zotych7 (zotych7) wrote,
zotych7
zotych7

Categories:

Б.М.Сарнов из книги "Перестаньте удивляться! Непридуманные истории" - 48

БРОНЗОВЫЙ ПРОФИЛЬ ИСТОРИИ


Бронзовый профиль истории


Это рассказал мне Михаил Давыдович Вольпин — друг и соавтор Николая Эрдмана, автор знаменитого в свое время четверостишия, которое любил повторять Маяковский:

— Как говорил Жан Жак Руссо,
Повернем истории колесо.
— Позвольте, не Руссо, а — Руссель!
— Ну что ж, тогда повернем карусель.

Вдвоем с Эрдманом, а иногда с Владимиром Массом они сочиняли коротенькие басни, среди которых была, например, такая:

Раз ГПУ, придя к Эзопу,
Схватило старика за жопу.
Из этой басни вывод ясен:
Не надо басен!

Несмотря на то что вывод им был ясен, они не унимались, и в один прекрасный день ГПУ пришло и к ним тоже. Но это случилось позже. А рассказ Вольпина, который я сейчас вспомнил, относится к более раннему времени — к 1929-му году.

В этом году Михаил Давыдович — уж не помню, как и почему, — на какое-то время отбыл из Москвы и оказался где-то в глубинке, в селе. И собственными своими глазами увидал все ужасы коллективизации и ликвидации кулачества как класса.

Увиденное потрясло его до глубины души. Подавленный — лучше даже сказать, раздавленный — этими своими впечатлениями, он поделился ими с Осипом Эмильевичем Мандельштамом. Но сочувствия у него не нашел.

Выслушав его рассказы, Осип Эмильевич надменно вскинул голову и величественно произнес:

— Вы не видите бронзовый профиль Истории!

К чести Осипа Эмильевича надо сказать, что его обольщение «бронзовым профилем истории» длилось недолго.

Разговор его с Вольпиным, которому он кинул эту свою высокомерную реплику, происходил году, надо думать, в 30-м, самое позднее — в 31-м. А в мае 33-го, как видно, уже собственными глазами увидав то, про что рассказывал ему Вольпин, он написал:

Природа своего не узнает лица,
А тени страшные — Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.

А потом — и знаменитые стихи про «душегубца и мужикоборца», стоившие ему жизни.

А Михаил Давыдович — выжил. Увидел ли он в конце концов бронзовый профиль истории, не знаю. Но, по-видимому, все-таки увидел, потому что однажды в разговоре со мной резко осуждал Булгакова (которого, кстати, тоже хорошо знал) за обывательский взгляд на революцию: речь шла о повести «Собачье сердце».

Вот такая получилась карусель.

В двух словах


Весной семнадцатого года, когда революционные события в России только разворачивались, фигура только что вернувшегося из эмиграции Ленина была не очень ясна, а для многих так и вовсе загадочна. И кто-то из действующих тогдашних политиков попросил Петра Бернгардовича Струве — хотя бы коротко, что называется, в двух словах — охарактеризовать этого мало кому известного человека, вдруг оказавшегося в самом центре событий:

— Ведь вы были с ним знакомы. Даже, кажется, жили рядом в эмиграции…

Струве усмехнулся.

— В двух словах, говорите? — переспросил он. — Ну что ж, извольте. Больше двух слов мне и не понадобится.

И отчеканил:

— Думающая гильотина.

Гильотина в действии


Эту историю я вычитал в книге русского писателя-эмигранта Романа Гуля «Я унес Россию». А автор этой книги записал ее со слов старого большевика Александра Дмитриевича Нагловского.

Отец Александра Дмитриевича был придворный, генерал. В детстве будущий старый большевик играл с детьми великих князей, потом закончил Александровский лицей — тот самый, в котором некогда воспитывался Пушкин. Еще в лицее — лет шестнадцати — он увлекся марксизмом. А потом — уже студентом Института Путей Сообщения — вступил в РСДРП (б).

Он был наркомом в Зиновьевской Петрокоммуне. Занимал и другие ответственные посты. Последняя его советская должность была — торгпред в Италии. Оттуда он и махнул в Париж, порвав со своим большевистским прошлым и став «невозвращенцем».

Гуль подробно записал рассказы Нагловского о Ленине, Троцком, Зиновьеве, которых тот долгое время наблюдал с достаточно близкого расстояния. Из всех этих историй, записанных Романом Борисовичем, особенно запомнился мне один короткий эпизод.

Было это во время одного из обычных, ничем не примечательных заседаний Совнаркома.

Обстановку и характер этих заседаний Нагловский описывает так:

— У стены стоял простой канцелярский стол, за которым сидел Ленин, рядом — его секретарша Фотиева, женщина ничем кроме преданности вождю не примечательная. На скамейках, стоящих перед столом Ленина, как ученики за партами, сидели народные комиссары и вызванные на заседание видные партийцы.

Такие же скамейки стояли у стен перпендикулярно по направлению к столу Ленина. На них также тихо и скромно сидели наркомы, замнаркомы, партийцы. В общем, это был класс с учителем, довольно-таки нетерпеливым и подчас свирепым, осаживающим «учеников» иногда довольно грубыми окриками, несмотря на то что «ученики» перед «учителем» трепетали и вели себя на удивление примерно.

Единственным исключением был Троцкий. Он держался свободно, хорохорился, иногда осмеливался даже возражать «учителю».

Несколько свободнее других «учеников» вел себя и Дзержинский.

Он очень часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в больших сапогах, грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не пользовался. Но к нему люди были «привязаны страхом». И страх этот ощущался даже среди наркомов.

У Дзержинского были неприятные прозрачные больные глаза. Он мог длительно «позабыть» их на каком-нибудь предмете или человеке. Уставится и не сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались многие.

Вот на одно из заседаний, при обсуждении вопроса о снабжении продовольствием железнодорожников, в «класс» с послушными «учениками» вошел Дзержинский. Вошел и сел неподалеку от Ленина.

На заседаниях у Ленина была привычка переписываться короткими записками. В этот раз очередная записка пошла Дзержинскому:

«Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?»

В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка:

«Около полутора тысяч».

Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому.

Далее произошло странное. Дзержинский встал и как обычно, ни на кого не глядя, вышел. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил никакого внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров, шепотов, пожиманий плечами.

Оказывается, Дзержинский всех этих «около полутора тысяч злостных контрреволюционеров» в ту же ночь расстрелял, ибо «крест» Ленина им был понят как указание.

Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот крест вождя и не вызвал бы, если бы он действительно означал распоряжение о расстреле. Но, как призналась рассказчику Фотиева, произошло недоразумение.

— Владимир Ильич, — объяснила она, — вовсе не хотел расстрела. Товарищ Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записках крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению.

Рассказчик поинтересовался: а как Ленин реагировал на случившееся, когда «недоразумение» разъяснилось?

Оказалось, что никак не реагировал.

Вот если бы ему сказали, — замечает рассказчик, — что какой-то поезд с продовольствием не дошел вовремя до места назначения, — вот тогда он бы реагировал. И еще как! Повинные в разгильдяйстве подверглись бы самому жестокому разносу. А тут…

Даже не поморщился.

              И тут каждый раз он заливался хохотом

Сталин, как известно, был верным учеником Ленина. Но, в отличие от своего учителя, «думающей гильотиной» он не был, о чем свидетельствует, например, такая история, рассказанная Вячеславом Всеволодовичем Ивановым — сыном писателя Всеволода Иванова.

Вячеслав Всеволодович рассказал ее Анатолию Рыбакову и его жене Татьяне, а Татьяна пересказала в книге своих воспоминаний:

В двадцатые годы Сталин пригласил к себе на дачу Бабеля, Пильняка и Иванова — почитать что-нибудь из написанного. Особенно ему понравился рассказ Иванова «Дитя».

Сталин заставил Иванова прочитать этот рассказ три раза. Сюжет его таков: где-то в Киргизии свирепствуют красноармейцы, убивают всех, кого хоть в чем-то подозревают, в том числе и русских. То ли у убитых, то ли в каком-то пустом доме находят младенца и решают его усыновить. Но младенца надо кормить грудным молоком, и его пристраивают к молодой киргизке, у которой свой грудной ребенок. Она кормит обоих. Через какое-то время красноармейцам начинает казаться, что их ребенок не прибавляет в весе. Взвешивают на весах младенцев, русского и киргизского, последний перевешивает, и тогда его шлепают из винтовки на глазах у матери.

Сталин в этом месте, по словам Иванова, начинал хохотать и просил вновь читать рассказ. Как я уже сказала, три раза. Три раза в этом месте он заливался смехом…

Пастернак, как известно, мечтал встретиться со Сталиным, чтобы поговорить с ним о жизни и смерти. Интересно, сохранилось бы у него такое желание, если бы он знал эту историю? А ведь он вполне мог ее знать: с Всеволодом Ивановым они были близко знакомы, даже дружны, и тот вполне мог бы ее ему рассказать.

Нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять


В 1937 году остряки шутили:

Мой дом — моя крепость, но нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять.

Таких крепостей и в самом деле не было. У нас ведь не Англия: чекисты в любой час дня и ночи могли ворваться в любой дом и — с ордером, а то и без ордера — увести с собой хозяина.

Это был непререкаемый закон тогдашней нашей жизни. Общее правило. Но, как известно, не бывает правил без исключений.

Об одном таком исключении мне рассказал Алексей Яковлевич Каплер.

Был у него приятель — человек редкой храбрости и огромной физической силы. В Гражданскую войну он был конником в армии Буденного. А потом окончил Промакадемию, стал крупным советским хозяйственником, ездил по каким-то своим хозяйственным делам в командировку в Америку, откуда привез шесть пижам и — невиданную тогда в наших краях редкость — холодильник.

И вот грянул 37-й год. И дом, в котором жил этот бывший буденновский конник, стал пустеть. Соседей брали по ночам — одного за другим. И он понял, что чаша сия не минет и его.

А он был довольно хорошо знаком с тогдашним Генеральным прокурором СССР Андреем Януарьевичем Вышинским. И решил пойти к нему, спросить: нельзя ли, мол, чего-нибудь сделать, как-нибудь обезопасить себя от неизбежного ночного вторжения чекистов.

Вышинский сказал, что сделать ничего нельзя, поскольку у нас не Англия, и «нет таких крепостей…». Но дал бывшему коннику хороший совет.

— Когда за вами придут, — сказал он, — потребуйте, чтобы вам показали ордер. И если там будет какая-нибудь — хоть самая пустяковая — ошибка, скажите, что никуда с ними не поедете, пока не приедут с новым ордером.

И вот раздался ночью звонок в его квартиру, и ОНИ вошли.

Хозяин квартиры стоял за холодильником в одной из шести своих американских пижам. В правой его руке был револьвер, а в левой — половая щетка на длинной палке. Взяв дорогих гостей «на мушку», он протянул к ним щетку и велел, не приближаясь ни на шаг, положить на нее ордер.

Чекисты, усмехаясь, выполнили этот приказ.

Но скоро им стало не до смеха.

Внимательно изучив ордер, бывший буденновец нашел-таки в нем какую-то мелкую погрешность и потребовал, чтобы привезли новый.

Чекисты стали объяснять ему, что ордер — это, в сущности, пустая формальность, что приехав на место, ошибку они тотчас же исправят или выпишут новый ордер. Но он тупо стоял на своем.

Что им было делать? Не открывать же стрельбу! И, скрипя зубами и отчаянно матерясь, они поехали за новым ордером.

И НЕ ВЕРНУЛИСЬ.

Время было горячее, надо было выполнять план. Взяли, наверно, вместо этого бывшего конника какого-то другого.

Так что совет Вышинского оказался хорош. Андрей Януарьевич знал, что советовал.


http://flibustahezeous3.onion/b/472333/read#t190
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments