November 19th, 2019

завтрак аристократа

П.В.Басинский Затворник 18.11.2019

Не стало писателя Игоря Сахновского. Ему было 62 года.
У Игоря Сахновского был поразительно острый ум и невероятно тонкий талант стилиста. Фото: facebook.com/igor.sakhnovskyУ Игоря Сахновского был поразительно острый ум и невероятно тонкий талант стилиста. Фото: facebook.com/igor.sakhnovsky
У Игоря Сахновского был поразительно острый ум и невероятно тонкий талант стилиста. Фото: facebook.com/igor.sakhnovsky

Мне он казался затворником. Хотя скорее всего это было не так. Он вел активное общение в соцсетях, его проза была известна не только в Москве, но и в мире. Книги Сахновского издавались в Германии, Великобритании, Франции, Италии, Сербии, Болгарии, Ливане, Хорватии. Он был одним из редких российских писателей, кто переводился на английский язык, и чуть ли не единственным из нас, кто получил британскую международную литературную премию Fellowship Hawthornden International Writers Retreat за роман "Насущные нужды умерших". Три романа Сахновского издало самое престижное французское издательство "Галлимар". Один из самых модных российских режиссеров Владимир Мирзоев экранизировал его роман "Человек, который знал все" с Егором Бероевым в главной роли. Он входил в короткие списки престижных российских литературных премий и получал некоторые из них - например, "Бронзовую улитку" им. Аркадия и Бориса Стругацких.

Вроде бы успешный. Но мне он казался затворником. Таким и останется в моей памяти.

Ни разу не встречались с ним в Москве, хотя издавались в одной редакции Елены Шубиной. Познакомились с ним, как это часто бывает у современных писателей, за границей, в Нью-Йорке, во время международной книжной ярмарки, где Россия была Почетным гостем.

Не знаю, почему, но мы сразу сблизились, что называется, нашли друг друга, и все время проводили вместе, гуляя по Манхэттену и обсуждая все на свете - не только литературу, но и политику и просто жизнь. Когда-то Николай I, впервые поговорив с Александром Пушкиным, сказал товарищу министра народного просвещения Д.Н. Блудову: "Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?" Не буду проводить параллелей, это было бы смешно, но от общения с Игорем у меня осталось такое же впечатление. У него был поразительно острый ум! При этом невероятно тонкий талант стилиста. Его предпоследняя книга "Острое чувство субботы", на мой взгляд, лучшее, что написано в жанре русского рассказа в XXI веке. Это не сборник. Это живая книга, где рассказы перекликаются, "аукаются" друг с другом, создавая в целом совершенно волшебное повествование.

Во время одной из прогулок он мне сказал: "Почему, когда ты хочешь со мной спорить, ты сначала говоришь "нет"? А ты попробуй сказать "да", а уже потом спорь". Я удивился. "Но так все обычно говорят, когда хотят что-то оспорить". Он: "А ты попробуй". Попробовал. И сразу почувствовал, что разговор наш пошел как-то иначе и спорить мы стали как-то иначе, притом, что спорили мы отчаянно. Я на всю жизнь запомнил этот его совет, он и сейчас мне помогает в спорах с людьми.

И как писатель, и просто как человек Игорь был тонкий, очень талантливый психолог. Он был любопытен. Одиночкой много путешествовал по свету, жил в Европе, жил в Таиланде, но всегда возвращался, как мне казалось, в затвор, в Екатеринбург. Не маячил в Москве, не напрашивался на ее милости, на то, чтобы его замечали.

Это был очень крупный мастер русской прозы. Особенно в рассказах.

Прощай, Игорь!


https://rg.ru/2019/11/18/ushel-iz-zhizni-uralskij-pisatel-igor-sahnovskij.html

завтрак аристократа

А.Ганин "Считаю Павлуновского человеком психически неустойчивым..." 2015 г.

Лев Троцкий против Особого отдела ВЧК

Деятельность военных специалистов в Красной армии периода Гражданской войны неразрывно связана с репрессиями в их отношении и не всегда оправданной подозрительностью. Осуществлявшая значительную часть арестов военная контрразведка с 1919 года оказалась выведена из военного ведомства и подчинена ВЧК. Председатель Реввоенсовета Республики (РВСР) Лев Троцкий, инициировавший политику массового привлечения в новую армию бывших офицеров, порой был вынужден выступать в качестве рьяного защитника арестованных. Тем более что часть арестов даже сами большевики воспринимали с явным недоумением. Один из таких случаев произошел летом 1919 г. и повлек серьезные преобразования в Особом отделе ВЧК*.

СТАРЫЙ БОЛЬШЕВИК И КРАСНЫЙ КАЗАК

Адам Яковлевич Семашко (1889-1937) происходил из польско-немецкой семьи1. К большевикам он примкнул еще в сентябре 1907 г. В Первую мировую стал прапорщиком. Несмотря на молодость, ко времени Гражданской войны он уже считался старым большевиком. После большевистского переворота находился на партийной работе в войсках: был комиссаром Главного штаба, Орловского военного округа, членом реввоенсовета (РВС) Северного и Западного фронтов, а затем 12й армии, оборонявшей Киев. Именно в 12-й армии Семашко встретил начальника штаба армии Г.Я. Кутырева, с которым затем на короткий срок разделил арестантскую участь. Служба Семашко, несмотря на определенный партийный иммунитет, протекала не безоблачно. Так, в начале 1919 г. Семашко с видными военспецами Д.Н. Надежным и Н.Н. Доможировым был предан суду Реввоентрибунала по обвинению в передаче совершенно секретных сведений в незашифрованном виде2.
Службу в старой армии донской казак, выпускник Новочеркасского казачьего училища и ускоренных курсов 2-й очереди Военной академии Гавриил Яковлевич Кутырев (1887-й), закончил подъесаулом. Наряду с другими курсовиками своего выпуска он проявлял недюжинную общественную активность. В 1917 г. состоял членом комитета офицеров старшего класса курсов3. 22 марта 1918 г. вместе с однокурсниками был причислен к Генштабу4, а 27 июня 1918 г. приказом по Всероссийскому главному штабу переведен в Генеральный штаб5.

Первоначально Кутыреву достался пост начальника отделения штаба военного руководителя Московского района6. Затем вместе с некоторыми товарищами по выпуску он оказался в оперативном отделе (Опероде) наркомата по военным делам, где с 1 августа 1918 г. занимал должность консультанта отделения связи7. Руководивший Оперодом С.И. Аралов вспоминал: "Вспоминаю также генштабистов выпуска 1917 года тт. Моденова, Кутырева, Доможирова. Они составляли сводки, проверяли выполнение оперативных и организационных заданий, подготавливали проекты решений"8.

Г.И.Теодори под арестом.
Г.И.Теодори под арестом.

В октябре 1918 г. Кутырев перешел на службу в разведывательное отделение9. С ноября военную разведку сосредоточили в Регистрационном управлении (Региструпр) Полевого штаба РВСР. Там молодой военспец возглавил агентурное отделение10, а после ареста в начале 1919 г. своего однокашника по академии Г.И. Теодори стал вр.и.д. консультанта управления11. Так донской казачий офицер оказался одним из основоположников советской военной агентурной разведки. Впрочем, спокойно работать ему не давали. Как отмечалось в резолюции на докладе начальнику 1го отдела Региструпра от 19 февраля 1919 г. о состоянии агентурной разведки: "Картина безотрадная. Вызвана полнейшей изоляцией от работы лиц, даже пользующихся доверием (Теодори, Срывалин, Кутырев и т.д.)"12.

Кутырев был среди трех уполномоченных однокурсниками ходатаев, которые обратились в конце апреля 1919 г. к руководителю советской военной контрразведки - председателю Особого отдела ВЧК М.С. Кедрову для ознакомления с делом их арестованного товарища Г.И. Теодори13. Возможно, эта деятельность и привела к аресту Кутырева. Характерно, что летом 1919 г. были арестованы все три ходатая. У Кутырева имелось и еще одно "прегрешение" перед властью - ранее он среди прочих ходатайствовал об освобождении из-под ареста бывшего генерала В.И. Селивачева, подозревавшегося в связях с белым подпольем14.

"РЯД ПРОИЗВОЛЬНЫХ АРЕСТОВ"

В июне 1919 г. Кутырева направили на Украину вместе с бывшим генералом Н.Г. Семеновым, назначенным командующим 12-й армией. При Семенове Кутырев занял должность начальника штаба.

Вскоре председатель ВЧК Ф.Э. Дзержинский потребовал арестовать Кутырева и Семашко. Началась переписка, растянувшаяся на три недели. Троцкий 25 июля направил своему заместителю Э.М. Склянскому для ЦК заявление, что, "принимая во внимание ряд произвольных арестов, считаю возможным осуществление этих арестов, которые внесут жестокую дезорганизацию, только по прямому постановлению Ц.К."15. Тем не менее, Семашко и Кутырев были арестованы. Арест якобы был вызван хорошими взаимоотношениями Семашко и военспецов16. Известно, что Семашко требовал подчинения 7й армии Западному фронту, но это вряд ли можно было вменить в вину.

Арест произошел вопреки договоренности председателя СНК Украинской ССР (УССР) Х.Г. Раковского и председателя Всеукраинской ЧК М.Я. Лациса, вопреки требованию Троцкого и без санкции ЦК РКП(б)17. Украинское руководство не скрывало своего возмущения. Налицо было и нарушение действовавших нормативных актов - членов РВС нельзя было арестовывать без согласия РВСР.

1 августа 1919 г. Раковский отмечал дезорганизацию работы чекистов и просил председателя СНК В.И. Ленина подтвердить их действия, так как Кутырев производил впечатление скромного работника18. По всей видимости, ответа не последовало, и 4 августа Раковский повторил запрос19.

Запросы Троцкого и Раковского о причинах ареста Семашко и Кутырева некоторое время игнорировались. 6 августа председатель РВСР телеграфировал своему заместителю Э.М. Склянскому из Киева: "Член Реввоенсовета Семашко и нач[альник] шта[ба] 12 [армии] Кутырев арестованы и отправлены 5 августа в Москву. Несмотря на мои и Раковского запросы, Цека никаких пояснений относительно ареста Семашко не получил. Настоятельно прошу проверить основательность ареста Семашко и Кутырева"20. В тот же день вопрос об аресте Кутырева обсуждался без Троцкого на заседании Политбюро ЦК РКП(б), причем постановили запросить И.П. Павлуновского из Особого отдела ВЧК21.

9 августа Раковский сообщал Троцкому из Киева в Конотоп шифротелеграммой: "Время колебаний прошло, и я обязуюсь выжать из советских и партийных аппаратов все. Военные руководители здесь не на высоте. Изъятие из Реввоенсовета Кутырева, Фека (?)22, Семашко, которые каждый в своей области работали хорошо, первые два очень хорошо, дезорганизовало аппарат. Подвойский, уезжая в Москву, забрал с собой всех хороших генштабистов. От реввоенсовета отправился с группой политработников [В.П.] Затонский, но с задачей он не справился и пошлем [в] подкрепление другого. Обещанные подкрепления из центра патронами окажут свое воздействие, если будут присланы своевременно"23.

Необоснованные аресты разрушали военную работу. 6 августа Троцкий сообщил Склянскому и Ленину, что после устранения Семашко РВС 12й армии ослаб, туда срочно требовался опытный и твердый работник вроде М.М. Лашевича24. В военном отношении на 8 августа также экстренно требовался и новый начальник штаба взамен арестованного Кутырева25. 11 августа главком С.С. Каменев предложил назначить начальника штаба 3й армии М.И. Алафузо "как опытного и твердого"26. А Троцкий в тот же день вновь запрашивал ЦК о причинах ареста, но ответа опять не получил27.

Ф.Э. Дзержинский и чекисты.
Ф.Э. Дзержинский и чекисты.

КОНТРАТАКА ТРОЦКОГО

Доверие Троцкого к Особому отделу ВЧК было подорвано массовыми произвольными арестами военспецов по делу Полевого штаба РВСР в июле 1919 г. Такие меры вредили укреплению армии и лишь служили инструментом устранения назначенцев Троцкого по политическим причинам.

14 августа председатель РВСР перешел в контратаку - он выступил против руководства Особого отдела в лице заместителя его председателя И.П. Павлуновского и телеграфировал Склянскому: "Считаю Павлуновского человеком психически неустойчивым. Выдавать ему заслуженных работников на основании его подозрений невозможно. Если Особому отделу придается значение, нужно поставить во главе его ответственное лицо, внушающее доверие к способности разобраться в деле и в людях"28.

Телеграмма развивала аналогичное сообщение Троцкого от 9 июля по прямому проводу Склянскому о председателе Особого отдела М.С. Кедрове: "Кедров, прибыв на Юж[ный] фронт, стал арестовывать военнослужащих не только без согласия, но и без предварительного уведомления Юж[ного] фронта. Причем успел совершить ряд совершенно бессмысленных дезорганизаторских шагов. Арестованные им будут освобождаться реввоенсоветом фронта и мною. Предлагаю немедленно отозвать Кедрова. В случае дальнейших его дезорганизаторских действий буду вынужден выселить его из пределов Юж[ного] фронта"29.

Августовский прецедент с арестом не только военспеца-генштабиста, но и старого большевика, члена РВС армии, причем без санкции РВСР, был использован Троцким для более решительного противодействия волюнтаризму Особого отдела. Троцкий привел конкретные примеры произвола чекистов. С этой точки зрения рассматривалось предписание арестовать командира 1й бригады 9й стрелковой дивизии 13-й армии военспеца В.Л. Афонского. Этот военачальник в 1918 г. вместе с А.И. Геккером подавлял Ярославское восстание, за боевые заслуги в 6й армии был награжден орденом Красного Знамени, бригада Афонского считалась лучшей в 13й армии. И хотя супруга Афонского весной 1919 г. якобы отправила офицера к Деникину30, видные политработники - секретарь ЦК КП(б) Украины С.В. Косиор, член РВС 13-й армии Г.Л. Пятаков - считали обвинения фантастическими.

В середине августа объяснение особистов было получено. Речь шла о тянувшемся несколько месяцев расследовании дела Западного фронта. Материалов у следствия было достаточно, но не для ареста. Когда в июле в Москву приезжал заместитель Лациса, ему были переданы все материалы для разбирательства на месте силами Всеукраинской ЧК. Планировали действовать деликатно - допросить фигурантов без ареста. В вопрос были посвящены видные партийные работники С.И. Гусев и К.Х. Данишевский. Однако неожиданный арест и доставка арестованных в Москву сорвали эти планы31. Арестован был и делопроизводитель штаба армии Рогозин.

В результате вмешательства председателя РВСР оба арестанта вышли на свободу 13 августа 1919 г. без предъявления обвинений32. Склянский выяснял вопрос о возможности для недавних арестантов вернуться в 12-ю армию, куда они просились. При невозможности этого Семашко мог быть назначен в управление по формированию Южного фронта. 15 августа через ЦК Троцкий просил передать им слова сочувствия: "Уважаемые товарищи Семашко и Кутырев. Выражаю крайнее сожаление по поводу учиненного над Вами безобразия. Арест был совершен вопреки прямому моему воспрещению и является следствием злой воли и бессмысленной путаницы. С товарищеским приветом Троцкий"33. В Киев Кутырев и Семашко приехали только накануне занятия города белыми34, произошедшего 31 августа 1919 г. На прежние должности недавние арестанты не вернулись.

Наступление Троцкого на особистов принесло плоды. На заседании Политбюро 16 августа вопрос снова обсуждался. Скупые строки протокола свидетельствуют: "Заслушав телеграмму т. Троцкого о Павлуновском, Ц.К. находит, что никаких данных для присоединения к мнению т. Троцкого нет"35. В отношении комбрига Афонского, как сообщалось, имелись весьма серьезные обвинения36. Партийное руководство поддержало особистов, не позволив отсутствовавшему Троцкому провести свои предложения.

Но игнорировать проблему было невозможно, и определенные кадровые перестановки в руководстве Особого отдела ВЧК произошли. М.С. Кедров был смещен с поста председателя Особого отдела, который с 18 августа по решению Оргбюро ЦК РКП(б) лично возглавил Ф.Э. Дзержинский. Фактическое же руководство работой особистов ввиду загруженности Дзержинского осуществлял все тот же Павлуновский37. Еще одной уступкой военному ведомству в контексте последствий громких летних арестов в армии стало принятое на заседании Оргбюро ЦК 29 августа 1919 г. решение ввести в состав коллегии Особого отдела ВЧК представителя военного ведомства, назначаемого РВСР с правом делать в РВСР доклады. Впрочем, кандидатуру такого представителя должны были утвердить сами чекисты38.

Через перебежчика известия об арестах в штабе 12й армии просочились к белым и в преувеличенном виде были использованы в пропагандистских целях: "Недавно арестован весь штаб 12 армии с капитаном Ген. штаба Хушоревым (Кутыревым. - А.Г.) во главе по подозрению в измене Красной армии. Хушорев отвезен в Москву"39.

СУДЬБЫ ФИГУРАНТОВ

После освобождения Кутырев продолжил службу. Начальством учитывалось его казачье происхождение, из-за чего военспеца долгое время не назначали на Южный фронт против казаков. В разговоре с товарищем по службе осенью 1919 г. Кутырев заметил по поводу возможной службы на юге: "Сия комбинация меня совершенно не устраивает и по очень серьезным мотивам - не могу же я драться на Южном фронте против дядюшек и тетушек и тому подобное. Это было, видимо, учтено высшим командованием, почему есть такое распоряжение главкома, прошу вас, если возможно, отправить меня на Восточный фронт, хотя бы уборщиком, не назначать в 14-ую армию"40.

Работал он с большим перенапряжением и сообщал товарищу: "Мотивы, заставляющие уйти с такого высокого поста, - такое страшное переутомление, мне приходится по ночам спать под наркозом"41. В итоге военспец попал на Восточный фронт, оказавшись в сентябре 1919 г. в распоряжении начальника штаба 5-й армии, где и проходила его служба вплоть до весны 1920 г. С декабря 1919 г. по начало 1920 г. он был и.д. начальника штаба 5-й армии, в январе 1920 г. стал начальником оперативного управления штаба армии42, а с 25 марта по ноябрь 1920 г. занимал пост военрука Приуральского военного округа. Там же военкомом округа с сентября 1919го служил его старый знакомый А.Я. Семашко. С 30 ноября 1920 г. по 28 июня 1921 г. Кутырев значился начальником штаба войск Донской области, причем временно исполнял обязанности командующего. Затем состоял в распоряжении начальника штаба Отдельной Кавказской армии, а последняя известная его должность - начальник штаба Батумского укрепрайона с 25 августа 1921 г. На этой должности он значился и в 1923 г. Далее следы военспеца теряются.

Семашко впоследствии перешел на дипломатическую службу и стал советским поверенным в делах в Латвии. В 1923 г., разочаровавшись в большевиках, он уехал в Бразилию, оказавшись одним из первых советских невозвращенцев. Однако к 1927 г. обывательская жизнь ему наскучила - революционер решил вернуться в СССР. Несмотря на полученные гарантии, на границе он был арестован и, отсидев десять лет на Соловках (причем в знак протеста неоднократно объявлял голодовку), был расстрелян в Карелии. Через три дня после казни Семашко в Москве расстреляли чекиста Павлуновского. По возрасту Кутырев, Семашко и Павлуновский были примерно ровесниками, на момент событий в 1919-м им было от 29 до 32 лет. Революция была уделом молодых.

История беспрецедентного ареста старого большевика, члена РВС армии Семашко и военспеца-генштабиста Кутырева интересна. Самым активным защитником арестованных оказался Лев Троцкий. Будучи прагматиком, он прекрасно понимал, что необоснованные аресты преданных людей, высокопоставленных военных и партийных работников недопустимы. Вмешательство Троцкого привело к освобождению арестантов и к некоторым уступкам партийного руководства военным: кадровым перестановкам в руководстве Особого отдела ВЧК и введению в состав коллегии Особого отдела представителя военного ведомства. Впрочем, уступки были осуществлены не в том формате, на который рассчитывал вождь Красной армии.

Примечания
1. Подробнее см.: Генис В.Л. А.Я. Семашко, "возвращенец" из Бразилии // Вопросы истории. 2008. N 6. С. 109-117; Он же. Неверные слуги режима: первые советские невозвращенцы (1920-1933). Кн. 1. "Бежал и перешел в лагерь буржуазии..." (1920-1929). М., 2009. С. 62-74.
2. РГВА. Ф. 24380. Оп. 7. Д. 76. Л. 3.
3. РГВА. Ф. 33892. Оп. 1. Д. 3. Л. 149.
4. РГВА. Ф. 11. Оп. 6. Д. 115. Л. 50об.
5. РГВА. Ф. 11. Оп. 5. Д. 1123. Л. 142.
6. РГВА. Ф. 25863. Оп. 1. Д. 36. Л. 28об.
7. РГВА. Ф. 104. Оп. 5. Д. 353. Л. 7.
8. Аралов С.И. Ленин вел нас к победе. Воспоминания. М., 1989. С. 38.
9. РГВА. Ф. 1. Оп. 2. Д. 142. Л. 148.
10. РГВА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 3. Л. 76об.
11. Там же. Л. 268.
12. РГВА. Ф. 6. Оп. 10. Д. 3. Л. 194.
13. Подробнее см.: Ганин А.В. "Мозг армии" в период "Русской Смуты": Статьи и документы. М., 2013. С. 40-64, 380-414, 748-752.
14. РГВА. Ф. 6. Оп. 10. Д. 3. Л. 218.
15. РГВА. Ф. 33987. Оп. 2. Д. 32. Л. 254.
16. Там же. Л. 302, 305.
17. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 109. Д. 14. Л. 147.
18. Там же. Л. 135.
19. Там же. Л. 141.
20. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 109. Д. 21. Л. 88.
21. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 49. Л. 1об.
22. Так в документе.
23. РГВА. Ф. 33988. Оп. 2. Д. 145. Л. 888.
24. The Trotsky papers 1917-1922. Vol. 1. 1917-1919. L. - Hague - P., 1964. P. 638.
25. РГВА. Ф. 33988. Оп. 2. Д. 145. Л 889.
26. Там же. Л. 910.
27. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 109. Д. 14. Л. 147.
28. РГВА. Ф. 33987. Оп. 2. Д. 32. Л. 318; РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 109. Д. 14. Л. 146.
29. РГВА. Ф. 33987. Оп. 2. Д. 32. Л. 239.
30. РГВА. Ф. 33988. Оп. 2. Д. 145. Л. 951.
31. Там же. Л. 949-949об.
32. Там же. Л. 949об.
33. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 109. Д. 14. Л. 153.
34. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 112. Д. 8. Л. 78.
35. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 51. Л. 1.
36. Там же. Л. 2.
37. Зданович А.А. Отечественная контрразведка (1914-1920): Организационное строительство. М., 2004. С. 171, 176.
38. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 112. Д. 7. Л. 55.
39. ГА РФ. Ф. Р-5853. Оп. 1. Д. 1. Л. 44.
40. РГВА. Ф. 6. Оп. 4. Д. 918. Л. 394-394об.
41. Там же. Л. 394об.
42. РГВА. Ф. 185. Оп. 3. Д. 1191. Л. 84.


https://rg.ru/2015/09/04/rodina-trotskij.html

завтрак аристократа

М.И.Лаврентьев Крещение Николая Рубцова 24.10.2019

От детдома и кочегарки до вечной жизни в народе



поэзия, литературоведение, николай рубцов, вологда, литинститут, союз писателей, смерть

Рубцов рано осознал свою миссию. Фото с сайта www.vologdahistory.ru

Появление Николая Рубцова в русской поэзии предсказал незадолго до гибели Осип Мандельштам:

Народу нужен стих

таинственно‑родной,

Чтоб от него он вечно

просыпался…

Такому определению интеллигентная, тончайше нюансированная, эстетизированная до крайности поэзия гениального Мандельштама не соответствовала, так сказать, ни в одном пункте, включая пресловутый «пятый». Не подходили тут ни почитавшийся им в конце жизни Хлебников с его величественно‑ошеломляющей простотой, ни даже Есенин с его так до конца и не изжитой манерностью.

Ничего этого не было у Рубцова. Да и откуда могло бы взяться? Он родился 3 января 1936 года в селе Емецк Холмогорского района ныне Архангельской области. В 1941 году многодетная семья переехала в Вологду, откуда отец будущего поэта ушел на фронт и где летом 1942‑го умерли его мать и младшая сестра. Николая с младшим братом отправили в Красовский детский дом. Там через год братьев разлучили: старшего перевели в другой, в селе Никольском. Бумаги о переводе затерялись, поэтому отец, вернувшийся в Вологду в 1944‑м, не смог тогда же найти Николая (а, может, и не особенно стремился, быстро обзаведясь новым семейством), встретились они лишь в 1955‑м.

Говоря о голоде военных лет, обычно вспоминают блокадный Ленинград. Но ведь голод свирепствовал повсеместно. Так, например, воспитанникам детдома, куда попал Николай Рубцов, на обед полагалось всего по 50 (!) граммов хлеба и тарелка похлебки из свекольных листьев. О детдомовских нравах и говорить не приходится. Среди воспитанников случались самоубийства. Поэт на всю жизнь запомнил, как воспитательница однажды (!) погладила его по голове.

Окончив семь классов, Николай поучился два года в Тотьме, в лесотехническом техникуме, пытался поступить в Архангельскую мореходную школу, но неудачно, работал затем кочегаром на рыболовецком траулере, снова поступил в техникум в Кировске, уже горно‑химический, не сдал там сессию, был отчислен, трудился разнорабочим.

С 1955 по 1959‑й он служил на Северном флоте, а демобилизовавшись, поехал в Ленинград, где кочегарил и слесарил на Кировском заводе.

Но бывший детдомовец оказался далеко не так сер, как его биография. В библиотеке Кировска он, по воспоминаниям знакомого, читал Платона, Аристотеля, Гегеля и Канта. Еще раньше, в Никольском, приобщился к поэзии. Кажется, особенно его увлек Тютчев, переклички с которым в стихах Рубцова очевидны:

Во время грозы

Внезапно небо прорвалось

С холодным пламенем

и громом!

И ветер начал вкривь и вкось

Качать сады за нашим

домом.

Завеса мутная дождя

Заволокла лесные дали.

Кромсая мрак и бороздя,

На землю молнии слетали!

И туча шла, гора горой!

Кричал пастух, металось

стадо,

И только церковь под грозой

Молчала набожно и свято.

Молчал, задумавшись, и я,

Привычным взглядом

созерцая

Зловещий праздник бытия,

Смятенный вид родного края.

И все раскалывалась высь,

Плач раздавался

колыбельный,

И стрелы молний все неслись

В простор тревожный, беспредельный.

Не из «таинственного» ли, «ночного» Тютчева (вспомним хлебниковское «Ночь смотрится как Тютчев, замирное безмерным полня») постепенно возник тот «стих таинственно‑родной», о котором когда‑то мечтал Мандельштам.

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды…

Красные цветы мои

В садике завяли все.

Лодка на речной мели

Скоро догниет совсем.

Дремлет на стене моей

Ивы кружевная тень.

Завтра у меня под ней

Будет хлопотливый день!

Буду поливать цветы,

Думать о своей судьбе,

Буду до ночной звезды

Лодку мастерить себе…

Рубцов рано осознал свою особую миссию. Уже в экспромте 1957 года 21-летний поэт, как заправский классик, вовсю играет смыслами. Кажется, в незатейливо срифмованных строчках речь идет о поездке в милую его сердцу «тихую родину». Но слова о жизни «в своем народе», подкрепленные глаголом будущего времени, вдруг обретают вид пророчества, получают характерное пространственно‑временное звучание:

Я уплыву на пароходе,

Потом поеду на подводе,

Потом еще на чем‑то вроде,

Потом верхом, потом

пешком

Пройду по волоку с мешком –

И буду жить в своем народе!

Первое стихотворение Николай Рубцов опубликовал в том же 1957 году во флотском еженедельнике «На страже Заполярья». В Ленинграде он стал участником литобъединения «Нарвская застава» и, поддержанный в своем решении литературными знакомыми, резко изменил вектор судьбы – летом 1962 года отправился в Москву и поступил в Литературный институт им. А.М. Горького.

В то время это учебное заведение представляло собой совсем не то, что нынче. Ограниченное количество студентов давало возможность руководителям творческих семинаров, большинство из которых являлись корифеями тогдашней литературы, уделить максимум внимания каждому. Семинаристов чуть не за ручку водили по редакциям журналов, знакомили с нужными людьми. Они начинали публиковаться в ведущих периодических изданиях страны уже на первых курсах. К окончанию элитарного вуза многие становились авторами одной, а то и нескольких книг, что позволяло вступить в Союз писателей и, пользуясь положенными его членам льготами, не отвлекаться от творчества заботами о хлебе насущном. Кроме того, выпуски Литинститута в обязательном порядке трудоустраивались по профилю (теперь они вылетают из alma mater на все четыре стороны).

Учеба далась Рубцову нелегко: дважды его отчисляли из института «за недостойное поведение», но оба раза восстанавливали. В то же время выходили подборки его стихотворений в журналах «Юность» и «Октябрь». В 1968 году он был принят в Союз писателей СССР.

Так что вернулся в Вологду Рубцов уже известным поэтом, автором двух стихотворных сборников, из которых второй – «Звезда полей», – выпущенный в 1967 году солидным издательством «Советский писатель» и весьма неплохим для начинающего 10-тысячным тиражом, был по достоинству замечен и оценен. Он возвратился не свистеть с голодухи в кулак, а продолжать работу в газете «Вологодский комсомолец». Ему была выделена однокомнатная квартира в пятиэтажке с видом на реку.

Здесь в январе 1970 года Рубцов написал одно из самых известных своих стихотворений:

Я умру в крещенские морозы,

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут

волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый

и унылый,

Разобьется с треском,

и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Сам не знаю, что это

такое…

Я не верю вечности покоя!

Ровно через год в той же квартире на улице Александра Яшина, в ночь на Крещение – 19 января 1971 года – 35-летний поэт во время пьяной ссоры был задушен своей невестой. Всего за десять дней до этого они подали заявление в ЗАГС…





http://www.ng.ru/ng_exlibris/2019-10-24/12_1003_rubtsov.html




Рубцов рано осознал свою миссию. Фото с сайта www.vologdahistory.ru
завтрак аристократа

Н.Радулова Город из трех букв 18.11.2019,

За что любят Дно его жители


Проезжающие останавливаются, чтобы сфотографироваться у таблички с названием города: «Во прикол!»

Город Дно признали самым матерящимся в России. «Огонек» выяснил: дновцы этим званием крайне оскорблены, а говорят они вообще стихами.


Сергей Гроздев, хозяин местной сапожной мастерской, уверяет, что никогда не ругается как сапожник. «Уж не знаю, почему нас считают такими матерщинниками. Мы такие, как все, не лучше, не хуже. Кто этот рейтинг составлял? Делать им больше нечего!» Мы объясняем, что рейтинг составило Digital-агентство Interium на основании «мониторинга упоминаний самых распространенных вариаций четырех матерных слов в социальных сетях, форумах, блогах и мессенджерах». Жители города Дно победили с огромным отрывом: на десять тысяч населения здесь матерится больше тысячи человек. (Для сравнения: в Москве — всего семьдесят на десять тысяч).

Сергей задумчиво смотрит в окно, за которым идет и идет дождь, уже третий день покрывая Дно серым мороком: «Нет, конечно, бывают такие клиенты, что хочется… трехэтажным, но сдерживаюсь». Сергей снимает под свою мастерскую комнату в библиотеке, поэтому он много читает, любит поэзию. Ну и в соцсетях сидит, конечно. А что еще делать? Клиентов немного: город маленький, а сейчас работы и вовсе нет — межсезонье, когда люди несут в ремонт то сапоги, то босоножки, закончилось. В мастерской тихо, сумрак и покой, тепло от печки. Над столом сапожника висит лист А4 с распечатанными стихами:








Придя на работу,

не охай, не ахай.

Выполнил план — посылай всех в …,

Не выполнил — на …


«Вы разбили мне лицо!»

Возмущение дновцев можно понять — федеральные СМИ если про город и вспоминают, то обязательно с какой-то насмешечкой: то назовут самым матерящимся населенным пунктом, то пассажирский поезд Москва — Псков, единственный, который связывает Дно со столицей, объявят, согласно всероссийскому опросу, одним из самых храпящих поездов страны, то по центральному каналу покажут драку инспектора ДПС и пьяного водителя, случившуюся на одной из здешних улиц. Будто местные жители только и умеют, что ругаться, храпеть и драться. Не замечают журналисты ничего доброго в Дно, а меж тем даже нарушитель ПДД, лупивший гаишника, свои чувства выражал крайне вежливо: «Вы разбили мне лицо!»

«А еще все склоняют название города,— сетует директор местного Дома культуры Елена Карпова.— Пишут: "На Дне"», "Перед Дном", "Привет Дну!" А так нельзя». Елена Викторовна объясняет, что местные жители с гораздо большим почтением о родных краях отзываются: «Мы говорим: наше Донышко, золотое», и цитирует местного поэта Шеметовского, который когда-то сочинил гимн города:








Звезды по-прежнему льют нежный свет поднебесья,

Новые песни поют — и не кончается песня,

Воздух пьянит, как вино, музыке сердца внимаю.

Город мой, милое Дно, вновь я тебя обнимаю.


«На наш город можно обратить внимание и с хорошей стороны, а не только с негативной,— подсказывает и Татьяна Иванова, завотделом по традиционной народной культуре.— У нас есть музей, паровоз, памятник Ленину... Мы свой город любим!» А что касается мата, Татьяна Васильевна считает, что ничего страшного в нем нет, с его помощью можно даже научить ребенка говорить — это проверенный народный метод: «Мой внук до четырех лет ни одного слова не произнес, и врачи посоветовали обучить его нехорошим выражениям. Помогло! Теперь вот переучиваем. Слова от Бога надо же еще человеку вложить в душу, а слова дьявольские сразу прилипают».

Армен, слесарь теплосетей, приехавший из Армении почти двадцать лет назад, наверное, единственный, кто согласен с тем, что в Дно все, от мало до велика, умеют как следуют ругнуться.

Армен признает, что и сам научился здесь русской речи: «Но при дамах — ни-ни!» Недавно к слесарю приезжал из Армении брат, пошли они в кино, а там какой-то подвыпивший мужчина стал бурно и нецензурно выражать свои эмоции насчет сюжета картины. «Брат его вытащил из зала на улицу за шкирятник, хотел по морде дать, но я отговорил: "Пойми: тут на каждом шагу матерятся. Вот я тебе сейчас покажу любую бабушку, которая так же выражается, ты ее тоже будешь воспитывать? Прекрати! Ты эту страну не переделаешь"».

Наибольшую концентрацию бабушек можно обнаружить на репетиции хора ветеранов Дновского района. Двадцать пенсионерок — и один пенсионер! — категорически не согласны с имиджем их города. «Не матюжные у нас люди! — уверяет солистка Любовь Михайловна Борода.— Вот вчера на соседней улице ночью был пожар, все с ведрами бегали, воду черпали из луж — и ни одного мата!» Хор кивает: нет, не матюжные мы! — и дружно затягивает песню еще одного местного поэта:








Миром не забытое, всюду налицо

Наше самобытное псковское словцо.

Слышится на реченьке, ходит в дальний бор

Милое наречие, добрый разговор.


«Товарищи! Где собачонка?»








Еще одна гордость Дно — памятник Ленину, редкий, «сидячий»

Еще одна гордость Дно — памятник Ленину, редкий, «сидячий»

Фото: Анатолий Жданов, Коммерсантъ


Даже в отечественной литературной классике Дно запечатлено не с лучшей стороны:








Хватились на станции Дно:

Потеряно место одно.

В испуге считают багаж:

Диван,

Чемодан,

Саквояж,

Картина,

Корзина,

Картонка…

— Товарищи! Где собачонка?


Но хотя Самуил Маршак и бросил тень на репутацию дновских железнодорожников — не уследили, мол, они за собачонкой и пошли на подлог, подсунув ее хозяйке местного взъерошенного пса, нынешний начальник станции зла на поэта не держит. Александр Щапов наизусть цитирует его стихи и даже мечтает установить памятник сбежавшей собачке: «Это была бы одна из точек притяжения станции — помимо нашей надписи». Очень многие пассажиры — некоторые поезда стоят здесь по 10–30 минут — действительно выходят на перрон и делают селфи на фоне трех букв «Дно». Иногда очереди образуются — до того название всех веселит.

Меж тем «железка» — главная гордость всех дновцев. На вопрос: «А какие у вас тут достопримечательности?» все первым делом отвечают: «Вокзал!» К величественному зданию с арочными окнами, лепниной и шпилем жмется с двух сторон город. Вокзал и перекрещенные железнодорожные пути даже изображены на местном гербе — ведь именно благодаря им Дно, наверное, до сих пор и существует. Как построили в 1897 году паровозное депо, так с тех пор все здесь и трудятся, больше особо негде. Сейчас «на железке» более трех тысяч работников — чуть ли не все работоспособное население.

«Узловая станция — наш милый уголок / Четыре направления связала в узелок»,— читает нам свои стихи 80-летняя Нина Алексеева, бывшая железнодорожница, а ныне тоже поэт. Нина Николаевна несколько раз подчеркивает, что Дно — город железнодорожников: «Мой муж был машинистом, внуки — один путеец, второй — тоже машинист, золовки — проводницы. Все тут от дороги живут».

«Мы отправляем поезда на четыре направления. Мы стратегически важный железнодорожный узел Октябрьской железной дороги»,— не без гордости отмечает начальник станции.

«У нас нет ни праздников, ни выходных — железная дорога работает круглосуточно»,— берет слово Татьяна Шепелева, дежурная по станции. Ни начальник, ни дежурная с «матерным» рейтингом не согласны — вранье это всё, их сотрудники, по крайней мере, все вежливые. Только машинист Сергей Охотин признает, что «без этого самого не пойдешь, не поедешь», но уверяет, что этого самого в депо и в городе не больше, чем где-либо еще. Так что врут составители рейтинга, как пить дать — врут.

«А пыточная у вас где?»








Хор ветеранов — ум, честь и совесть Дновского района

Хор ветеранов — ум, честь и совесть Дновского района

Фото: Анатолий Жданов, Коммерсантъ


«Для кого-то Дно — Европа, / Для меня там просто ж…»,— ославил родной город и бард Борис Яковлев. Когда-то безработный музыкант-оппозиционер жил в одном доме с тогдашним главой администрации. Лично главе он ничего не высказывал, но в соцсетях крыл на чем свет стоит и власть, и поддерживающих ее граждан. Борис был уверен, что земляки понимают его матерное творчество: «В Дно все так разговаривают». Но некоторые знакомые почему-то перестали с ним здороваться, даже приятели из Питера выразили несогласие с его гражданской позицией. «Они мне позвонили летом 2014-го и говорят: "Давай-ка заканчивай там свои антироссийские посты, а то приедем в твое Дно и набьем тебе …»,— жаловался Борис.

Местное управление ФСБ тоже обратило внимание на посты и песни Яковлева, усмотрев в них «психологические и лингвистические средства, направленные на побуждение неопределенного круга лиц к осуществлению экстремистских действий, направленных на насильственное изменение существующего государственного строя или на захват власти». Но на следственную группу дновец зла не держит, называет их «неопытными негодяями». Вспоминает, как следователь достал кошелек и выдал ему личные деньги на билет в Псков — у барда, живущего на мамину пенсию, не было средств, чтобы доехать на допрос. В Пскове, в здании ФСБ, Борис первым делом поинтересовался: «А пыточная у вас где?», ему ответили: «Погоди, в пыточную потом, пока пей кофе».

Выпив кофе, Яковлев решил не дожидаться развития событий. Испугавшись, что все эти разговоры могут закончиться реальным тюремным сроком, он позвонил лидеру регионального отделения партии «Яблоко» Льву Шлосбергу. Тот связал его с оппозиционными СМИ и обещал помочь с правозащитником. Так о городе Дно снова начали писать, и снова — ну что ты будешь делать! — не очень хорошее. Зато ставшему известным Яковлеву добрые люди скинулись на ноутбук, собрали материальную помощь и помогли добраться до Финляндии, где он и попросил политического убежища.

В лагере для беженцев Борису сразу понравилось: «Условия, как в пансионате. И обеды с русскими, конечно, не сравнить. Три раза в день и до отвала, даже фрукты в меню». Он еще более активно стал раздавать интервью о своем городе, чье название считает метафорическим: «Одна женщина дозвонилась на прямую линию с Путиным. Оператор спрашивает: "Откуда вы? — Я из города Дно.— Такого города не существует".— И повесила трубку. Видимо, почувствовала подвох».

Для принятия положительного решения по делу Яковлева финнам хватило материалов допроса, статей в СМИ и письма от Льва Шлосберга. Финские законы гарантируют человеку со статусом беженца жилье, пособие и страховку, так что теперь Борис живет в Хельсинки, вдоволь ест бананы и в соцсетях восхваляет новую Родину: «Никогда никто свободу / Не подарит вам за так, / Счастье финского народа / Завоевано в боях». Не забывает политический изгнанник и отечественных «ватных баранов» регулярно осыпать матюками, но иногда сбивается на лиричную ностальгию:








Под равномерный стук колес

Не спрыгну с поезда подножки.

Не поднимусь бегом на мост,

Где Дно лежит, как на ладошке.


«О чем с вами говорить!»

Искусство города Дно представляет местная мастерица Елена Спиридонова, которая делает украшения: серьги, броши, подвески. Елена живет с мамой Ириной и дочерью Василисой. Еще и 83-летняя бабушка в гости приходит. «Когда Василиса стала подрастать, то мы решили исключить мат из повседневных разговоров,— признается Елена.— Если кто-то из нас ругается, то попадает под штрафные санкции. За одно матерное слово — 10 рублей в свинью-копилку». Женщины долго спорили, что считать нецензурным: например, является ли таковым слово «девочка-собачка». Потом вспомнили «Любовь и голуби», где героиня кричит «Ах ты, сучка крашеная!», и решили, что слово это вполне культурное. Выражения «блин», «едить-кудрить», «епрст» тоже разрешены.

И все же за пару месяцев женщины насобирали Василисе на хорошие очки. «Мы с бабушкой быстро поняли, что пенсии наши тают, поэтому с тех пор — ни-ни...» — смеется Ирина. Так что теперь копилка пополняется редко. Правда, недавно заходил родственник-железнодорожник, и с него как с обеспеченного решили брать по 20 рублей. Посидел родственник немного, пообщался, соточку выложил и ушел: «Да ну, не о чем с вами говорить!»









Полностью -



https://www.kommersant.ru/doc/4155276

завтрак аристократа

Круглый сирота — круглая сирота (Согласование определений)

Определение при существительных общего рода ставится в форме мужского или женского рода в зависимости от того, какого пола лицо обозначается этим существительным. Например: Иванов был круглый сирота (Н.Г. Гарин-Михайловский). — И над ней умирает луна — эта круглая сирота (М. Исаковский).

Ср. другие примеры: Спи, мой малютка, спи (В.А. Жуковский). — Снова слышу за стеною над малюткою больною баюшки-баю (А.Н. Плещеев); Комаров был человек серьезный, скупой на слово, большой работяга (А. Макаренко). — Уж я сама немножко зарабатываю. Я ведь жуткая работяга (Л. Леонов); Миловидов… отчаянный задира и драчун (М. Горький). — Зинаида вовсе не такая задира, как о ней говорят (И.А. Арамилев).

Поэтому, если о мальчике могут сказать, что он забияка, задира, неряха, обжора, разиня, соня, растрепа, лежебока, зевака, злюка, растеряха, грязнуля, копуша, сластена, тупица и т. д. (конечно, не все эти «достоинства» приписываются одному и тому же мальчику, их следует распределить между многими), то, желая усилить малоприятную для него характеристику, можно добавить определения большой, неисправимый, страшный, жуткий и т. д. А говоря о девочке, мы бы употребили те же существительные с добавлением определения-прилагательного в форме женского рода.

Но в разговорной речи при словах общего рода, имеющих окончание , встречается постановка определения в форме женского рода и в тех случаях, когда речь идет о лице мужского пола, например: Он такая растяпа; Он известная лакомка.

Сравнивая словосочетания два прилежных ученика — две прилежные ученицы, мы находим в них разные формы согласования определений-прилагательных с существительными. Это связано с различием в грамматическом роде самих существительных.

При сочетании определений с существительными, зависящими от числительных два, три, четыре, обычно используются такие формы согласования:

1) при существительных мужского и среднего рода определение, находящееся между числительным и существительным, ставится в форме родительного падежа множественного числа, например: два высоких дома, три широких окна; ср.: В эту секунду сразу три или четыре тяжелых снаряда разорвались позади блиндажа (К. Симонов); Два крайних окна в первом этаже закрыты изнутри газетными листами (А.Н. Толстой).

2) при существительных женского рода в этом положении определение чаще ставится в форме именительного падежа множественного числа, например: две широкие улицы, три молодые девушки, ср.: На изгороди из трех жердей сидели три женские фигуры (А.Н. Толстой).

Будет ли считаться ошибкой, если ученик напишет: Наша семья занимает две больших комнаты? Нет, такая форма согласования тоже допустима, хотя встречается реже. Ср.: у писателей: …Примостились две взрослых дочери (М. Шолохов); Алеша заметил две темных лодки (К. Федин).

Если определение стоит перед числительными два, три, четыре, то оно ставится в именительном падеже, например: первые два дня, последние три недели, каждые четыре часа. Ср.: Последние два слова были написаны крупным и размашистым, решительным почерком (И.С. Тургенев); Остальные три лошади шли сзади (М. Шолохов).

Если определение (обособление) стоит после сочетания числительного два, три, четыре с существительным, то чаще тоже ставится в именительном падеже, например: Направо от двери были два окна, завешенные платками (Л.Н. Толстой).

Мы говорим: жители нашего и соседнего домов (не дома, так как речь идет о двух домах), но мы же говорим: существительные мужского и среднего рода (не родов, хотя имеются в виду два рода). Как объяснить это различие в форме числа существительных, при которых имеются два определения, указывающие на разновидность предметов? Почему в одних случаях употребляется форма единственного числа, а в других — форма множественного числа? Как бы вы сказали: Окна были освещены в правой и левой половине (или половинах) дома?

В рассматриваемом случае единственное число употребляется:

1) если форма множественного числа этого слова вообще не употребляется: научный и технический прогресс, тяжелая и легкая атлетика;

2) если это существительное имеет во множественном числе иное значение, чем в единственном: железнодорожный и водный транспорт (в значении «средство сообщения»), тогда как транспорты (с продовольствием) обозначают «поезда или морские суда, предназначенные для перевозки чего-либо»; молодежное и студенческое движение (ср.: ритмические движения);

3) если перечисляемые разновидности предметов тесно связаны между собой по смыслу, образуют сочетания терминологического характера: в правой и левой руке (также: в правой и левой половине дома, см. выше), существительные мужского и женского рода, глаголы первого и второго спряжения, совершенного и несовершенного вида, в настоящем и будущем времени, формы первого и второго лица.

Существительное ставится во множественном числе, если подчеркивается наличие нескольких предметов: золотая и серебряная медали, токарный и фрезерный станки, болгарская и польская футбольные команды, английский и французский языки. Например: Он прошелся на гумно, скотный и конный дворы (Л.Н. Толстой).

Сопоставляя сочетания мой отец и мать и родные брат и сестра, мы можем сделать вывод: если определение относится к двум иди нескольким существительным, то оно может стоять или в единственном, или во множественном числе.

Определение ставится в форме единственного числа, если по смыслу ясно, что оно относится не только к первому (ближайшему) существительному, но и к остальным. Так, в предложении у И.С. Тургенева: Дикий гусь и утка прилетели первыми— речь не могла идти о диком гусе и домашней утке. Или: Ее великолепная шуба и шляпка не производили никакого впечатления (А.П. Чехов) — по смыслу великолепными были и шуба и шляпка. Ср.: летний жар и зной, морской прилив и отлив, уличный шум и грохот, школьная успеваемость и дисциплина, каждый завод и фабрика, советская печать, радио и телевидение. Сравните также у писателей: Издали услышал Владимир необыкновенный шум и говор (А.С. Пушкин); Сначала слышался общий веселый говор и хохот за ужином… (Л.Н. Толстой).

Определение ставится в форме множественного числа, когда может возникнуть неясность, относится ли оно только к ближайшему существительному или ко всему ряду однородных членов: в комнате стояли коричневые шкаф и диван; прошли мимо десятилетние мальчик и девочка; посетить передовые колхоз и совхоз. Ср.: Зеленели молодые рожь и пшеница (А.П. Чехов).

Как бы вы сказали: Я давно не видал моего (или моих) брата и сестру?



Из книги И.Б.Голуб, Д.Э.Розенталь  "Занимательная стилистика"


http://flibustahezeous3.onion/b/539431/read#t3

завтрак аристократа

М. Л. Гаспаров из книги "Записи и и выписки" (извлечения)

Сам «НН слишком рано пошел своим путем, пренебрегая сделанным другими» (слова А. Н. Колмогорова).

Само «Раздел 7. Нечто о средствах к устранению самоповешения у народов финского племени». Вестн. Имп. Р. Геогр. Об-ва, 1853, 3, 19.

Сахара Гумилев говорил Г. Иванову: я ее не заметил, я сидел на верблюде и читал Ронсара. Так Кусиков, когда его устыдили, что нехорошо жить в Париже и не видать Версаля, поехал в Версаль, просидел полный день в трактире и вернулся в Париж.

Совесть «Впрочем, попы стыдились таких проповедей, но не совестились» (Гиляров-Плат, II, 205). Я вспомнил знаменитую статью В. Н. Ярхо «Была ли у древних греков совесть?».

Сверху Александр I в 1814 г. в Лондоне просил у вига Грея доклад о средствах создания в России оппозиции (СЗ 62).

«Свобода нужна не для блага народа, а для развлечения», говорил Б. Шоу.

Свобода Гиппиус — Ходасевичу, 22.09.1926: «…пишущий должен знать, что ему предоставлена свобода самому ограничивать свою свободу, а достоин ли он такой свободы, — это редактор, конечно, решает…» Берберовой, 27.08.1926: свобода ни с чем не считаться — «это, скорее, рабство и покорность желанию собственной левой ноги».

Свобода На чукотском языке нет слова «свободный», есть «сорвавшийся с цепи»; так писали в местной газете про Кубу. Поэт М. Тейф говорил переводчикам: «Даю вам полную свободу, только чтобы перевод был лучше оригинала» (восп. Л. Друскина).

Свобода собраний Петровский указ — фендриков разгонять фухтелями, понеже что фендрик фендрику может сказать умного? (Письма Шенгели к Шкапской, РГАЛИ).

Здесь каждый охотно встретить готов
Свободу мышей при свободе котов.
(И. Сельвинский, «Улялаевщина-2»)



Святой На вечере памяти М. Е. Грабарь-Пассек С. Аверинцев начал так «Лесков говорил, что в России легче найти святого, чем честного человека, — так же можно сказать, что легче найти гения, чем человека со здравым смыслом и твердым вкусом…» итд. Ср. УТИЛИТАРНОСТЬ.

Связность текста (лингв.). У А. М. Топорова, «Крестьяне о писателях», 1930, о поэме Пастернака: «Связанных слов нисколь нетуги. Добрый человек скажет одно слово, потом завяжет его, еще скажет, опять завяжет. Передние, середние и задние — все завяжет в одно. А в этом стиху слова, как скрозь решето, сыпятся и разделяются друг от дружки». (Книга, очень похожая на «Народ на войне» Федорченко.)

Северянин Пастернак о нем говорил: «тургеневщина». А он о Пастернаке: «Он украл у меня много стихотворных схем» (А. Ранниту в 1937; имелись в виду «Воробьевы горы» и пр.). Если в «Сестре моей — жизни» отслоить метафорические, привнесенные образы, то их пласт окажется очень северянинский: трюмо, рюмки, рислинг, запонки, купе, канапе… Кажется, Шершеневич (Egyx) попрекал Пастернака северянинством в ПЖРФ.

Селянка Мережковский приставал к Чехову с вечными вопросами, а тот говорил: не забудьте, что у Тестова к селянке большая водка нужна. «Надо было наговорить столько лишнего, сколько мы наговорили, чтобы понять, как он был прав, когда молчал» (Алданов). Это А. Лютер сказал, что у Достоевского люди не едят, чтобы говорить о Боге, а у Чехова обедают, чтобы не говорить о Боге (СЗ 26–27).

Сердце «У Цветаевой блеск от ума, а у Антокольского от сердечного жара», — 20.05.1920, дневник А. Ерофеева, мужа Веры Звягинцевой. РГАЛИ, 1720.1.504, л. 253: потом перерыв до 1944 г. и дальше выписки из Джинса и писем Флобера к Л. Коле.

Середина странствия земного «В 35 плюс-минус два года люди или умирают, или меняют жизнь, бросают работу и жен и т. п.», — объясняли мне. Даже Высоцкий сочинил про это песню. У Петра I в этом возрасте была Полтава, у Цветаевой — ее звездный 1926 год, когда она лихорадочно дирижировала двумя великими поэтами. Блок весной 1918 часто повторял, что ему 37 лет (восп. Книпович). А Жуковский, верный себе, в 37 лет написал: «Победителю-ученику от побежденного учителя».

Синоним В. Марков комментирует стих Бальмонта из «Зарева зорь»: «Твой поцелуй — воистину лобзанье» — «строка, которую должны бы цитировать специалисты (но не цитируют)».

Ситуация В. Холшевников сидел, ждал электричку, подошел пьяный: «Вы интеллигентный человек, и я интеллигентный человек, вы меня поймете: я артист, мой отец у Соколова перед Распутиным пел, а теперь от нас образованности требуют. Ну скажите, зачем интеллигентному человеку образованность? артисту не образованность, а талант нужен!» итд, а в конце сказал загадочную фразу «Ситуация превозмогает сибординацию!!»

Скелет Емельянов-Коханский, автор «Обнаженных нервов», хотел выпустить и вторую книгу, «Песни мертвеца», с новым своим портретом в виде скелета, но встретились цензурные трудности (Бел., Л. С., 114).

Скверное «Как о человеке, обо мне может рассказать Экстер, как о собеседнике — Бердяев, а все самое скверное — это тоже бывает нужно — Эльснер», — писал Аксенов Боброву.


Об Эльснере рассказывал А. Е. Парнис. Эльснер был с Аксеновым шафером на киевской свадьбе Гумилева и Ахматовой иуверял, что это он научил Ахматову писать стихи. (Аксенов потом собирался писать параллельный анализ сочинений Ахматовой и Вербицкой под заглавием «Писарство и чистописание») Почему не эмигрировал? — «хотел посмотреть, чем кончится». В Тифлисе имел хобби: жениться и отсылать жен за границу (как?). Зарабатывал сочинением диссертаций для грузин. Последняя вдова настаивала, чтобы его похоронили на Мтацминде — но пока грузины об этом советовались, перевезла прах в Москву и похоронила… (в кремлевской стене? подымай выше!) в Переделкине рядом с Пастернаком.


Слово «Теперь я буду говорить не для того, чтобы нечто сказать, но дабы не умолчать», — говорил пр. Сергиевский, приступая к догмату св. Троицы (ГМ, 1926, 2, 144). Ср. МЕТОД.

Слава Бальмонт об автобиблиографии Брюсова: делопроизводитель собственной славы (Е. Архиппов — Альвингу, РГАЛИ, 21.1.11). Твардовский о Маршаке: крохобор собственной славы (Зн 1989, 8). А потом — юбилейная речь.

Слава Флобер восхвалял «Войну и мир» (это цитируется), но признавался, что не дочитал до конца ее философию: мировая слава пришла к Толстому, когда он начал тачать сапоги (Алданов).

Славянство «День святителей Кирилла и Мефодия был отпразднован обедом, данным в залах Дворянского собрания. Против царской ложи была водружена хоругвь, принесенная в дар слепцом-писателем Ширяевым. Меню было составлено из одних исключительно славянских названий. Посреди него была изображена географическая карта славянских земель с надписью: «Одним бы солнцем греться нам» (Неведомский, 350).

Слон В Париже в 1945 г. выходила русская газета «Честный слон». «Отчего такое веселое название?» — спросил я. «Ну, все-таки война кончилась…» — ответил Л. Флейшман. Ср. ЛИЧНОСТЬ.

«Странно, право, что эти люди ничего не понимают, но гораздо страннее, что это для меня странно» (Фет — Л. Толстому, 21.01.1879).

Сложность Дневник А. И. Ромма (РГАЛИ 1495.1.80), о Пастернаке: «…и у него сложные отношения с женой, которая любит музыку Прокофьева и такие слова, как "яркое переживание"». Ср. НЕСЛЫХАННАЯ ПРОСТОТА.

Служба Юродивый Никитушка за вызов к Александру I получил чин 14-го класса (Мельг., 69).

Служба М. Ф. Андреева спросила Муромцеву-Бунину: «Сколько лет вы служите Ивану Алексеевичу?» Муромцева, однако, обиделась. Е. Архиппов писал Альвингу (РГАЛИ): «Чем живете, чему поклоняетесь? Какое имя владеет Вами?»

Сократ Сын Н. Ж. мечтал изобрести лекарство «сократин», чтобы можно было не болеть, но сократить жизнь с конца за счет невыполненных болезней.

Сократ «Познай самого себя»: гусеница, которая познает себя, никогда не станет бабочкой (А. Жид, «Новая пища»).

Спарта Александр I: «способность относиться к себе со спартанской суровостью умиляла его до слез» (Ходасевич, «Державин»).

Страхоговение «Нигде высшую церковную иерархию не встречали в качестве преемников языческих волхвов с большим страхоговением, как в России, и нигде она не разыгрывала себя в таких торжественных скоморохов, как там же. В оперном облачении с трикирием и дикирием в храме, в карете четверней с благословляющим кукишем на улице <и т. д>, со смиренно-наглым и внутрь смеющимся подобострастием перед светской властью, она, эта клобучная иерархия, всегда была тунеядной молью всякой тряпичной совести русского православного слюнтяя» (Ключевский, Письма, 1968, 312).

Спонтанный «Вы не позволяете себе спонтанных движений». Мои спонтанные движения всегда кого-нибудь ушибают. Самое безобидное мое спонтанное движение — считать рифмы Мариенгофа.

Смерть «Просить Господа Бога, чтобы снял меня с иждивения» (Цветаева — Пастернаку). «Умер, как большая, отслужившая вещь» (она же).

Сталин «В Европе XV века власть почти повсюду принадлежала Сталиным» (Алданов, «Юность П. Строганова»).

Старое и новое Ларошфуко: «Многие борются против нового не оттого, что привержены к старому, а оттого, что первые ряды поборников нового уже заняты, а быть во вторых они не хотят». — «Это о нашем НН.», сказала И. Подгаецкая.

Стихосложение А. Парщиков спросил меня: какой стихотворный размер был

у нас государственным? не 5-стопный ли ямб? (Это было ему важно для темы «Диссидентство в поэзии»). «Нет, если бы я был государство, я предпочел бы 4-стопный ямб: он заверен классиками и скуднее вариациями, в нем легче выследить неположенное. Но я, наверное, был бы плохим государством, поэтому не полагайтесь на меня. Но что в 1950—1980-х гг. 5-стопный ямб вытеснял 4-стопный — это знак того, что государство слишком беспечно относилось к стихотворным размерам». — А к белому стиху? — «Подозрителен как симптом буржуазного разложения, поэтому преследовался; допускался в больших формах, как у Луговского, где можно статистически уследить, случайны или тенденциозны отклонения от оптимизма» итд. А ведь будь я постструктуралист, я всерьез бы напечатал об этом статью «Стих и насилие».

Стул «Нашествие французов и за ним последовавшее нашествие крестьян на ту же Москву с целью грабежа» впервые вынесло в провинцию стулья вместо лавок (Гиляров-Плат., I, 55).

Статуя командора гладит меня по голове.

Каждый здесь проходящий
Мнит, что он — судия,
В нем весь смысл настоящий,
В нем венец бытия
Но из сфер, где собака
Тумбы правит закон,
Выбегают из мрака
Сто таких же, как он.
Борис Лапин, «Ода».

Стиль И. Тронский говорил В. Ярхо: нельзя ради стиля переводить коров Гелиоса быками Гелиоса — какой дурак станет держать быков стадами?

Стиль «Ввиду моего стиля, который мне противен, но от меня не зависит…» (письма И. Аксенова к С. Боброву). «Стиль Мове Гу» из «Бани» Маяковского — шутка, записанная еще Д. Философовым, Ст. и. н., 89: «стиль мове гу, как выразился один столяр».

Стиль «По сторонам от дороги, вправо и влево, волочились горемычные облака; исподволь угнетали душу убогие ужасы предместья; ныли телеграфные столбы, и качался, тужился против ветра, виляясь в педалях, упрямец велосипедист». «Но тут, буравя мозги, заверещал мстительный — за вчерашнее с кряком ковыряние в его спине — будильник, к нему тупо подтопали, цапнули за глотку, он брызнул по пальцам душителя предсмертным клекотом и затих. В одеяльное шерстяным рупором ущельице гляделось скудное утро. Я думал тихо: умереть бы». Это не Набоков; угадайте, кто?

Судьба И. О.: «На Олимпе было решено, что греки и троянцы взаимоистребятся, но не было решено, кто кого; поэтому боги разделились в поддержках» итд. А Троя потом продолжала существовать незримо, как град Китеж.

Судьба «В книгу вошли произведения более ста поэтов только с законченными судьбами» («Песнь любви», 1988).

Суздаль «Ударя с тыла в табор их с дружиной суздальцев своих» — но суздальцы, как и нижегородцы, на Куликовом поле не были, а держали тылы. Москва пересилила Тверь денежной помощью Новгорода, который дружил через соседа.

Сурков Стенич говорил о Гумилеве: если бы был жив, перестроился бы и сейчас был бы видным деятелем ЛОКАФа. (Восп. Н. Чуковского).

Структурализм «Итоги», 1996, 26, интервью с дизайнером А. Логвином. «Только ясность оправдывает провокацию, ясность на уровне структуры, а не на уровне вкуса. Как с женщиной: приводишь, она вроде вся офигительная. Ложишься в постель и понимаешь, что на самом деле она вся совершенно деструктурная. Чего-то много или мало. Что-то тебя обламывает, и понимаешь, что надо уходить из койки». — Можно это оставить в тексте? — «Конечно. У меня как раз очень структурная жена».

Суффикс «А. Н. Толстой очень любит слово задница и сетует о его запретности: прекрасные исконно русские слова — горница, горлица, задница…» (Записи Л. Я. Гинзбург, НМ 1992, 6). По-японски задница называется «ваша северная сторона».

Счастье Филологический анекдот из сб. Азимова. Отплывает пароход, в последнюю минуту по трапу вносят старшего помощника, мертвецки пьяного. Проспавшись, он читает в судовом журнале: «К сожалению, старший помощник был пьян весь день». Бежит к капитану, просит не портить ему карьеру. «Поправки в журнале не допускаются, но сделаю, что могу». Назавтра читает: «К счастью, старший помощник был трезв весь день».

Счастье «Подумайте, нет ли у вас садомазохизма», сказал психотерапевт. — Конечно, Поликратов комплекс: за счастье нужно платить, итд — «А вы уверены, что вы счастливы?»


Свеж металлический ветер осенью. Росинки нефритовы и жемчужно круглы. Светлый месяц чист и ясен. Красная акация душиста и ароматна. Надеемся, что вы процветаете в постоянном благополучии…

Китайское деловое письмо, Зв 30, 2, 163.

С «Шла машина темным лесом за каким-то интересом. Интеринтер-интерес — выходи на букву эс» (Лойтер 734).

Самое «Что самое удивительное? — То, что завтра будет завтра». (Из арабского катехизиса, вроде Голубиной книги).

Сад Саади в русских переводах XVII в. назывался «Кринный дол» и «Деревной сад».

Семь Л. Вольперт рассказывала, как принимала первые экзамены и еще не знала, за какое незнание что ставить. Пришел пожилой заочник и сказал: «Семь». Она не поняла. (Десяток? бутылок?). Он сказал: «Семь детей». — «Ну, отвечайте только на один вопрос». (Я не удержался и спросил: «он сказал: три с половиной?»). Все кончилось благополучно.

Семь Уже трудно жить, семь раз отмеривая: к седьмому отмеру забываешь первый.

Связь событий «Я могу понять, как ваша связь продолжалась, но не могу — как началась», — сказал N. «А я могу — как началась, но не могу — как продолжалась», — ответила М. (Вяз.).


Связь времен От Авраама прошло около 100 поколений: «Жизнь коротка, но довольно и ста моих жизней, Чтобы заполнить глотающий кости провал…» Маленького Р. Грейвса гладил по головке Суинберн, а Суинберна благословлял Лэндор, а Лэндора доктор Джонсон. Германа Лопатина воспитывала нянька, которой в детстве Пугачев подарил пятак. А Витженс начал книгу о Вяземском словами: «Вяземский родился в последние годы жизни Екатерины II, а умер в первые годы жизни В. И. Ленина». На конференции к 125-летию рождения Вяч. Иванова Дм. Вячеславич начал: «А когда мы уезжали из Баку, было 125-летие рождения Пушкина». «Счет времен по рукопожатиям», говорил, кажется, Эйдельман. Впрочем, Берестов сказал: я знал Маршака, а молодого Маршака Стасов водил к сыну Пушкина, а тот, глядя на город, говорил: «Да, прекрасно писал Лермонтов: Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (НЛО 20, 431).


Свобода воли Французский матрос сказал И. А. Лихачеву у вас очень хорошо, только нет кафе, и правительство ваше не предоставляет выбора между пороком и добродетелью. (Слышано от Е. Р.)


Свобода «За свободу не нужно бороться, свободе нужно учить».


Свобода Неприятная свобода — это осознанная необходимость, а приятная — неосознанная необходимость? Или наоборот? Осознанная необходимость — это и есть приятие ответственности (осознанность) за независящие от тебя твои и чужие по ступки (необходимость).


Свобода по словарю Бирса:

Раб дождался свободы чаянной,
И вот надела на него судьба
Вместо ошейника с именем хозяина
Ошейник с собственным именем раба.


Система мер На одной из тимофеевских конференций по стиховедению предлагалось оценивать стихотворения по средним данным опросов читателей и измерять кернами, по «Я помню чудное мгновенье». У туристов считается, что красота Кавказа — 10 селигеров, Урал — 15, тувинский Бий-Хем — 40 селигеров.


«С Ганга с Гоанго, под гонг, под тимпаны…» — не только это и не только Брюсова стихотворения точнее всего определяются как сублимированная скороговорка.


Социологический метод (С Л. Фризманом). «В 20-е годы литературоведы спрашивали классиков: а ваши кто родители? В 30-е они стали спрашивать: чем вы занимались до 17-го года? Состоял в тайном обществе — хорошо. Некоторые оставлялись на подозрении». Американский сборник статей о социологии русской литературы начинался: «Неправильно думают, будто советская идеология задушила формальный метод: опыт показывает, что он воскрес. Кого она задушила насмерть, так это социологический метод».


Страсть «Химена в Сиде игрой страстей похожа на шашку, которая переходит с белого места на черное» (Вяз., ЛП, 204).


Сделай сам В Киеве в 1920-х гг. рано умерший писатель разрабатывал технику романа, в котором читатель сам бы мог на любом повороте выбирать продолжение по своему вкусу. Та же идея была уЛема в «Идеальном вакууме», а теперь так делают компьютерные игры. Если брать не сюжет, а мысль, многомерно разветвляющуюся в разных направлениях, то к передаче этого стремился Розанов, делая под страницами примечания и примечания к примечаниям. А к «Листьям» он мог бы добавить нумерацию отрывков и указания на возможные последовательности дальнейшего чтения, как у Кортасара. Могли бы получиться очень связные и вполне взаимоисключающие варианты мысли.


Стих Я чувствую себя слогом силлабического стиха, к которому силлабо-тонические читатели предъявляют каждый свое метрическое ожидание.


Стихосложение «Рождество является экзистенциально-метрическим знаком поэтики Бродского» — будто бы сказал В. Кривулин на конференции о Бродском (слышано от И. Кукулина).

Там за дальними горами
Загорается звезда.
У Марии народился
Светлый маленький Христос.
Вижу я: волхвы проходят
По дороге в Вифлеем:
Ладан, золото и смирну
Символически несут.
Слышу я: зовет подпасок
Трех товарищей моих —
И они идут за светом
С маслом, сыром, молоком.
Мне нельзя пойти за ними,
Потому что, уходя,
Пастухи мне поручили
Постеречь своих овец.
И я вижу: вслед за ними
Люди Ирода спешат.
Если кто-то видит звезды,
Кто-то видит и кресты.
И. О.

Семиотика Лотмановское представление «культура есть машина, рассчитанная на сохранение старых смыслов, но из-за своей плодотворной разлаженности порождающая новые смыслы» лучше всего иллюстрируется у Рабле диспутом между Панургом и Таумастом.


Семиотика Гиперсемантизация, атмосфера искания знамений, Блок с матерью, видящие тайный смысл каждой улитки на дорожке, метерлинковская пустая многозначительность: не рискует ли в это впасть семиотика? Моя мать говорила мне: «Жаль, что ты не успел познакомиться с Локсом: он еще умел замереть с ложкой супа в руке и сказать: сейчас что-то случается».


Семиотика «Знак, который сам прочесть себя не может, хотя иногда сознает, что он знак» — так Волошин определял демонов (Волош. чт., 1991, 65–66).


Семантика Русское «чиновник» немцы переводят Tschinownik, а немецкое Beamte мы переводим «должностное лицо» — во избежание семантических обертонов, — заметил Ф. Ф. Зелинский, «Из жизни идей», II, изд. 2.


Сергей И. И. Давыдов, профессор Московского университета, клялся С. Г. Строганову, С. С. Уварову, С. М. Голицыну и С. Гагарину, что в честь его-то и назвал сына Сергеем (РСт 51, 390).


Слезы Платок, который Николай I будто бы дал Бенкендорфу, хранился под стеклянным колпаком в архиве III Отделения (РСт 51, 495).


Слезы Россини плакал три раза в жизни: когда освистали его первую оперу, когда, катаясь на лодке, уронил в озеро индюшку с трюфелями и когда слушал Паганини.


Секс Эта загадочная картинка, где в линиях знакомого ада нужно высмотреть неизвестные линии рая.


Серебряный век II век н. э. получил золотую отметку по политике и серебряную по словесности.


Сознание Была знаменитая фраза, приписывавшаяся Сабанееву (?): Берлиоз был убежденнейшим предшественником Вагнера. С. Ав. вспомнил статью Лосева, где сказано, что Аристотель не сознавал, как сознательно он завершал античную классику.


Слишком (В. Калмыкова:) С. Кржижановский был не замечен репрессиями, как Гулливер среди лилипутов: слишком выделяющееся не бросается в глаза.


Сонник В ВДИ отложили публикацию сонника Артемидора — до идеологического пленума. Сын спросил: а что у него значит видеть во сне идеологический пленум?


Самомнение «Ахматова говорит, что Срезневская ей передавала такие слова Гумилева про нее: «Она все-таки не разбила мне жизнь». А. А. сомневается в том, что Срезневская это не фантазирует (В. Лукн., 205).


Слово Для Асеева ручательство за точность слова — его соответствие первоначальному внутреннему образу (или это Хлебников?), для Пастернака — сиюминутному подворачивающемуся на язык узусу (культ первого попавшегося слова, «и счеты сведу с ним сейчас же и тут же»), для Цветаевой — предопределенной слаженности с контекстом, на которую рассчитан его звук и смысл.


СССР — не тюрьма народов, это коммунальная квартира народов.


Старое и новое «В фольклоре «новый» значит «хороший» «нова горенка», например» (напоминает С. Никитина).


Старость «Человек привыкает жить, помня о том, каким он кажется окружающим, и теряется, когда эти окружающие вымирают». «Старость начинается с того момента, когда человек понял, что есть не одно Я в мире, а много» (зап. О. Фрелиха, РГАЛИ 2760, 1.5). Не то чувствуешь, что ты стареешь, а то, что мир вокруг молодеет.


«Смерть не более чужда, чем начальство» (те же зап. О. Фрелиха в РГАЛИ).


Смерть Sch. Ар. Rhod. IV, 58. Гесиод говорит, что Эндимион, сын Аэтлия, сына Зевса и Калики, получил от Зевса дар быть управителем собственной смерти и умереть по своему желанию.


Смерть В 9-м томе КЛЭ исчезли справки «репрессирован — реаби литирован», но о Франк-Каменецком (ум. 21.04.1937) оговорено: умер от несчастного случая.


Смерть «В то время люди еще знали наперед день своей смерти и зря не работали. Христос тогда это отменил» (легенда Короленко в дневнике К. Чуковского, 42).


Смерть Расплывающийся, как в ненаведенном бинокле, образ смерти, по которой я собою стреляю, — недолет, перелет, — и стараюсь угадать нужный срок См. ГОДОВЩИНА.


Смерть «Все-таки я счастливый: Я ведь дожил до собственной смерти» («Баллады Кукутиса»).


Смерть Тянешь лямку, пока не выроют ямку (запись М. Шкапской).


Способности и потребности У кого больше способностей, кормят тех, у кого больше потребностей, и первые досадуют, а вторые завидуют.

Когда-то коллега попросила меня объяснить ее дочери-школьнице разницу между капитализмом и социализмом — не так глупо, как в школе, но и не так, чтобы за это понимание сразу забрали в участок. Я сказал: в основе каждого социального явления лежит биологическое. В основе капитализма — инстинкт алчности: идет борьба, победители получают лучшие куски, а побежденным платят пособие по безработице. А в основе социализма — инстинкт лености: все уравнительно бездельничают, а пособие по безработице условно называют заработной платой. Лишь потом я прочитал в письмах Шенгели: «Социализм — это общественная энтропия» итд. (см выше). Кто тоскует о социализме, тем я напоминаю: теперешний лозунг — «каждому по его труду», разве он не социалистический?

Словообразование «Я вообще люблю людей энергитийных», сказал Вик. Ерофеев в интервью «Моск. комс.» в февр. 1991.


Специализация С. в Венеции познакомилась с проституткой, специализированной на обслуживании приезжающих русских православных иерархов.


Суффикс Гумилев с товарищами потешались над стихами про Белавенца, «умеревшего от яйца». А теперь Л. Зорин пишет «По ночному замеревшему Арбату…» (НГ ок 2.12.91), а Т. Толстая (в альм. «Московский круг») — «замеревшие» и «простеревшие ветви».


«Статистика типа раз-два-много».


Статистика В 1979 через вытрезвители проходило 17 млн., по 46 тыс. в день, 1 % всего городского населения в месяц.


Статистика С каждым собеседником нужно говорить фразами оптимальной для него длины, как в стилистической статистике; а я не сразу улавливаю нужную. Следует —

У меня в статистике клетка,
Я встречаюсь, хотя и редко…
Недописанные стихи

Строить переборки в себе так, чтобы мысли для одного не смешивались с мыслями для другого.


Спички Разговор: «А какие у него стихи?» — «Ну, какие… Четвероногие. Строфы как спичечные коробочки».


Секрет Джолитти советовал: каждый секрет сообщайте только одному человеку — тогда вы будете знать, кто вас предал. Это сюжет «Ваты» Б. Житкова.


Сюрприз С. Трубецкой говорил: предъявлять нравственные требования можно только к своим детям (см. ДЕТИ), а когда встречаешь порядочность в других, это приятный сюрприз, и только (Восп. Ю. Дубницкой).


Счастье Берлиоз говорил: у Мейербера не только было счастье иметь талант, но и талант иметь счастье (Стасов 3, 453).


Совет «Спрашивай ближнего только о том, что сам знаешь лучше: тогда его совет поможет». — Карл Краус.


Стиль (Дома из прессованного камыша:) «Они ничем не отличались от обыкновенных каменных домов, за исключением неверия в их прочность людей, обитавших в них». Это Паустовский! V.519, «Повесть о жизни».


Стиль «Это постоянное времяпровождение их вместе вскоре явилось причиной тяжелых переживаний для меня, о которых я скажу впоследствии» (Б. И. Збарский о Б. Пастернаке и Фанни, «Театр», 1988, 1, 190). Ср. название главы (Х, 21) в «Восп.» А. Цветаевой: «Встреча нами в двух маминых старинных шубах Сережи Эфрона на Николаевском вокзале».



http://flibustahezeous3.onion/b/244208/read#t13

завтрак аристократа

Из книги Евг.Рейна "Мне скучно без Довлатова" (извлечения) - 6

КОЕ-ЧТО О СТРАХЕ



Мы сейчас об этом сильно подзабыли. А ведь люди моего поколения и особенно те, кто постарше, сталкивались со страхом на каждом шагу. Как вечная мерзлота в тундре, он лежал под слоем нашей жизни, определяя поступки, мышление, манеру поведения. Иной раз человек вел себя каким-то непонятным, непредсказуемым образом. Объяснить — что? как? почему? — было очень непросто. Но существовал ключ к его поведению — им руководил страх. Иногда он не знал даже, чего именно боится. И это было самое страшное.

Особенно это было распространено в интеллигентской, а еще больше в литературной среде. Я бы мог привести сотни примеров. Расскажу только об одном случае.

Это было в Ленинграде, году в пятьдесят четвертом. Во всяком случае, уже умер Сталин. Но страх обладает могучей инерцией.

Мне было восемнадцать лет, я писал стихи и, по мере сил, интересовался всем, что с этим связано. Знал я в лицо и многих ленинградских поэтов. И вот прекрасным весенним вечером, накануне белых ночей шел я по Невскому проспекту и увидел Виссариона Саянова. Был такой в те времена небезызвестный поэт и прозаик. Теперь от него сохранилась, пожалуй, только эпиграмма:

Видел я Саянова — трезвого, не пьяного,
Трезвого, не пьяного — значит, не Саянова.

Действительно он, кажется, сильно выпивал. Но когда-то в 20-х годах писал интересные стихи, редактировал антологии новейшей французской поэзии, слыл образованным человеком. Но потом, в середине 30-х что-то с ним произошло. Он как бы забыл все, что делал прежде. Погрузился в беспросветную пьянку. Отпустил кустистые мужицкие усы, стал писать какую-то дремучую прозу. В общем, как говорится, этот Саянов и тот, прежний, были два незнакомых друг с другом человека.

И вот я столкнулся с ним нос к носу на Невском. Неожиданно для себя я подошел к нему и поздоровался, и даже прочел вслух и довольно громко начало его старого стихотворения. Он остановился и положил мне руку на плечо.

— Боже мой, откуда вы это знаете? — спросил он.

Я собирался что-то ответить, но он не стал меня слушать.

— Это надо отметить, — без всякой паузы сказал он.

Неподалеку от угла Невского и Садовой находилось кафе «Квиссисана». Туда и привел меня Саянов. Он уверенно прошел в дальний угол. Там за овальным столом сидела уже порядочно подогретая компания. Саянов представил меня.

— Это мой поклонник, сейчас мы с ним выпьем за поэзию.

Никто не обратил на меня внимания, налили мне рюмку портвейна и продолжали какой-то спор на футбольную тему.

Я сидел, помалкивая, полчаса-час. Наконец, мне это надоело.

— Виссарион Михайлович, как вы думаете, кто сейчас лучший современный поэт? — обратился я к Саянову.

За столом услышали мой вопрос, затихли. Но вопрошаемый сделал вид, что я ничего не спросил. Он поднял рюмку и провозгласил нечто вроде тоста: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется!» и что-то еще в этом роде.

В одиннадцать кафе закрывалось.

— Проводи меня, мальчик, это недалеко, — как-то моментально поэт протрезвел и, поглядев на меня внимательным и строгим глазом, внезапно укоризненно сказал:

— Как же ты так неосторожен? В пьяной компании? Да разве ты знаешь этих людей? И вдруг ты прямиком с таким вопросом!

— С каким вопросом? — я даже не понял сначала, о чем он говорит.

— Ведь ты спросил у меня, кто наш лучший поэт, а они знают — кто, и следят, как я отвечу, а врать стыдно. Ты что, не мог дождаться, когда мы окажемся одни?

Я молчал, сбитый с толку всеми этими укорами. Саянов замолчал. Мы повернули на канал Грибоедова.

— Ну вот, почти и пришли, — сказал Саянов и добавил: — А тебе действительно интересно знать, что я думаю на этот счет?

— Конечно же, Виссарион Михайлович.

И тогда на совершенно пустой набережной канала Саянов наклонился ко мне и внятно прошептал мне на ухо:

— Пастернак.

И вот прошло столько лет, давным-давно нет Саянова, но почему-то не забывается этот пустяковый случай. Все в нем продиктовано страхом: страхом доноса, страхом за свое положение, страхом неизвестно чего. Он боялся назвать имя Пастернака вслух, хотя тот даже не был репрессирован, он был лишь только нежелателен в то время советским идеологам. И этого было достаточно. Саянов боялся.

Жутко подумать, что это может наступить снова.

ГЛАЗУНЬЯ НА ДЕВЯТЬ ЯИЦ



Это было в августе 1956 года. Вместе с Дмитрием Бобышевым я возвращался из Прикарпатья в Ленинград. Ехали через Москву. Еще в поезде мы решили найти Пастернака. В Мосгорсправке за пятнадцать копеек нам дали его адрес. Тут же мы отправились в Лаврушенский переулок, нашли дом, подъезд. В подъезде сидела консьержка.

— Вы к кому?

— К Пастернаку.

— Нет его, он на даче, — и отвела глаза.

И я вдруг понял — она врет. Мы ушли, побродили по окрестным переулкам, выпили пива у ларька и вернулись. В подъезде никого не было, консьержка куда-то ушла.

Мы бросились к лифту и поднялись на седьмой этаж. Чтобы подавить смущение, я сразу же нажал кнопку звонка. Дверь распахнулась мгновенно. В проеме стоял Пастернак — белые полотняные брюки, пиджак из синей диагонали, загорелое, почти бронзовое лицо, короткая, но запущенная стрижка. Белок левого глаза, ближе к переносице залит кровью. Тогда это называлось «лопнул сосуд».

— Борис Леонидович, здравствуйте! Простите, пожалуйста, мы к вам.

— Заходите, мальчики.

Комната совсем небольшая, одна стена — книжные полки, затянутые синим сатином. Рядом — высокое старое бюро. Я взглянул в окно — оно выходило на церковь.

Пастернак сел на венский стул, мы — на диванчик.

— Ну, рассказывайте, откуда вы?

Мы стали рассказывать. Он слушал тихо, внимательно, иногда задавал вопросы: кто родители? стихи пишете? что читаете? кто ваши любимые поэты?

Я назвал книги Пастернака, начиная с «Близнеца в тучах». На это он промолчал. Стихи прочесть не попросил. Стал говорить сам.

— Я написал роман. Писал его очень долго. А задумал совсем давно, еще до войны. Это о нашей жизни, обо всем, что случилось с моим поколением.

— И о лагерях? — спросил Бобышев.

— Нет, лагеря там впрямую нет, — ответил Пастернак, — ведь наша жизнь — не только лагеря.

— А что будет с романом? — спросил я.

— Я думаю, что его напечатают. Сначала, может быть, в журнале, а потом он выйдет в «Гослитиздате».

Так за три года до истории с «Доктором Живаго» мы узнали о его существовании.

— Может быть, вы хотите меня о чем-нибудь спросить? Я отвечу, как умею.

Мы стали спрашивать о Цветаевой, о Маяковском, о Мандельштаме, Ахматовой, Павле Васильеве.

Он отвечал коротко, правда, фразы громоздились, набегали одна на другую. Помню, он посоветовал найти Ахматову.

— Ведь Анна Андреевна живет у вас в Ленинграде. Я думаю, что ждановское постановление теперь уже не имеет прежней силы. Может быть, через год ее издадут.

Он опять ошибся, как и в предположениях о своем романе. Но в этом случае только на два года.

— Вы голодные? — внезапно спросил Пастернак.

Мы переглянулись.

— Хотите яичницу? Есть белый хлеб, я поставлю чай.

И он вышел.

Мы стали рассматривать книги на полках. Их было не очень много, целый ряд — сборники стихов, другой ряд — французские книги — Пруст, Верлен, Валери, еще какие-то немцы, наверное Рильке. Стояло не совсем полное собрание Льва Толстого, то, в котором около сотни томов.

Вошел Пастернак.

— Пойдемте на кухню.

Кухонька оказалась совсем тесной. Мы втроем еле-еле поместились. На столе стояла огромная, по-моему еще дореволюционная, сковорода. И в ней — такая же большая глазунья. Я не поленился — сосчитал желтки. Их было девять.

— Вы знаете, какой у меня в ваши годы был аппетит? Ого! — сказал Пастернак.

Целиком нарезанный кирпич белого хлеба лежал в соломенной хлебнице. На плите кипел чайник, на нем подогревался заварочный.

— Кладите побольше сахара, сахар нужен для питания мозга, он укрепляет память. Как у вас с памятью?

— По-моему, все в порядке, — сказал я и прочитал пастернаковское стихотворение «Здесь прошелся загадки таинственный ноготь…»

Пастернак не перебил меня, не сказал ни слова. Несколько секунд мы молчали. Потом он медленно с расстановкой произнес:

— Теперь я пишу иначе — проще и лучше. Мои новые стихи будут изданы вместе с романом.

— А нельзя их прочесть? — спросил Бобышев.

— Можно, только не сейчас. Если вы будете в Москве, позвоните или оставьте адрес, я постараюсь, чтобы вам их прислали.

Через два месяца я получил из Москвы бандероль со стихами из романа. Это была машинопись, третий или четвертый экземпляр. Она до сих пор хранится у меня, но отправителем был не Пастернак. Вероятно, он кого-нибудь попросил.

Мы были у Пастернака в гостях уже больше двух часов. Вдруг он посмотрел на левое запястье.

— Через десять минут придет парикмахер из Союза писателей.

Уходить очень не хотелось.

— Борис Леонидович, — сказал я, — а мы стрижке не помешаем, пусть вас стригут, а мы будем с вами говорить. Мы вас не обо всем спросили.

— Это в другой раз, мальчики, — сказал Пастернак. — А что касается разговора во время стрижки, то последний человек в мировой литературе, который мог себе это позволить, был Анатоль Франс.

БЮЛЛЕТЕНЬ НА МЕСЯЦ



Из глубины поколений, из темных генетических тоннелей пришло в нашу семью проклятие депрессий. МДП — маниакально-депрессивный психоз или циклотемия, как называют эту болезнь профессионалы. С годами она затухает, стушевывается, но в тридцать пять-сорок лет я постоянно «качался» на этой ужасной синусоиде.

Особенно тяжелы депрессии, когда белый свет предельно черен и не мил, когда жизнь отвратительна, бессмысленна, убога и отталкивающа.

Рука бессильна поднять телефонную трубку, одеться и выйти на улицу — величайшая проблема. А жить надо (или не надо — это тоже вопрос), а если надо, то изволь добывать хлеб насущный. И тут я открыл для себя психо-неврологический диспансер.

Это был мир убогий, но довольно приветливый. Во время первого своего визита я стал что-то рассказывать о своих проблемах, меня оборвали на полуслове и выписали бюллетень.

По этой справке Литфонд платил мне десять рублей в день. А это в семидесятые годы было вполне достаточным для сносной жизни.

Более того, существовали еще бесплатные обеды и какие-то стационары, где читали газеты, слушали музыку и проводили просветительные беседы. Но в стационаре я не появлялся, также как категорически отказался от всяких предложений о больнице. Но вот обедать на улицу Чехова захаживал. И это были вполне приличные обеды с борщом, котлетами и компотом, получше тех комплексных, что предлагали за рубль двадцать в Доме литераторов.

Исполнился первый месяц моего бюллетеня, и милейшая интеллигентная женщина, врач из диспансера, что на Краснобогатырской улице, сказала мне:

— Я сама не могу больше продлевать ваш бюллетень, это может сделать только главврач в городском диспансере. Вы хотите к нему поехать?

— Отчего же нет.

Она вызвала машину, и мы поехали.

Это уже было иное заведение. В самом центре Москвы, кабинет огромный, светлый, итальянские окна. Высокий, выше меня, жизнерадостный профессор, седой, с испаньолкой, в пенсне. Рядом медицинская сестра в безупречном крахмале. Это я увидел, когда вошел в кабинет, но около получаса я протомился у дверей, пока мой лечащий врач рассказывала профессору обо всех моих состояниях и проблемах. Она же, естественно, привезла с собой и историю болезни.

Профессор был радушно вежлив и как-то особенно оптимистически настроен.

— Ну, как, молодой человек, как ваша меланхолия? Все еще не проходит?

Я развел руками.

— А вообще-то вы чем занимаетесь?

— Я литератор, сочиняю.

— Что именно?

— Разное. Но всю жизнь пишу стихи и считаю это своим делом.

— Стихи? Ну-у, стихи мы все пишем. Вот она, — он указал на медсестру. — Выступает со стихами в нашей стенгазете. Да и я не прочь иногда. Не хотите ли что-нибудь прочесть?

Мне было не до стихов.

— А кто-нибудь читал ваши стихи, в смысле из понимающих людей?

— Да, — сказал я, — Ахматова, Пастернак. Вы их считаете понимающими людьми?

И тут я случайно увидел, как профессор ногой под столом толкнул медсестру. Он давал ей знак записывать. Он понял, что перед ним не циклотемик, а больной манией величия.

— Ну и что они? Вы как им посылали стихи? Почтой?

— Нет. Я знал их лично, встречался с ними.

Профессор снова толкнул медсестру.

— А кто-нибудь из современных поэтов слышал о вас?

— Да, я дружу с некоторыми, — и я назвал пять или шесть популярных фамилий. При этом ни на грош не наврал.

Профессор в восторге развел руками.

— Вы сейчас в крайней точке вашей болезни, — сказал он, — хуже некуда. Теперь только вверх, — и он начертил в воздухе пресловутую синусоиду. — Идите, дружок, домой, уверяю вас, то, что вы здесь сказали, строго охраняется врачебной тайной, о ваших болезненных фантазиях никто не узнает.

И он выписал мне бюллетень еще на месяц.



http://flibustahezeous3.onion/b/304613/read#t30

завтрак аристократа

Асар Эппель ДУРОЧКА И ГРЕХ

Нижняя губа Дурочки блестела слюной и была уголком. Прискучив разглядыванием оброненного дворовым воробьишкой пера, Дурочка выглянула за калитку и увидела непонятное. Сквозь соседский штакетник из-под живота стоявшего за забором тамошнего дядьки что-то высовывалось. Сам, который хоронился, дядька, чтоб торчало дальше, притиснулся к заборинам, но, углядев Дурочку, ступил назад и все ушло с глаз.

У Дурочки ничего такого внизу не торчало, и она в смятении засопела. Положила в рот палец, наморщила лоб и принялась ловить маленькие свои мысли.

Дурочки тогда попадались всюду. Вспомните, если в те поры жили, – наверняка у вас были тоже.

Ее мать с виду наоборот как все. Хотя заговаривается. «Не было Горького, – бормочет она в необширной читальне студгородка. – Не было, говорю! Он Максимка и Егорка был!». Стоит, бормочет, книжек не берет, а потом как крикнет: «На жиры талон где? Кто взяли?! – И сразу спохватывается: – А сопли не жиры? А глоть не мясо?». Хорошо, библиотекарша за полками и в помещении только три девочки. Правда, еще один школьник ждет книгу, за которой библиотекарша и пошла.

– С деда у них поехало. Он на коровьей бойне составителем фарша считался. А я обвальщиком и жиловщиком, – то ли врал, то ли замысловато рассказывал Государев. – И на Троицу малохольный дедок этот брил ихову собаку. Стрижем-бреем, воду греем! – а пес его зубам рвет. Дед – гвоздя ему в колун! – весь ёдом намажется и «уй-юй-юй!» бегает. Ёд в ту эпоху губительный был!

Государев изъясняется замысловато. Например, про своего кота.

– Давеча двух крыс зарубил, сильва-марица!

В кота этого было не попасть. Животное откуда-то знало, что в него кинут, и заранее спасалось, а если вдруг замешкается, в последний момент все равно убегало.

Сволочной был кот.

Мальчик же пробирался домой.

Ему, сперва должны были садануть порфелем по голове, потом пустить из носу кровянку, а потом дать под дых. Придется корчиться и ловить ртом воздух. А значит, не прячась, идти из школы не стоило.

Правильней было пробираться задами.

Уже кучу угля на школьном дворе он обогнул озираясь, потом опрометью миновал канавные мостки, из-за досочной упругости отпружинивавшие ногу, потом прокрался мимо трансформаторной будки, где поднял с земли кусок штукатурки, и наскоро попробовал, как она пишет. Вообще-то штукатурка оставляет черту слабую, но на будочном кирпиче завиднелась хорошо, и он торопливо написал, что всегда. То есть, конечно, не глоть. Дурочкина мать в читальне базарила тоже не про глоть. Так что глотью мы заменили ясно что.

Причиной же опасного возвращения из школы была оловянная свистулька. Дома, в нижнем ящике черного шкафа, где, если покопаться в хламе, обязательно что-нибудь обнаруживалось, мальчику попался тяжеленький свисток – грубо отлитая из олова птица. Беловатая парша на металле сухим вкусом напоминала пыль. Свистулька однако не свистела. Мальчик решил – потому что внутри нет свисточной горошины, но отец сказал, что в оловянную птицу полагалось наливать воду. Он, конечно, не поверил. Он вообще не верил отцу. А потом попробовал – налил и засвистело.

Оловянный соловей был хитрой китайской выдумкой, каковой за пустые бутылки расплачивались забредавшие в нашу местность китайцы – иначе говоря «ходи». Это про них: «во саду ли в огороде поймали китайца, разложили на пороге, оторвали яйца». Я, кстати, раскосых коробейников уже не застал – в довоенное время они куда-то подевались, а обнаруженная свистелка, между тем, булькала и заливалась птичьей трелью, заставлявшей верить, что так свистят соловьи. Главное было про нее не протрепаться. Однако все всё равно узнали. То ли, проходя мимо ихнего дома, слыхали, как он цельный день посвистывал, то ли еще как.

Теперь обступят и пристанут:

– Ты, што ль, соловьем свистишь?

– Нету! – отопрется он.

– Показывай тогда чем!

– Сука буду! – откажется он

– Дай свиснуть! За тебя кто заступается?

А если он свистульку достанет – «отдай не греши!». Цоп и бежать…

Крадучись вдоль стенок, неуклюже перебегая в отцовом своем пальто открытые места, он очутился с изнанки главной улицы – булыжной дороги домой. И, хотя от мощеного тракта задворки эти находились в двух шагах, угодил в совершенно неведомые кулисы, составившие сложный мир, из которого непонятно как выбираться.

«Гвоздя вам в колун!» – то и дело запальчиво бормочет беглец, «а глоть не мясо?» – хорохорится он, хотя все время озирается и сбивчиво дышит. При этом в левом боку у него, мешая торопиться, здорово больно.

Перемещается он по влажной, местами завидневшейся из-под снега земле, ступает по оживающей плесени жизни, спотыкается на бородавчатых железинах. Уже миновались две наваленных за зиму помойки – возле одной смердела не сгодившаяся в еду гнилая капуста, возле другой белелись нечистые коровьи кости. Галоши по околопомоечному грунту конечно заелозили. Они на нем неодинаковые – одна просторная, а другая пока еще блестит. Беглец нет-нет и останавливается, получше насадить, чтобы ловчей ступалось по насту, просторную, а зернистый наст, проламываясь, являет во вмятине свою белую еще зимнюю суть.

Зерна его получаются неизвестно как. Они не снег и не лед. Вдобавок не лепятся в снежки и царапают мокрые от талой воды руки. Зато в белой вмятине можно поразглядывать собственный след. От галоши, которая блестит, он вафельный и четкий, даже размер задом наперед виднеется. Почему так? Почему задом наперед? Отец говорит – потому что зеркально. Где оно, зеркало? Разве, если шею мыть, полотенце задом наперед марается?

В галошном интересе беглец свои страхи словно бы забывает и вдруг улавливает идущий откуда-то сбоку запах мокрой псины… Оказывается, он возле какой-то железной сетки… Во тьме за ней повисли четыре мутных глаза… Вот оно что! Это же двор проживавшего в наших местах разводчика собак! А сам он рядом с высокой вольерой, откуда уставились две окаменевших овчарки…

Из-за нависающего козырька псы в непроглядном нутре неразличимы. Морды виднеются – остальное нет. И неподвижны. Он тоже. Хотя между ним и собаками железная сетка – все равно жуть. Обе повернуты к нему. В волчьих глазах то возникает, то тускнеет синеватое свечение. Пасти не ощерены, но каемки верхних губ вздрагивают, словно овчарки решили плюнуть. Бурая шерсть вокруг шей дыбом. Таких не побреешь.

Зато ему известно, как защищаться. Читал. Сунешь каждой в пасть руку в толстом рукаве, и они подавятся. Правда, рукава на нем не ватные и до озябших покраснелых запястий не дотягиваются. Обмирая в гипнотической жути, он тихонько отворачивает полу тяжелого пальто и почему-то лезет в шаровары. Ага! За соловьем. Псы ощеривают мокрые клыки, в их глазах встают мутные светочи, а он в соловья свистит. Получается шумный звук свиснутого воздуха. Потому что без воды.

Едва он свистнул, овчарки разом заклокотали нутром и, одинаково из-за тесноты вывернувшись в броске, саданулись боками в сетку. Сетка выперлась, и вольера, накрепко связанная из упроченных ржавыми наугольниками лохматых брусков, затряслась. Рычащие же карацупы бросок с вывертом повторили снова. И закрутились на месте. И снова! И опять! Казалась, сетка сорвется с крепежа, а они выпростаются и прыгнут, и захлебнутся желтыми павловскими слюнями. И, конечно, его кровянкой тоже.

Отскочив от заходившей ходуном клетки, он кидается убегать – вдруг выскочит хозяин!

Не разбирая дороги, через что-то переваливаясь, подлезая под сырые бельевые веревки, он оказывается теперь в совершенно неправдоподобной задворочной глухомани…

Тут, кстати, возникает возможность снова поговорить о пейзаже.

Уже дня три налаживался первый весенний дождь, но до дела не доходило и грязное небо как было так и оставалось неотмытым. Снег на улице от теплой погоды здорово поубавился, а по дворам осел, посерел и местами, как сказано, оголил скрытую еще вчера землю…

Наш беглец остановился в пустом дворе, огороженном прибитой к колышкам жестяной продырявленой местным надомником лентой, всюду или провисшей, или оборванной. На огорожу сгодились еще и серо-черный фрагмент разбухшей фанеры, и поваленная железная койка, съединенные ромбами пружины которой, почти все теперь расцепленные, свисали. Ему, конечно, сразу пришло в голову отвинтить со спинок шарики – но ни одного не виднелось – их наверно поотвинчивали кто-то другие.

Зато из последнего снега вразнобой торчали огородные палки, причем на жердь, которая покривее и повыше, был почему-то нахлобучен тухлый валенок.

Мир с изнанки домов и в самом деле непривычный. С допотопных времен кое-где уцелели клочки сада не сада – так несколько деревьев, а среди них, наверно, та сизокорая вишня, которую вспоминали, если речь заходила о вишенном клее. Вот она где! Когда подсохнет земля, надо как-нибудь придти и наковырять клею…

На задах мертво и пусто, в прозорах меж сараев виднеется неблизкая теперь проезжая улица, а вдалеке еще и башенка деревянной почты. Однако скучные эти места не всегда безмолвны. Тут тенькают синицы, попискивают коноплянки, воркуют в голубятнях голуби. Колченогие голубятни стоят на высоких деревянных горбылинах. Сколочены они из чего попало и обложены погнившей жестью. На боках множество дверок, на дверках от воров тяжелые замки, а за сетками с забившим ячейки птичьим пухом виднеются безостановочно кланяющиеся, раздуваясь и ярясь от похоти, почтари.

На задах птицам спокойнее. Кошки, лукавые кошки, опустив бесчестные морды долу, тут пробираются тоже, но эти – вблизи домов или по кромке двора. На открытое место кошки выходят редко, и то, если молодые. Но молодые и мимо птиц промахиваются.

А воробья подшибить совсем трудно. Он или перепорхнет, или упрыгает поскочью. «Которых с поскочью в пищу не едят!» – заваривая плиточный чай, говорит чего только не поевший за свою жизнь Государев.

Нашему герою однако не до воробьев – он спасается бегством. Верней, только что бежал от собак, а сейчас остановился, потому, что увидел, чего не видел никогда – штакетник. Довоенных лет он не помнит, а в войну заборы разворовали на топливо. «Во чем печку топить! Палками этими!» – незамедлительно – ибо сын человеческий – догадывается он. И тут же принимается пересчитывать бессчетные на первый взгляд штакетины. И досчитывает до калитки! Калитку он тоже видит впервые. Их тоже ни у кого нету. И ему – он же сын человеческий! – сразу становится ясно, что на ней возможно покататься…

«Гмох! Чилик-пистык!» – внезапно слышится полоротый, с трудом образующий звуки голос. Дурочка! Тут ихний дом! Вот это да!

Дурочка со щепкой в руке сидит на низкой дворовой скамейке. Она только что пыталась изобразить на околоскамеечной прогалине, то что торчало меж заборин. Старая щепка понапрасну карябала сырую землю неполучающимися черточками.

– Гмох! – жалуется полоумная девка гостю. Нижняя губа ее уголком, а с губы свисают слюни. – Гмох!

Вот это повезло!

Колени Дурочки растопырены. Круглый год – и зимой тоже – она голоногая. Сизые девкины ноги волосаты и, чем дальше под подол, тем волоса гуще, пока не сгущаются в совсем черноту. Такое, подглядывать, ему приключается впервые. В сразу напрягшуюся плоть вминается сухая резинка съехавших от бега шаровар. И вовсю давит. Ну и пусть! Целыми же днями так!

Что теперь? Глядеть? Или на калитке кататься? Для отвода глаз кататься? Под юбку заглядывать? Не отрываясь от черной привады, он пятится к калитке. Меж Дурочкиных ног ничего не разберешь. В уборках, оказывается, неправильные дырки с вокруг черточками рисуют! По-научному называется «лоно». Он читал…

Женская и девичья нагота в наших местах утаивались вполне успешно. Несмотря на тесноту жизни и нехитрые нравы, он ни разу не видел ни женщины обнаженной, ни присевшей за нуждой, ни кормящей грудью.

А ведь время заборных пакостей, возрастных паскудств и неотвязного пододеяльного ужаса для него наступило. Ему уже случилось однажды не догнать во сне соблазн и проснуться в чем-то липком. Подростки постарше, багровея прыщами, рассказывали, как они запростульки «лапают нюшек». Кое-кто хвастал, что уже втыкали. Врут!

Поразительно, но возрастное беснование никак не соотносилось с реальными обстоятельствами тогдашнего житья. В тесной их комнате, заставленной олеандрами, шкафом и хромыми стульями, в пыльном забуфетном углу висела узкая старинная «аптечка», и сквозь красивое с фацетом не сдавшееся хамскому времени стекло ее дверки виднелись тусклые с выцветшими аптечными ярлыками полупустые и вовсе пустые пузырьки, а также баночки позабытых мазей, с годами превратившихся в желтую неопределенную субстанцию (казалось, гадость эта проступает сквозь мутные стенки, делая их жирными на ощупь).

Внизу «аптечки» имелся выдвижной ящичек, в котором чего только не обреталось: сивые слипшиеся пипетки, градусник с распавшейся в капельки ртутью, эбонитовые клистирные наконечники, фрагменты стеклянных отсосок для женского молока, пустые коробочки от салола с беладонной – причем по углам в мелком соре попадались таблетки одиночные и неведомые, хотя какие-то были бесспорными обломками красного стрептоцида.

Всё вместе пахло врачебным завирательством, упущенной целебной силой, забвением и карболкой.

Были там и презервативы. Родительские – чьи же? Непользованные, потерявшие смысл, в пожухших с затертыми красноватыми буковками бумажках они непоправимо залежались и состарились. Когда мальчик их раскатывал, а потом надувал, ощущая на языке горечь присыпающего резину талька, никто не обращал внимания.

Казалось бы – вот реальные знаки обступающего жизнь главного наваждения. Нет же! Презервативы почему-то не оказывались связаны с телесной докукой, не становились эротическим сигналом, не сопровождались похабной мыслью, хотя словечко «гандон» он, конечно, знал.

– Чего уставилась? Соловья не видала?! – спешит беглец устроить ногу на калиточной перекладине.

– Блдыл! – хотя Дурочкин язык во рту не помещается, она, пуская длинные слюни, что-то бубнит.

Калитка сперва пошла хорошо, но сразу засела то ли на торчащем из голой земли камне, то ли на ледяном волдыре. Он посильней оттолкнулся, и помеха преодолелась.

– Гмох! – блажит, пуская слюни Дурочка, и колени ее растопырены. Резинку, придавившую плоть, поправлять некогда. Калитка застревает снова, он отпихивается ногой, петли скрипят, резинка давит... Под тряпичной юбкой Дурочки черно…

– Чего гмох-то? Чего расселась? – дразнит он Дурочку, отталкиваясь и ездия туда-сюда.

Та вдруг встает, и подъюбочное зрелище кончается. Калитка, после очередного затора доскрипывает свои четверть оборота, а Дурочка, озадаченная невиданным – да еще вместе с человеком – калиточным мотанием, задирает подол и над сизыми ногами под белым как у капустной гусеницы животом обнаруживается лохматая черная волосня слободской женщины. Точь-в-точь, когда Государев курочил на растопку старинный стул и достал из-под обивки слежавшийся конский волос.

От неожиданности – сильва-марица! – утеряв управление, он прищемляет калиточной петлей палец. Резкую боль даже перетерпеть некогда, и он, не отрываясь от заголившейся Дурочки, сует его в рот обсасывать. Прищемилось, где ноготь. На ногтях у него белые метинки. Это потому что – счастливый. «Ёдом надо!» – наверняка сообразила бы его быстрая голова, но сейчас она, понятное дело, бездействует.

– Вот! Почему внизу ничего? Блдыл! Почему пусто! Что же я тогда видела своими глупыми глазами? Где оно у меня? – словно бы сетует божевольная девка, помня торчащий меж штакетин дядькин срам, и мается своей дурью, и всхлипывает, и торопится сказать: «Блдыл!»

С соседского двора доносится невоспроизводимый на письме хриплый выдох… Там дядька…

Что? Кто? Атас!.. И герой наш, толком ничего не разглядев и не насмотревшись, уносит ноги! Помешали! И порфель забыл. Порфель? – сколько их забыто или куда-то затырено пацанами того времени…

Новое место, на котором он очутился, тоже серое, тоже с мокрыми прутьями в висячих каплях, но зато самое что ни на есть пригодное для скрытного общения с удивительным нашим органом. Сперва для разглядывания, а потом для неведомого пока свершения, в чем наставляет его одноклассник Серегин, облегчающийся от телесных веществ в печку. Серегина заморочивало плясание печного пламени, но ему серегинская наука пока что не давалась.

Из пальтовых петель высвобождаются приблудные пуговицы, подхватываются полы, и не без сложностей вытаскивается главная докука жизни. Раньше надо было! И Дурочке показать, раз она волосянку выставила. Но куда же в них втыкаются? Ничего же не разобрать?

Пустая местность, как сказано, к предосудительному одиночеству располагает. Задворочный пейзаж напрягся. Плоть вовлекает в вовсе нестерпимое хотение. Мокрый валенок на огородной палке раззявился. Обе собаки, свесив языки, вот-вот плюнут. Столпились девочки из библиотеки и правильно сделали. На одной кроличья шапка с длинными висячими ушами. Широкозадая завуч прибегла. Это ее он догонял во сне! Надомный человек понес на мусорную кучу рыжую от ржавчины продырявленную ленту, но остановился и глядит. Государев отрывает яйца китайцу. Вокруг столпились, напирают друг на друга, пихаются и сопят все какие есть окрестные жители… Наяривает у печки Серегин… Почему-то загудело в ушах… Хорошо, отец за керосином пошел…

И тут слышится тихий обнаруживающий свист…

Они!

Всё! Догнали! Он обмирает. Сейчас накинутся. Ударят по ушам. Подлягут под ноги. Повалят. По мудям дадут! Под дых! Стойте! Лежачего не бьют. И собаки… Псы-рыцари… Карацупы…

Он вздергивает шаровары, отчего сухая резинка зверски проходит по кожице. И что-то – не поймешь что – случается… А он не замечает! Он совершившимся не потрясается – потому что от страха, потому что надо быстрей втянуть голову и повернуться… Поворачивается…

Никого нет.

А тихий свист – снова.

Из заштрихованного куста.

В грифельной гравюре прутьев неслышно сидит румяная птица. Свистнула она. Снегирь. Горячечный румянец только что сопевшего человечества оказывается алым комочком, и пухлый комочек этот – не больше помпона на капоре одной так и не появившейся в нашем повествовании девочки.

Снегирь – степенная радость серой природы.

Пунцовая алость и алая малость.

Перепуганный, он не знает, что подумать и на что решиться, но первопричина ужаса тихий свист – все-таки свист! – и ему представляется, что преследователи уже миновали почту.

И он снова куда-то поспешает и опять оказывается не понять где – перед каким-то скособоченным, похоже, заброшенным домом. Тут тоже вишня! Вот куда надо за клеем ходить – к той вишне его все равно не подпустят! И яблоня вон – яблоки тырить…

А дом вроде не заброшенный. Над крыльцом дверь, обколоченная рогожей. На двери замок. Не ржавый и маленький. Таким, если дом покидается надолго, двери не запирают.

На сырой площадочке крыльца калоши.

– Приколочу приду! Ногу сунут и навернутся…

На снегу отсыревшая газетина и попадавшие недалеко от яблони прошлогодние яблоки. Мокроватые, бурые, в серо-белых прыщах.

Он поднимает одно – палец уходит в гниль.

Все серо. Серое в яблоках. С осени погнивших. В белых прыщах. А из птиц – только оловянный соловей в кармане.

И вдруг откуда-то с конька пустого дома слетает галка! За ней другая! Сильва-марица! – черные, как сажа.

Первая принимается выковыривать прутик. Вторая тянет из-под слипшихся листьев мокрую веревочку.

Которая с прутиком, добыв его, полетела к полуразрушенной трубе дома. Вторая осталась – никак не вытащит находку. Она к нему хвостом и не обращает внимания. Галки храбрые.

Еще видит он стену сарая, на которой написано так и непроизнесенное нами словцо, и вспоминает о прихваченной штукатурке. Штукатуркой кинуться можно, но она плохо летит. А яблоком? Гнилое!

Во! Соловей же! Очка! Промахнешься, пошел и взял.

Чилик!

Пистык!

Кидает.

Галка, крикнув, отскакивает и принимается кружиться с отставленным в сторону покалеченным крылом. И сразу сникает. Убил!

– А глоть не мясо, суки!

Он бросается к ней и проваливается ногой в недогнивший снег. Вроде бы в яму от заборного столба. Нога провалилась глубоко, до подснеговой влаги, а он и так промок. Рваные носки на нем подогнуты под пальцы. Отец считает, что правильней менять с одной ноги на другую – чтоб дырки на новые места пришлись. А Государев говорил: «У меня ноги на Фоминой пирогами пахли…».

Калоша, чвакнув, ушла глубже, нога как всё равно засасывается. Мертвая галка забила крылом и, ставши черней чем была, что-то крикнула. Вторая слетела к ней и в недоумении запрыгала. Во! Ботинок тоже сполз! На нем полшнурка только...

Нога от намерения вытащить ее оказывается все глубже. До мудей уже ушла, хотя пальто вроде бы не пускает. Вторая подогнута как все равно вприсядку, и теперь, чтобы выбраться, надо обязательно во что-то упереться.

В скользкую землю, в бурые яблоки, в мокрые листья…

Ботинок и калошу не достать. На ноге, которую не вытащить, подвернутый липкий носок. Штаны промокли до исподнего. Пальто, словно галочье крыло, чертит полой по сырому снегу. Нога стынет. Тоже и вторая – подогнутая. Эта вдобавок онемела.

Что же мы видим?

Мы видим мозглявого мальчика, одной ногой угодившего невесть куда, а оловянной свистулькой в озабоченную гнездованием галку. Плоть его еще взбудоражена. Портфель где-то брошен. Зачерниленный палец саднит. Задворки вокруг безвидны и пусты. Где-то – не понять где – неотвратимые преследователи. В кармане штанов тяжеленького соловья – оловянной птицы – нету.

Впереди вся жизнь.

Что делать? Что же делать?


http://levin.rinet.ru/FRIENDS/Eppel/durochka.html

завтрак аристократа

АСАР ЭППЕЛЬ: У МЕНЯ ВСЕГДА НЕТ ВРЕМЕНИ 2004 г.



Беседу ведет Татьяна Бек

– Асар, ну наконец-то вы выкроили для меня часок-другой – ни одного писателя я так долго не просила о беседе…

– А я терпеть не могу интервью. Всегда однообразные и бессмысленные вопросы… К нашей встрече это, конечно, не относится. Но где взять время?

– Понимаю… Как вы впервые сели за свою прозу, как оно началось?         

– В 79-м году. Я тогда тоже был занят и заморочен. Так уж складывалась жизнь… Не то чтобы какие-то катаклизмы – просто бытовые обстоятельства. Но и потрясения случались… Однако было и замечательное время – житье в дубултовском Доме творчества, куда я попадал глухой осенью, когда не было проблем с путевками. Между прочим, я двадцать два года ездил в одну и ту же 75-ю комнату на седьмом этаже. Она стала моим литературным обиталищем, и я пребывал в ней срок или два. А один раз целых пять подряд… Срок составлял двадцать шесть дней. Это были еще советские времена. Однажды я приехал в Дубулты без переводческой работы – я тогда в основном переводил, – просто решил сосредоточиться. Еще я писал в те годы стихи, которые, между прочим, до сих пор не опубликованы, хотя появление их, как мне кажется, могло быть замечено. Сейчас у меня с ними отношения двоюродные, так что не сочтите мои слова похвальбой.

– Не жалеете теперь, что не осуществились как поэт?

– Скорее всего, не жалею. Переводя стихи и кое на кого в поэзии ориентируясь, я вовремя догадался, что для стихотворчества необходима особая жизнь. Особая мужская вольная жизнь… Я же и тогда, и никогда потом таковой не располагал.

Словом, приехал я в Дубулты безо всякой работы. И решил чем-нибудь заняться, скажем, теми же стихами. Ни о какой прозе я тогда не помышлял. Написал два стихотворения, за которые по тем временам вполне можно было получить лет десять, и подумал: «К такой жизни я не готов». И тут мне пришло в голову, что было бы здорово составить что-то вроде переписи населения тех мест, где я жил в детстве и юности. Дом за домом, квартира за квартирой. Это представлялось несложным: у нас там были бараки, одноэтажные дома (бывшие дачи), и я знал всех наперечет.

«Разве мальчик, в Останкине летом…»

– В вашей прозе это называется Травяная улица. Она и в реальности была Травяная?

– Нет. Моя улица называлась 5-й Новоостанкинский проезд. Между прочим, на месте моего жилища сейчас школа. А писать я решил так: дом такой-то, квартира такая-то, тут жил инженер, тут газировщик, жена, дети… Там занимались тем-то… Фигурировали детекторные приемники и так далее.

Похожий прием был замечательно использован Андреем Сергеевым в «Альбоме для марок», я же исписал всего-навсего страничку – перечислил объектов двадцать возможного описания. Безо всяких сюжетов. А потом ни с того ни с сего сочинил «Бутерброды с красной икрой». Причем даже не понял, хотя давно был профессиональным литератором, что написал прозу и что проза эта – рассказ.

– Почему не поняли?

– Потому что самое сложное и трудное литературное занятие (а я вроде бы работал во всех жанрах) – перевод прозы. Так что сочинение ее представлялось мне делом вовсе сверхъестественным. А тут – взял и написал.

Я тогда чуть ли не ежедневно виделся с режиссером Р. Он ставил в Рижском театре русской драмы спектакль «Убивец» и на ночь приезжал ко мне в Дубулты, потому что ночевать ему было негде. Делалось это втайне от директора Баумана – человека яростного и несправедливого… И вот я говорю режиссеру Р.: «Послушай, я что-то тут насочинял (а насочинял я это “что-то” за пять дней), а что – не пойму». И прочитал. Он выслушал и говорит: «Так. Но это не рассказ…»

Если вам попадалось указанное повествование, вы, наверно, согласитесь, что для 79-го года оно было, мягко говоря, неосмотрительно. Например, пугающее описание сортира, которое даже не метафора. И вообще, реалистическое изображение нашей убийственной жизни.

Но я отвлекся. Итак, Р. мне говорит: «А еще можешь что-нибудь?» «Конечно!», – отвечаю. И написал «Одинокую душу Семена». И прочитал ему снова. Он говорит: «На рассказы все-таки не похоже. А еще можешь?» И я написал «Темной теплой ночью». Всё – в один срок. И никакого не было у меня ощущения, что это «что-то» – рассказы. Не говоря уж о том, что все мои шокирующие откровенности и описания были для тех времен неслыханны. Ничего подобного, по-моему, ни у кого не наблюдалось. Когда я читал эти тексты своей жене, она, стесняясь моих откровений, просто ужасалась. А когда в Дубултах посвящал в свои сочинения Риту Райт, то Рита Яковлевна, усевшись поудобнее и укрыв ножки пледом, то и дело вскрикивала: «Ой!»

Все, кому я читал, говорили, что, мол, да, интересно, но что оно такое – непонятно… Наступила осень. В очередной приезд в Дубулты я написал «Аеstas sacra», которым сейчас заканчивается сборник «Шампиньон моей жизни», и вот тут-то понял, что пишу рассказы. А то, что они небезынтересны, – это подтверждалось вот чем. Вы отлично знаете, что в Доме творчества давать кому-то рукопись и просить, чтобы прочитали, – злодейство. Человек приехал трудиться, сосредоточиваться, а ему навязывают черт-те что… Я же рукописи свои никогда никому не давал. Прятал под бельем в шкафу: были нормальные советские годы. Но по многим просьбам стал читать рассказы вслух… И пошло: «Когда почитаешь?» Герману Плисецкому я читал подряд десять вечеров. Егор Яковлев (его тогда отовсюду уволили, и он писал документальные сценарии) взволновался: «Пойду в ЦК! Буду о тебе говорить. С этим надо что-то делать», – и называл какие-то недосягаемые фамилии. А я, между тем, понял, что свободен и так могу писать обо всем. И очень удивлялся неожиданной этой свободе и безоглядности.

Впрочем, есть темы, которых я никогда не коснусь…

– Например?

– Например, отношения родителей. Еще разное другое…

Людмила Улицкая, Асар Эппель, Давид Маркиш и Симон Маркиш во французском  городе Коньяке.

В бокалах пятнадцатилетний коньяк.

– Вы по многу раз переписываете одно сочинение?

– Поскольку всё было начато поздновато, я очень спешил и сочинять законченные фразы так и не научился. Я и тогда и теперь сочиняю сперва некий набросок. Эскиз. Затем уходят месяцы на обработку и перепечатку.

В те годы компьютеров еще не было. На машинке же я мог перепечатать в день страниц двенадцать. То есть за один дубултовский срок перепечатать максимум три рассказа. Сейчас у меня количество правок двадцать – двадцать пять. Да-да, я распечатываю свои рассказы раз по двадцать. Без компьютера их бы не было. А пишу – торопливо. Страниц пять в день. До начала работы почти не знаю, о чем будет сочинено...

– Как бы вы сами определили свой стиль? Конечно, не критический реализм и не натуральная школа, но, быть может, магический (или романтический) натурализм?

– Понятия не имею. Мне просто хочется зафиксировать подсознание. Отголосок, скажем, этого, который сейчас за окном, дождя. Поскольку языковой единицы, которая бы исчерпывающе передавала именно этот дождь и этот воздух, то есть состояние погоды и природы в данный момент, наверняка не найдется, словесность прибегает к метафоре. А убедительная метафора не всегда приходит в голову. Чтобы писать, как писали прозаики одесской школы и прочие наши предтечи 20–30-х годов (тот же Хемингуэй), надо быть молодым и пылким. И впереди иметь целую жизнь. Ничего подобного в моем распоряжении уже не имеется и остается писать длинные рассказы неопределенного стиля. И я длинно описываю состояния, ощущения и мысли, которые мне желательно зафиксировать.

– Фиксация подсознания – само собой, но вы, как мало кто, любите мир вещей. Да, будничных вещей, вещиц, предметов, мелочей, и вы выписываете их с редкой скрупулезностью… Чем вас так притягивает это вещественное ретро?

– Вещь сама по себе уже сюжет. Она драматична. А кроме того, располагает своим качеством, своим веществом, которые сами по себе необыкновенны и примечательны, потому что являются продуктом человеческих усилий, мыслей, ремесленного приема, времени. Время всегда отдает предпочтение ладным, хорошо работающим и добротно сработанным вещам. За ними обязательно стоит творческое усилие. Кстати, мастеровой-ремесленник всегда может определить результат своих действий и позволить себе перекур или решить, что работа завершена, а человек искусства еще сто раз подбежит к рукописи, к картине. Его труд никогда не кончается. Я пишу истории из старого времени, и мне нужны свидетели. А вещи – свидетели отменные.

С внучкой Михоэлса Викторией Вайнберг (слева) и дочерью Бабеля Лидией Бабель (справа).

– Вы в своей прозе описываете исключительно ретро (причем в форме фантасмагории будней) – почему?

– Не всегда. Сейчас любое «нечто» быстро становится «ретро», потому что время очень торопится. Раньше оно длилось мешкотно и обстоятельно. А сейчас? Ведь вот же отслужили своё пишущие машинки. Отменились большие, громоздкие телевизоры и компьютерные мониторы, и куда-то миллиарды этих экранов должны деться. Отменились паровозы и отменились в свое время парусные суда. Прежде время шло неспешно, одни и те же предметы могли обслуживать и четырнадцатый век, и двадцатый. И девятнадцатый, и пятнадцатый. Оно, время, хранилось в бабушкиных сундуках.

Вообще-то, словцом «ретро» для обозначения чего-то позавчерашнего, как мне кажется, удобно обслуживать масскультуру, но главное преимущество «ретро» – быть безотказной декорацией вечным человеческим страстям… Вот я и обзавелся прекрасными декорациями, в которых живут и действуют обескультуренные, оторванные от корней, разноплеменные люди. Этакое полиэтничное сообщество. Поскольку страсти, постель, еда, санитарно-гигиенические необходимости – всегдашняя и неотвратимая «злоба дня» и этому «дню» довлеют, они, эти мыкающиеся люди, должны изобрести новую этику, новую историю и новый мир вещей взамен потерянных. Управиться с этим умело они, конечно, не умеют, поэтому проявляют себя максимально эксцентрическим и буффонадным манером. Я не осмелюсь примоститься даже на краешке дивана, на котором сиживал Платонов, но его персонажи тоже выныривают из хаоса (например, в «Котловане» или в «Чевенгуре») и обалдело живут, и трактуют предметы, обстоятельства, идеи самым невероятным и чудны˜м образом, скособочивая по отношению к общепринятой речи и жизни всё, что их озадачивает по дороге.

Кстати, можно попенять литературе почти всего ХIХ века, что она ограничивалась тихими дворянскими гнездами и тургеневскими барышнями… А вот где в распутицу стаскивал сапоги Пушкин, когда приезжал по дождю и бездорожью за пять верст в гости? Ведь предстояло ступить на сверкающий паркет? Как все делалось, как было придумано?! Это же каким-то образом производилось!

– Да. Ни у Толстого этого нет, ни у Гончарова. Отчасти есть у Лескова.

– Это не было территорией литературы. Перед тогдашней словесностью стояли другие задачи – надо было писать про «главные» и прекрасные чувства: чистую любовь, разочарования... Но вот Достоевского уже занимают чувства «нечистые», разочарования гибельные, жилища отвратительные. Мармеладова, например. Эстетика проходных дворов… Новый мир вещей и декораций. И неизбежное свое «ретро»…

– Вы пишете почти исключительно еврейский мир – и совсем не употребляете слова «еврей»…

– А я не пишу еврейский мир. Я пишу окружавший меня мир, в котором были евреи, – просто их было заметное количество. Для моей в них заинтересованности есть причина. Верней, причинная история. Люди, рванувшие из двухтысячелетнего уклада в столицу, были необыкновенные. Вообще, растиньяки, прорывающиеся в столицы, всегда бывают решительны и безоглядны. С долгим дыханием. Они отрываются от родного и дорогого, и это – самое дорогое – отрывают от себя, чтобы ринуться в незнаемое. Но… даже на своем победительном пути рожают детей (куда от этого денешься?), наскоро где попало оседают… В нашем климате даже одна бездомная ночь – немыслима. Те, например, кто застрял на всю жизнь в наших местах, естественно, сняли квартиры в домишках, похожих на родные хибары. Родственники селились возле родственников. Совершался и особый еврейский феномен бытования (пусть они о нем и не догадывались – срабатывала традиция): священной обязанностью иудея является говорить поминальную молитву. Непроизнесение поминовения – огромный грех, однако совершить молитву можно только в присутствии десяти человек. Одному нельзя, двоим нельзя, троим нельзя. И этническая кучность (кучность гетто, кучность местечка, кучность городишка) во многом определялась тем, что вокруг тебя должно оказаться десять сомолитвенников-мужчин… Вряд ли новые поселенцы впрямую это имели в виду, да и были они уже безбожники, однако инстинкт кучности срабатывал… А вообще-то, у нас там обретались не только евреи. Среди коренных, а также сбежавших от голода из провинции русских – основного и главного населения – проживали и татары, и цыгане, и поляки, и даже французы. В одном рассказе я назвал это «компотом слободы».

– Но все же самые яркие в вашей прозе бытовые проявления и самые выразительные диалоги, они – еврейские.

– Так уж и самые?! Отовсюду это слышу – и к Бабелю меня пристегнут, и на обложку Шагала приспособят. А ведь это совершенная нелепица. Я на одном научном собрании, когда про что-то подобное заговорили, предложил: «Давайте я заменю имена на испанские: Родригес, Педро, Хосе…» И прочитал одну страничку в «испанизированном» варианте. «Пожалуйста, – говорю, – что изменилось?» «Всё равно чувствуется…» Что чувствуется? Где чувствуется?

Вообще говоря, писатель – он писатель и только. Побуждение писать – вненационально. Писатель, как это ни парадоксально, безэтничен, хотя пользуется языком, который слышит с рождения, и материалом, который составляет его жизнь. И привержен или не привержен своему племени как человек. А вот литература, состоящая из писательских произведений, по творческой своей природе «безродных», – обязательно и неминуемо национальна. Это уже потом семь городов спорят о Гомере.

Естественно, я и не думаю открещиваться от своего происхождения (ничего себе игра слов: открещиваться от иудейства!). Ни открещиваться, ни выкрещиваться. Просто материал слободы невероятно благоприятен для творчества. Еврей на окраине Москвы в среде коренного населения, он ведь трижды персонаж. И значит, его жизненные коллизии четырежды благоприятны для словесности. В настороженном по отношению к нему социуме (а это еще не самое худшее!) нашему протагонисту приходится играть ежедневно сто ролей. Его день непредсказуем. Его речь чуть ли не каждым словом производит комический эффект, ибо он машинально переводит на местный идиомы собственного природного языка, да еще картавит, да еще говорит на особый распев. Отсюда, кстати, юмор Бабеля. «Делай ночь, Нехама» – очень потешно. На самом же деле это калька еврейского выражения «Мах нахт». Оно совершенно нормально и означает обыкновенное «ложись спать», «спи давай». А Бабель переводит его буквально «Мах – делай», «нахт – ночь» – и получается смешно. Многие комические бабелевские удаления от нормативной русской речи такого происхождения.

– Ясно… А как получилось, что ваша семья обосновалась в Москве?

– Увы, толком я так и не расспросил родителей. Я о многом их не спросил, поскольку был юным распропагандированным идиотом и, конечно, считал, что лучший композитор – Чайковский, самый лучший писатель – Толстой, самый лучший художник – Репин. И всё такое прочее. Названные знаменитости и в самом деле достославны, но мира и опыта отца и матери (они, между прочим, были люди простые) со всеми их ценностями и оценками я не признавал. Вселенная родителей была для меня незначительна, малоинтересна и даже смешна, при том, что свое троглодитское житье в Останкине я считал куда как необыкновенным. Там для меня была столица мира. Через много-много лет я приехал туда, где когда-то родилась и жила мама, и увидел, что сквозь городские ворота XVII века, которые рядом с ее домом приблизительно того же времени, виден на горе белый королевский замок…

5-й Новоостанкинский проезд, изображенный 19–20 июня 1941 года соседом, молодым тогда человеком, Николаем Мостовым.

– Это где?

– Это польский город Люблин. Однако расскажи она мне про сказочный этот замок и про остальное, я в лучшем случае пропустил бы всё мимо ушей, а в худшем бы не поверил. Я был жителем другой страны и другого мира. Внешние проявления родителей я оценивал скептически. При этом я их без памяти любил. Взрослеющим детям вообще нет нужды в родительском авторитете. Было о чем спросить, а я, дурак, почти ни о чем не спросил и ничем не попользовался.

– Но после их смерти вы раскрыли какие-то их секреты? Было такое?

– Было. Одна, например, дальняя родственница просто обожала мою маму. Виделись они в Москве нечасто: родственница хромала и поэтому редко выходила из дома. Когда я стал ее расспрашивать – как? что? почему она так тяготела к маме? откуда такое сердечное чувство? где они подружились? – она ответила, что нигде они не подружились – просто мама по дороге из Польши на Украину (когда отец ее вывозил), на один (всего лишь на один!) день остановилась в доме этой родственницы и такое произвела на нее, маленькую девочку, впечатление, что оно осталось на всю жизнь…

– Мама давно умерла?

– Да. У меня родители были пожилые. Я – поздний ребенок.

– Асар, мы с вами уже поминали Бабеля. Как получилось, что вы стали работать над мюзиклом по его произведениям – «Биндюжник и король» («Закат»)?

– Сейчас мюзиклы сочиняет каждый. А я ко многому подступался раньше других – как-то так получалось. Я, например, в свое время стал писать песни в жанре, в котором осуществились Окуджава, Высоцкий, Галич. Написал несколько и бросил…

– Когда это было?

– В старинные года! Вот когда! – как ответили бы останкинские мальчишки. И даже раньше. Такие стихотворения в виде песен. Почему я их писал, что это было? Как писать стихи, я знал и про стихотворчество понимал всё. Но эти меня озадачивали. Другое дело – сколько там было поэзии, и смог ли бы я в этих странных тогда опытах осуществить то, что полагаю поэзией? Сейчас же у меня многовато скепсиса, чтобы сказать самому себе комплимент по этому поводу.

– А Бабель? Он на вашу прозу влиял?

– Что касается бабелевского мюзикла, им я занялся в 85-м году, а два первых тома прозы закончил писать в 82-м. Однако критики нет-нет и «шьют» мне Бабеля. Созвучие «Эппель-Бабель» приводит их в экстатическое состояние. Еще «шьют» мне Шульца. Литературовед Вайскопф даже написал – Эппель, мол, был прекрасным переводчиком, но с тех пор как стал писать прозу, подражая Шульцу… И так далее. Надо быть столь авторитетным специалистом, как Вайскопф, чтобы углядеть у меня подражание Шульцу. Я ведь Шульцем занялся и стал его переводить через несколько лет после того, как написал двадцать своих рассказов. В моих первых книгах – «Травяная улица» (1994) и «Шампиньон моей жизни» (1996) – под каждым стоит дата. С 79-го по 82-й год. А к Шульцу я приступил в 87-м и напечатал «Коричные лавки» в «Иностранной литературе» в 89-м году. Так что проза Шульца никак не могла повлиять на мою. Если Бабеля я в ранней юности читал, то Шульца прочитывал непосредственно перед переводом той или другой его новеллы. Другое дело, что переводческая моя стилистика явно сродни моей писательской. Всё.

Касательно мюзикла побудительные причины были вот какие. У помянутого режиссера Р., а также у поэта тоже Р. (оба они близкие мне люди) имелся уже знаменитый мюзикл, и они этим весьма величались. Кстати, заслуженно. А побуждением некоторых моих сочинений и выдумок часто бывало желание помешать коллегам задаваться. Такой вот непочтенный повод. Мюзикл же по Бабелю – был идеей фантастической! Однако надо было сперва разведать: приходила ли она в головы режиссеру Р. и поэту Р. (они по части идей были большие специалисты и, к счастью, такими остаются). Откройся я им, я бы наверняка услышал: «Да, мы об этом уже думали. И многое написали…» Так что были предприняты хитрейшие усилия… А потом я одним духом и одним махом написал и пьесу, и стихи. Кстати, в Риге, а всё писалось опять же в Дубултах, ни в одной библиотеке тогда не нашлось так называемого «сормовского» Бабеля, где был напечатан «Закат», и тамошний литератор Владлен Дозорцев – драматург и очень хороший человек – одолжил мне своего.

Между прочим, всех в Доме творчества интриговало: чем это я так увлеченно занят? Явно не переводами. Гуляем мы как-то с Григорием Кановичем, и я говорю: «Гриша, как тебе нравится строчка: “Жилье – берлога, а жизнь – дерюга”?» Он сразу: «Ты пишешь что-то по Бабелю». А у Бабеля такой фразы нет. Так что – интуиция.

И еще вот что. Бабель в связи с моими рассказами поминается многими людьми потому, что «про евреев» они читали у Бабеля. Однако «про евреев» писали и другие писатели, как к евреям расположенные, так и нерасположенные. Сол Беллоу, Маламуд, Шолом-Алейхем…А еще – это уже касается изобразительного ряда – многие тотчас поминают Шагала. Опять же потому, что «про евреев». Но мое Останкино – это не Витебск Шагала и не Молдаванка Бабеля. Останкино – заштатная российская слобода с заметным в некий момент еврейским населением. Моря за околицей тут, как в Одессе, нет. Украинского чернозема, как в Подолии, тоже… Шульцевская Галиция не при чем… И, значит, я тоже не при чем...



https://lechaim.ru/ARHIV/150/bek.htm

завтрак аристократа

АСАР ЭППЕЛЬ: У МЕНЯ ВСЕГДА НЕТ ВРЕМЕНИ 2004 г. (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/1528097.html

– А вам никогда не хотелось написать автобиографическую вещь – этакую «Жизнь Арсеньева»?

– А у меня нет автобиографии.

– Ну, «детство – отрочество – юность» у всех есть.

– Детство у меня препротивное. То, что я счел примечательным, использовано в рассказах. Я не лукавлю – у меня нет биографии, как у любого советского человека, если только он сам ее не создавал, не был авантюрен по натуре и не сидел по навету. А я по натуре не авантюрен и не сидел. Родился, закончил школу, поступил в институт, кое-как – с разного рода безалаберностями – проучился в институте, женился, семейная жизнь складывалась сложновато: мы жили в разных городах семь лет, семь лет строили кооперативный дом… Поступил в Союз писателей… Зарабатывал деньги журналистикой и переводами, хотя переводами занимался всерьез (до сих пор считаю переводное дело одним из самых интересных и сложных литературных занятий). Что же касается автобиографии, то в автобиографическом тексте пластических достоинств, какие достижимы в рассказе, добиться вряд ли возможно.

Как вы, кстати, полагаете, сколько у Бабеля «бандитских» рассказов в известном нам изводе?

С Евгением Солоновичем (слева) и Валентином Азерниковым (справа) на Дубултовском побережье.

– Не знаю. Рассказов двадцать?

– Четыре. Похоже, он опасался самоповторений. Хотя Антонина Николаевна Пирожкова, вдова, сказала мне, что можно только гадать, что˜ у Бабеля конфисковано при аресте… Так или иначе, при его жизни были известны четыре рассказа: «Король», «Как это делалось в Одессе», «Любка Казак», «Отец» и пьеса «Закат». Всё!

– Наверное, они такие насыщенные, что кажется – написано больше…

– Насчет насыщенности и яркости приема вы правы. Но дело, вероятно, и в другом. Они – баллады. На территории четырех повествований Беня женится на двух женщинах, а Двойра, сестра Бени, дважды выходит замуж…

Однако вернусь к вопросу, почему – рассказы. Когда есть время, можно писать вещи длинные и обстоятельные… Я же бегун на короткие дистанции. Я не стайер – это другое литературное дыхание. И еще, оттого что я в той или иной форме занимался поэзией, выработалась привычка к компактности… Короткое замыкание, которое происходит в стихотворении, оно, соответственно, если можно так выразиться, «многообразясь», остается коротким замыканием и на территории рассказа.

– Однажды в одном из них вы себя назвали «своевольным автором» – дескать, «я ведь могу повернуть куда хочу». Всегда ли вы это ощущаете, выстраивая сюжет, и бывает ли, что план рассказа сначала таков, а потом сюжет сворачивает в неожиданную сторону?

– Бывает. В Дубултах я обычно работал до часу дня, а потом с кем-нибудь из коллег шел гулять к морю. В какой-то из дней я заканчивал «Одинокую душу Семена» – оставалось максимум минут пятнадцать, чтобы начерно записать придуманную концовку. А из вестибюля все время звонят по внутреннему телефону Солонович с Азерниковым, с которыми я собрался гулять: «Ну ты, Толстой… Давай выходи!» – и тут я написал совершенно неожиданное ужасно грустное завершение, которое так меня расстроило, что со мной случилось что-то вроде истерики. Коллеги звонят, а я не могу подойти к телефону. Пришлось умываться холодной водой и выходить в темных очках. И сейчас, когда этот рассказ читаю, мне как-то не по себе.

    

– В последнее время в вашей прозе возник такой прием – в художественном, вымышленном тексте вдруг без всяких объяснений возникает конкретный, реальный персонаж: раз – Андрей Сергеев, два – Герман Плисецкий…

– Что ж. Они оба для меня реальны. Даже для вымысла. Если раньше я удивлялся, что сочиняется что-то аморфное и, как мне казалось, не относящееся к понятию «рассказ», то теперь я чувствую себя куда вольней и решительней. Я – свободен. Почему Андрей Сергеев? Вроде бы и абзац лишний и легко изымается. То же самое Герман Плисецкий. А ведь это ориентиры для самого меня – участники того, что возникает по ходу работы.

На аудиенции у римского первосвященника. Папа разглядывает книгу своих произведений, переведенных на русский.

– Я у вас вижу сыновье следование традициям и интонациям Андрея Платонова. Или мне оно мерещится? Слушайте, например: «Несмотря на то, что отец фактически ушел из жизненного устройства, все продолжали жить, принимая во внимание его обязательное присутствие в домашнем бытовании…» Это ваше, но как близко к платоновской прозе!

– Ну уж! Хотите рассекречу платоновскую стилистику? Испорчу чтение Платонова?

– Хочу. Не испортите – восстановлюсь.

– У Платонова фраза по преимуществу двухчастна. Между левой и правой частями явный водораздел. Слева – обычный литературный язык, справа – личная платоновская речь. Допустим (я не цитирую, а примерно импровизирую), так: «Пухов шел по улице, – и (идет вторая часть фразы, внимание!) тяжелое вещество воздуха упрямо упиралось в него…» Так сделано у Платонова почти всё. Похоже по конструкции на силлабический тринадцатисложник с непременной цезурой…

В приведенном же вами примере у меня безусловное алиби: в нем есть лексика платоновского типа (а почему ей не быть – она ведь победительно вошла в языковую стихию), но нет структуры его фразы. Кстати, Юрий Ряшенцев нашел-таки у меня кое-что «бабелевское: «Она стаскивала с себя пыльное платье дня, чтобы облачиться в заплатанную пузырями рубаху ночи». И был прав. Это в рассказе «На траве дрова».

– А мне кажется, что это не Бабель, что тут – поэзия, стихотворный ритм… Кстати, расскажите о своих отношениях с Бродским, вы его хорошо знали?

– Я его знал долго. Друзьями мы не были. Приятелями тоже. Так – давними знакомцами. Но я всегда знал, что Бродскому суждена Нобелевская премия. Это чувствовалось по его руке сразу. Мы, переводчики, неплохо были осведомлены в мировой поэзии, и нам было нетрудно сориентироваться – что и как. Увидел я Бродского впервые, когда ему было восемнадцать или девятнадцать лет. Совершенно случайно. В 1959 году. Я подвизался тогда в кино – нанялся в киногруппу московской студии имени Горького, которая снимала в Ленинграде, куда мне была необходимость приезжать по сердечным делам. А еще я пописывал в «Неделе», которая только что возникла и поражала всех новизной и необычностью. Писал о чудаках-коллекционерах. Это сейчас – все коллекционеры всего, а тогда я обнаружил в Питере коллекционера оловянных солдатиков и самоваров. Коллекционировать самовары и солдатиков было в то время то же самое, как сейчас коллекционировать зубные порошки или сумасшедшие дома. Самовары встречались во множестве на всех помойках.

От «Известий» мне придали фотокорреспондента. Звали его Александр Иванович Бродский. Я пришел знакомиться, а он, видя, что я такой молодой и уже – корреспондент «Недели», тихо так сказал, что у него сын тоже немного пописывает. В это время по заднему фону квартиры прошел худенький, рыжий, явно смущавшийся мальчик. И тут я вспоминаю, что в Москве Морис Ваксмахер (а Морис тогда казался мне небожителем) говорил, что в Ленинграде есть молодой поэт Бродский, которого очень хвалит Ахматова. Так что, явно к радости отца, я сообщил: «А я о вашем сыне уже наслышан»…

На книжной ярмарке во Франкфурте.

Слева Никита Струве, справа художник Борис Алимов.

– А потом?

– Потом были у меня с необыкновенным этим поэтом лестные совпадения. Например, такое: в последнем, подписанном Твардовским номере «Нового мира» были напечатаны превосходные стихи Величанского: «…Ведь время не сахар и сердце не лед,/ И снежная баба за водкой идет». Захожу я во двор большого Союза писателей – на каком-то пеньке возле «Юности» сидит Бродский и безо всякого «здрасьте!» говорит: «Асар, наконец я нашел в Москве хорошего поэта». Не успел я рта раскрыть – уж не Величанский ли это, а он мне: «Величанский». И еще похожая история. Прочитал я в полном восхищении набоковский «Дар». Захожу в нижний буфет ЦДЛ. Сидит Бродский. И опять ни здрасьте, ни до свиданья: «Асар, я прочел лучшую русскую книгу». Я собираюсь спросить, уж не «Дар» ли, а он: «“Дар” Набокова».

– Вам не кажется, что Бродский – залюбленный гений?..

– Что гений – кажется, а что залюбленный – заслуженно. Я-то его полюбил, когда он был не залюбленный. А вот, скажем, Липкин… А Липкин вообще был человек, неколебимый в оценках… Так вот. Жил я в Коктебеле, когда там был Семен Израилевич. Я относился к нему с трепетным почтением – впрочем, и сейчас отношусь с не меньшим, – но тогда я слово лишнее боялся сказать. И я ему осторожно так признаюсь, что Бродский, по-моему, необыкновенный поэт. А он мне: «Знаете… Я от многих это слышал. Я, – говорит, – с ним встречался в больнице у Ахматовой… И знаете ли…» К его чести, он там же, в Коктебеле, достал ворох самопечатных стихотворений Бродского, а потом наставил меня в следующем: «Видите ли, я разделил для себя поэзию на девять разрядов». Я: «Почему девять?» Он: «Почему-то получается девять, если следовать составу большой серии “Библиотеки поэта”. Попробуйте, и у вас получится тоже девять. Так вот, в первом разряде у меня только Пушкин». Я с ним соглашаюсь. «А во втором у вас кто?» Я говорю: «Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Мандельштам». Он: «У меня то же самое, только у меня еще Некрасов, и, хотя мы с вами во многом не совпадем, но девять разрядов получится обязательно, и когда мы дойдем до девятого, то увидим, что там и Заболоцкий, и Бальмонт, и Брюсов…» (Не помню, кого он еще назвал...) «И, знаете, – продолжает Липкин, – Бродский в девятом разряде уже тоже»… Кстати, первую книгу Липкина, вышедшую через сколько-то лет за границей, напутствовал и предварил предисловием Бродский…

– Кто еще  в литературе оставил в вашей жизни след, а может быть, и повлиял на вас?

– Влиявших вроде бы не было. Побуждавшие были.

– И учителей не было?

– Как же! Были! Левик, Шервинский, Аркадий Штейнберг. Последний акмеист Зенкевич. Не сочтите за похвальбу, но характеристики мне в Союз писателей дали Левик, Зенкевич и Тарковский.

– Хорошая компания.

– У меня были замечательные наставники.

– А они с вами занимались как учителя или вы просто разговаривали?

– И занимались, и разговаривали. И не только со мной. С нами всеми. Штейнберг, вообще, был человек компанейский, свой. Как ровесник. Как-то я к нему обращаюсь: «Аркадий Акимыч, не могу на два слога найти эпитет в падеже!» А он: «И не найдете! Односложное прилагательное, которое в парадигме станет двусложным, имеется только одно – “злой”. Других нет»… Вот так. Кстати, отсюда гениально у Высоцкого: «Что там ангелы поют такими злыми голосами?» И другого эпитета быть не может. И сама собой получилась потрясающая строка.

– Сами вы занимаетесь преподавательской работой?

– Некоторым образом…

С братом Давидом Эппелем (слева), женой Региной и приехавшим из Америки Николаем Мостовым, запечатлевшим когда-то 5-й Новоостанкинский (смотри картинку).

– Можно ли научить чему-нибудь в литературе?

– Можно отучить. Например, избегать трюизмов, общих мест, банальностей. Скажем: «Звонок телефона произвел впечатление разорвавшейся бомбы». Сколько людей использовали в своих сочинениях эту чушь! Страшно подумать! Сейчас я веду литературный семинар под названием «Молодой ковчег».

– Вы говорите с участниками семинара о переводческой работе?

– Говорю обо всем – и о стихах, и о прозе, и о переводах. И о драматургии. Народ от среднего до высокого среднего уровня… Заглянул однажды один сложившийся поэт. Аркадий Штыпель. Подарил превосходную книжку. Есть и еще несколько многообещающих. В последнее время приходят студенты Литературного института…

– Мне кажется, вы должны любить Пастернака…

– И люблю, и, конечно, изумляюсь его мастерству. Совершенно безграничному. И навсегда поражен его обликом. Когда я впервые увидел фотографию Пастернака в синем томе Большой библиотеки поэта, я даже оторопел, совершенно не предполагая, что бывают такие лица. И еще поражен его стихами в «Докторе Живаго». Ранние стихи Пастернака не менее великолепны. В них поразительна мощная мускулатура. Впрочем, у многих поэтов того времени она поражает – скажем, у Цветаевой, Клюева, того же Зенкевича. А уж у Маяковского! Однако есть для меня в тогдашних стихах Пастернака некоторая вербальная чрезмерность. Хотя говорить так вне контекста времени и тогдашних поэтических ристалищ – не следует.

– Вас не удивляет, что Пастернак отдал свои гениальные поздние стихи – герою?

– Меня скорее удивляет, что стихи отданы или, если хотите, «приданы» роману.

– А не может быть, что автор подарил герою и роману лучшее, что у него было, – стихи, – чтобы укрепить прозу?

– Пастернак был своим романом вполне доволен. И не полагал стихи «скорой помощью». Опять же, мне не пристало даже сидеть на краешке пастернаковской тахты, но я, представьте себе, тоже вознамерился было «придать» стихи «Травяной улице», а потом решил, что нет, не буду этого делать. Почему? Не знаю. Очевидно, сработал внутренний регулятор… И еще я не сделал этого – не прикрепил их к прозе, потому что понимал, что это плагиат пастернаковской композиции. А вообще-то, герою дарится многое – и коллизии собственной жизни, и даже собственное имя. Достоевский, например, назвал самого, пожалуй, мерзкого своего персонажа Федором. Федор Карамазов. А еще у него есть Федька-каторжник. Каждый раз, записывая «Федор Карамазов», он же не забывал, что это – и его собственное имя. Пастернаковский же роман я недавно перечитывал. И, надо сказать, не всем в нем убежден. Конечно, сама судьба романа и автора – трагедийна и величественна. Но Пастернак был, по-моему, поэтическим инструментом. Хотя «Детство Люверс»… «Апеллесова черта»…

– Кто вам нравится из современных писателей? Знаю, что Петрушевская…

– Еще Горенштейн. В свое время Саша Соколов. Петрушевская – безусловно. Кабаков. Еще есть замечательный писатель – Анатолий Гаврилов, он во Владимире живет. Превосходен Бакин, но он появился и куда-то исчез. Довлатов…

Я бываю страшно рад чужой удачной книге. Увы, большинство современных текстов полны пустот. Я бы даже сказал, что поэзия у нас в лучшем состоянии. Хотя и проза есть превосходная… Наконец-то русская литература занимается фактурой и веществом текста. До этого она больше учительствовала или была отвлеченной и не «мирской», как в начале ХХ века. Другое дело, что словесность попала в капкан масскультуры, в каковом она никогда не бывала…

Вот у вас, Таня, книжка на тумбочке – Юрий Коваль. Поразительный писатель. У меня с ним связана замечательная история. Однажды он мне говорит (опять же в Дубултах): «Я, как вы знаете, собираю всякий писательский сор: черновики, исписанные бумажки, рисуночки, квитанции. Словом, составляю такие альбомы не альбомы… и сейчас, – говорит он, – приступил к очередному под названием “Праздник белого верблюда”. Тарковский, Ахмадулина, Битов у меня уже есть… Сочините и вы что-нибудь…» Сами понимаете – соседство лестное, и я взялся сочинять. Писал-писал (Тарковский! Ахмадулина! – старался ужасно), рисуночки сделал – верблюд, возлегающий в пустыне в виде светильника… И сочинил, по-моему, то, что надо: «Ночью тьму в пустыне Гоби,/ Черную, как фрак во гробе,/ Тот берется одолеть,/ Кто рожден во тьме белеть…/ Эта гордая причуда – (Сноска: Веры свет в потемках блуда.)/ – Праздник белого верблюда».

– Блеск. А Ковалю понравилось?

– Коваль сказал: «Асар! Я вас обманул – в этом альбоме вы первый».

С Бьянкой Марией Балестрой, переложившей на итальянский «Травяную улицу», и кошкой Мусей.

– О, провокатор... Кажется, у Коваля-художника был ваш портрет?

– Да. Я на нем изображен в большой такой папахе. Жена мне тогда решила купить папаху. Кроме позирования, я папахой больше не воспользовался. А еще у меня есть Юрина кассета, записанная в вечера парада планет: он замечательно поет свои замечательные песни, аккомпанируя себе на гитаре.

– Асар, а вы дневник ведете?

– Никаких дневников. К сожалению. У меня для ведения дневников была неустроенная жизнь. И до сих пор так.

– А мемуары?

– Не пишу и не собираюсь.

– Почему?

– О чем? И времени нет.

– Это всё отговорки!

– Ничуть! У меня есть статейка про тюленя в зоопарке, плававшего подо льдом, тогда как публика хотела, чтобы он вылез из полыньи. Когда же он, наконец, вылез погреться на островок, все стали кидать в него ледышки, ишь, мол, разлегся!.. Плавай давай! Уныривай! Приблизительно то же самое со мной. У меня почти не бывает двух похожих друг на друга дней, так необходимых для спокойной работы, в том числе для мемуаров и дневников…

Вильгельм Вениаминович Левик – я о нем уже говорил – любимый мой наставник. Мы с женой все время собирались пригласить его в гости, никак руки не доходили. Один раз я по некоторому поводу на него обиделся, и он хотел со мной объясниться. Случайно встретились в ЦДЛ. Я заехал купить в ресторане батон. Он говорит: «Я хочу объяснить вам…» А я ему: «Вильгельм Вениаминович, меня в машине ждут – я за батоном приехал…» А он: «Но я же…» Так его и не выслушав, я побежал к машине… А в ночь того же дня  он  умер.  И  в  гостях  у  нас  не  побывал…

Я маюсь, оттого что всегда куда-то спешу  или  что-то  делаю  в  спешке. Одно обязательно налезает на другое. У жены в театре на собрании по поводу репертуара один выступающий сказал: «Опять “Спартак” налез на “Гаяне”»…  Вот  и  у  меня  то  же самое…

– Неужели и впрямь всё так сумбурно и торопливо на самом деле?

– Да, так жизнь сложилась… Отец умер, мама тяжело умирала, мама жены – удивительная женщина – умерла, брата не стало… Это же больницы, уход, переживания, принятие роковых решений. А тут еще и писать надо. У меня есть машина. Машине шестнадцать лет. Вы не поверите: она прошла тридцать с небольшим тысяч километров – столько, сколько обычный горожанин наезжает за одно лето. Обретается она около дома под небесами и, конечно, заржавела. В прошлом году я решил привести ее в порядок. Истратил на это девятьсот долларов. Перекрасил ее, заменил разные детали, привез, поставил… и с тех пор ни разу на ней не ездил. Некогда подойти, разогреть, подлить чего надо… Так живу.

– Но все-таки вы ухитрились написать замечательные книжки рассказов.

– За эпитет спасибо! Что-то сделать, конечно, удается. Каждый день работаю.

– И с мемуарами бы получилось. Уже то, что вы мне рассказали про Бродского и его отца или про Коваля, – мемуары.

– О да! «Былое и думы»!

– Именно: былое и думы о нем. А скажите, нужна ли писателю, на ваш взгляд, профессиональная среда, литературный быт, разговоры с коллегами – или плодотворнее творческое одиночество?

– Разумеется, нужна. Особенно молодому – и желательно высокой пробы. Это суета, которая должна быть неразлучна с пылкостью. Женщины ведь ходят по всяким модисткам и распродажам?.. Это же интересно. Человек искусства – он в каком-то смысле сепарируется от рода человеческого. И есть три формы существования: самоизоляция, общение с себе подобными и общение с себе не подобными.

– У вас недавно вышла в издательстве «БСГ-пресс» книга эссе. Изумительная. Что вы в нее внутренне вложили?

– Опять же спасибо за эпитет. Книга далась канительно. Предыдущая издательница два года ее мариновала (это издательство «Независимой газеты»). И я оттуда рукопись забрал.

– Она расстроилась?

– Она удивилась такому, по ее мнению, капризу. Но два года – это же безобразие! У меня нет запасной жизни… Она потеряла выданный мне небольшой аванс, а я – два года. И тут издатель Александр Гантман мои статьи и эссе издать решился. Мы с ним до этого сотрудничали на двух очень примечательных книгах – Шульца и Зингера… Кстати, последнего я перевел с идиша. Такое впечатление, что по этой части я на российской территории последний из могикан и за мной дверь закроется. Пока еще есть люди, знающие идиш, но литераторов меж них не наблюдается. А возможно, я ошибаюсь.

– Вы кто по знаку зодиака?

– Козерог. Моя жена Регина – Дева. Полнейшая, как видите, гармония. В свое время, когда знаками зодиака никто не интересовался, я сочинил такое стихотворение:            

На этой ли земле или в другой юдоли

Себя переболей, себя преодолей,

Востребуй более своей законной доли,

И Зодиак твой будет Водолей.

Строгай дощечки и востри  стамески,

За деревом твоим, под деревом твоим

Стоит и твой январь клянет по-арамейски

Коричневатый патриарх Рувим.

А ты не унывай и встречи с палачами

Не ожидай всю жизнь, в окошки не смотри,

Пиши стихи, гуляй и ощущай плечами

Повадки воздуха, поскольку ты внутри.

Оказалось, что в астрологии Рувим соответствует то ли Водолею, то ли Козерогу (Водолей идет сразу за Козерогом) – с каждым знаком соотносятся определенные металлы, драгоценные камни, патриархи… А я, не имея тогда об этом ни малейшего понятия, назвал именно Рувима…

Почему так получилось?


https://lechaim.ru/ARHIV/150/bek.htm