Не бойся! Я крепкий-то чай люблю! Я и вина попил, и баб трепал. Дело прошлое. Еныса Шорин давал — только держись! Знай морских, почитай флотских!.. Вон из того дома, по тому порядку старуху-то в больницу увезли… Дева! Я было просил у нее. Не жениться — так! Нет, не дала. «Скоро, — говорит, — Пасха». Набожные больно были… В церковь придет, в блюдо копейку бросит, а тянет гривенник! Вот они какие, набожные-то! Так дева и осталась. Ну и хер с ней! Это все прошло дело… Тебе, может, сахару еще дать?.. Ты ешь, ешь! Может, варенья тебе другого?.. Как хочешь… Эх, если мне пенсию дадут… А не дадут, мы прям к министру… Хера ли мое теперь житье?.. Девятнадцать лет живу один… Мне уж семьдесят четыре… А чего поделаешь? Мне соседи-то говорят — «Ты сервант купи да вон стены оклей». А на хера?.. «Ты, говорят, — деньги бережешь…» А я и берегу. А как их не беречь?. Деньги-то у меня есть. А как же без них?.. Ведь вот помру — дух вон и яйца кверху! Этого не миновать. Плюнут в рожу мертвому, и ни хера не сделаешь. Сейчас-то мне в рожу плюнь, я те сдачи дам… А тогда уж ни хера не сделаешь. Лежи! Вот деньги-то и нужны. Два ящика вина купить мужикам. Щей сварить мясных, каши. Всех чтоб накормить — стариков, ребятишек… Что еще нужно? Стар я стал. Старый матрос, уж все прожил, а толку нет… Вот так-то бы написать!..


декабрь 1970


http://flibustahezeous3.onion/b/129775/read#t2

завтрак аристократа

Из новой книги С.Гандлевского СЧАСТЛИВАЯ ОШИБКА Стихи и эссе о стихах

«Среди фанерных переборок…»



Среди фанерных переборок
И дачных скрипов чердака
Я сам себе далек и дорог,
Как музыка издалека.
Давно, сырым и нежным летом,
Когда звенел велосипед,
Жил мальчик — я по всем приметам,
А, впрочем, может быть, и нет.
— Курить нельзя и некрасиво…
Все выше старая крапива
Несет зловещие листы.
Марина, если б знала ты,
Как горестно и терпеливо
Душа искала двойника!
Как музыка издалека,
Лишь сроки осени подходят,
И по участкам жгут листву,
Во мне звенит и колобродит
Второе детство наяву.
Чай, лампа, затеррасный сумрак,
Сверчок за тонкою стеной
Хранили бережный рисунок
Меня, не познанного мной.
С утра, опешивший спросонок,
Покрыв рубашкой худобу,
Под сосны выходил ребенок
И продолжал свою судьбу.
На ветке воробей чирикал —
Господь его благослови!
И было до конца каникул
Сто лет свободы и любви!
1973

«Сигареты маленькое пекло…»



М. Т.

Сигареты маленькое пекло.
Тонкий дым разбился об окно.
Сумерки прокручивают бегло
Кроткое вечернее кино.
С улицы вливается в квартиру
Чистая голландская картина —
Воздух пресноводный и сырой,
Зимнее свеченье ниоткуда,
Конькобежцы накануне чуда
Заняты подробною игрой.
Кактусы величественно чахнут.
Время запираться и зевать.
Время чаепития и шахмат,
Кошек из окошек зазывать.
К ночи глуше, к ночи горше звуки —
Лифт гудит, парадное стучит.
Твердая горошина разлуки
В простынях незримая лежит.
Милая, мне больше длиться нечем.
Потому с надеждой, потому
Всем лицом печальным человечьим
В матовой подушке утону.
…Лунатическим током пронизан,
По холодным снастям проводов,
Громкой кровельной жести, карнизам
Выхожу на отчетливый зов.
Синий снег под ногами босыми.
От мороза в груди колотье.
Продвигаюсь на женское имя —
Наилучшее слово мое.
Узнаю сквозь прозрачные веки,
Узнаю тебя, с чем ни сравни.
Есть в долинах великие реки —
Ты проточным просторам сродни.
Огибая за кровлею кровлю,
Я тебя воссоздам из ночей
Вороною бездомною кровью —
От улыбки до лунок ногтей.
Тихо. Половицы воровато
Полоснула лунная фольга.
Вскорости янтарные квадраты
Рухнут на пятнистые снега.
Электричество включат — и снова
Сутолока, город впереди.
Чье-то недослышанное слово
Бродит, не проклюнется в груди.
Зеркало проточное померкло.
Тусклое бессмысленное зеркало,
Что, скажи, хоронишь от меня?
Съежилась ночная паутина.
Так на черной крышке пианино
Тает голубая пятерня.
1973

«До колючих седин доживу…»



До колючих седин доживу
И тогда извлеку понемножку
Сотню тысяч своих дежавю
Из расколотой глиняной кошки.
Народился и вырос большой,
Зубы резались, голос ломался,
Но зачем-то явился душой
Неприкаянный облик романса.
Для чего-то на оклик ничей
Зазывала бездомная сила
И крутила, крутила, крутила
Черно-белую ленту ночей.
Эта участь — нельзя интересней.
Горе, я ли в твои ворота
Не ломился с юродивой песней,
Полоумною песней у рта!
1973


Трудное удовольствие



В какой части человеческого тела возникает удовольствие от поэзии? Если судить по себе (а таков при всем его несовершенстве и вопреки трамвайной укоризне самый надежный способ суждения), это ощущение берет начало в дыхательных путях и полости рта. Никакие образные красоты и глубокомыслие не спасут стихотворения, если читателю просто-напросто не в радость произнесение строфы или даже строки. Один мой друг стал мне еще дороже после того, как ляпнул за бутылкой, что элегия «Редеет облаков летучая гряда…» написана Пушкиным именно ради этой первой строки. Я давно был того же мнения, но все робел высказаться вслух. Наслаждение, которое доставляет ее произнесение, невозможно объяснить — у меня, во всяком случае, не получается. Здесь нет и в помине пресловутой логопедически-нарочитой звукописи, вроде бальмонтовского «Чуждый чарам черный челн…» или пастернаковского «В волчцах волочась за чулками…» И вместе с тем последовательность ударных и безударных слогов, чередование согласных и гласных звуков настолько идеальны, что хочется вновь и вновь повторять четыре обыкновенных слова: «Редеет». «Облаков». «Летучая». «Гряда».

Эту, едва ли не физиологическую сторону воздействия лирики имел в виду английский поэт Альфред Хаусман (1859–1936), когда писал: «И вправду, поэзия представляется мне явлением скорее телесным, чем интеллектуальным… Я по опыту знаю, что, бреясь, мне лучше следить за своими мыслями, поскольку, если в память ко мне забредает поэтическая строка, волоски на моей коже встают дыбом, так что бритва с ними уже не справляется».

Пройдя такой первичный, как бы на ощупь, отсев, стихотворение отправляется прямо в душу — назовем ее для солидности «психикой». Теперь, в случае поэтической удачи, читатель, как на сеансе гипноза, подпадает под обаяние авторской речи о чем угодно, будь то любовь, грусть осеннего заката, умиление при виде младенца, угрызения совести и т. д. и т. п. Правда, от читателя требуются впечатлительность и развитое воображение. Совсем необязательно, чтобы любитель поэзии имел личный опыт житейских метаморфоз и треволнений, перечисляемых в стихотворении Пушкина, но, если он одарен способностью к сопереживанию, интонация отчаянной решимости растрогает его:

Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.

А ведь интонация, в сущности, — порядок слов, только и всего. Но порядок ничуть не менее таинственный, чем поэтическая звукопись, поминавшаяся выше. (Определение английского классика Сэмюэла Кольриджа (1772–1834), что поэзия — это «наилучшие слова в наилучшем порядке», представляется избыточным: всякое слово делается наилучшим, когда стоит в самой сильной позиции, то есть речь идет снова же о его местоположении.) И мы перечитываем в любимых стихах не содержание, а именно интонацию, которая, разумеется, подпитывается буквальным содержанием стихотворения, но не сводится к нему.

Ну, например. Есть у Тютчева такое уже поминавшееся мной лирическое изречение:

Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
1869

Но пятью годами раньше и чуть ли не дословно ту же мысль высказал по-французски в частном письме И. С. Тургенев: «…сфинкс, который будет всегда перед всеми возникать, смотрел на меня своими неподвижными, пустыми глазами, тем более ужасными, что они отнюдь не стремятся внушить вам страх. Мучительно не знать разгадки; еще мучительнее, быть может, признаться себе в том, что ее вообще нет, ибо и самой загадки не существует вовсе».

Сопоставление двух цитат практически одного содержания наглядно иллюстрирует различие в восприятии fiction и non-fiction. Тургенев доносит до адресата мысль, Тютчев тоже делится мыслью, но главное — передает умонастроение, сопутствующее ее появлению. «Дьявольская разница!» И впрямь: вывод — он и есть вывод, но протяженное раздумье, которому мы делаемся как бы причастны, доставляет неизъяснимое удовольствие, и хочется снова и снова оказываться во власти этой иллюзии. Сколько можно перечитывать невеселую мысль Тургенева? Два-три раза от силы. А строфу Тютчева ценитель поэзии пробормочет за жизнь про себя и вслух десятки раз. И потребность в повторении, и удовольствие от него объясняются «всего лишь» способом поэтического изложения — звуками, размером, ритмом, рифмами, порядком слов. Вот какие чудеса иногда творит версификация!

(Заметим между делом, что на высказывание одной и той же мысли стихотворной речи понадобилось вдвое меньше слов, чем прозаической.)

Одно важное уточнение. Есть интонация и — интонация. Первая, словно какая-нибудь трасса флажками, помечена знаками препинания, чтобы не промахнуть поворот содержания и не прочесть сгоряча, допустим: «Несется в гору во весь дух на утренней заре пастух…» Профессиональные чтецы, исполняя стихи со сцены, согласуют модуляции своего голоса по преимуществу с этими вешками синтаксиса, — поэтому актерское чтение, как правило, маловыносимо. С таким же формальным идиотским «выражением» обычно учат декламировать стихи в школе. Все эти ужимки выразительности идут вразрез с глубинной лирической интонацией, для совпадения с которой нужно проявить подлинный артистизм и попасть в резонанс авторскому настроению. Разумеется, лучше всех дается лирическая интонация самим авторам, когда они воют стихи, как волки в полнолунье. Из некоторых особенно чувствительных читателей поэзии тоже иногда выходят неплохие оборотни.

Получать удовольствие от поэзии, оказывается, так непросто, что моя заметка больше похожа на предостережение, чем на агитацию. Как быть? А я еще обошел молчанием необходимую читателю стихов искушенность и начитанность, чтобы в полной мере наслаждаться мастерством, с каким автор обращается с приемом; кивать, будто старому знакомому, цитатам и заимствованиям; реагировать на остроумие и проч.

Чтение стихов — удовольствие одновременно сильное и трудное, и чем раньше пристраститься к этой радости, тем лучше. Как бы то ни было, любитель поэзии не останется внакладе хотя бы потому, что «поэзия утешает, не обманывая», — сказал один многоопытный старик.

Хорошо бы смолоду попасть под влияние старшего, который любит стихи; хорошо, если этим старшим будет учитель литературы, но вовсе необязательно. Для меня таким человеком стал отец — он помногу читал их наизусть и вслух, причем правильно читал: без этого казенного «выражения», зато с чувством и с толком — прикрыв глаза и самозабвенно подвывая.

2016

Эники-беники



Каждый из нас в младенчестве овладевает речью, чтобы выражать собственные желания и переживания, добиваться своего: боюсь жука, хочу на горшок, не буду кашу. Рано или поздно мы обращаем внимание на то, что некоторые слова забавно перекликаются друг с другом — иногда бессвязно (кошка/немножко), иногда — чуть ли не со смыслом (собака/кусака). Но это не всё. На слух мы различаем, что одно и то же сообщение может «идти» как по маслу — «В полдневный жар в долине Дагестана…», а может — будто через силу, волоком: «В долине Дагестана в полдневный жар…» Но в личной разговорной практике мы лишь изредка и случайно набредаем на рифму или стихотворный размер («Пойду-ка я пройдусь с собакой…») и в лучшем случае улыбнемся обмолвке, зная, что в обиходе размер и рифма — просто-напросто совпадение, что особая поэтическая складность не присуща речи изначально.

Поэтому профессиональный поэтический навык осмысленно говорить стихом всегда будет оставлять впечатление какого-то чудесного исключения из неукоснительных правил и норм земной жизни с ее гравитацией, трением, энтропией и прочими враждебными процессами, включая старение и самое смертность, требующими от нас неусыпных усилий по преодолению или хотя бы отсрочке этих неудобств и бед. На том же праздничном отрицании ежедневного опыта стои´т всякое трюкачество, например, фокус: мы готовы биться об заклад, что цилиндр пуст, ан нет — на наших глазах дядя во фраке извлекает за уши из цилиндрической пустоты и предъявляет публике живого кролика!

Словом, возвращаясь к теме моего рассуждения: изъясняться медленно и с трудом — естественно, говорить стихом — противоестественно, даже сверхъестественно.

И чем ближе регулярная, то есть обладающая как минимум стихотворным размером поэзия к разговорной речи, тем сильнее впечатление чуда. А с рифмой и подавно! Книжная речь и сама-то по себе довольно искусственна, так что эволюция ее в заведомо более искусственную стихотворную кажется чем-то довольно логичным и не так изумляет и веселит, как превращение в стихи общедоступной обиходной речи. Ведь знакомая женщина в ярком гриме удивляет сильнее модели с глянцевой обложки: у них там в их рекламно-гламурном зазеркалье все неправдоподобно эффектно — то ли дело у нас! Ровно поэтому, вероятно, и увлекает уже несколько поколений читателей стихотворный перечень всякой прозаической всячины, бегущей за окном кареты перед взором молодой провинциалки:

…вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.

А какое сильное действие производит бытовое брюзжание лирического героя, клянущего свою рассеянность в шедевре Владислава Ходасевича! Бытовое брюзжание, но ямбом — и каким!

Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял — теперь ищи…
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.

Игровая складность поэзии может восприниматься автором как иго и надругательство над нешуточной драмой жизни и придать стихотворению надрывно-трагическое звучание. При внимательном чтении авторское бешенство на версификационную кабалу слышится в «Элегии» Александра Введенского, в которой ткань стиха намеренно, будто изнаночным швом наружу, вывернута кондовыми рифмами напоказ:

Летят божественные птицы,
их развеваются косицы,
халаты их блестят как спицы,
в полете нет пощады.
Они отсчитывают время,
Они испытывают бремя,
пускай бренчит пустое стремя —
сходить с ума не надо.

В говорении традиционным регулярным стихом (даже на неприятные темы) есть какая-то праздничная приподнятость, карнавальный привкус: ведь пересечь улицу пешком и надежней, и быстрей, чем пройти над ней по канату, однако только вовсе скучный человек не задерет голову, чтобы подивиться на канатоходца.

В пользу такого стихосложения Сергей Аверинцев приводил самые возвышенные доводы: «Что бы ни приключалось с героем… — но за одной хореической строкой непреложно последует другая, и так будет до конца драмы; примерно так, как после нашей смерти будут до конца мировой драмы продолжать сменяться времена года и возрасты поколений, каковое знание, утешая нас или не утешая, во всяком случае, ставит на место и учит мужеству».

Почтительно присоединяюсь к мнению выдающегося ученого.



http://flibustahezeous3.onion/b/564533/read#t131

завтрак аристократа

А. Горбунов Отстранить от работы на два года 28.10.2019

Страницы биографии актера Олега Борисова


Книга Александра Горбунова «Олег Борисов» вышла в издательстве «Молодая гвардия»

В серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга «Олег Борисов» о великом русском артисте. 8 ноября ему исполнилось бы 90 лет. Книгу, отрывок из которой мы публикуем, написал постоянный автор нашего журнала Александр Горбунов.


В сентябре 1979 года в новой квартире Борисовых раздался звонок. Звонил кинорежиссер Александр Григорьевич Зархи. Он приехал в Ленинград, чтобы предложить Олегу Борисову главную роль в своем новом фильме «26 дней из жизни Достоевского».

С самого начала у Борисова возникло к этой идее предубеждение. «Рискованное дело»,— все время вертелось у него в голове. «И потом, кто его надоумил? — задавался Борисов вопросом в дневнике.— Еще вспомнил, что видел накануне сон, как Фима Копелян от чего-то меня отговаривал. Знать бы, от чего?» «Начнем с фотопробы»,— резво начал Зархи, как только переступил порог борисовского дома. И сразу оценка: «Какая квартира, ай-ай-ай! В Москве такой нет даже у Михалкова!»

Первая реакция Борисова на предложение Зархи — отказ. Он был наслышан об этом режиссере и знал, что профессионал тот не очень крепкий, а попросту говоря — весьма посредственный, с репутацией человека вздорного, о котором неважно отзывались артисты. Олег Иванович посоветовался с Виталием Мельниковым, у которого снимался в «Женитьбе», со знакомыми художниками с «Мосфильма», со своим приятелем Аликом Григоровичем, ассистентом Зархи на этой ленте. Все в один голос говорили: «Именно ты должен играть Достоевского». После того как Борисов согласился на фотопробы, Григорович сказал ему: «На фотографии — Достоевский. Похожи на него невероятно. Вы любите Достоевского, знаете его. Сам Бог велел сниматься вам». И Борисов сказал «да».

Первый съемочный день. На Витебском вокзале в Ленинграде. Олег Иванович волновался — и за роль, и за грим. Долго добивался нужных теней, которые появляются от движения скул. Перед ним был портрет Федора Михайловича со впалыми щеками и возвышенным открытым лбом… Из Зархи тем временем лился монолог: «Для Аполлинарии Достоевский был первым мужчиной, между тем ей было уже двадцать три! Представляете, как они садятся в поезд! Тогда уже появились купе с перегородочками. Я "Анну Каренину" снимал, поэтому про поезда знаю. А отец Анны Григорьевны не мог даже представить себе, что его дочь будет писательницей! Он видел перед собой эту развратную Жорж-Зандку, которая носила штанишки…»

«Мне,— записал в дневнике Олег Иванович,— становилось не по себе, я уходил, приходил, начинал курить, но он так и разговаривал со своей тенью. Влип! — мужественно осознал я.— Но ведь, если сейчас сказать, что я отказываюсь, опять начнут уговаривать: "Ты же умеешь без режиссера, забудь, абстрагируйся… ведь такой возможности больше не будет"».

Когда объявили перерыв, Борисов решил пообедать дома, благо идти ему от Витебского вокзала пять минут. Пошел в гриме, даже пальто снимать не стал. Ему было интересно, как отреагируют на улице на появление Достоевского. «Посмотрите, вон живой Федор Михайлович идет! — так думал я,— вспоминал Олег Иванович.— Ничего подобного. Ноль внимания. Специально иду медленно, чтобы могли разглядеть. Но все смотрят так, как будто я здесь каждый день хожу. Поднимаюсь, звоню в дверь. Алла должна быть дома. Открывает: "Вы к кому?" И, наверное, уже пожалела, что открыла. Я низким голосом: "К Олегу Ивановичу".— "Но я вас не знаю…" Дверь держит, не пускает. Потом моментально все поняла, засмеялась: "Ах, я так испугалась!.." И побежала на кухню разогревать обед».

В октябре отправились на съемки в Карловы Вары. Алла поехала с Олегом. Его статус народного артиста СССР позволял ездить на съемки и гастроли театра с женой.

В дороге Борисов узнал любопытные подробности об идее, под которую «запустили» фильм Зархи: «Достоевский — предтеча революционных интеллигентов».

«Даже рука,— говорил Олег Иванович,— не поднимается такое писать. Толстой был "зеркалом русской революции", и Федора Михайловича туда же… Естественно, от нас эта "идея" скрывалась. Зархи доказывал в ЦК, что Раскольников правильно порешил бабусю — она занималась накопительством, и автор ее за это наказывает. При этом путал бабуленьку из "Игрока" со старухой из "Преступления и наказания"».

Во время съемки Зархи попросил Борисова два раза подпрыгнуть на одной ноге.

— Зачем? — спросил Борисов.

— Если не понравится — вырежем! — ответил Зархи.

— Стоп! Могу ли я узнать, Александр Григорьевич, о чем играем сцену?

Он начал пересказывать сюжет:

— Раздается звоночек. Робкий такой. Приходит к Достоевскому Анечка Сниткина. Он идет открывать и, радостный, подпрыгивает.

— Александр Григорьевич, вы меня не поняли,— сказал Борисов.— Сцена о чем? Сценарий я читал.

Снова пауза, во время которой Зархи, по словам Борисова, «надувается»:

— Я же говорю: раздается звоночек. Робкий такой…

«Я,— рассказывал Олег Иванович,— не дослушиваю и спокойно объявляю, что ухожу с картины: "Я с вами не о концепции спорю — ее у вас нет, а об элементарных профессиональных вещах. Я не знаю, что я играю, что я делаю. Для подпрыгиваний у меня нет оснований". Резко хватает меня за руку: "Умоляю, не погубите! Я стар, и будет большая беда, если вы уйдете". Стараюсь выдернуть руку, а он — на колени. Руку не отпускает. Плачет: "Я с колен не встану, пока вы не дадите мне слово, что завтра будете сниматься!" — "Хорошо, я буду сниматься, только отпустите руку"».

Вечером в номер к Борисовым пришел Алик Григорович. Рассказал, как Зархи после сцены с Олегом отвел его в сторону и, смеясь, ужасно довольный, поделился:

— Я все уладил! Вы же видели!.. Борисов будет сниматься! Это я специально припадок разыграл. Для меня это — раз плюнуть! Если б вы знали, мой милый, сколько раз в жизни мне приходилось на колени вставать! На каждой картине!

Еще в Москве Григорович, интеллигентный, начитанный человек, придумал, что снимать Борисова в рулеточных сценах надо со спины. «Наплывы» в Рулетенбурге возникают на протяжении всего фильма, но лица игрока нет! Затылок, плечо, руки… Зархи на это еле уговорили. Он все время возмущался: «А как же глаза? Я должен их видеть — неспокойные, красные!» Григорович объяснил ему, что если уж этот прием выбрали, то надо его и держаться.

«Первый съемочный день,— вспоминает ту историю Алла Романовна.— Приехала польская актриса Эва Шикульска, игравшая Аполлинарию Суслову. Что-то сняли. Приезжает Олег в гостиницу, зовет Григоровича и огорошивает: "Сниматься больше не буду". Я ему: "Ты представляешь, что ты говоришь — за границей, в Чехословакии, это же какой скандал. Выехала большая съемочная группа, потратили столько денег". Второй режиссер побелел: "Как такое может быть? Олег, вы что, мы за границей, это международный скандал. А принимающая сторона — чехословацкая киностудия. Условия создали, техникой необходимой обеспечили".

Олег стоит на своем: "Нет, не буду сниматься". В общем, уговорили его, договорились, что он будет по-прежнему сниматься спиной. На всякий случай. Но надо уговорить еще Зархи. Что это ход такой. Что это автор все-таки произведения, что он себя видит этим персонажем, действующим лицом, и поэтому он все время будет сидеть спиной. А Аполлинарию, красавицу эту, вы будете снимать, рулетку снимают там, где он не участвует, а вот этот вот эпизод сняли спиной, он в картине остался. Так и сидит там Борисов».

Из Чехословакии группа вернулась в Москву. К ее приезду был построен павильон. Первый съемочный день в нем. Снимали приход Сниткиной — будущей жены — к Достоевскому. «Вот тут вы пройдете,— сказал Зархи Борисову.— По этому коридору. Тут висит икона, посмотрите на нее, ну, не плюнете впрямую, это неправильно, но осудить ее надо. Развернетесь и покажете иконе фигу. И пойдете открывать дверь». Олег Иванович снял накладные усы и бороду и сказал: «Сами идите, осуждайте икону, я больше сниматься не буду. Все». Не стал участвовать в этой мелодраме. Зархи обещал, что фигура Достоевского будет сложной, неоднозначной, а сам стал «лепить» какую-то примитивную марионетку, пасквильный фильм.



Олег Борисов во время работы над спектаклем «Кроткая» по Достоевскому в БДТ. 1981 год

Олег Борисов во время работы над спектаклем «Кроткая» по Достоевскому в БДТ. 1981 год

Фото: Юрий Белинский / Фотохроника ТАСС


…Зархи написал на имя генерального директора киностудии «Мосфильм» Николая Трофимовича Сизова докладную записку, в которой сообщил о поступке артиста Борисова и потребовал наказать его. Заявление об уходе из картины Борисов мотивировал тем, что у него с режиссером полное расхождение во взглядах на трактовку образа великого писателя.

Разговор предстоял жесткий. Олегу Ивановичу рассказали также, что не все в руководстве «Мосфильма» в сложившейся ситуации заняли сторону Зархи, но добавили при этом, что убедить в своей правоте руководителя студии, профессионального комсомольского и партийного работника, в 55-летнем возрасте «брошенного» на подъем «Мосфильма», ему вряд ли будет по силам. Правда, кинорежиссер Вадим Абдрашитов полагает, что «Сизов внутренне понимал правоту артиста».

«Войдя в приемную директора,— рассказывал Олег Иванович,— я почти не волновался — ведь решение наверняка уже принято и этот разговор — чистейшая формальность».

Диалог, со слов Борисова, состоявшийся в конце января 1980 года, был непродолжительным по времени, длился минуты три-четыре.

Сизов: — Здравствуйте, Олег Иванович! К сожалению, повод не из приятных… да-да… Я прочитал ваше заявленьице… Вы приняли окончательное решение?

Борисов: — Окончательное.

Сизов: — Уговаривать вас не будем — не тот вы человек, но наказать придется…

Борисов: — Наказать меня??

Сизов: — Почему вы так удивлены? Вы ведь сами согласились у него сниматься?

Борисов: — Это была ошибка. Фигура Федора Михайловича так притягивала…

Сизов: — Мы приняли решение отстранить вас от работы на «Мосфильме» сроком на два года.

Борисов: — В других странах продюсер бы занял сторону актера…

Сизов: — В нашей стране нет продюсеров, а есть режиссер — Герой Социалистического Труда, основоположник социалистического реализма, член разных коллегий… Олег Иванович, это вынужденная мера и, поверьте, не самая жесткая. Александр Григорьевич такой человек, что…

Борисов: — Я знаю. Только еще раз подумайте, что в нашем кино навечно останется опереточный Достоевский.

Сизов: — От ошибок никто не застрахован…

Борисов стал запретной фигурой. От съемок на «Мосфильме» артиста отлучили на два года. Из картотеки киностудии даже изъяли его фотографии. За то, что ушел из картины. Его уход Лев Додин назвал «историей, немыслимой по советским временам».

Борисов ушел из картины потому, что ему не хотелось представить зрителям примитивного, опереточного Достоевского. Он полагал, что лучше сделать это в момент съемок, чем потом пожинать плоды «творчества» Зархи.

6 сентября 1980 года в Ленинград приехал Никита Михалков. Он позвонил Борисову и попросил о встрече. «У меня хорошие новости,— сообщил по телефону.— Можно, я буду не один, а с Мережко? Мы сделаем тебе одно предложение».

Михалков называет Борисова ярким, неудобным, резким, но в то же время невероятно ранимым, нежным, тонким артистом, обладавшим совершенно уникальными, безграничными возможностями. Тогда, в Ленинграде, он заговорил о фильме «Родня», который собрался снимать по сценарию Мережко, и предложил Олегу Ивановичу роль Владимира Ивановича Коновалова, Вовчика, бывшего мужа Марии Коноваловой, которую должна сыграть Нонна Мордюкова.

— Это будет колоссальный фильм — два великих русских артиста — Мордюкова и Борисов — откроют перед зрителем бездну! — сказал Михалков.

— А даст ли Сизов разрешение? — засомневался Борисов. — По-моему, с этим — глухо. За Сизовым стоит Зархи.

— Как он сможет не дать? Это не вопрос… — уверенность Михалкова завораживала.

Пробить стену Михалкову не удалось. Сизов не разрешил ему снимать Борисова.

Следующий «киношный» звонок в Ленинград Борисову последовал от Вадима Абдрашитова. Первый раз он позвонил в мае 1981 года, когда БДТ был на гастролях в Аргентине. Он разговаривал с Аллой. Потом, когда театр вернулся в Ленинград, — и с Олегом. Оба в один голос говорили режиссеру, что это напрасные хлопоты, что ничего не получится, пробить невозможно, рассказывали о неудавшейся попытке Михалкова и напомнили о двухгодичном запрете снимать Олега Ивановича на «Мосфильме».

Тем не менее Вадим со сценаристом Александром Миндадзе все же поехали в Ленинград на встречу с Борисовым. До этого они не были знакомы. Привезли сценарий фильма «Остановился поезд». Олег Иванович приехал за ними на своей «Волге» в гостиницу натянутый, как вспоминает Абдрашитов, «как струна, прямой, худенький, в белой кепочке», и они отправились к Борисовым домой.

Дома дали Олегу сценарий, он ушел к себе в кабинет, Алла поила гостей чаем. «Прошло какое-то время,— вспоминает Абдрашитов.— Он выходит. И я понял, что все — он готов, согласен. Было видно, что сценарий его впечатлил, скажем так. Это видно по актеру: в материале он уже или нет. А согласен потому, что материал чрезвычайно интересен. И только Борисов может сыграть такого следователя, который ненавидит всех, все живое, потому что это живое довело себя до катастрофы. Этих людей — этих несчастных: просто ненавидит. Человек с подпольем таким. Абсолютно достоевсковский тип».

И началась долгая-долгая история пробивания Борисова на роль следователя прокуратуры Германа Ивановича Ермакова в фильме «Остановился поезд». Абдрашитов сумел организовать тайные — тайные! — кинопробы в одном из многочисленных мосфильмовских коридоров. Олега Ивановича привезли на студию с вокзала, одели на него форму следователя: пришлась впору, будто на него была сшита. Абдрашитов, у которого на руках должен был быть какой-то материал, снял два долгих дубля. Развел мизансцены, чтобы Борисов подольше находился в кадре. «Два дубля,— вспоминает Вадим Юсупович.— Я сижу в монтажной, не могу выбрать. Не могу. Они разные, но все равно — то! Виртуозно все было сделано». После съемок Борисова увезли на вокзал. Будто и не было его на студии.

Абдрашитов же с отснятым материалом отправился на прием к генеральному директору «Мосфильма» Сизову и попросил: «Посмотрите!» С первого раза ничего не вышло. Сизов был непреклонен. «Это исключено,— говорил,— ты даже не думай. Я и без тебя, без твоих проб знаю, какой он артист. Ты подумал, что Зархи со мной сделает, когда узнает? Чей поезд тогда остановится? Позвони Борисову, поблагодари, извинись».

Но и Абдрашитову упорства не занимать. Наконец Сизов сдался и на просмотр согласился. Спросил только: «Как ты снял? Я проверял: Борисов на "Мосфильм" не приезжал». «Вот так вот снял,— ответил режиссер.— А что делать. У меня безвыходное положение. Я буду снимать только Борисова».

Сели. Погасили свет. Пошел первый дубль. «Ну что ты мне доказать хочешь? — Он замечательный актер. И без тебя знаю». Абдрашитов предложил сразу же посмотреть второй дубль: «Взгляните на его возможности». «Да я знаю их, еще раз говорю,— сказал Сизов.— Но меня же разорвут. Нет!..»

Вадим Абдрашитов продолжал ходить к Сизову. До тех пор ходил, пока генеральный директор не дрогнул в какой-то момент и не сказал: «Ну ладно. Хорошо. Но сделаем так: ты собираешь группу, уезжаешь, никаких павильонов на "Мосфильме", никаких интервью, никаких газетчиков, телевидения. Тайно все снимайте и уже с готовой картиной возвращайтесь. И чтоб об Олеге Борисове никто на "Мосфильме" слыхом не слыхивал»».

Некоторые коллеги Вадима Юсуповича на Сизова обиделись: как же так, нам не разрешали Борисова снимать, а Абдрашитову позволили? Стоит сказать, что съемки фильма «Остановился поезд» начались в те дни, когда мосфильмовская «дисквалификация» все еще продолжалась, а на экраны картина вышла, когда ее сроки истекли.

…Если встать на десятом участке Новодевичьего кладбища лицом к могиле Олега Борисова и его сына Юры, то прямо за спиной, в соседнем ряду, находится могила Александра Зархи, а в стене колумбария — напротив десятого участка — покоится прах Николая Сизова.



https://www.kommersant.ru/doc/4133323