Category: животные

Category was added automatically. Read all entries about "животные".

завтрак аристократа

Ольга Чагадаева Борзые особенности национальной охоты 1 сентября 2020 г.

Начало осеннего сезона - повод вспомнить о четвероногих друзьях охотника, вошедших в историю, литературу и охотничьи легенды


Д. Никонов. Охота с борзыми. 2007 год.


Д. Никонов. Охота с борзыми. 2007 год.

Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает

В отъезжие поля с охотою своей;

И страждут озими от бешеной забавы,

И будит лай собак уснувшие дубравы.

А. С. Пушкин

В старину русский лес каждую осень полнился собачьим лаем, сигналами охотничьего рожка и азартным улюлюканьем разгоряченных участников любимой дворянской забавы. Главным действующим лицом псовой охоты была искусная собака-ловец - русская борзая.

"Собака сердцем бежит, а не ногами"

Легконогая, стройная, зоркая и резвая, прославленная на весь мир порода была выведена на просторах средней полосы России специально для травли "красного зверя" - волка и лисицы. Крупная - одна из самых высоких в мире, - но при этом чрезвычайно грациозная собака на коротких дистанциях могла развивать фантастическую скорость - до 80 км/ч. Она выслеживала добычу словно кошка - острым взглядом, а не чутьем - и рывком, буквально в полете, догоняла ее. "Как природа могла создать такой идеальный подвижный механизм! Смотрите на эту мощную стальную пружину собачьего спинного хребта. Как она круто сгибается, сводя передние и задние ноги борзой, и потом, с неимоверной силой расправляясь, кидает корпус собаки на сажени вперед. Ритмическое движение таких трех пружин впереди наполняет вас не только восторгом, но прямо благоговением перед гением природы", - восхищался Ю.К. Мейер, корнет лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка1.

Егерь.

"Собака сердцем бежит, а не ногами", - говорил о русской борзой Л.Н. Толстой2.

Все - от государя императора до захудалого провинциального помещика - с нетерпением ждали сентября, когда начнется охотничья потеха и своры борзых устремятся в погоню за резвым русаком или матерым волком. Трудно представить более азартное спортивное состязание: псовая охота требовала слаженной командной работы, хорошо натренированных и ловких собак, удальства всадников и, конечно, известной доли везения. Роскошные комплектные охоты дореформенной России сменялись скромными семейными выездами, однако главное оставалось неизменным - охотились без ружья.

Ружейный выстрел заменяла стальная хватка русской борзой.

Страсть борзятника Толстого

Чтобы понять, чем была эта собака в жизни помещичьей России, достаточно упомянуть, что борзыми щенками не только брали взятки, но и оценивали состояние барина: если помещик не мог позволить себе больше десяти борзых, его звали не иначе как мелкотравчатый. Таким был, к примеру, старик Дубровский из одноименной повести А.С. Пушкина: "Он был горячий охотник. Его состояние позволяло ему держать только двух гончих и одну свору борзых собак". Андрей Гаврилович мог позволить себе лишь охоту "в наездку" - когда верховые в сопровождении четвероногих любимцев обследовали поля в поисках зайцев, залегавших в овражках, ямах и колдобинах и "брали" их свежих, не загнанных гончими.

Впрочем, такую охоту по праву считали самой увлекательной и богатейшие помещики: здесь проявлялись лучшие качества русской борзой - резвость и смекалка, и редкий охотник возвращался домой без трофея.

Но вышла эта порода из роскошных аристократических охот, имевших столетиями наработанные тактику и церемониал. Собак сопровождала целая "свита": доезжачий - главный псарь; выжлятники, ведавшие стаей гончих, и борзятники - сворами борзых. Такую комплектную охоту держал отец Л.Н. Толстого, и полвека спустя писатель обессмертил ее в романе "Война и мир":

"Всех гончих выведено было 54 собаки, под которыми выехало доезжачими и выжлятниками 6 человек. Борзятников кроме господ было 8 человек, за которыми рыскало более 40 борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около 130-ти собак и 20-ти конных охотников".

Лев Николаевич сам был страстным борзятником: как только наступали осенние дни с теплым мелким дождем, его тянуло на охоту. Пока длился сезон охоты с борзыми, граф не садился за работу. Охотился ловко - травил по 55 зайцев и 10 лисиц за сезон2. Этой "варварской страсти" великий писатель не смог противостоять даже в период своего духовного перерождения. Однажды осенью 1903 года 75-летний Толстой ехал по полю в сопровождении двух борзых и, увидев зайца, не смог сдержаться - натравил на него собак и галопом помчался следом3.

Но вернемся к большой барской охоте.

А. Кившенко. Соструненный волк. 1889 год.

"Подозреть" и не "оттопать"

Конный охотник должен был "подозреть" (обнаружить) и не "оттопать" (не вспугнуть) зверя и вовремя спустить собак. Задача гончих, или выжлецов - как правильно именовались эти собаки в охотничьей среде, - сводилась к тому, чтобы обессилить зверя утомительной погоней и вывести его на открытое пространство. И уже здесь происходила кульминация охоты - травля борзыми. С улюлюканьем господа спускали свои своры.

Дело это требовало ловкости и быстроты реакции. Как вспоминал Ю.К. Мейер, которому посчастливилось принять участие в грандиозной охоте уже на излете царской России, "вы можете вылететь из седла, если вовремя не выпустите намотанный на левую ладонь конец ременной своры. Другой конец ее у вас через плечо, и она продета через металлические кольца на ошейниках собак. И если вы сразу не отпустите конца из руки, они так рванут вас, что можно вылететь из седла"4. Русские борзые в броске уподоблялись ружейному выстрелу и молниеносно настигали зверя, сопровождавшему погоню охотнику оставалось только "принять" добычу. Считалось, чьи собаки "взяли" зверя - тому он и доставался, живьем или мертвым.

До крестьянской реформы роскошные псарни с сотнями борзых были обычным делом. Именно такая псарня стала причиной раздора между Дубровским и Троекуровым: "Хозяин и гости пошли на псарный двор, где более пятисот гончих и борзых жили в довольстве и тепле, прославляя щедрость Кирилла Петровича на своем собачьем языке. Тут же находился и лазарет для больных собак, под присмотром штаб-лекаря Тимошки, и отделение, где благородные суки ощенялись и кормили своих щенят".

Пушкин не приукрашивал - борзым собакам действительно жилось лучше, чем крепостным людям. Любимые питомцы, чаще всего заслуженные добытчики, и вовсе проживали в барских покоях, всюду следуя за хозяином и ложась у его ног, вытянув длинные морды. Впрочем, удивляться нечему - в начале XIX века за резвых борзых предлагали "500 рублей ассигнациями да две дворовые семьи на выбор", "две тысячи рублей", "деревню с землею и крестьянами", в то время как цена крепостного человека редко превышала 200 рублей5. В каждой такой псарне велась своеобразная селекционная работа над "фамильной породой": страстные борзятники-любители отбирали лучших собак для выведения потомства, а непригодных к охоте хладнокровно отстреливали.

Великий князь Николай Николаевич (Младший).

Великий князь-селекционер

После крестьянской реформы содержание большого "штата" собак и обслуги стало делом затратным. Имения закладывались, перезакладывались и уходили с молотка, псарни мельчали, а вскоре появились новые хозяева, почитавшие непромысловую охоту за баловство. "С запустением помещичьих усадеб разведение собак специально-охотничьих пород - борзых, гончих и легавых - пришло в упадок, и этого рода спорт почти прекращает свое существование..." - отмечалось в обзоре собаководства страны в 1880-е годы.

Русскую борзую фактически спас от исчезновения один человек - великий князь Николай Николаевич (Младший). Внук Николая I, блестящий офицер, оставивший след в истории прежде всего как Верховный Главнокомандующий и наместник на Кавказе, современникам он запомнился как "простой русский барин, страстный любитель псовой охоты"6 и, как бы сказали сейчас, заводчик охотничьих собак. Именно его борзые стали эталонными при составлении первого стандарта породы в 1888 году. В селе Першино Тульской губернии он завел псарню, о которой слагали легенды. Для борзых были отстроены каменные дома и разбит большой парк-выпуск "с широкими песчаными дорожками, роскошным лугом, клумбами цветов"7. Роскошные собаки из собственной своры великого князя очень скоро стали заметным явлением в светской жизни Европы, и аристократия Старого Света обзавелась Караями, Награждаями, Удалыми и Ведьмами.

В 1917 году холеные любимицы эксплуататорского класса были обречены на исход или гибель. Некоторые оседали в крестьянских хозяйствах, однако уже в начале 1921 года владельцы борзых попадали под грабительскую разверстку отлавливаемых зверей и поэтому вынуждены были избавляться от собак. К счастью, в государственных питомниках уникальную породу удалось приспособить к промысловой охоте и благодаря этому сохранить.

Майя Плисецкая и Василий Лановой в фильме "Анна Каренина". Фото: РИА Новости


СТРАСТЬ

Потребность псовой охоты, потребность, сделавшаяся органическою - вследствие ли традиции, пустоты здешней обыденной жизни, вследствие ли того, наконец, что в ней можно отыскать, как говорят, некоторое подобие войны - все равно; я утверждаю только, что ни о чем здесь так не тужат, как о положительной невозможности содержать в настоящее время хотя сколько-нибудь порядочную стаю собак.

Я, нисколько не преувеличивая значения факта, могу сказать, что собаки довели десятки имений до публичной продажи и расстроили сотню прекрасных состояний.

Терпигорев С.Н. Степная деревня, ее жизнь, печали и радости. 1883 год.

ТЕРМИН

Свора - длинный (около 7 метров) тонкий ремень, пропущенный в кольца на ошейниках борзых так, что всех собак можно было спустить одновременно.



РОДОСЛОВНАЯ

Вихрь со скоростью 80 километров в час

Русская борзая - порода поджарая, на высоких ногах, с длинным щипцом (мордой) и правилом (хвостом), для травли, ловит накоротке.

Первый стандарт. 1888 год

Российская империя

Тип Охотничья

Вес до 40 кг

Рост в холке до 85 см

Продолжительность жизни 8-10 лет

Скорость бега до 80 км/ч

Клички Карай, Награждай, Пожар, Вихрь, Милка, Угроза, Касатка

P.S. Сегодня четвероногая русская красавица обитает в интерьерах городских квартир, а охотничий инстинкт удовлетворяет в погоне за механическим зайцем - на так называемых курсингах. И все же псовая охота с борзыми не перевелась окончательно - охотиться в поле на зайца и лисицу разрешено с 1 по 14 сентября8.

1. Мейер Ю.К. Записки последнего кирасира// Российский архив. Т. VI. М., 1995. C. 567.

2. Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. М., 1979. С. 16.

3. Фидлер Ф.Ф. Из мира литераторов: характеры и суждения. М., 2008. С. 109.

4. Мейер Ю.К. Указ. соч. 567.

5. Ярцевич А. Крепостной Петербург Пушкинского времени. М., 1933. С. 55.

6. Окунев Н. Дневник москвича. М., 1997. С. 436.

7. Вальцов. Першинская охота. М., 2003. С. 64.

8. Приказ Минприроды России от 04.09.2014 N 383 "О внесении изменений в Правила охоты, утвержденные приказом Министерства природных ресурсов и экологии Российской Федерации от 16 ноября 2010 г. N 512".


https://rg.ru/2020/09/18/legendy-rodiny-borzye-osobennosti-nacionalnoj-ohoty.html

завтрак аристократа

Борис Крячко Призвание (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2161084.html



Тягостную паузу Котя осветил серией фотозарниц, запечатлевая группу людей, обалдевших перед перспективой бесплатной трудовой повинности, и продолжал:

— Взять ты, длинный… Мужик ты, видать, из себя — ничего, но слабоват. Из-за этого числишься инициатором. “Выступи, — говорят, — на митинге”. Ты выступаешь. “Прочитай, — говорят, — речь”. Ты читаешь. А что там написано — сам удивляешься. Ты бы и не выступал, но боишься. Всего боишься… Жену, милицию, начальство… Днем и ночью… Сегодня тебя вызвали: “Сургучев концы отдал. Приходи актив представлять”. Ты наложил полные штаны и пришел. Хотя с покойником был на ножах…

Кто-то вмешался и сказал: “Точно”. Все разулыбались, но что это были за улыбки! — тощие, изможденные, подневольные и действительно подобающие несчастной случайности с роковым исходом. Котя прострекотал “Зорким”, почти не прерывая указаний.

— Другой вопрос, — лысый. Этот сам прибежал. Сургучев у него пятерку брал взаймы до аванса. Вдруг слышно: помер. Не поверил. Примчался, глядь! — кроме шуток: прощай, хозяйские горшки… как копейка в лужу и не булькнула… Беда за бедой… Оно, конечно, деньги — плюнуть не на что по нынешним ценам, но свои, жалко, потому как прибыль всегда лучше убытка…

— Ясно, — перебил Котю одноглазый “кадровик”, затаивший обиду. — Грамотные!

На него напустились, как с цепи сорвались:

— А на полторы “косых” кого нагрели? Не тебя, грамотный?

— Придержи, Даня, хлеборезку…

— Говорили: не связывайся…

— А ему чего? Ему разве втолкуешь?..

— Эти жлобы прищучат…

— Мужики, давай на опосля…

— Это Ивану хорошо, а тут ног не чуть…

— Без паники! — скомандовал Котя. — Теперь кто остался?.. Коллеги. Рабочий люд. Трудящиеся… Никто не звал, сами заявились. На свой риск. А больше насчет выпить… До получки — как до зимы. Просвета — как у негра. Дома скандал. Башка трещит. А тут такой шанс… “Пошли?” — “Пошли”. Вроде лучшие друзья… За стол сядут, где рюмки глубже… Правильно, ребята! Это по-нашенски! Вашу печаль хоть кто поймет… Потому что в точности неизвестно, будут поминки или нет, — волокете?..

— Как “неизвестно”?..

— Это чего ж выходит?..

— Не по-людски…

— Значит, зря стоим?

Они были готовенькие. Еще немного шушуканья. Еще отдельный ползучий смешок. Еще несколько позитур и поправок к ним под мягкие щелчки “Зоркого”. Но вот Котя, наконец, поднял руку и прохрипел:

— Аут!..

Он отберет самый удачный снимок и сделает две карточки — ни больше ни меньше. За это ему заплатят триста рублей. Половину из них Котя возьмет себе, а половину отдаст шефу. Тот, в свою очередь, оставит у себя лишь полсотни, а Котину сотню вместе с Дёмкиной сотней да вместе с другими сотнями передаст выше. Туда много нужно. Там счет ведется уже тысячами.


А фотография в паре с письмом от сослуживцев пойдет в какую-нибудь провинцию нашей необъятной страны и уведомит какую-то Настасью Петровну о том, что ее бывший муж, плативший алименты, отдал богу душу. Всплакнет Настасья Петровна или чертыхнется, это ее дело. “Покойник” же, скорей всего, переедет в другое место и будет, наверное, жить еще очень и очень долго. Впрочем, это тоже дело его…

В филиале Котя устроился случаем. Об этом он рассказывает интересно и обстоятельно.


—…В газете я работал. Как раз обмен партбилетов был. Наскреб с грехом пополам пару тысяч — половина свои, половину подзанял — и отнес в горком. Рубль к рублю. Как одна копеечка. Сразу же “це-у”: коммунистам такого-то района сниматься исключительно у меня, потому как единый образец, формат, бумага, стандарт, квалификация, важность мероприятия, авторитет документа, тень на плетень, — в общем, они это умеют. Там по делу всего один пункт был: бородатых не снимать, а буде Карл Маркс, дать ему адрес ближней цирюльни и сказать так, как в горкоме говорят: “Сейчас другие времена”.

Работа нудная, постановка жиденькая, режиссура противная: “Лояльность, патриотизм. Жизнь за родину. Ярость благородная. Верность эмблеме. Уши прижать. Глаза вылупить”. Все… Умаялся!.. Короче, дал две, взял девять. Тэкс, думаю… Купил “жигуль”. А дальше? Жить-то надо, — верно, нет? Их же каждый год меняют, — билеты… А тут на удачу Фарид Бекбулатов подвернулся. “Слушай, — говорит, — чего ты колотыришься в этой своей подтирке? Давай к нам, в филиал. Аккурат вакансия… Тыща вступительных, а там — плати шефу месячину и живи на здоровье. Бросишь кубышку, заведешь сберкнижку…”

Конечно, грех обижаться. Квартира. Гараж. Дача. То-се. Детям на черный день… Э-э, да разве в этом смысл? Работа меня устраивает, понимаешь?.. Вот набрал ты, скажем, кучу всякой шантрапы, а поработал и видишь — талант. Сколько работаю, ни одной бездари… Что такое! Аж страшно… До чего ж мы талантливы! За что так одарены?! Крыльев на плечах не хватает… Ну, где, скажи, я такую работу найду?..


Домой Котя приходит затемно, когда дети спят, а жена тревожится. Их странно видеть вместе: она красивая, статная, чуть не на голову выше, а он, покати-горошек и увалень, хищно захватывает ее рукой и, пригнув к себе, как ветку яблони, целует.

— Повечеряешь? — выпрямляется она.

Он качает головой: нет.

— Хоть чаю выпей, — не то просит она, не то требует.

Он молча кивает: да.

— Опять алиментщики?

Он кивает.

— Завтра в поликлинику?

Он опять кивает и пьет чай с лимоном. Жена заходит к нему сзади, обнимает и, влезши под сорочку, разглаживает его мохнатую и широкую, как сундук, грудь.

— Котинька, — дышит она ему в затылок. — Котик. Лапушка. Ну, брось ты эту работу, прошу… Меня с детьми пожалей… Пожалуйста… Помрешь ведь… ну, что я без тебя буду?.. Хватит нам этих денег, будь они прокляты…

Начинаются слезы. Настоящие. Ему жалко и он утешает ее шепотом:

— Я не из-за денег.

— Что? — не слышит она.

— Не из-за денег я. Понимаешь?

Она кулаками по-детски трет глаза и немного улыбается.

— Понимаю, — говорит она. — Я понимаю. Родненький, я тебя всегда понимаю. Делай, как знаешь. Переживем…

Он счастлив. Это хорошо, когда жена понимает. Это важней всего. Ему хочется сказать жене об этом, но нет голосу, и он просто щиплет ей мочку уха и подлизывает.

В постели он долго лежит, сцепив, как мертвец, руки и мечтает. Ему хочется поставить пьесу о жизни. Он знает как. Он умеет. Это была бы не пьеса, а прозрение слепых. Только театра такого нет. Театр вообще опаздывает. Театр приходит обычно даже не на разбор шапок, а позже, когда ни истцов, ни ответчиков больше нет, и доставляет истинное наслаждение долгожителям, которые называются театралами и эстетами.


г. Таллин. 30.10.1980.


Журнал "Дружба народов"  2002 г. № 5



https://magazines.gorky.media/druzhba/2002/5/rasskazy-101.html

завтрак аристократа

Борис Крячко Призвание

О замечательном прозаике Борисе Юлиановиче Крячко (1930—1998) по-настоящему заговорили после публикации (увы, посмертной) его повести “Края далекие, места — люди нездешние” в №1 нашего журнала за 2000-й год. В постсоветские времена он печатался в журнале “Грани” (Тамиздат!) под псевдонимом Андрей Койт. В перестройку в Эстонии, где он прожил последние четверть века, вышла его книга “Битые собаки”, которая вполне могла бы стать литературным событием, но затерялась в потоке газетной публицистики и “возвращенной” литературы. До публикации в “ДН” сочинения Б. Крячко не выходили за пределы Эстонии.



Призвание


Прежде чем искать филиал, надо сперва заглянуть в комбинат бытового обслуживания, а там скажут и как проехать, и как пройти, и куда свернуть. Филиал — это он сейчас так называется, а раньше назывался похоронным бюро — расположен на самой окраине бок о бок с городской больницей и кладбищем. Так, говорят, удобнее. Сервис, дескать, обслуживания и вообще комплекс. В том комплексе филиал занимает такое же центральное место, как газетный киоск, поставленный между продовольственным магазином и отхожим общественным заведением. Словом, найти филиал дело нехитрое. Там еще вывеска есть: “Памятники, остекление, эпитафии, фотомортальные работы”.

По фотомортальной части лучше всего спрашивать Котю Новожилова, — он в филиале допоздна карточки печатает. Есть помимо него и другие, но до Коти им далеко, а Котя, если уж сделает, так, действительно, сделает, и хотя его поругивают, что, мол, грубиян и прочее, однако ни одна душа про него не скажет: “Такой да сякой, деньги берет, а дела не делает”. Впрочем, поодиночке к нему мало кто ходит, а чаще группами человек эдак с пятнадцать, но не меньше десятка.

Сам Котя — щербатый мужчина средних лет с вислым, унылым носом, заметно колченогий, низкорослый и плотный, как мешок с картофелем. Имя ему ничуть не личит. Он, правда, никогда себя таковски не называет, а говорит “Константин”, но все его знают как Котю и по-иному знать не желают. Тут он всецело подчиняется общему гласу, а это такая штука серьезная, общий глас, что если двое сказали одному, будто он пьян, значит, не спорь, а поди проспись, иначе худо будет.

Перемолвившись с толпой словом-другим, он без лишней суеты уводит публику в помещение и всю дорогу мрачно молчит. “Вот уж неправда, — говорят те, кто его знают. — Котя — это прелестный, образованный, начитанный, разговорчивый человек и душа всякой беседы”. Конечно. Так ведь не станет же он всем подряд объяснять, что разговор еще впереди и разговору так будет много, что к концу работы он захрипит горлом, как старый фагот, и на следующий день отправится к врачу, а тот ему скажет то же самое: “Катарчик, дорогой мой, катарчик. Голосовых связок катарчик. Подержите-ка с недельку язык за зубами. Больше дела, меньше слов, как поется в песне о раковых заболеваниях, в частности, горла”. Откуда врачу знать, что самая сложная часть дела заключается как раз в словах.

Вот он завел группу в просторную комнату вроде красного уголка и четким жестом приказал сдвинуть два стола. Затем так же молча указал сначала на гроб, а потом на столы, и это до того всем понятно, что и толковать не надо. Прочно ли гроб установлен, Котя проверяет собственными руками.

— А в том, красном, можно? — спрашивает женщина постарше и показывает на два поместительных саркофага в красном бархате.

— Не можно, — отвечает Котя.

— Это почему? — не унимается женщина. — Что вам стоит?

— Ничего мне не стоит, — говорит Котя. — Это вам стоит. Красиво помереть — большие деньги иметь.

Он ограничивается пословицей. А мог бы сказать, что гробы эти — правительственные, для похорон по высшей категории. Материал — дуб мореный. Проч-
ность — износа нет. Со знаком качества. И вообще, спецзаказ. На шурупах. Импортные. Легированная сталь. Двойная резьба. Водостойкость. Стружка — исключительно карельская береза. Комфорт. Удобства. В целости и сохранности. Без доступа воздуха. Герметически. На вечные времена. Загадка современности: деревянный пирожок, в середине мясо…

Еще он мог бы рассказать, что спецзаказ хранится с того года, в котором товарищ Кулибаба скончался. Хотя бы болел, а то сразу хлопнулся на банкете среди ночи и был таков. А у них, как на то, ни одной порядочной домовины. Пока медики его потрошили да из желудка коньяк выкачивали, да из легких непрожеванного бройлера кусками вынали, да инсульт записывали, на комбинате все, ни свет ни заря, как угорелые, бегали и кричали: “Как “не готов”? Еще не готов? А когда? Головы поснимаю! Чтоб к обеду был!” А приличный домок разве сделаешь тяп-ляп? Возились они, возились, а товарищ Кулибаба и при жизни ждать не любил, и тут не стал: пухнет себе да смердит. Пуговицы на штанах поотлетали, пиджак по швам поехал… Лежит весь гнилой, неавторитетный, а вонища… Школьники из почетного караула в обморок падали. Ни уколы не помогали, ничего… Тогда же директор полетел за несоответствие и тринадцатую зарплату по сурепку резанули, и выговоров понавешали…

Новый директор сразу же приказал смастерить два парадных. Про запас чтобы. Опять нехорошо. Первому кто-то на ушко шепнул: “Тут вас, дорогой товарищ Бондалетов, кой-кто хоронить собрался”. — “Как так?” — “А вот так и так”. А товарищ Бондалетов руководитель сложный, хотя в разговоре очень простой: “Заговор? Ах, модернисты-апортунисты, туда-сюда и обратно! Ну, я вам устрою саркофаг! Я вам наведу парализм на работе!” И — в филиал. Встречных порасшвыривал, шефу команда: “А ну, показывай!” Посмотрел, вник и отошел, — понравилось. Да как же еще, когда красотища такая. Подушки. Глазет. Позумент. Кисти. Бархат. Сверху бархат, а под ним резьба по дереву — тысяча и одна ночь. Бархат сгниет, а резьба останется. Откопают через столько веков, — “Э-э, — скажут, — тут вам не фунт изюма. Вождь племени. Деятель-полководец. Национальный герой”. И заберут в музей. Резьба по дереву — отдельно, костяк бондалетовский — отдельно… Вот что Котя мог бы рассказать, если бы хотел.

“Покойника” он определил на глаз: тот был чище одет и свежо выбрит. Котя бросил ему связку белых тапочек и велел переобуться. Остальным он приказал причесаться, почиститься и надеть траурные повязки, а сам, сняв со стены портрет одного популярного человека, подходимого обличьем к “покойному”, перевязал с угла на угол крепом и пристроил у изголовья, скрыв пол-лица венком. После этого он осведомился у “мертвеца”, как его зовут.

— А это обязательно? — спросил тот.

— Слушай, — сказал Котя. Или ты будешь со мной по делу, или катись сниматься в ателье.

В текст ленты “безутешная администрация и скорбящий местком” Котя тут же вписал Сургучева Ивана Парфеновича и, кочетом оглядев надпись, изъял у “покойника” из кармана жениховский платок, заметив, что “тут не свадьба, а там не дует”, после чего приказал укладываться. Под нестройный шум и всяческие хаханьки Сургучев улегся в утлом гробу, а Котя чинно свел ему руки на животе и положил по пятаку на глаза.

— Тесно, — сказал Сургучев, шевеля плечами.

— Притрешься, — ответил Котя ему в тон.

Гроб, конечно, был общедоступный по цене: косое корыто, крепеж на ржавых гвоздях, щели — палец проходит. Материал — горбыль нестроевой и бязь бракованная. Но Котя и не мог предложить ничего другого ради бытовой достоверности, которую он в своей работе ставил превыше всего. Он подравнял ряды “друзей и сослуживцев”, влез на табурет и сделал первый снимок. Вспышка ударила всех по глазам и привлекла внимание.

— Встали, — сказал Котя разученным голосом. — Ближе к покойному. Еще. Смелей, смелей. Не надо их бояться. Самый тихий народ. Что безответный, что безотказный… С ними работать, это — дайте в руки мне гармонь… А ты, Сургучев, не дрыгайся, не на раскладушке небось… И вообще, учти: тебя нет. Был, был, да усоп. Вчера. Под операционным ножом. Тут рядом, в больнице, не приходя в сознание. Так что сейчас тебе должно быть все равно. Лежи и ни о чем не думай. Есть тут кто, нет никого — тебя не касается. Ты дома, а мы в гостях. Всех ты простил, а тебя и подавно. Ни алиментов теперь с тебя, ни… Э-э! Сними там кто-нибудь ему пятаки с глаз, — притерпелся. Да не напирай, слышь, нет? Сдай назад… Я говорю, Сургучев, что тебе хоть бы и поспать. А, Иван Парфеныч? Вроде на сене. Сыт, в тепле, мухи не кусают… Ну да! На боку это номер не пляшет. Тебе, может, еще одеяло…

— Стружка щекотит, сволочь! — закричал Сургучев с одра.

Котя улыбнулся, вообразив, каково живому человеку лежать на хрупкой, колючей стружке и притворяться умершим, когда вокруг сплошное веселье, а “друзья покойного” скалят зубы и вовсю над ним потешаются. Сквозь стену смеха то и дело пробивались крепкие мужские голоса:

— Помер Максим…

— Свалило гиганта…

— Отмучился Ванька, лежи, давай…

— Передай нашим, что мы пашем…

А две женщины подыгрывали оглушительным визгом. Котя сделал несколько снимков и разглядывал эту артель, из которой каждого надо было обучить и заставить работать так, чтобы никому в голову не пришло, будто все это нарочно. Да ведь и он им не врал. По соседству, в больнице, на самом деле одно светило хирургом трудится, кандидат наук, напропалую кромсает, сукин сын. Чуть операция — в филиале уже знают и рост, и габариты, и категорию, и все. Боятся его пуще разбойников. О тех раньше говорили: “Шалят”, а об этом говорят, как есть: “Режет”.

— Тэкс, — возвестил Котя сверху. — Хорошо. Подготовились. Общая скорбь. На грани отчаяния. Не верю! Разговорчики! Мало. Не вижу искренности. По сторонам не смотреть. Все внимание на труп… Чего там у тебя, труп? Я тебе как руки сложил? Как я тебе сложил руки, ну?.. Без улыбок. Больше жалости. Не-ве-рю! Еще больше. Внимание! Три, четыре — и!.. Еще раз. По местам! прошу соблюдать печаль. Организовались. Прониклись… Там! Слышь! Рядом с пальмой! Повязку поправь, — сбилась… Итак, для ясности: что мы имеем? Ушел из жизни друг, товарищ и брат, — вот что. Скоропостижно. Перестало биться чуткое сердце. Не выдержал мощный организм. Все, что мог, он отдал людям. Тяжелый случай. Отравился колбасой. Автомобильная катастрофа. С инфарктом не шутят. Никто не ожидал. только вчера выступал на коллективе, призывал к дальнейшему, и вот — на тебе!..

Он спустил затвор и озарил их в самый раз: “покойник” выгнулся, сделал “мост” на голове и рухнул с раскрытым от удушья ртом; двое “родственников” изнемогали в обнимку на плече друг у друга; третий, шатаясь, отошел к стене и долго содрогался спиной, разглядывая картинки всероссийской стачки второго года; кто-то сломался пополам, ухватившись за голову; еще кто-то опрокинул кадку с пальмой, женщина постарше кричала “Ой, мамочки!”, а молодая пулей выскочила в коридор… “Шут с ними, пусть перебесятся”, — решил Котя. “Комик”, — скажут о нем впоследствии эти, сколько их тут… “Никулин, — скажут, — Райкин и Хазанов”. А он не был комиком. Он окончил философский факультет в университете и знал, что люди вообще расстаются с дурным прошлым, громко смеясь, но всего громче смеются над современностью, вынося приговор тем явлениям текущей жизни, которые заслуживают самых веселых, самых праздничных, самых карнавальных похорон… Кроме того, смех был с Котей в союзе: он помогал ему обессилить пришельцев и довести их до нужной кондиции. А снимал Котя, действительно, снайперски и очень походил на гангстера из кино, только вместо десятизарядного “Совака” у него был просто “Зоркий”, который мог вспыхнуть в любое мгновенье ока. Несколько лет назад газета напечатала его снимок под названием “Молния в январе”. Котя рассказывал, что все было проще пареной репы: “Шел, шел, вижу — молния. Дай-ка, думаю, я ее сниму. Снял”. Скромничает, конечно. Скоро сказка сказывается, а еще скорей дело делается.

— Чепуха, — сказал он. — Так у нас, братцы, ничего не выйдет. Все снова. Все на место. Больше сознательности. О мертвеце думать только хорошо, только хорошо и не иначе… Вот ты, к примеру, да, да, ты, товарищ парторг, как думаешь?

— Никак, — оскорбился тот, кого назначили на должность.

— Я беспартийный, — запротестовал “мертвец”.

— Неважно, — подавил Котя мятеж. — Придется думать… А тебя, Сургучев, не спрашивают. Твое дело знаешь какое? — шестнадцатое! — кому тут быть, кому нет, — я ж сказал. Тебе бы вообще помалкивать и радоваться, что вокруг лучшие люди. В том числе парторг. Может, он — почтит память стоянием. Может, он стоит и печалится: “Какого кадра не вовлекли! Сколько взносов недовзыскано! Сколько собраний прогулял, кот мартовский!..” А ты утрись. Парторгу плакать не подобает. Ты — лицо мужественное. Твоя скорбь турбины ворочает, — запомни. Скупая мужская слеза, рукавом вытертая. Одна, максимум две, не больше. Плюс размышления: “Снова подлая смерть вырвала из наших сплоченных рядов…”
— понял, нет? Ну, встряхнулись. Новый дубль. И-и!..

Опять все кругом стонало, трепыхалось, квакало, билось в падучей, ходило ходуном, дребезжало стеклами… На “парторга” навалились миром. Его тормошили, подначивали и дразнили, а он не успевал отмахиваться. Над ним издевались и хохотали все, включая беспартийного Сургучева, которому сама мысль о вовлечении казалась невыносимо смешной даже на пороге вечности. Не смеялся один Котя. Ему нельзя было. Он работал. Работать и смеяться — это все равно, что смеяться на бегу, — невозможно. У него уже першило в горле, и он все чаще прокашливался. Он бы попил воды, но ему после этого станет еще хуже. И он с ними груб, даже циничен, это правда, потому что приходится и спешить, и время экономить. Он давным-давно все высчитал и перепроверил: на приказ идет полминуты, на аргумент — до пятнадцати минут; насмешка отнимает всего десять секунд, обстоятельная беседа — полчаса; погово-
рил — раз, два и готово, а на детальную информацию уходит масса времени. Если бы он был здоров, да глотка бы у него была луженая. А так — что ж ему делать?..

— Ну, вы, девушка, — обратился он к той, что помоложе. — Не знаю, как вас… Хочу вот что: на похоронах смеяться не принято, а вам в особенности. Нехорошо. Неудобно. Не понимаете, да?.. Ну, народ, — с ума сойти! Ушел из жизни родной и любимый, а она радуется. Дорогой и единственный, — ясно, нет? Кроме того, друг и спутник. Муж-друг, как говорят. Горе у вас многоэтажное, крупноблочное, — сочувствую. Травма на всю жизнь. Вы — что? Плачете. У вас — что? Нервы. Вам — чего? Грудь воспоминания терзают. А посмотреть, — где же этот ваш травматизм? Или слезы? Даже платочка нет… Сургучев, дай платок молодой жене… Вы это бросьте, фыркать тут. Дома будете фыркать. Кто, как вы, реагирует на мужа-красавца? Не-ве-рю! Смотреть на тело надо любя. Ненаглядный, как-никак. Цымес в разливе…

Они уже притомились, и смех звучал жирно, с влажным причмоком, как сало на сковородке или как шкаф, если его протащить плашмя по сорному полу. Тот поперхнулся и зашелся кашлем; тот свистнул под щегла; тот захохотал навзрыд, будто филин в лесу; тот загомонил, сильно заикаясь, и так довольно долго, пока сквозь смачное скворчанье не прорвался голос уполномоченной вдовы.

— Ой, боженьки! Красавец! Кучерявый! Волос на одну драку! Да я таких ненаглядных по десятку на палочке… Ха! — муж… Перебьется.

— Но, но, но! — рассердился “покойник”. — Прямо-таки, по десятку. Рано раскидываешься. Гляди, прокидаешься, побираться не пришлось бы.

— Это они умеют, раскидываться, — подключился лысый. — Чего-чего, а это они могут. Это у них, как дважды два…

— А тебе кисло? — вступилась товарка за “вдову”. — На пряник. Свое раскидываем, не твоя печаль.

От буйного ликования у многих проступили слезы, и Котя взвыл на полтона, не щадя горла:

— Не сморкаться! Молчать! Вдова, не вытирай глаза! Какой муж? Вы что, с луны? Во дворец браков на год очередь… Гражданский, вот какой… Ну и что?.. не хуже других… Пусть течет! Пусть видят! Не стесняться! Не закрывать! Вот так! Чтоб всем видно: молодая вдова, такая молодая и уже вдова. С грудным ребенком на руках… неважно, где ребенок. Дома с бабулей, — где ж еще?.. Дитя первой страсти. Плод несчастной любви. Незаконнорожденная ягода. Бедная крошка, кому она нужна! — доходит, нет? Люди так жестоки, так бессердечны! Что с вами будет? Что вас ждет? Увы и ах! никто не знает… Вы через силу сдерживаете рыдания… Не смущайтесь, это ваше право сдерживать рыдания через силу, ваше законное право… Прикусили нижнюю губку… Тэкс… Ну, шикарно. Бутон. Нежный лепесток. Недочитанная книга. Малина в клюквенном… И — какой удар судьбы! Какое несчастье, ребята!.. Кха!..

Смех возникал часто. Редкая минута без него обходилась. Но теперь, после шквалов необузданности, он стал организованней и членораздельней. А Котя устал. Он снимал и снимал этих согбенно радостных и навзничь веселых людей, а сам глотал слюну и завидовал Демке Ерилину. Демка проходил по этой части элегических эпитафий. Составлял текст, по камню долбил, буквы золотил… У него стихов набралось уже на полкладбища, — давно работает.

Спи, лежи спокойно,

Дорогой Семен,

Мы, жена и дети,

До тебя придем.

Гонорар — двадцать пять за строку. Или вот, например:

Не ходите по мне,

Не топчите мой прах,

Я уже дома,

А вы в гостях.

Попахивает плагиатом, но не беда. Еще, значит, сотня. Цензор к нему лично приезжает, — бодрый такой. А уезжает мокрый, расстроенный. “Наплачешься, — говорит, — у вас. Молодцы! Не то, что в журналах: как поедут на кривой козе, как поедут, а куда? — спроси их. Только тут и почитать, — говорит, — настоящих перлов”. Отличная работа у Демки, благодатная, спокойная…

— А местком что? Да, да, да, ты, тебе говорят… Когда снимаю, держи себя соответственно, — усек, нет? Ты кто? Хозяин положения. Вытиратель здешних слез. От тебя же зависит… Гроб оплачен? Оплачен. Двадцатку вдове кто выделил? Ты. Единовременно и безвозвратно. И не жалко. Хотя мог бы и не выделять. Твоя добрая воля. Но ты не такой, как другие, — взял и выделил. Даже на урну по рублю с народа не поскупился. Куда сдачу подевал — кому какое дело. Лицо ты неподотчетное, руководящее, — соображаешь, нет? Вот и дальше сообрази… Ну-ка поддержи вдову. Давай, давай, давай, ничего с тобой не станется… Да ты не скалься, а глянь, чудак, и потрогай чувством локтя… С тобой рядом кто? Зефир. Цыпа. Мед ложкой. Мать моя родина, везет же людям! Какой кусочек, а? Конфект кримпленовый. На язык положь, во рту сам тает… Поэтому твое мнение, как месткома, какое? “Помог материально, помогу морально, а там — дело живое, договоримся”. Да погоди, не сразу мацай, а под локоток, деликатно. Потом успеется… Совсем другой табак… Нахились. Ближе. Нахмурился. Дай грусть на случай утраты… Тэ-экс… Теперь словами на ухо… Что значит “как”? Как полагается. “Зайду, мол, на днях вечерком баланс подписать насчет сметы отчетности. Профсоюз, мол, тебя, дорогуша, не оставит. Молодая. Жизнь впереди. Дети наше будущее. Человек на вес золота”. И про ножки не забудь… Размер обуви там… Вроде, купить собираешься… Так, так, это уже что-то… Ну, молодцом!.. Ну, Линичук и Карпоносов!.. Вполне!.. А говоришь “как”?.. Только не наваливайся, а то люди чего подумают… Внимание!.. Стали!..

В филиале Котя уже порядком. А фотографией занимается с детства, хотя мечтал стать артистом, но глянул на себя после школы в зеркало и понял точней, куда ему надо. На режиссерский он поступал трижды, и всякий раз его валили. Потом был университет. Потом он устроился снимать в газету, но ему там не понравилось и платили мало. Он очень скоро понял, что газетная редакция — пирог ни с чем, а творчества там — шаром покати. Поэтому Котя и перебрался в филиал, когда случай выдался, из-за денег, в основном, перебрался. И открыл невзначай такие возможности, каких наверняка не было ни в институтах, ни в студиях, ни в театрах. Нет, это он сгоряча Демке позавидовал. Не поменял бы он свою работу на Демкину, ни за что не поменял бы.

— Момент. Эй, папаша! Который не со своим глазом! Ага!.. Ну-ка, стань к знамени. Боком вполоборота. Стеклянный глаз ко мне, — во-о!.. Толковый он у тебя, строгий. Прямо на заказ. От тебя вообще побольше строгости желательно. Обстановка: директор на заседании, ты вместо него. Начальник отдела кадров. Майор в отставке. Тупой-тупой… Да не вертись… Причем тут обида? Нашел время… как все майоры… Люди всю жизнь из себя дурака строят, и то ничего, а ты минуту не можешь, — нежный какой… Ну, хватит!.. Значит, так… Кроме руководить — ничего не умеешь. Работа с людьми. Практик. Любой приказ — вдвое. Дисциплина — первое дело, — верно, нет? Воспитываешь. Того уволил, этого рассчитал, а стол в износ по акту. Раз в месяц. Не выдерживает мебель, — энергичный ты… И кулаки подходящие. А кадры так и текут. Кто с места на место, кто на пенсию, кто в Могилев… А работать Пушкин будет? То-то! Швах дела, товарищ майор.

Ты вот стоишь и думаешь: “Со мной Сам Самыч по-матушке да по-петушкам. А директор заседает. Значит, кто тут номер первый? Я-а!” Стало быть, и вид у тебя какой? Верблюда знаешь? Голову держи примерно так. На гроб не смотри. Тебе и на живых плевать, а на мертвых — ха!.. Грудь колесом, желудком позвоночник чувствуй, ордена дома забыл… Ать, черт!.. Ты что мне опять ежа против шерсти рожаешь?.. Ну, ты посмотри!.. Я на него вторую пленку трачу, а он… предупреждал же: строгость, принципы… А ну, подбери губы! Челюсть подай! Коси глазом, кадры! “Четвертого вижу, пятого не вижу! Где Иванов с транспарантом? Где этот разгильдяй?..” Тэ-экс… Браво… Сойдет…

Голос у Коти совсем зашершавел и вот-вот выключится. Сперва соскочит с регистра, а потом неуправляемо рванет фистулой по-тирольски и сядет до шепота. Котя трогал болью на ощупь свою глотку и изнутри сознанием просматривал: она была обложена тоненькими натянутыми нитями, которые разлохматились, и, цепляясь друг за друга, грозили прерваться. Пора кончать. Эти тоже вымотались. Их теперь едва хватало осклабиться, потому что смеялись без удержу, и смех, как бычий цепень, высосал из них силу и волю своенравничать. Еще немного — и они заработают.

— Ваша, мадам, очередь… Что вам делать?.. Будете комсомол… О-о, подумаешь, под сорок!.. Бывает под семьдесят, и то — молодежь… Ничего у вас на носу нет, никакого климакса… Яички перепелиные кушайте… Задача у вас мелкая, ерундовая. “Клянемся, клянемся и опять же клянемся”… Что “клянемся”?.. А то вы не знаете… Борьба с недостатками — раз. Эстафета поколений — два. Заветы отцов — три. Но главное — это зачислить покойного Сургучева в состав бригады. Навечно. И выполнять за него норму. А зарплату отчислять государству.

Момент получился нервный, скрипучий и означил пик психологической ломки. Они входили в роль так же купно, как сюда пришли, и сразу же начинали играть, причем, не “так себе”, а прямо-таки с блеском, на самой высокой отметке мастерства, которому понятие “артистизм” даже как-то не подобает. Голоса были искренни, реплики характерным, а натура пробивалась у каждого на свой лад.

— Интересно месяц светит!..

— Еще чего!..

— Как собак нерезаных!..

— Да пошел он!..

— Мало нам героев!..

— Живьем таких сволочей!..

Ничего этого Сургучев не слышал. Он умер, и смерть запечатала его уста непостижимой, таинственной улыбкой по углам губ, словно в последний миг жизни он понял что-то очень важное и хотел сообщить, но раздумал. Точней сказать, он уснул, но спал по всем правилам погребальной этики, и самый дотошный глаз не обнаружил бы в нем подвоха. Котя обожал такие минуты. Он вынул грушевидный ингалятор и с наслаждением вдохнул маслянистую струю, проглаживая связки. Затем, не тратя времени, привел всех к послушанию.

— Этстэить!.. Трудовой коллектив, а позволяете, — ай-я-яй!.. Кстати, коллектив… Сколько вас тут еще от станка, от плуга?.. Два, три, четыре, шесть… Ко мне поближе. У ног покойного. В головах начальство и родня. По штату. Ну, вроде бы… Ты, длинный, сдай маленько, — закрываешь… Теперь порядок… Итак, накачали, значит, вам мертвяка на шею. Ну, и как жизнь? Ха-ха-ха-ха-ха… Честно сказать, не ахти. Потому как выполнять, ребята, все одно придется. А куда вы денетесь? Дали слово? Дали… Мало что “не спрашивали”! Молчание тоже знак согласия… Чего ж после драки кулаками махать?.. И вид у вас, братцы, поэтому самый что ни есть… лопухи.

Журнал "Дружба народов"  2002 г. № 5

https://magazines.gorky.media/druzhba/2002/5/rasskazy-101.html

завтрак аристократа

И.В. ВИТКЕВИЧ ЗАПИСКА - 5

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2142321.html и далее в архиве


О Бухаре, о самом ханстве, отношениях и состоянии его  (окончание)

В Яман Кызыле я едва не погиб, отбившись в темную, холодную ночь от каравана; я развел большой огонь и кайсаки из каравана меня отыскали. В Ямаи Кызыле нашли мы сухой колодец под названием Ясаул-Кудук; глубина его должна быть чрезвычайно велика, потому что вынутая из него земля образует огромный холм, и стука камня, опущенного в колодец, не слыхать вовсе. По Яман Кызылу шли мы двои сутки; пески сыпучие, мельче и вязче Большого Кызыла. Воды также нет; саксаулу много. Корм для верблюда есть везде, а лошади едва-едва могут удержаться на ногах. Джюсан, Биургун, Аксиляу — лучшие травы, изредка по небольшим скатам рассеянные; верблюды довольствуются солянками и крупным бурьяном. Прошед Яман Кызыл, караван ликует; тут уже считают себя дома. Остается впрочем до Кагатама добрых 4 дня ходу. Тут, на пути, ночевали мы при горьком, колодце, коего воду пьют одни только верблюды. Колодец этот называют Арабским, потому что вырыт заходящими сюда от озера Кара-Куля арабами. Арабы эти составляют остатки потомков первых завоевателей Турана и распространителей там исламизма. Они знают большею частью татарский или персидский языки, но между собою говорят по-арабски. Они-то собственно держат породу овец, очень сходную с крымскими, от которых идут знаменитые каракульские мерлушки. Они платят, хотя довольно непостоянно, подать бухарцам.

По случаю обхода, который сделал караван наш, мы продолжали путь далее почти прямо на восток. С горького колодца пришли мы на ночлег к теплому ключу, Карак или Кара-ата-аулия. Это было 28 декабря; при сильном морозе кайсаки, татары и бухарцы купались в теплой воде. Около ключа выросла роща; ему приписывают много целебных свойств, уверяя, что для излечения достаточно искупаться один раз. Но вода, по-видимому, не содержит в себе ничего особенного; она безвкусна, чиста и годится на варево и даже на чай. Тут могилы человек 80 татар наших, бухарцев и кайсанов, которых убили хивинцы, кажется, в 1825 году, разграбив караван. Известный Палван-Кул, Федор Грушин, ушедший из Хивы в Россию в 1829 году и торгующий ныне в Астрахани пряниками, около того же времени по случаю раздоров Хивы с Бухарою влетел предводителем шайки туркмен и хивинцев среди белого дня в бухарский город Вабкенд, где был базарный день, избил множество народа и многих полонил. От теплого источника видна гора Нуртау, из которой берут хороший мрамор, белый с желтыми прожилками, но его почти никуда не употребляют и не умеют обделывать.

Известный мусковый корень, употребляемый для курения, растет по всей Бухарии, в степи. Угольщики, люди, отправляющиеся весной для собирания целебных и красильных трав и корней, копают и мусковый корень, сунбул. Они же находят иногда древние монеты, которых много, в особенности на пути от Бухары до Каракуля — селения, поблизости озера того же имени. По этому же пути, верстах в 25 от Бухары, есть какие-то древние развалины. Жиды бухарские промывают иногда несколько золота с берегов Заревшана, но промысел этот очень незначителен. Замечу, что из Троицка и доселе еще возят в Бухару золото, хотя уже гораздо менее, чем прежде.

Бадахшан разорен ныне вовсе и оттуда уже драгоценных камней не возят.

Путь, относительно действий военных, как я полагаю, представляет столько затруднений, что их едва ли возможно одолеть. Путь до Сыра, самый лучший и выгодный, ведет из Петропавловской крепости, на Сибирской линии, потому что тогда минуем большую часть Каракума; или можно выйти из Троицка, из укреплений Новой линии и держаться восточнее; а вышед на петропавловскую караванную дорогу, следовать уже по ней. Таким образом удобно можно дойти до р. Сыра. Тут остается или, прорыв плотины, пустить воду в Яныдарью, итти вниз по ней и потом вдоль Аральского моря до восточного рукава Аму, Кара-Узяка, или построить суда на Сыре и итти в Хиву водою. Устья Сыра и Аму проходимы, ибо и теперь, изредка, суда приходят из Конграта в р. Сыр этим путем. Но мне бы казалось, что всего удобнее сделать это таким образом: отправиться с отрядом на Сыр, укрепиться там, остаться на более продолжительное время и собирать закят с кайсаков, не давая их в обиду ни ташкентцам, ни хивинцам. Таким образом легко можно будет содержать отряд, а кайсаки ничего не потерпят, потому что будут платить нам менее и уравнительное, чем теперь хивинцам, ташкентцам и всякому, кто вздумает их обобрать.

Здесь для отряда баранов и хлеба будет довольно. Этим одним Хива сделается совершенно ничтожною; а присоединив к себе кайсаков и другие племена, в удобном случае не трудно занять и разорить и Хиву. Но может быть путь через Усть-Урт, чрез Ново-Александровск, также удобен, если только решиться итти не с большим отрядом, разделиться на три колонны, которые могут итти разными путями и притти в одно время. О пути чрез Мангышлак я ничего не знаю.

Приказчики кушбегия и Мирзы Зикерия, любимца и товарища первого, были, как известно, задержаны несколько дней в Оренбурге, чтобы принудить их дать обязательство освободить находящихся у них пленников, коих знали поименно. Когда караван наш отправился, то помянутые приказчики написали об этом в Бухару из Хивы, где находились они с караваном, и присовокупили еще ложь, что бухарец Ша-Булат, с которым я приехал из самого Оренбурга, был причиною их задержания, что-это случилось по его проискам; кроме того жаловались они непосредственно и на меня и требовали, чтобы я также был теперь задержан. Еще одно происшествие озлобило бухарцев противу Ша-Булата: работник его и кушбегиева прикащика, бывшего в караване нашем,, подрались однажды за тропинки в глубоком снегу, по которым всякому хотелось вести верблюдов своих; при этом случае Ша-Булат подоспел и как удалой наездник, выросший в степи, поколотил один всех и поставил на своем. При этом бухарцы, не обинуясь, сказали ему, что отплатят ему в Бухаре. Кушбеги стращал, что повесит его, Ша-Булата, если он не признается, где мои товары и что я или купец, приехавший тайно торговать, или лазутчик, которого дело было узнавать пленников русских поименно, чтобы задержать. после за них купцов. Несмотря на козни эти и на неприятное положение мое, я был подвержен менее опасности, чем сам Ша-Булат; я успел застращать несколько кушбегия и других бухарцев и ясно видел, что они явно руку положить на меня не осмелятся; мне надлежало только остерегаться тайных замыслов их, но к Ша-Булату приступили не шутя. Наконец, оказалось, что Мурза-Бай, один из приехавших из Хивы приказчиков кушбегия, был старинный мой приятель из Орска, человек мне по разным случаям обязанный. Он пришел ко мне с повинною, плакал, извинялся, что действовал противу меня, не зная, что это я; он, через Мирзу Зикерия разуверил кушбегия в подозрении его, Ша-Булат принял очистительную присягу и тем дело кончилось.

Мирза Зикерия, в бессильной злобе своей, уговорил теперь Рахимбая — нашего караван-баша, чтобы пригласить меня к обеду и отравить. Об этом сказали мне: Михальский, татарин Трошка, армянин Берхударов и наконец многие русские пленники.

Я не верил, но на другой день действительно явился брат Рахим-бая, Улуг-бай, который теперь пришел с караваном в Орск и пригласил меня к обеду. Я обещал притти. Обед здесь всегда бывает вечером, в сумерки, ибо бухарцы едят только однажды в день и об эту пору прислали за мною опять нарочного. Тут я отказался, сказавшись больным, и посланный упрашивал меня битый час, так что я его насилу выжил. Тем дело кончилось; они догадались, что я узнал о намерении их и стали около меня ухаживать, прислуживать, лицемерить и уверяли меня, что они, как приятели мои, терпят нынче за меня гонение и немилость хана и кушбегия.

Между тем кушбеги не переставал стращать меня и уговаривать оставаться до отправления посла, вероятно того же самого караван-баша Рахим-бая. Прежде всего озаботился я отправлением бумаг Гусейн-Алия. Я сделал тюк, в который уклал также и бумаги эти и уговорил одного надежного татарина взять его под своим именем. Дело в том, что с вывозных товаров пошлины не берут, тюков не осматривают, но меня и Гусейна легко могли задержать и осмотреть тюки наши. Татарин обещал, но захлопотался по базарам деревенским и опоздал; караванные верблюды, мало-помалу навьюченные, все уже были отправлены на сборное место, на Карак (Кара-ата-аулия), верст 150 от пределов бухарских, и я остался только с Гусей-ном, башкирцем своим, двумя кайсаками, Ниджеметдином — беглым татарином, которого я "вывез из Бухары, с лошадьми и двумя верблюдами своими. Тут делать было нечего, медлить некогда; мы ночью связали все вещи свои в тюки и решились отправить их на моем верблюде с татарином и кайсаками, а сами остались для прикрытия отступления своего. Мы выбрали для этого рассвет, когда все были на молитве, но и тут тюки наши повстречались с единомышленником Мирзы Зикерии, и татарин мой отделался, к счастью, уверив его, что это вещи татар, живущих в караван-сарае и просивших моего татарина пособить им в перевозке. Таким образом, отправили мы было благополучно все вещи свои; утром, на другой день, вдруг является мой башкирец, испуганный, бледный, с известием, что верблюдов наших задержали уже по ту сторону Вабкенда.

Я между тем узнал уже от многих, что Мирза Зикерия уговорил кушбегия, чтобы меня убить по пути. Поэтому я сказал кушбегию и другим, что еду с япасским караваном, который вышел дня за два на Троицк; сходил накануне к кушбегию и сказал, что еще не знаю, когда выеду; а между тем собрался уже совсем, разделался с сарай-баном, хозяином, оседлал лошадь и заехал только к Гусейну. К нему пришел и Берхударов звать нас на прощальный завтрак. За час до приезда татарина моего пришел я вдруг к кушбегию и сказал ему, что еду вечером или ночью догонять япасский, троицкий караван; между тем как действительно хотел ехать сей же час к своему орскому каравану. Кушбеги крайне этому изумился; не знал вовсе что сказать, начал уговаривать и стращать, что меня убьют хивинцы или ташкентцы, но я отвечал решительно, что вечером или ночью поеду и что я разбойников не боюсь. Воротившись к Гусейну и нашед там татарина своего с известием о задержании верблюдов моих, схватил я пистолеты, заткнул их за пояс, накинул халат, надел дорожный малахай свой и побежал к кушбегию.

Тут застал я Мирзу Зикерия, и они, как я слышал входя, хотя и не вслушивался вовсе, говорили об мне, об отъезде моем. Я вбежал прямо в комнату. Кушбеги спросил с изумлением: «Опять здесь?» «Поневоле опять, — отвечал я, — потому что вы не выпускаете меня». «Как не выпускаем?» «Послушайте, — сказал я ему, — если вы меня хотите задержать силой, то держите; но дайте мне, как говорил я вам уже и прежде, дайте мне, как водится у порядочных людей, содержание, какое получаю я дома от государя своего, и дайте бумагу, которую я бы мог послать к начальству своему, чтобы там знали, что я остаюсь не добровольно; я говорил вам уже не раз, что заехал сюда по крайности, не имея на то никакого позволения, и что должен торопиться домой, не теряя времени; я никогда не ожидал такого приема, ибо жил и взрос на земле, где едва ли поверят, если стану рассказывать, как обошлось со мною бухарское правительство, правительство, коего подданные пользуются в отечестве моем свободою и всеми правами человечества, между тем как у вас здесь и одному человеку нельзя показаться, не подвергаясь всем мелочным придиркам и притеснениям, о коих у нас не имеют даже и понятия, но я объявляю вам еще раз, решительно, что я не останусь, хоть умру, и что каждому, кто вздумает задержать меня дорогою или хотя спросить, куда еду, ибо я уже объявлял это вам и сотне других, которые непрестанно о том мне докучали, итак каждому, кто меня затронет на пути, у меня ответ готов вот какой»,— а сам откинул полу халата и указал на пистолеты.

Кушбеги до того изумился, что не знал вовсе, что отвечать. У азиатцев считается невежливым и даже обидным притти к высшему в вооружении. Кушбеги опешил и спросил наконец: как я мог притти к нему с пистолетами? Я отвечал, что их обычаев не знаю, а что у нас, напротив, следует итти к высшему в полной форме, в вооружении и что это походная форма моя. Он взглянул с изумлением на Мирзу Зикерия, который привстал и побагровел в лице, и отвечал на нерешительный вопрос кушбегия: кто задержал верблюдов моих, отвечал неуверенным и нетвердым голосом: «Этого я не приказывал». По взглядам их видно было что тут произошло какое-то недоразумение, случилось не то, что было приказано. Кушбеги притворился, будто ничего не знает, и спрашивал меня: Какой есаул задержал моих верблюдов? Как его зовут? Я отвечал, что не знаю по имени есаулов их, но что задержаны верблюды мои за Вабкендом и что я требую решения. Я требовал, чтобы кушбеги дал мне ярлык за печатью своею, дабы никто не смел меня останавливать, но он этого сделать не хотел, а говорил только: поезжай. Я простился с ним и ушел, повторив ему еще раз, что у меня пуля будет отвечать всякому, кто заденет меня на пути хотя одним словом. Кушбеги не выдержал вполне притворства своего и отвечал: «Посмотрим, посмотрим»,— но сам был по-видимому очень рад, что я выбрался. Это было рано, почти на рассвете и я с намерением повторил снова, что уеду вечером или ночью.

Путем нагнали меня гурьбою человек восемь пленников наших и умоляли в голос беречься и бежать сейчас, потому что меня намерены убить. Что это было дело и заботы Мирзы Зикерия, это я уже узнал наверно, и между прочим догадался уже и потому, что в одно утро прибежал в караван-сарай какой-то оборванец, заглянул ко мне в каморку и, не узнав меня, спросил: «Где русский?» Я отвечал, что вышел, и спросил на что ему? «Не знаешь ли,— сказал тот,— когда он едет?» «Никак ночью,— отвечал я,— а тебе на что?» «Да Мирза Зикерия велел узнать потихоньку».

Воротившись к Бархударову, сел я тотчас на лошадь и поскакал с татарином своим в Самаркандские ворота, прямо на Вабкенд; часа два после этого, кончив дела свои, Гусейн выехал также, вместе с одним преданным ему бухарцем, и мы съехались у Вабкенда. Здесь мы снова разделились, чтобы не навлечь подозрения; он поехал в селение Суфиян, а я в самый Вабкенд. Сюда прискакал из Бухары нарочно вожак и приятель мой Альмат в слезах и с воплем, чтобы предостеречь меня, уверял, что уже высланы люди, 25 человек с поручением убить меня на пути; сказал однако ж также, что кушбеги бесился, узнавши, что я уже уехал, тогда как говорил, что поеду вечером. Ша-Булат тоже нагнал меня, когда я уже выехал из Вабкенда, с тем же известием и просил, чтобы я, бога ради, не терял времени. За Вабкендским мостом съехались мы опять с Гусейном и вчетвером, с двумя кайсаками, пустились крупной рысью.

Надобно сказать об этих кайсаках слово. Один из них был караванный вожак Бик-Батыр, джегалбайлинец, отделения сарыклы, который приехал в Вабкенд за делом. Он бросил все дела и расчеты с купцами, взял с собою товарища Таш-Бу, роду чумекей, отделения джильдер, который бросил также двух верблюдов с поклажею, сдав их на чужие руки, и по чистой привязанности своей ко мне (Бик-Батыр знал меня давно уже прежде) взялся довести нас до каравана. От Бухары до Карака ехали мы день и ночь двои сутки, пробираясь окольными глухими путями; это было в феврале; мороз и буран, который клубил и расстилал белый песок, пронимал нас до костей; а между тем, кроме одного бараньего курдюка, есть было у нас совершенно нечего. Бежав из Бухары, не успели мы запастись ничем. Гусейн при этой пище, без хлеба, без мяса едва дотащился, и все мы были крайне изнурены.

У Карака не нашли мы каравана и в отчаянии уже почти решились продолжать опасный путь одни до Кувана, где должны были находиться чумекеевские аулы, которых караван не мог миновать. Но к счастью нашли караван свой и пристали к нему в десяти верстах от Карака. Здесь встретил я и верблюдов своих, которые, как оказалось, были задержаны по какому-то непонятному недоумению. Есаул, узнав, что меня нет при них, был в нерешительности, что делать, и наконец, когда татарин мой ударил его плетью, а сам поскакал в город, то и есаул мой, подумав немного, куда-то отъехал, а Ниджеметдин, беглый татарин мой, воспользовался этим и примкнул с верблюдами к каравану.

В караване уже распространились слухи о злоумышлении бухарцев; я нашел всех в волнении и в беспокойстве. Все начали вооружаться, кто чем мог, кайсаки большей частию одними дубинами, которые вытаскивали из верблюжьих седел своих, и я принял отряд в распоряжение свое; даже выставил пикеты и готовился на случай нападения, но все было благополучно; бухарцы за караваном гнаться не посмели, а погоня, высланная за мною, или не догнала меня, или неудачно где-нибудь прождала, потому что мы, как уже говорил я, проехали степью окольными путями.

Тут мы узнали, что две огромные шайки ташкентцев, в одной человек 800, в другой до 2 тыс., грабят впереди нас и спустились уже на запад, к пределам Хивы. Весть эту привезли двое кайсаков, которые едва ушли, между тем как товарищей их переловили. Ташкентцы были верстах в 50 от нашего каравана, звали, что он стоит здесь, но, как посол ташкентский находился о ту пору в Бухаре, не осмелились напасть на караван. Любопытно, что посол прибыл под конвоем шайки этой и отделился в Бухару, а они поехали своим путем на грабеж и правеж. Поэтому взяли мы на обратном пути своем далее на восток, ближе к Ташкенту, между тем как идучи туда, придерживались к западу, к Хиве; миновав опасность, спустились мы на запад и дошли благополучно до чумекейских аулов, за Куваном. Здесь караван разбрелся по аулам, купцы начали торговать, в ожидании весны, потому что здесь была еще глубокая зима и каравану итти было невозможно; но караваны обыкновенно спешат выходить из Бухары, чтобы захватить еще зимный путь через Куван и Сыр, потому что летняя переправа крайне затруднительна. Мы прокочевали с аулами, которые шли на север, к Иргизу, шесть недель. За Иргизом отделились мы от аулов и пустились в путь, прямо на Орск, куда оставалось верст до 500. Чрез Иргиз переправились мы уже вброд. Нас было всего 9 человек: я, Гусейн, два татарских приказчика, с ними два кайсака, помянутый вожак Бик-Батыр, мальчик его и, наконец, султан Санали. Люди мои оставались с верблюдами. Мы прибыли в Орск на 8-й день.

Лица, которые заслуживают поощрение начальства и о которых осмеливаюсь усердно ходатайствовать, суть следующие: Султан Санали Мурза-Галиев, который собственно выручил пленника Степанова при таких обстоятельствах, где я уже вовсе не имел средства что-либо сделать; было бы крайне нехорошо, если бы казак, несмотря на угрозы и настояния мои. остался бы в плену, или еще хуже, был бы выкуплен посланным от султана-правителя. Ему, Саналию, следовало бы кажется дать золотую медаль как в уважение заслуг его, так и звания, ибо султанам всегда доселе давались медали золотые

Кайсак роду джегалбай, отделение сарыклы, Бик-Батыр истинно усердною привязанностью своею и услугами, которыемне оказал, заслуживает серебряную медаль.

Булюш-Бай, роду чумекей, отделения сырым, который четыре раза ездил за пленником, подрался и поссорился с однородцами своими и служил в деле этом усердно. Ему бы можно было дать, как я полагаю, алый кафтан.

Башкирец Гибетулли Сайфуллин (В начале «Записки» он был назван Наджметдином.), служащий письмоводителем у Сютея Исентаева, управляющего джегалбайлинцами, был ко мне прикомандирован из пограничной комиссии и служил верно во все время. Он служит давно и хорошо, был неоднократно представляем в урядники; но как он, неизвестно почему, доселе произведен не был, то и трудно теперь определить ему достойную услуг его награду.

В заключение осмеливаюсь еще упомянуть, что я издержал на пути своем, хотя и ограничивался возможно малыми расходами, из собственных денег своих 3500 руб. В том числе большую часть издержек составляли необходимые в таких обстоятельствах подарки султанам, старшинам и услуживавшим мне кайсакам, равно как и покупка собственных верблюдов, лошадей, плата вожакам и тому подобные расходы.


Текст воспроизведен по изданию: Записки о Бухарском ханстве. М. Наука. 1983



http://drevlit.ru/texts/v/vitkevich_text.php

завтрак аристократа

Юрий Угольников Собачье сердце профессора Пресбери (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2146449.html


Полагаю, Булгакову был известен рассказ Конан Дойля (кроме всего прочего, коллеги-медика), и он мог вдохновить его на создание «Собачьего сердца». Конечно, это вовсе не исключает и других источников его вдохновения. Например, на него мог повлиять роман Мариэтты Шагинян «Месс-Менд, или Янки в Петрограде», первоначальный вариант которого был опубликован также в 1923 году (кстати, с рассказом англичанина она тоже наверняка была знакома). В романе Шагинян обезумевшие от страха перед Страной Советов капиталисты и аристократы теряют человеческие черты, деградируют и даже лишаются способности к прямохождению. Главный злодей романа, обладающий гипнотическими способностями, Чиче, когда вы­скакивает из корсета, вообще оказывается существом, напоминающим огромную кошку. Ведь и булгаковский Бегемот появляется то в человеческом, то в животном облике, а свиту Воланда принимают за банду гипнотизеров. Прообразы булгаков­ских персонажей многообразны. Несомненно, в предках профессора Преображен­ского числится и доктор Моро Герберта Уэллса, и Франкенштейн. В конце концов, у персонажей Булгакова много и невымышленных, реальных прообразов. Например, о Ленине вскоре после его смерти Иван Бунин скажет, что тот стоял на своем «кровавом престоле» «уже на четвереньках» (увы, цитата мной обнаружена в интернете). Главного «троцкистского» экономиста, которому возражал Бухарин, говоря, что большевики — не вивисекторы, экспериментирующие над живым организмом, также звали Преображенским. Позитивное отношение Булгакова к НЭПу в общем тоже не вызывает, по крайней мере у меня, сомнений (кстати, случайно ли фамилии оппонентов и в этом случае начинаются на все те же литеры «П» и «Б»?).

То, что у Булгакова Преображенский проводит эксперимент именно на собаке, не следует объяснять лишь тем, что в рассказе Конан Дойля овчарка играет заметную роль. Собаки у Булгакова сами по себе часто существа демонические: в «Роковых яйцах» именно собачий вой предвещает нашествие рептилий, «генномодифицированных» красным лучом профессора Персикова (впрочем, здесь Булгаков отталкивается от народных примет: и у Пастернака в «Докторе Живаго» Лариса, приняв воющих ночью волков за собак, нервничает из-за скверной приметы). Символ Воланда — черный пудель: набалдашник его трости выполнен в виде головы пуделя. Изображения черного пуделя в романе «Мастер и Маргарита», естественно, как всем известно, отсылают к «Фаусту» Гете, но «собачья» символика Булгакова никак не исчерпывается и преемственностью по отношению к великому германцу. Фамилия Булгакова означает буквально «волчья губа», и не просто так в письме Сталину Михаил Афанасьевич называет себя единственным «литературным волком». Характеристика — более интересная, чем это кажется на первый взгляд, во всяком случае, не уникальная: у Мандельштама в «Шуме времени» литература названа волчицей, а писатели, сосущие ее вымя, уподобляются Ромулу и Рему. (Кстати, это уподобление позволяет толковать строки Осипа Эмильевича «Мне на плечи кидает век-волкодав» и «Потому что не волк я по крови своей / И меня только равный убьет» именно как предчувствие нового братоубийства, подобного тому, на котором был воздвигнут Рим.) Итак, уподобление писателя волку или человеку, вскормленному волком, — не уникально булгаковское, но у него оно связано и с личными мотивами, просто с его фамилией, а противопоставление собаки волку напрашивается само собой. Так что особое отношение Булгакова к собакам сыграло какую-то роль в создании его автор­ского мифа, в том, какое место он отводит собакам в своих произведениях. Показательно, что Е.А. Яблоков расшифровывает, прочитывает символический план трагедии Нехлюдова из пьесы Булгакова «Бег» как трагедию волка, вынужденного играть роль шакала.

Собака как символ много значила для Булгакова — но не только для него. В пореволюционной российской и советской культуре образ собаки обретает особое значение. У Блока в поэме «Двенадцать» пес символически противопоставляется Иисусу, замыкая шествие двенадцати босяков-красноармейцев. В поэме Велимира Хлебникова «Ночь перед Советами» жутковатую старуху, предвещающую барыне скорую гибель, зовут Собачихой. Конечно, отношение Булгакова не было однозначным: можно вспомнить преданного пса Банга, которому Михаил Афанасьевич «подарил» домашнее прозвище своей второй жены. Да и сам Шарик до превращения в Шарикова — существо вполне симпатичное. Беннет, все в том же переводе Кан, характеризует овчарку Пресбери почти так же, как Филипп Филиппович — Шарика: «Милейший был пес, ласковый». А вот реплика Преображенского: «Жаль пса, хороший был, ласковый».


Журнал "Знамя" 2018 г. № 5


 https://magazines.gorky.media/znamia/2018/5/sobache-serdcze-professora-presberi.html
завтрак аристократа

Юз Алешковский из сочинения "Книга последних слов" - 5

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2120481.html и далее в архиве



ОХОТНИК В БАРСОВОЙ ШКУРЕ



Житель Хабаровского края Метелкин, охотясь в тайге, встретился с барсом (леопардом). Зная, что охотиться на леопарда запрещено, Метелкин убил зверя и снял с него шкуру.


Последнее слово подсудимого Метелкина



Граждане судьи, в последнее время в нашей замечательной советской тайге преступно участились случаи убийства исключительно с меховой целью ценных пород животных. Это касается как соболя с горностаем, так и барсов, которых следователь Пшенцова упрямо называет леопардами. Я же лично буду придерживаться названия «барс», и нету такого закона, чтобы я повторял как попка «леопард».

Но давайте разберемся, кто убивает пушных зверей и хищников типа барсов, медведей и тигров. А то вы меня тут судите, по телевизору хотели даже показывать, то есть желаете свалить на Метелкина все невинные таежные жертвы. Не выйдет, граждане судьи. Любой ваш приговор я обжалую, грамотности нам у защитника не занимать, и дойду до верховного суда, а если и он останется глух к моей судьбе, то пойдем куда-нибудь подальше.

И не хочу скрывать, что имею в виду «Посев», где своевременно появилась книга патриота нашей родины и тайги Комарова «Уничтожение природы». Почему, скажите, нету этой захватывающей человеческую душу книжки на прилавках газетных киосков? Почему нам приходится читать ее после пишущей машинки или слушать отрывки по разным «голосам»?

Там же правду фактов излагает человек. Он о судьбе рек и лесов печется, а о воздухе, лугах, зверях, рыбах и различных насекомых я уж и не говорю…

Так по чьей же вине книга товарища Комарова не доходит до народа?

Я думаю, по вине тех, кто самолично уничтожает нашу родную многострадальную природу в корыстных целях и в промышленных. Прямо намекаю на партийную, генеральскую, кэгэбэшную, милицейскую и прочую верхушку нашего орденоносного Хабаровского края, а также хозяев краевой промышленности.

Давайте проведем сейчас экскурсию по квартирам вышестоящих товарищей и по гардеробам ихних жен и многочисленных любовниц.

Что мы там обнаружим? Мы обнаружим различные шубы и полушубки из соболя, норки, горностая, волков, выдр, бобров и так далее. Шапки я в счет не беру. Все эти изделия выделаны из «левых» шкур. Можете мне поверить. Я – охотник старый и хитрый. Всякую сволочь знаю на тыщу верст вокруг. И разговоров наслышался уйму о меховых аппетитах руководящих работников и ихних хищных бабенок.

Не хочу упоминать тут фамилии дружка своего, но вызывает его однажды очень крупная шишка и говорит так:

– Насколько тебе известно, я разошелся со своею женою по причине ее злобной косорылости и выслеживания моей любовной деятельности в служебное и внеслужебное время. Потому что я – мужик горячий, и мне надо в Афганистане начальником быть со штатом из ста семнадцати супруг… Так вот, задумал я на артистке жениться. Она – баба красивая и своего не упустит. Докажи, говорит, свое чувство и решительность. Хочу, чтобы после неслыханной свадьбы ты явился ко мне на первую брачную ночь голый, но в тигровой шкуре, как древний витязь из Тбилиси. Без тигровой шкуры ни о чем у нас с тобой не может быть и речи, включая поцелуй… Понял, Иван Иваныч, в какой переплет попал видный партработник?… Даю тебе разрешение добыть к Седьмому ноября живого или мертвого тигра с выделанной из него шкурой. Вот тебе – две тыщи рубчиков авансу. Еще три получишь после выполнения задания. Если поймают – вели звонить мне лично. А я скажу, что тигра заготовляем для дочери самого Брежнева… Под эту мерку все спишется.

Добыл мой дружок тигра. Следы замел. Еще три тыщи получил от хозяина, а тот, говорят, на свадьбе упился и голый в тигровой шкуре среди гостей расхаживал, распевая во всю глотку «Где же ты, моя Сулико?…».

А почему так много у нас в крае левой, злодейской охоты? Вот почему.

Заготовляемая пушнина ценится на мировом рынке дороже, бывает, золота. Нам на собрании в крайкоме так прямо и сказали:

– От вашего доблестного охотничьего труда, товарищи, зависит дело большой международной важности. На деньги, полученные за меха от господ империалистов и ихних кровожадных хищниц, мы демонстрации устраиваем борцов за мир, товарищей содержим, которые беспорядки вносят в капсистему, поддерживаем братские компартии, разведывательную работу ведем и многое другое. Валюта нам нужна как воздух. А ее сейчас на пшеницу много уходит. Так что метко стреляйте. Повышаем вам заготовительные цены и закупочные. Будем завозить в распределители «Столичную», сливочное масло, японские промтовары, копченую колбасу, воблу и кое-что другое. Но контроль такой установим, с судом, вплоть до расстрела, за воровство шкурок и шкур, что ни волосинки не пропадет у государства…

Вот и начался у нас в крае браконьерский левак, хищническая заготовка пушнины для частного сектора. То есть работники торговой сети, слесаря автомобильные, а особенно мясники наворовали столько, что плевать им уже на ничего не стоящие деньги. Что сейчас на деньги купишь? Шиш с маслом растительным и сочинения товарища Брежнева.

Наше же советское ворье желает поместить нахапанные у государства и при обжуливаниях граждан денежки в нечто приличное. То есть в золотишко, драгоценные камешки и, конечно, в благородную пушнину.

А как поместить наворованное в выдру и волка, скажем, если контроль установлен за охотниками вертолетный, радиолокационный и акустический?

На мне лично секретные опыты проводили специалисты из главного управления по добыче пушнины. Доверили это дело как члену партии и орденоносцу, выполняющему план заготовки на триста процентов. Я один, можно сказать, обеспечивал жизнь и боевую деятельность бригады наших шпионов в логове американского зверья.

Короче говоря, прикрепили мне к одному месту, не будем уточнять к какому именно, хитрый приборчик. Он вроде счетчика в такси работает. Но не чикает. Помалкивает… Допустим, сделал я за смену двадцать выстрелов. Прибил, например, двадцать белок, ибо стреляю, как известно нашей партии и прочим органам, без промаху уже в течение двадцати лет. Вот и записывает этот хитромудрый счетчик, сколько раз я выстрелил. Если отмечено пять выстрелов, а соболей я сдаю всего три, то спецотдел берет меня за глотку и спрашивает:

– А где, сударь, еще два соболя?

Допустим, я отвечаю:

– Промахнулся с похмелюги, товарищ Фуфлов. Извините, так сказать, Первое мая справляли. Соболь, он наихитрющая тварь. От него, бывает, в глазах двоится, а на мушке (опять же с похмелья) чертики скачут. Весь народ под твердить может…

Фуфлов мне в ответ бьет аргументом между рог:

– Врешь, сволочь. Ты у нас на ногах, бывает, не стоишь на охоте, но ни разу не промахивался. За это тебе и орден Ленина выдали, негодяй полуболотный.

Посылает Фуфлов собак по моему следу и обнаруживает притырку в диком каком-нибудь дупле. Вот я и попался. Точно так же происходит и с белками, и с лисами.

Я ведь дурак был и стрелял всю жизнь без промаху точно в глаз зверю. А мне бы надо было приучить партию к тому, что я с похмелюги, как многие охотники, мимо бью. Вот и легко было бы мне притыривать левый мех, а не отчитываться за каждый выстрел битым товаром.

Одним словом, положение такое создалось из-за недостатка валюты для заграничных операций, что начали кое-какие шпионы перебегать с голодухи на вражескую сторону и приторговывать секретами. Такие слухи ходили у нас.

Поэтому ворью разнообразному и начальству, а это одно и то же, стало сложно приобретать меха. Цены взвинтились бешено. Вот охотники и стали химичить и продавать налево часть добычи.

Я лично сымал приборчик с одного места и закрывал наглухо в котелке, чтобы до него пяток лишних выстрелов не дошли. Примерно так таксисты тоже химичат со своими счетчиками.

Прикрепляю шкурки (свежевал я зверье на месте) к лишней своей собаке и отправляю умное животное домой. Сам же снова прикрепляю приборчик и начинаю в счет планового задания охотиться.

На душе у меня бодрость. Себя обеспечил и партию нашу с органами не забыл.

Откровенно излагаю всю правду, потому что вышестоящие люди подло отдали меня под суд за то, в чем я виноват не был. И молчать нисколько не желаю. Если вы пользовались мною и выменивали в Москве и Тбилиси меха на бриллианты, то не надо было давать меня в обиду. И я бы тогда под пытками никого не выдал бы.

Вот ведь турка своего, который в Папу Римского стрелял, вы выручили однажды из тюрьмы? Выручили. И он в знак благодарности к органам поехал стрелять по знаменитому Папе… Стрелок он, слава Богу, оказался никудышный, и плана у нас в тайге никогда бы не выполнял…

Теперь приступим к злополучному барсу, упрямо называемому безграмотной Пшенцовой леопардом. Мы в зоопарках бывали и леопардов видывали. Так что нечего нам мозги запудривать.

Барса я по своему желанию ради продажи секретарю горкома партии или директору базара «Советский» не прибил бы никогда. Я знаю, что они записаны в «Красную…», а может, еще в какую-либо книгу как животные вымирающие от людского зверства. Никогда не прибил бы. А встречался я с ними в тайге частенько. Поглядим, бывало, друг на друга, порычим, поприщуриваем зенки, покрутим хвостом кошачьим – и расходимся мирно. Ты, друг, бреди кушать доставать, а мне план выполнять надо, чтоб братские «красные бригады» обеспечивать жратвой и оружием. Будь здоров, благородный зверь…

А в тот самый раз все было по-другому.

Сидит он, вернее – она, на суку чуть ли не над головою моей и ничего хорошего не обещает. Убеждение чувствую в звере вполне твердое: смести меня с лица земли, но прежде содрать три шкуры, чтоб помучился подольше. Я бы и околевал, истекая кровью ни за что ни про что, а если точнее выражаться, то за беспардонное злодейство охотника – члена партии депутата райсовета Жлобова.

Скотина эта и трепло райсоветовское незадолго до того незаконно отстрелил друга той самой барсихи у нее на глазах и ранил их детеныша.

Шкуру, по слухам, Жлобов продал московскому писателю, который насчет защиты окружающей среды в газетах и в журнале «Огонек» тискает статеечки, подонок общества.

Я бы сам на месте той барсихи, увидев любое человеческое существо, захотел сквитаться с ним за подлое убийство друга и ранение детеныша. Он, может, и не выжил, а подох вскоре от раны.

Я хоть и понимал претензии зверя к охотникам, но чего же мне расквитываться за вонючего Жлобова? Пускай сам расквитывается. Мне моя жизнь дорога, не говоря о будущем сына и дочери. Они у меня близнецы, и школу в этом году кончают. Институт на носу. Но об этом потом.

Не стрелял я в зверя до последнего момента. Может, думаю, опомнится, переборет злобу и ненависть, может, отличит мою внешность от жутковатой рожи Жлобова?…

Куда там. Кидается на меня, в пасти клыки торчат, бешеная слюна капает наземь. Когти растопырила. Мне ничего не оставалось делать, как в порядке самозащиты отстаивать право на жизнь и заботу о семье. Сам я вдовый уже десятый год. Детей воспитал сам.

С первого выстрела пал зверь, но успел задеть меня когтями. В деле справка есть о том моем ранении барсом и больничный на две недели. У меня теперь щека дергается, граждане судьи…

Но ведь раз убит зверь, не гнить же ему бесполезно в тайге? Верно? Зачем добру пропадать?… Освежевал я его на месте. Тело захоронил с воинскими почестями, потому что барс – зверь благородный, если его не унижать жестоким обхождением. Салют дал из ружья.

Шкура же, раз такое дело произошло, нужна была мне для устройства сына и дочери в мединститут. Попасть туда без взятки совершенно невозможно. Об этом всем давно известно. А хозяин института профессор Кашкин на слете активистов края прямо намекнул мне на желательность получения до экзаменов шкуры приличного барса. Я предложил ему деньги, но он возразил, что в деньгах давно не нуждается.

Вот я и отнес к нему домой шкуру, но был арестован с поличным и при шкуре работниками ГБ, которые изымали у сына директора мединститута запрещенную литературу, стихи какие-то и опять же «Уничтожение природы» товарища Комарова. Антисоветчиком сынишка оказался. Все же бывают и у подлецов окончательных вроде Кашкина умные и образованные дети, которые болеют за свою родину…

Ну а вместе с книжками найдены были нашими органами большие деньги и драгоценности папаши. О мехах в гардеробе его жены я уже и не говорю.

Я на месте во всем правдиво признался. Шкуру у меня отобрали, чтобы на день рожденья Брежневу послать. Это мне точно известно.

Один деятель из ГБ извиняться передо мной вздумал, что не спасли они меня от суда. Стало, мол, это дело, благодаря сволочам разным честным, открытым для широкой общественности… Вот и нашли стрелочника…

Однако я молчать не желаю и прошу товарища Комарова включить мои показания в продолжение своей книги, которого с нетерпением ждет весь наш советский народ минус партия и правительство, которым плевать на природу.

Они же вот-вот подохнут от старости и болезней, а после них, как сказал один идиот, хоть потоп. Так они, по слухам, думают в политбюро.

В заключение настаиваю на проведении обысков в кабинетах, квартирах и автомашинах ответственных и безответственных работников нашего края.

Посмотрите, на чем сидит в «Чайке» первый секретарь райкома. А лучше всего загляните в кабинет прокурора края, к которому меня дергали на допрос. Медвежья шкура у него на стене висит, а на ней портреты членов политбюро. Медведей же этих считанное число в тайге осталось. И свежая это шкура: я по клыкам понял и по запаху…

Не стал я отвечать на прокурорские вопросы. Говно ты, говорю, антисоветское и антиприродное. Сволочь и хапуга. Знаю, от кого у тебя эта шкура. И за что ты ее получил.

Вот и судите вы меня сегодня, продержав месяц в психушке. Не вышло у вас выдать меня за идиота таежного. Не вышло… А теперь думайте, что хотите.

И, как говорится в той же психушке, привет вам всем от витязя в барсовой шкуре…



http://flibustahezeous3.onion/b/351344/read
завтрак аристократа

И.Плохих, Е.Семёнова Встречались на лестницах и в коммуналках (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2130500.html



– Давайте поговорим про Венедикта Ерофеева. Какое у вас было ощущение от общения с ним?

– Общее ощущение: чистый, светлый, невероятно застенчивый... А про общение – не знаю. Ну, когда вы пьете чай со своими друзьями, когда они приходят к вам в дом замерзшими с улицы, – это общение? Я их всех так принимала. Художник Леня Пурыгин, когда уже стал знаменит за рубежом, говорил: «Аида, я приходил к вам, приезжая из своей Нары, сажали за этот стол – у меня есть красивый антикварный стол, – наливали мне чаю, уделяли мне время, выслушивали меня». Я отвечала: «Да ладно, Леня. Я наливала чай не только тебе». Так же было и с Веничкой. И он никогда у меня не пил спиртного и никогда не приходил ко мне пьяным. Возможно, иногда он был с тяжелого похмелья, но всегда – учтивый. У него была изумительная, красивая улыбка. Это бывает довольно редко, когда человек улыбается не только мимически, но и глазами. Ерофеев улыбался именно так. Он очень много о себе рассказывал. Однажды он рассказал, как написал «Розанов глазами эксцентрика». С его слов это было так: женщина, у которой он тогда жил, заперла его у себя дома на две недели. Она не давала ему выпивать и мало кормила. Веничка сказал, что все время шарил по квартире в поисках еды. А потому что его хозяйка, что называется, пребывала в эмпиреях. Она жила в деревянном доме на окраине Москвы и там принимала у себя творческий люд. И это был настоящий салон.

– Еще мы знаем о вашей дружбе с Анатолием Зверевым...

– О нем я могу рассказывать бесконечно. Я его очень любила и часто брала к нам жить, или он сам приходил, будучи сильно пьяным (но это было не интересно). Сразу хочу сказать, что Зверев не был нищим художником и картин за трешку не рисовал, как о нем сейчас рассказывают. Многие профессора и академики были рады его к себе пригласить и терпели определенное количество времени. То, что он устраивал за столом, – это жуть. Но слушать его было интересно (например, то, как он говорил о скульптуре). С ним интересно было ходить в музеи. С ним было интересно и в зоопарке. Я терпеть не могу зоопарки. Но так как он их любил и делал там рисунки, а мне хотелось, чтобы он работал, я и туда с ним ходила.

Про скульптуру он говорил так: «Ну, старуха (все женщины у него были «старухи), у меня нет никакого желания обходить лошадь с хвоста». Сам-то он работал с плоскостными вещами и очень любил лошадей. Когда он рисовал что-нибудь для моих детей, то чаще всего это были лошади. А еще он говорил так: «На Ван Гоге искусство живописи закончилось. Начались трюкачество, искажения и прочее. А я, в нашу эпоху, когда уже были конструктивизм, кубизм и прочее, провел тоненькую линию – обратно к искусству живописи».

Помню такую историю: в доме у Нины Стивенс Зверев, как обычно делал, разложил на полу шесть листов бумаги и рисовал портреты Нининого мужа Эдмунда, американского журналиста. И чего он только не использовал кроме красок: зубную пасту, пепел от сигарет, плевал туда, чуть ли не харкал. Хозяин дома уже не выдержал всего этого и говорит: «Слушай, Толечка, ну что ты делаешь, в конце концов». А тот отвечает: «Молчи, старик! Я десять лет копировал произведения великих мастеров, чтобы получить уменье руки и взгляда, возможность плюнуть – и получить шедевр». Его портреты действительно потрясающие. Вот такой он был, Зверев.

Да, и он был очень деликатный. Кочуя из дома в дом, он никогда не приносил с собою сплетен. Самое большее – приходил и говорил: «Я грешен сегодня, старуха». «Ну, что ты натворил?» – спрашивала я его. «Ну, хомутал (то есть ругал за глаза) на Костаки». Георгий Дионисович обожал его как родного сына. Я не знаю, как его жена Зоя Семеновна терпела Толечку, но тот был неприкосновенным.

– Один известный китаист рассказывал, что Зверев ночевал у него под столом...

– Не знаю. Когда он приходил ко мне, я всегда ставила ему раскладушку и стелила чистое белье. Но он никогда на нее не ложился (возможно, опасался, что обмочится), а расстилал газеты под роялем и на них спал. Я помню, что, когда люди, у которых он гостил, от него уставали, он находил способ уйти красиво. Бывало, он звонил мне от Асеевой и говорил: «Старуха, так ты в Москве, а не в своем Кукуеве? А клюковку привезла? Тогда приду». То есть он не звонил с просьбой приютить его, а как бы соглашался зайти и угоститься. Однажды я пришла за ним в один дом, где застала его спящим под столом. И вот, представьте, вылезает он из-под этого стола и говорит: «Что это – стол? Зверев не может спать под столом, Зверев может спать только под роялем». И мы эффектно уходим. Но возможно, у вашего китаиста был очень красивый антикварный стол.

завтрак аристократа

Юз Алешковский из сочинения "Книга последних слов" - 4

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2120481.html и далее в архиве



СМЕРТЬ ОВЧАРКИ



Антоненко, находясь в состоянии опьянения, пришел на берег реки со своей собачкой, натравил ее на теленка, принадлежащего Мирошниченко. На предложение Мирошниченко увести собаку домой или привязать ее Антоненко ответил бранью. После этого Мирошниченко сходил домой, взял охотничье ружье, пришел на берег реки и двумя выстрелами убил собаку. В это время к нему подошел Антоненко и нанес удар кулаком по голове, стал вырывать у него из рук ружье. В результате между ними возникла борьба, во время которой Мирошниченко нанес два удара кулаком Антоненко по голове. Третий удар Мирошниченко нанес потерпевшему прикладом ружья по голове, после чего тот скончался.


Последнее слово подсудимого Мирошниченко



Граждане судьи, товарищ прокурор и дорогие зрители нашего показательного процесса! Все это, конечно, так и было. Нанес я потерпевшему, то есть покойному Антоненко решающий для жизни удар прикладом ружья по затылочной части черепа, как удачно выразился товарищ прокурор.

Я понимаю, что увеличение роста преступности по нашей области льет воду на мельницу американской преступности, которую мы успешно догоняем и перегоняем, благодаря несознательности таких торопливых людей, как я. Намерения убить Антоненко не имел я, здоровьем своим клянусь, даже за пять минут до убийства, но слегка поторопился. Сказано в народе: поспешишь – людей насмешишь. Смешного, конечно, маловато в смерти даже такого злодея и развратителя домашних животных, как Антоненко. Не я ему, как говорится, жизнь дал, и не мне отымать ее было.

Но давайте разберемся как следует в суровых обстоятельствах дела, от которых волосы дыбом встают у всех честных тружеников нашей области. С правдой нечего в прятки играть. Почему товарищ прокурор только лишь на меня помои льет, а Антоненку святым выставляет? Ну и что с того, что покойный являлся членом партии? Сталин тоже им являлся, а был признан всенародной сволочью и уголовным преступником.

А секретарь обкома Кукшев не был, что ли, членом партии? Был, да еще каким. Но ведь посадили вы его за изнасилование сотрудницы, которая стрихнину из-за этого измывательства наелась? Посадили. Мало ли вы членов партии пересажали от кондукторши автобуса Мыковой (билетами поддельными она года три торговала) до директора ресторана Шпульмана, бравшего взятки с официанток, и начальника милиции Чуева. Этот вообще обнаглел до того, что зубы выбивал у арестованных хулиганов и спекулировал с женою вместе золотом, что на зубы гражданам идет, но его нигде не достать.

Я в Антоненко таким образом не члена партии убил, специально, чтобы коммунизму насолить, а убил я в нем безнаказанную сволочь: злобную, почище, чем его натасканные немецкие овчарки.

Продолжу с того, что он регулярно являлся на место купания детей в общеизвестной реке Икше в пьяном виде и в сопровождении одной или нескольких собак из своего питомника. При этом Антоненко нарочно заставлял собак загрязнять воду речную так называемым калом и, само собою, мочой. А вы полезете, граждане судьи, в Икшу даже самым жарким днем, если в ней черт знает что плавает и в нос шибает? Семью потами обольетесь, но ни в жисть не полезете, уверяю вас как личность, до конца преданная делу защиты окружающей среды нашей великой родины.

Но детишки-то беззащитный народец. И чего они понимают в чистоте, черти чумазые? Разгонят дрянь эту палками и вновь ныряют, а Антоненко стоит, бывало, покачивается и посмеивается. Кино это для него и анекдот.

Я же пасу обычного своего теленка поблизости с разрешения райкома, как инвалид Отечественной войны, нуждающийся в личном запасе мяса на всю зиму.

Все знают, что неоднократно пытался я усовестить Антоненку. Зачем, говорю, гадить сюда приходишь? Зачем детишек собаками пугаешь? Кто тебе дал такое фашистское право?

Что же отвечает покойный? Я, отвечает, есть важный государственный сексот и выполняю задание самого Леонида Ильича Брежнева по плану укрепления дружбы с Германской Демократической Республикой. Плевать я хотел на всех вас, а пионеры эти и хулиганы обязаны помогать в моей доблестной работе.

Тут вот читали, товарищ прокурор читал, благодарности германских партийных и прочих органов Антоненке за отличную дрессировку немецких овчарок по охране границы с ФРГ от побега туда несознательных граждан.

Все мы понимаем, что защита государственных границ – есть священное дело всего народа за исключением тех, кто границу эту хочет нарушить. Недовольных, как известно, немало у нас в стране и в народных демократиях. Если их не придерживать, то разбегутся того и гляди, как обезьяны из нашего городского зоопарка, благодаря алкоголизму охраны секции человекоподобных, которых вы справедливо осудили передо мной к трем годам строгого режима. Надо, одним словом, границы защищать, и до меня на суде дошло, что собаки типа немецких овчарок существенно помогают органам отлавливать, а когда надо – загрызать насмерть перебежчиков-антипатриотов.

Но Антоненко возбуждал в населении нездоровые чувства зависти привилегиями своих немецких овчарок, а также их зверствами и укусами граждан в общественных и антиобщественных местах около пивных ларьков.

Прикиньте сами: у нас в стране все равны, для чего мы и произвели в семнадцатом Великую Октябрьскую революцию. Но тогда как Антоненко получает чуть ли не триста граммов мяса в день, в один день, граждане судьи, на собачью морду, плюс овсянка (мы ее в последний раз в день смерти Ленина видели), плюс постное масло, картошка первый сорт (другой собаки не жрут, они же – не люди), плюс кости с мясокомбината на бульон и другие продукты, то рабочий человек и я – инвалид – отовариваемся государством по карточкам гораздо скромнее. Мясо нам выбрасывают по большим праздникам, да вот после победы над «Солидарностью» выкинули. Почему же так получается? Неужели уж германские коммунисты не могут сами наладить у себя в стране обучение собак на преследование и загрызание нарушителей Берлинской стены и разных колючих проволок? Где ответ на этот вопрос, которым должен заняться наш показательный процесс?

А ответ частично кроется в том, что мерзопакостней извергов, чем Антоненко, нету, наверно, во всей Восточной Германии. Он сам перед нами бахвалился, что до такого озверения способен довести овчарку разными подлыми способами, что она его самого готова временами сожрать или разорвать на мелкие кусочки. Антоненко таким образом превращал друзей человека – собак – в кровавых, беспощадных врагов людей. И всему городу известно, что двумя овчарками Антоненко были многократно покусаны сантехник Блохин и случайная прохожая, парикмахерша Кочарян. Они были доставлены в больницу, истекая кровью, в испуге и в обиде.

За что же натравил Антоненко своих питомцев на честных советских граждан, даже и не мечтавших перейти через Берлинскую стену? Вот дорогие зрители нашего показательного процесса могут подтвердить следующее: сантехник Блохин при ремонте антоненковского унитаза недобросовестно укрепил его, и покойный в нетрезвом виде (он и не просыхал от самогонки) свалился на пол с травмой поясничного нерва. С кем, впрочем, этого не бывает?… В новых домах, случается, потолки падают гражданам на головы, но они же не бегут мстить строителям, не натравливают на них собак, хотя многие ими владеют с целью защиты имущества и жизней от многочисленных воров и бандитов из молодежи.

Или разберем случай с парикмахершей Кочарян. Жалобы, правда, писались на нее неоднократно за брак в работе и махинации с одеколонными ценами. Я лично был оскорблен ею перед Днем Победы, поскольку Кочарян со зловредной целью резко и сильно зажимала между пальцев при бритье мой нос и не точила бритву после соскребывания щетины с одной щеки, что другие парикмахеры делают в обязательном порядке. В ответ на мое замечание работать по-коммунистически, в соответствии с моральным кодексом, и насильно не освежать, Кочарян крикнула в ухо:

– Молчи, старая крыса, не то плюну на лысину!

Затем садистически освежила меня «Майским днем» и содрала рубль сорок, так что мне и на чекушку не хватило… Но это – ладно. Мы терпеть издевательства сферы обслуживания привыкли за шестьдесят пять годочков.

А вот Антоненко покойный не стерпел, когда она ему вместо полубокса навязала дорогую «олимпийско-молодежную» стрижку и порезала подбородок с ликвидацией родинки.

Антоненко поочередно натравил в один и тот же час трех собак на Блохина и Кочарян. Тяжкие укусы, моральные страдания потерпели люди. Судили вы за это Антоненко? Не судили. Замяли вы это дело, а газетчика, который фельетон тиснул в «Знамени коммуны», проработали на партсобрании и выговор дали. В газете же написали, что Блохин и Кочарян признали свою вину в раздразнивании служебных собак, посвистывании над ними и в доведении трех овчарок до фактического бешенства неоднократными плевками в их сторону, после чего овчаркам ничего не оставалось как броситься на обидчиков. Вот как партия наша дело повернула. Блохина подкупили выдачей без очереди мотоцикла «Ява», на котором раскатывается он по городу в нетрезвом виде. Кочаряншу же назначили директоршей новой парикмахерской «Чародейка», где она успешно разводит жульничество.

Но Антоненку в те же самые дни показывали нам по телевизору. С наглой мордой демонстрировал он почетные грамоты от Восточной Германии за дрессировку кровожадных псов, орденами хвалился, фотографии разные предъявлял с растерзанными овчарками нарушителями границы. А под конец прокрутили часть из немецкого служебного фильма. На что уж я повидал всякого на фронте, а тут не было мочи смотреть – такие ужасы. Бежит человек. За ним свора собак. Метров пять остается ему до Западной Германии. Но где там! Псы накинулись на плечи ему, в голяшки вцепились – и тут я выключил ящик к чертовой бабушке.

Сам же думаю: зачем немцев травить, которые из одной части родины бегут в другую? Они же не в Швецию перебегают. И причина наверняка имеется у них приличная, если рискуют загрызанными быть. Но это уже не моего ума дело…

Теперь решительно перехожу к теленку, за честь и здоровье которого выступил не раздумывая, ибо он был мне как родной, и к Седьмого ноября должен был быть забитым моим свояком.

Защитник вызывал ведь пятерых свидетелей. Все они в один голос подтвердили: Антоненко пришел на Икшу пьяный в дребадан. Теленок мой мирно пил воду. Теленок есть теленок. Он не кусается и Берлинскую стену не перебегает. Его дело весу прибавлять.

Антоненко и говорит мне нахально, что, когда забью я теленка, непременно должен ему кости принести для навару в собачью кашу. Я вежливо отвечаю (свидетели слышали), что об костях не может быть и речи. Из костей мы сами не идиоты стюдень варить, а собак советская власть мясом кормит почище, чем рабочих и служащих. От питомника таким духом несет, что у прохожих граждан слюнки текут. И костей тебе не видать как своих ушей.

Допустил я это нецензурное выражение, виноват…

И тут покойный как заорет:

– Фриц! Фас! Фас! Фас!

Разумеется, Фриц этот вонючий, то есть немецкая овчарка, бросается на моего телка и в загривок ему вгрызается почти как волк. Такого я стерпеть не мог. Я фрицев, значит, на фронте бил, а они теперь телка моего валят, когда до Седьмого ноября полгода еще?! Так? Что я буду есть на праздник Октябрьской революции? Картошку на китовом жиру?… А покойный продолжает науськивать:

– Фас, Фриц! Фас его, гадину!…

Бегу за ружьецом. Прибегаю, а вода в Икше красная уже от кровищи телка моего.

Не хотел, говорю, мразь, унять собаку, теперь получит твой Фриц и в печень и в легкие дробищу.

Уложил овчарку. У телка же коленки в предсмертье подогнулись. В этот момент я получил со стороны покойного ряд ударов по голове. Я ответил ему взаимностью, а затем поторопился, тронул слегка прикладом, ну и вот… Глядим мы тут теперь с вами друг на друга с непониманием.

Не могу считать себя полностью виноватым, ибо если бы вы прислушались к сигналам зорких людей, то утихомирили бы злобную гадину покойного, который к тому же дрессировал собак для населения левым образом, а главное – мясом из собачьего пайка приторговывал…

Виноват я лишь бесконечно в том, что скрылся с места убийства вместе с убитым телком. Не мог я допустить, чтобы добро пропало и разложилось в Икше.

Напоследок мы со свояком налопались от пуза телятины и распили, конечно, литровочку за мою предстоящую тюремную жизнь. Думаю, что и вы так же поступили бы на моем месте. А в остальном я полностью поддерживаю нашу партию в ее продовольственной программе и в борьбе за разоружение американского империализма.

Прошу суд учесть, что я участвовал в освобождении немецкого народа от фашизма и для строительства Берлинской стены. А если я – известный инвалид Отечественной войны, то желаю отбывать наказание по месту жительства и готов вступить на пост, преждевременно покинутый Антоненкой, так как имею опыт воспитания собак в духе уважения к человеку, и никогда не воспользуюсь собачьим пайком в своих личных целях.

Прошу также быстрее объявить амнистию посаженным инвалидам Отечественной войны. Извините, если взбрехнул чего-нибудь лишнего. А насчет грубого обхождения в тюрьме с инвалидом и орденоносцем я напишу душевную жалобу отдельно…

С предстоящим вас всех праздником Седьмого ноября, граждане судьи, товарищ прокурор и дорогие зрители!



http://flibustahezeous3.onion/b/351344/read
завтрак аристократа

Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев - 29

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2047710.html и далее в архиве

Василий Михайлович Головнин (1776—1831) — один из наиболее прославленных российских мореплавателей, прошедший путь от кадета Морского корпуса до вице-адмирала, директора департамента кораблестроения. Совершил кругосветные плавания на шлюпе «Диана» и на фрегате «Камчатка». Исследуя Курильские и Шантарские острова, был пленен японцами и провел в неволе два года, о чем впоследствии рассказал в «Записках флота капитана Головкина о приключениях его в плену у японцев», опубликованных в 1818 году и переведенных почти на все европейские и многие восточные языки



Осторожность японцев отняла у господина Мура все способы покушаться на жизнь свою. Тогда он позабыл себя до такой степени и впал в такое ужасное заблуждение, что стал употреблять различные средства, чтоб запутать начинающиеся переговоры между японцами и нами. На сей конец начал он им советовать, чтоб по прибытии к ним наших судов потребовали японцы от них пушки и другое оружие в залог за увезенную Хвостовым японскую собственность и держали бы их у себя, доколе правительство наше не доставит к ним оставшихся в целости японских вещей, а за потерянные не сделает приличного вознаграждения; но японцы такого совета не уважали, говоря, что если наше правительство известит их, что поступки русских судов были самовольны, то японскому государю неприлично требовать вознаграждения от другого великого монарха за убытки, таким образом причиненные, притом частные люди, потерпевшие от сего, давно уже от своего государя получили вознаграждение за все их потери.

Господин Мур, видя, что ни один из его планов не удается, предался отчаянию: по нескольку дней сряду он ничего не ел, а иногда уже съедал один за пятерых. Сколько мы ни уговаривали его не печалиться и быть покойным, но никакие доводы, никакие убеждения не могли над ним подействовать. Я, с моей стороны, также не был покоен: равнодушие японских переводчиков, с каким они слушали столь важные объявления господина Мура, для меня было непостижимо; оно нимало не соответствовало прежнему их любопытству, когда, бывало, услышав от нас какую-нибудь новую безделицу, тотчас привязывались и старались узнать всякую подробность, к оной принадлежащую. Сему я полагал три причины, но был в нерешимости, какую из них принять за истинную: во-первых, думал я, что японцы действительно принимают господина Мура за сумасшедшего, которого слова не заслуживают ни малейшего внимания; во-вторых, что, донеся правительству о исследовании ими нашего дела основательно и до конца и получив за труды свои награду, опасаются они представить, что вновь открылись важные обстоятельства, дабы по строгости и странности японских законов не навлечь тем на себя беды; а наконец, думал я, не притворяются ли они, что не уважают слов господина Мура, с намерением, как то я выше говорил, удобнее обмануть и взять других наших соотечественников. Хотя мы и не полагали, чтоб Теске был способен лицемерить перед нами таким коварным образом, но, с другой стороны, рассчитывали и то, что кто, повинуясь вышней власти, исполняет свой долг, тот, что бы он ни делал, не поступает коварным образом, ибо тогда уже коварство относится к тому, кто повелел оное употребить, а японское правительство, по словам самих же японцев, на все способно. Впрочем, как бы то ни было, мы не могли ничего предпринять и должны были ожидать терпеливо развязки сей пьесы.

10 мая принесли к нам черновую нашу записку, которая должна быть отправлена в порты для доставления на наши суда; она была в столице и утверждена правительством, следовательно, теперь ни одной буквы нельзя было в ней переменить; почему мы, списав с нее пять копий, подписали, а японцы в тот же день отправили оные куда следовало. Вот подлинное содержание сей записки:

Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае. Мая 10-го дня 1813 года.

Василий Головнин. Федор Мур.

Господин Хлебников не подписал сей записки, по причине болезни, коей он был одержим.

Время года уже настало такое, когда мы со дня на день должны были ожидать прибытия наших судов, и как по письму господина Рудакова мы думали, что они придут прямо в Матсмай, то всякий крепкий ветер меня немало беспокоил; я опасался, чтоб при туманах, сопутствующих восточным ветрам в здешних морях, не претерпели суда наши кораблекрушения. В мае, июне и июле месяцах в других частях северного полушария стоят самые приятные погоды и дуют легкие ветерки, но здесь в сие время года весьма часто бывают бури с туманом и дождем. Я, и на море будучи, едва ли с такой точностью наблюдал погоды, как здесь, и записывал их. Следующие мои замечания могут показать, каково бывает лето в здешнем краю. 30-го, 31 мая и 1 июня сряду дул жестокий ветер с восточной стороны, при тумане и дожде; 15-го, 16-го, 17-го и 18 июля стояла точно такая же погода. Сверх того, иногда по суткам и по двое ветер крепко дул, и всегда от востока. В ожидании наших судов японцы дали нам материи, чтоб мы сшили себе новое платье, говоря, что если понадобится нам ехать на оные, то им будет стыдно, когда они отпустят нас в старом платье. Нам троим дали они прекрасной шелковой материи на верх и на подкладку и вату, а матросам бумажной материи момпа, о которой я выше упоминал; Алексею же они сами сшили японский халат.

Наконец, 19 июля, сказали нам, что за 9 дней пред сим японское судно, стоя на якоре у одного из мысов острова Кунашира, увидело прошедший мимо его к кунаширской гавани русский корабль о трех мачтах, тотчас снялось с якоря и прибыло с сим известием в Хакодаде; а 20-го числа японцы получили официальное донесение о прибытии «Дианы» в Кунашир, но о дальнейшем содержании оного они нам ничего не объявляли. На следующий же день переводчики спросили меня, по повелению своих начальников, кого из матросов хочу я послать на наш корабль. Не желая преимуществом, оказанным одному, огорчить прочих, я сказал: «Пусть сам Бог назначит, кому из них ехать», — и предложил жребий, который пал на Симонова; потом велел попросить начальников, чтобы с ним вместе отправили они Алексея. На сие они согласились и велели им сбираться, а меня и господина Мура в тот же день призывали в замок, где оба гинмиягу, в присутствии других чиновников, формально нас спросили, согласны ли мы, чтобы сии два человека ехали на корабль. Я изъявил мое на это согласие, а господин Мур молчал. После сего Сампей нам сказал, что он сам едет в Кунашир для переговоров с господином Рикор-дом, и обещал стараться привести дело к счастливому окончанию, дав слово притом иметь попечение об отправляющихся с ним наших людях; с тем он нас и отпустил.

22 июня меня и господина Мура опять позвали к начальникам в крепость, где показали нам полученные от господина Рикорда бумаги: одно письмо к кунаширскому начальнику, а другое ко мне; в первом извещает он японцев о своем прибытии к ним с миролюбивыми предложениями и что соотечественники их Такатай-Кахи и два матроса, взятые им в прошлом году, ныне привезены назад, но двое японцев и курилец умерли в Камчатке от болезни, невзирая на все старания, какие были употреблены для сохранения их жизни* (* За несколько месяцев до прибытия господина Рикорда к японским берегам родственники Такатая-Кахи, беспокоясь о его участи, прибегали к одному священнику, живущему в Хакодаде, который славился, что имел дар предузнавать будущее, с просьбой, чтоб он сказал им, возвратится ли Кахи в свое отечество. Священник предсказывал, что Кахи возвратится в будущее лето в добром здоровье и с ним приедут двое из его товарищей, а другие двое умрут на чужой стороне. Японцы тогда же и нам сообщили о сем предсказании, но мы смеялись и говорили им, что все такие пророки у нас в Европе почитаются обманщиками, каковы они действительно и есть. Однако японцы не так думали и уверяли нас, что священник сей и прежде много предсказывал, что после сбывалось. Наконец, по приходе господина Рикорда, письма его оправдали предсказателя;)  впрочем, господин Рикорд думает, что Такатай-Кахи, умный и достойный человек, может уверить японское правительство в истинном к ним расположении русских и понудит оное возвращением нас отвратить неприятности, могущие в противном случае последовать, и что в надежде на добрые качества и миролюбие японцев он будет ожидать ответа. В письме ко мне господин Рикорд, извещая нас о своем прибытии, просит, если можно, чтобы я ему отвечал и уведомил его, здоровы ли мы, в каком находимся состоянии и проч.

Содержание сих писем показывало, что они были писаны прежде, нежели господин Рикорд получил японскую бумагу, для него заготовленную, что привело нас в немалое изумление, ибо японцы уверяли, что приказано тотчас при появлении у их берегов русского корабля отправить на него с курильцами помянутую бумагу. С обоих сих писем, следуя прежнему порядку, списали мы в присутствии чиновников копии, которые, взяв с собой, в тот же вечер перевели, а на другой день оригиналы и переводы японцы послали в столицу.

Сампей и Кумаджеро 24-го числа отправились на судне в Кунашир, взяв с собой Симонова и Алексея. Первому из них с самого дня его назначения и по сие число при всяком случае я твердил, что он должен говорить на «Диане» касательно укреплений, силы и военного искусства японцев: как и в каком месте, если обстоятельства заставят, и тем доставили ему еще большую доверенность и уважение между своими соотечественниками, которые и над нами торжествовали, спрашивая нас, верим ли мы теперь, что священник их имеет дар предсказывать. Они крайне удивлялись, что мы событие сие приписывали слепому случаю.

выгоднее на них напасть и прочее. Он, кажется, все хорошо понял, и я доволен был, что, по крайней мере, мог сообщить нашим соотечественникам многие важные сведения* (* Однако я крайне ошибся. После открылось, что, не доехав до «Дианы», Симонов все позабыл и, кроме некоторых несвязных отрывков, ничего не мог пересказать.).

Между тем, перед отправлением своим Симонов мне открыл, что господин Мур поручил ему сказать господину Рикорду, чтобы он прислал к нему все оставшееся на «Диане» после него имущество. Не понимая, с какой целью он того требовал, велел я Симонову сказать о сем желании господину Рикорду и просить, чтобы он ничего не посылал, дабы такой поступок не причинил нам здесь новых хлопот. Господин Хлебников также отправил с ним записочку на «Диану», предостерегая наших от искушения японцев, буде они неискренны в своих уверениях.

До 2 июля мы ничего не слыхали из Кунашира, а сего числа показали нам короткое письмо господина Рикорда к кунаширскому начальнику, которым он благодарит его за доставление на «Диану» своеручной нашей записки, уверившей его точно, что мы живы. Письмо сие мы также должны были перевести, и оно тотчас вместе с переводом отправлено в столицу.

Напоследок, 19 июля, в присутствии губернатора и многих других чиновников, показали мне и господину Муру официальное письмо господина Рикорда к Такахаси-Сам-пею, письмо ко мне и другое к господину Муру, оба от него же; в первом из них господин Рикорд благодарит японское правительство за желание вступить с нами в переговоры и обещается немедленно идти в Охотск, с тем чтоб к сентябрю месяцу возвратиться и доставить им требуемое объяснение. Но как вход в хакодадейскую гавань нам неизвестен, то он намеревается зайти в порт Эдермо** (** Японцы называют оный Эдомо.), где был английский капитан Бротон, почему и просит послать туда искусного лоцмана, который мог бы оттуда провести корабль в Хакодаде. Далее благодарит он Сампея за дозволение Симонову приехать на шлюп. Письмо ко мне он начинает условленными между нами словами, в знак, что записка моя им получена, потом поздравляет нас с приближающимся освобождением из плена и обещает непременно к сентябрю месяцу возвратиться. Господину же Муру коротенькой записочкой советует он быть терпеливее и не предаваться отчаянию, упоминая, что и им самим немало беспокойства, забот и опасностей встречалось.

Когда мы сделали сим бумагам, в присутствии губернатора, словесный перевод, тогда он ушел; а нам велели списать с них копии, которые, коль скоро мы у себя перевели, немедленно посланы были в столицу. Вскоре после сего японцы нам сказали, что «Диана» наша, по отправлении помянутых бумаг на берег, тотчас пошла в путь, что, по нашему расчету, долженствовало быть около 10 июля. Чрез несколько дней после сего возвратились в Матсмай Сам-пей, Кумаджеро и два наши товарища, которых опять с нами поместили.

Теперь пусть читатель судит по собственному своему сердцу, что мы должны были чувствовать, встретив, так сказать, выходца из царства живых. Два года ничего мы не слыхали не токмо о России, но и о какой-либо просвещенной части света; даже и японские происшествия не все нам объявляли, да и могли ли они нас занимать? Япония для нас была другим миром.

Любопытство наше было чрезмерно; мы жадничали его удовлетворить: надеялись подробно узнать все, что делается в России и в Европе, но крайне ошиблись в своих ожиданиях. Симонов был один из тех людей, которых политические и военные происшествия во всю их жизнь не дерзали беспокоить; все, что он нам по сему предмету сообщил, состояло в том, что француз с тремя другими земляками, которых назвать он не умел, напал на нас и был уже в шестидесяти верстах от Смоленска, где, однако, мы задали ему добрую передрягу, несколько тысяч положили на месте, а остальные обще с Бонапартом едва уплелись домой* (* При отбытии «Дианы» из Камчатки не знали еще о происшествиях, случившихся после Смоленского сражения (в начале августа).; но когда это было, кто предводительствовал войсками и чем все сие дело после кончилось, он позабыл; однако нас, по крайней мере, утешала мысль, что он говорил не без основания: знать, думали мы, и в самом деле мы одержали над неприятелем какую-нибудь важную победу. Впрочем, Симонов мог очень хорошо припомнить все подробности самомалейших происшествий, случившихся в кругу его товарищей, и доставил великое удовольствие матросам рассказами, кои не выходили из тесных пределов их понятий. Мы же, со своей стороны, должны довольны быть и тем, что он нам дал подробный отчет о всех наших сослуживцах, и всего приятнее было то, что они все здоровы. Но если Симонов не мог удовольствовать нашего любопытства касательно европейских происшествий, то, по крайней мере, с удовольствием мы от него услышали, как японцы с нашими соотечественниками переговаривались, о чем, однако, я здесь говорить не буду, ибо сие описано в книге, издаваемой господином Рикордом.

Теперь скажу только о том, что нам сообщили японцы касательно сих переговоров. Кумаджеро, находившийся там вместе с Сампеем, обнадежил нас, что начатое ныне сношение между ними и нами непременно будет иметь самый счастливый конец, и сие приписывал он уму господина Рикорда, который успел так хорошо привязать к себе бывшего с ним японца Такатая-Кахи и вселить в него такие высокие мысли о добронравии и честности русских, что он клянется перед своими начальниками в искренности наших предложений; прежде привезенного из России японца Городзия называет лжецом и бесчестным человеком и говорит, что он скорее лишится жизни, нежели согласится в том, чтоб русские были таковы, каковыми доныне считало их японское правительство. Слова его такое возымели действие над Сампеем, что он согласился отступить от некоторых требований, кои намерен был прежде предложить. Господином Рикордом, офицерами «Дианы» и вообще всеми теми, с коими он был знаком в Камчатке, Такатай-Кахи нахвалиться не может. Он приехал в Матсмай вместе с Сампеем, но видеться ему с нами было не позволено, хотя он и мы того очень желали. По закону японскому, он содержался под караулом; однако родственники и друзья могли его навещать, сидеть у него сколько угодно и разговаривать с ним, только лишь бы это было в присутствии стражей из императорских солдат.

Если Симонов сообщил нам о политических делах Европы слишком мало, то японцы уже чересчур много сказали. Сначала они нам объявили о прибытии в Нагасаки двух больших голландских кораблей* (* Один из них был очень велик, ибо он имел длины с лишком 130 футов и более ста человек экипажа. Японцы показали нам преподробное описание сих кораблей, в коем заключались все их размерения, как то: длина, ширина и глубина; сколько ходят в грузе; сколько на них человек экипажа, из какого народа оный состоит, то есть: какое число голландцев, малайцев и прочих, но подробнее всего описан был слон, которого голландцы привезли в подарок японскому императору. Тут показано было: что он родился на острове Суматра; сколько ему от роду лет, длина, вышина и толщина его; что ест и в каком количестве; много ли раз в день его кормят; какое количество воды он выпивает и проч. С такой же почти подробностью описан и человек, уроженец помянутого острова, который ходит за сим слоном.) из Батавии, нагруженных товарами, состоящими из произведений Восточной Индии. Прибывшие на них голландцы уверяли японцев, что по причине свирепствующей морской войны между Англией и Голландией они не могут доставлять к ним европейских товаров; но как две Ост-Индийские компании, голландская и английская, заключили между собой мир и торгуют, то голландцы теперь находятся принужденными возить в Японию бенгальские произведения. Вследствие сего объявления японцы хотели от нас слышать, возможное ли это дело, по европейским обыкновениям. На сие мы прямо им сказали, что тут, верно, кроется обман; настоящее же дело, вероятно, состоит в том, что англичане взяли Батавию и, опасаясь, чтоб японцы не прекратили своей торговли с голландской компанией, когда будет известно, что главное ее владение в других руках, хотят скрыть от них сие происшествие, на какой конец и вымыслили они подобную ложь. Я советовал японцам сказать прибывшим в Нагасаки голландцам, что они теперь ведут переговоры с русскими, которые уверили их, что Батавия действительно взята англичанами, и посему требовать от них признания** (** Спустя месяца два после сего переводчики уведомили нас, что голландцы напоследок принуждены были признаться в обмане и объявить, что англичане, заняв Батавию, взяли у них японские грамоты, данные на позволение приходить ежегодно в Нагасаки двум голландским кораблям, почему они нашлись принужденными привезти ныне английские товары. По сему объявлению японское правительство предписало задержать суда и товары до дальнейшего решения. При сем же случае Теске и Баба-Сюдзоро сказали нам, что правительство их очень вознегодовало на голландских переводчиков за то, что они русским бумагам давали кривой толк. Они признались откровенно, что голландцы, при переводе бумаги, присланной Хвостовым к матсмайскому губернатору, прибавили, будто русские грозят покорить Японию и прислать священников для наставления японцев в христианской религии, а чин Хвостова — лейтенант, Lieutenant, — перевели они (как то на французском языке название сие иногда значит) наместником. И потому-то японцы с таким беспокойством старались выведать у нас, точно ли Хвостов и Никола-Сандрееч один и тот же человек, ибо они полагали, что первое из сих слов — имя сибирского генерал-губернатора, а последнее — начальника судов, сделавших на них нападение.).

Японцы тем с большей охотой уважили наше мнение и приняли мой совет, который, по их желанию, я подал им на бумаге для отправления в столицу, что и прежде открыли мы им весьма важное обстоятельство касательно Голландии, которого подлинность напоследок, по счастью, удалось нам доказать им неоспоримо. Вот в чем дело это состояло: голландцы, живущие в Нагасаки, сами объявили японцам, что правление у них переменилось и Голландия уже не республика, но королевство, и что королем в ней брат французского императора Наполеона; но о том, что она перестала быть особенным государством и присоединена к числу французских провинций, голландцы не сказывали, кажется, потому, что они и сами об этом происшествии еще не знали, ибо в течение многих последних годов ни одно голландское судно в Японию не приходило. О сей перемене мы иногда говорили переводчикам, но они слушали нас равнодушно и, казалось, не верили, считая невозможным, чтобы Наполеон, дав королевство своему брату, так скоро и лишил оного; ибо японцы никогда вообразить себе не могли, чтобы в Европе так легко было делать королей и королевства и опять их уничтожать.

Наконец, господин Мур, перебирая оставленные с «Дианы» вместе с книгами русские газеты, нашел там случайно манифест Бонапарта, которым он объявляет Амстердам третьим городом Французской империи. Содержание сего манифеста тогда же он открыл японцам; в то время переводчики их довольно порядочно могли уже понимать наш язык, почему и приступили к переводу сего акта с великим усердием, а окончив, послали оный в столицу. После мы узнали, что голландцы, живущие в Нагасаки, на вопрос о сем предмете отзывались, что до них известие об этом не дошло; и это весьма вероятно. Говоря о голландцах, надобно сказать, что ныне японцы совсем не так к ним расположены, как прежде; доказательством сему послужить может известие, сообщенное нам переводчиком голландского языка, при нас находившимся. Он сказывал, что в продолжение последних пяти лет ни один голландский корабль не бывал в Нагасаки, отчего живущие там голландцы претерпевают крайний недостаток во всем и даже принуждены вынимать стекла из окон, чтоб покупать за оные нужные им съестные припасы; а когда мы спросили его, для чего ж японское правительство не снабжает их всем, что им надобно, за что после они в состоянии будут заплатить, тогда переводчик отвечал, что японцы теперь иначе думают о голландцах, нежели как прежде; узнав же, что Голландия уже есть часть французских владений, они непременно прервут всякое сношение с сим народом*.

Самая важнейшая новость, которую прибывшие в Нагасаки голландцы привезли японцам, а они сообщили нам, была о взятии Москвы. Нам сказали, что сию столицу сами русские в отчаянии сожгли и удалились, а французы всю Россию заняли по самую Москву. Мы смеялись над таким известием и уверяли японцев, что это быть не может. Нас не честолюбие заставляло так говорить, а действительно от чистого сердца мы полагали событие такое невозможным: мы думали, что, может быть, неприятель заключил с нами выгодный для него мир, но чтоб Москва была взята, никак верить не хотели и, почитая сию весть выдумкой голландцев, оставались с сей стороны очень покойны.


http://elcocheingles.com/Memories/Texts/Golovnin/Golovnin.htm

завтрак аристократа

Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев - 27

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2047710.html и далее в архиве

Василий Михайлович Головнин (1776—1831) — один из наиболее прославленных российских мореплавателей, прошедший путь от кадета Морского корпуса до вице-адмирала, директора департамента кораблестроения. Совершил кругосветные плавания на шлюпе «Диана» и на фрегате «Камчатка». Исследуя Курильские и Шантарские острова, был пленен японцами и провел в неволе два года, о чем впоследствии рассказал в «Записках флота капитана Головкина о приключениях его в плену у японцев», опубликованных в 1818 году и переведенных почти на все европейские и многие восточные языки



В течение января месяца получили мы несколько писем от Теске, в ответ на наши, в коих между прочим он говорит откровенно, что решение нашего дела еще сомнительно, ибо правительство их так много имеет причин быть предубежденным против нас, что малое число доказательств, служащих в нашу пользу, недостаточно поколебать прежнего мнения. При сем Теске весьма кстати ссылается на японскую пословицу: «веером тумана не разгонишь* (* Во всех землях народные пословицы берутся от предметов, их окружающих: японские берега подвержены частым туманам, и все жители Японии обоего пола и всякого возраста в летнее время веера из рук не выпускают.)». Из таких замечаний лучшего нашего доброжелателя мы могли уже судить, что доброго конца нашему делу ожидать нельзя, а притом и стражи наши начали уже явно говорить, что Ар-рао-Тадзимано-Ками отрешен от должности матсмайского губернатора и скоро другой будет на место его назначен. К сему горестному для нас происшествию присовокупилось еще и другое, не менее нас поразившее. В начале февраля вдруг отобрали от господина Мура все письма, писанные к нему от Теске** (** А я и господин Хлебников успели писанные им к нам письма сжечь), и сменили одного из бывших при нас работников, с которым младший брат Теске прислал последнее письмо к господину Муру и который был так неосторожен, что вручил оное ему при караульном; сей донес своему начальству, и вдруг сделалась суматоха: с солдатами, составлявшими при нас внутреннюю стражу, стали посылать в караул сержанта или унтер-офицера*** (*** В звание сие по большей части определяются старики; они называются кумино-касшра, или при пшене комиссар, потому что главная их должность состоит в приеме из магазинов пшена и в раздаче оного солдатам. У японцев и жалованье дается сорочинским пшеном, а в Матсмае и вообще на Курильских островах к пшену прибавляют еще небольшую сумму денег.), из коих некоторые весьма строго начинали было с нами обходиться, но как мы пожаловались, то им приказали лучше обращаться. Мы более сожалели о добром нашем друге Теске, чтобы переписка его с нами не была причиной его погибели, ибо в некоторых его письмах он очень смело говорил о своем правлении* (* Например, он называет своих соотечественников в Кунашире «глупые японцы», а в другом месте говорит: «поступки русских великодушны, но наши начальники не умеют понять этого», привезенного же японца Городзия, за дурной отзыв о русских, называет собакою и проч.). Хотя караульные и Кумаджеро уверяли нас, что ему ничего не будет, но мы им не слишком верили.

Наконец, в половине февраля, Кумаджеро сказал нам за тайну, что дело наше решено, но в чем состоит решение сие, до прибытия нового губернатора, который уже назначен** (** Имя сего губернатора было Хатгори-Бингоно-Ками.), никто объявить нам не смеет под опасением жестокого наказания, однако он может нас уверить, что худого ничего в решении японского правительства для нас нет. Известие сие привело нас в крайнее недоумение, ибо мы постигнуть не могли, в чем могло бы состоять такое решение, которое ни добра, ни зла нам не делало, а потому с чрезвычайным нетерпением, страхом и надеждой стали мы ожидать прибытия нового губернатора.

11 марта господин Хлебников впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен; несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени, при разных обстоятельствах, здоровье его хотя и поправилось, но не прежде совсем избавился он от болезни, как по приезде уже на шлюп.

18 марта прибыл новый губернатор, и с ним между прочими чиновниками приехали друг наш Теске, ученый из японской академии по имени Адати-Саннай и переводчик голландского языка Баба-Сюдзоро. Теске показал нам и в сем случае свою дружбу: не успел сойти он на берег и кончить дела по службе, как тотчас, не заходя к своему отцу и семейству, прямо пришел к нам, принес гостинцев*** (*** Он и прежде, из столицы, не забывал при своих письмах посылать к нам иногда конфеты и прочее.) и утешил нас известием, что новый губернатор имеет повеление снестись с русскими кораблями, почему тотчас ра-зошлются во все порты повеления не палить уже при появлении оных у японских берегов. Благодетеля нашего Аррао-Тадзимано-Ками он выставил в глазах наших еще почтеннее и великодушнее, нежели как прежде мы об нем думали; он сказал нам, что японское правительство отнюдь не хотело иметь с Россией никаких объяснений, считая по прежним происшествиям и по объявлению Леонзайма, что со стороны правительства нашего, кроме коварства, обмана и насилия, ожидать ничего нельзя другого; но Аррао-Тадзимано-Ками, допрашивая Леонзайма вместе с нынешним губернатором, заставил его запутаться и признаться, что мнение свое, будто Россия желает вредить Японии и что Хвостов действовал по воле нашего правительства, он говорил наугад. Против других доводов членов японского правления он также сделал достаточные опровержения и доказал им, что они не должны судить о законах и обыкновениях других народов по своим собственным; а потом склонил их снестись по предметам существующих обстоятельств с пограничным российским начальством. Но как правительство их хотело требовать, чтоб объяснение по сему делу русские корабли привезли в Нагасаки, то он и на это сделал опровержение, представив оному, что русские, получив такой отзыв японцев, конечно, сочтут оный за обман и коварство, ибо как им вообразить, чтоб японцы поступали искренно и честно, требуя, чтобы они шли столь далеко за таким делом, которое можно решить гораздо ближе и скорее в какой-нибудь гавани Курильских островов? Когда же правительство отозвалось ему, что без нарушения законов своих оно не может согласиться добровольно на приход русских кораблей в другой какой-либо порт, кроме Нагасаки, то Аррао-Тадзимано-Ками дал им следующий достопамятный ответ: «Солнце, луна и звезды, творение рук Божиих, в течении своем непостоянны и подвержены переменам, а японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны; такое желание есть желание смешное и безрассудное»* (* Теске сказал нам, что никто из японских вельмож не отважился бы сделать правительству подобное представление; но Аррао-Тадзимано-Ками, быв известен по своему редкому уму и добродетелям и любим народом до чрезвычайности, не боялся говорить правду. Сверх того, он имел два важных случая, будучи зятем генерал-губернатора столицы, которое место занимает всегда один из самых приближенных к государю особ, и братом родным одной из императорских любовниц. Судя по-европейски, сие последнее было важнее всего.). Таким образом он убедил правительство возложить на матсмай-ского губернатора переговоры с русскими, не требуя, чтобы оные шли в Нагасаки. Далее добродушный Теске нам сообщил, что Аррао-Тадзимано-Ками отставлен от звания матсмайского губернатора, но дана ему другая должность, важнее губернаторской, хотя жалованье он будет получать и менее* (* Жалованье его в Матсмае простиралось до трех тысяч больших золотых монет (каждая по весу превосходит несколько наш империал, а о качестве золота судить я не могу), ибо в Матсмае все несравненно дороже, нежели в столице, где ему должно жить; определен же он главным начальником над казенными строениями по всему государству. Теске так долго у нас пробыл, что отец его принужден был два раза за ним посылать; однако он не расстался с нами, пока не уверился, что мы совершенно успокоились.

Дня через два или три по приезде губернатора пришел к нам Кумаджеро сказать по повелению первого по губернаторе начальника гинмиягу Сампея, чтобы учили русскому языку приехавших недавно из столицы ученого и голландского переводчика и сказывали им все то, о чем нас станут спрашивать. «Странно мне кажется, — сказал я Кумаджеро, — что губернатор по приезде своем сюда нас не видал и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей». Потом я спросил через стену господина Мура, как он думает о сем предложении. Он мне отвечал, что, пока губернатор не объявит решения об нашем деле, дотоле не будет он ни под каким видом учить японцев, а коль скоро такое объявление последует, тогда он рад будет день и ночь учить их. Я советовал ему до прибытия наших судов по нескольку часов каждый день с ними заниматься и заметил, что тогда мы будем в состоянии узнать подлинное намерение японцев в рассуждении нас и взять другие меры; но господин Мур отнюдь на мое мнение согласиться не хотел. Тогда я не постигал причины такой его твердости, полагая, что он все старое позабыл и сделался опять с нами единодушным, но после открылось другое.

Таким образом, Кумаджеро оставил нас, не получая никакого решительного ответа; а через несколько дней после сего повели меня и господина Мура в замок, где первые два по губернаторе начальника, в присутствии других чиновников, нам объявили, что им повелено писать к начальникам русских кораблей, если они придут к японским берегам, и требовать объяснения касательно поступков Хво-стова от начальства какой-нибудь нашей губернии или области; почему, сказали они, намерение их есть послать во все главные порты* ( * В Кунашир, на Итуруп, на Сахалин, в Аткис и Хакодаде.)северных владений письма, заключающие показанное требование, с русским переводом; перевод должны сделать мы вместе с Теске и Кумаджеро; а теперь они хотят нам показать и изъяснить письмо их, на японском языке писанное, и узнать наши мысли, прилично ли будет с их стороны послать оное в Россию. Тогда переводчики растолковали нам содержание сего письма. Я нашел, что оно было написано весьма основательно, и благодарил их за такое доброе намерение, которое может избавить как Россию, так и Японию от бесполезного кровопролития, и уверял, что правительство наше, конечно, доставит им удовлетворительный ответ. После сего они объявили, что если суда наши придут к самому городу Матсмаю или Хакодаде, то намерены они с помянутым письмом отправить одного или двух из наших матросов. При сем случае я заметил, что такое намерение весьма похвально, ибо матросы, явясь на наши корабли, тотчас могут уверить соотечественников наших, что мы живы; а для той же причины просил их позволить нам написать записочки, что мы все живы, и приложить оные к письмам, кои они думают разослать по портам. Японцы тотчас на предложение мое согласились, но сказали, что записки наши должны быть как можно короче и что их прежде нужно послать на утверждение в столицу, и потому советовали нам поскорее их написать, что я и сделал немедленно по возвращении домой.

После сего приступили мы к переводу японской ноты, для чего позволено было и господину Муру с Алексеем к нам ходить. В это же самое время явились и ученый с переводчиком голландского языка. Первое их посещение было церемониальное: о деле они ничего с нами не говорили, а только принесли нам в гостинец конфет, познакомились с нами и выпросили у меня на время французские лексиконы и еще две книги.

Между тем господин Мур сделал мне вдруг следующее нечаянное предложение: «Вам первому ехать на наши суда, — сказал он, — не годится, ибо вы причина нашего несчастия; Андрей Ильич (так зовут господина Хлебникова) при смерти болен, а матросы глупы и ничего не могут там порядочно пересказать, и потому мне должно ехать, а товарищем со мною надлежит быть Алексею, ибо он три года уже здесь содержится, а матросы только два; но как мне просить японцев о самом себе некстати, то вы все должны просить их об этом, ибо собственное ваше счастье от сего зависит; если вы сего не сделаете, то должны будете погибнуть». — «Как так? — спросил я. — Отчего?» — «Я знаю отчего!» — отвечал значащим тоном господин Мур. На сие я ему сказал: «Если японцы уже намерены послать матроса с письмом на русские суда, то это последует, конечно, по воле их правительства, без коего они никакой перемены не сделают, да и правительство их в таких решениях долго медлит; почему я отнюдь не намерен просить японцев о посылке вас первого на наши суда». — «А как скоро так, — отвечал он, — то вы увидите свою ошибку и раскаетесь, но уже будет поздно».

Я не понимал, что значили сии угрозы, и остался в недоумении при расставании нашем с господином Муром. Но на другой день сказал он мне сквозь стену, будто один из караульных открыл ему, что японцы хотят захватить командира с нашего судна и столько же офицеров и матросов, сколько нас здесь, их задержать, а нас отпустить; но как при сем случае может быть кровопролитие, то советовал мне хорошенько подумать, что ему непременно нужно ехать первому, ибо матросы не могут так настоятельно говорить на судне, как он; а он убедит капитана Рикорда и двух офицеров сменить нас добровольно. Но это была такая .сказка, которой едва ли поверил бы ребенок: возможно ли, чтобы караульный открыл такую важность, да и сказал он на скромного старика в 70 лет; и потому я отвечал ему сухо: «Сомнительно, чтобы это было их намерение». Но тем дело не кончилось; вскоре после сего господин Мур сказал, что намерение их не то, как он прежде мне сказывал, но они хотят все судно наше и со всем экипажем захватить, а потом отправить от себя посольство в Охотск на своем уже судне; и потому опять предлагал, что ему нужно ехать, а в известии своем сослался он на прежнего старика и другого, молодого, караульного. Эта басня была еще смешнее первой, и потому я дал ему короткий ответ: «Что Бог сделает, то и будет», — и замолчал.

Между тем мы перевели бумагу, назначенную к отправлению на русские суда. Она начиналась так: «От гинмияг, первых двух начальников по матсмайском губернаторе, к командиру русского корабля». Содержание оной было весьма коротко: сказано там, что приходил в Нагасаки посол Резанов, в сношении с ним японцы поступали по своим законам, но оскорбления никакого отнюдь ему не сделали; потом напали на их берега русские суда без всякой причины; почему при появлении нашего судна кунаширский начальник, считая всех россиян неприятелями Японии, взял нас семерых в плен, и хотя мы говорим, что поступки прежних судов были самовольные, но так как мы пленные, то японцы не могут нам поверить; почему и желают иметь от вышнего начальства сему подтверждение, которое надлежит доставить им в Хакодаде.

Японцы старались, чтобы мы перевели бумагу сию с величайшей точностью, держась как можно ближе литерального ее смысла, и таким образом, чтобы слова тем же порядком следовали одно за другим в оригинале и переводе, сколько то свойство обоих языков позволяло, не заботясь, впрочем, нимало о красоте слога, лишь бы только смысл был совершенно сходен; и потому несколько дней сряду с утра до вечера занимал нас сей перевод, и после еще не один раз начальники, рассматривая оный, присылали к нам для поправок. Наконец дело было кончено; мы сделали бумагам европейские куверты и надписи по-русски: «Начальнику русских судов»; тогда их отправили по портам.

27 марта представляли нас всех губернатору; он был довольно высокий, статный человек, тридцати пяти лет от роду, имел очень приятную физиономию. Свита его состояла в восьми человеках, и он родом был знатнее прежних двух губернаторов. Назвав каждого из нас по чину и имени из бывшей у него в руках бумаги, объявил он нам то же, что и двое начальников прежде объявляли, и обнадеживал, что дело кончится хорошо; потом, спросив нас, здоровы ли мы и каково нас содержат, он вышел, а мы возвратились с переводчиками домой; и в тот же день с ужасом услышали сквозь стену разговоры господина Мура с переводниками. Он требовал, чтобы его одного представили губернатору, а когда Теске спросил, зачем, то господин Мур отвечал, что он желает объявить ему некоторые весьма важные дела; но Теске сказал, что он не может быть представлен губернатору, доколе прежде не доведет, посредством переводчиков, до его сведения, по каким причинам он требует свидания с самим губернатором. Тогда господин Мур продолжал, что шлюп наш приходил описывать южные Курильские острова, находящиеся в зависимости Японии и японцами населенные, но с какой целью, он это не знает, а советует им допытаться от меня, ибо я один знаю сию тайну, потому что инструкций моих от начальства я никогда не показывал своим офицерам; второе — что мы скрыли от них некоторые обстоятельства и в разных бумагах слова не так переводили; сверх сего, господин Мур много говорил о некоторых других предметах...

Когда Теске его выслушал, то спросил, не с ума ли он сошел, что бредит такой вздор на свою погибель. «Нет, — отвечал он, — я в полном уме и говорю дело!» Тогда Теске вышел из терпения и сказал ему, что если он и дело говорит, то теперь уже поздно и не нужно, ибо прежнее дело совсем уже решено и оставлено; а участь наша, несмотря на старые дела, зависит от поступков наших судов, и если на требование их доставлен к ним будет удовлетворительный ответ, то нас отпустят. Но как он настаивал на своем, чтобы его представили губернатору, то Теске жестоко разгорячился; напоследок, заключив, что господин Мур действительно лишился ума, оставил его, а пришедши к нам, говорил, что господин Мур или сумасшедший, или имеет крайне черное (то есть дурное) сердце.

На другой день господин Мур начал и действительно говорить как сумасшедший; но подлинно ли он ума лишился или только притворялся, о том пусть судит Бог. Дня через два после сего пожелал он, чтобы его перевели к нам, на что японцы тотчас согласились, и как его, так и Алексея поместили опять с нами; в это же время и ученый с переводчиком стали к нам ходить всякий день. Первого из них мы называли академиком, потому что он был член ученого общества, соответствующего отчасти европейским академиям, а второго именовали голландским переводчиком. Сей последний начал поверять все словари русского языка, прежде собранные, и скоро их поправил и дополнил; он имел у себя печатный лексикон голландского языка с французским и, узнав от нас французское слово, соответствующее неизвестному им русскому, тотчас отыскивал оное в своем словаре. Переводчик сей был молодой человек двадцати семи лет и имел весьма хорошую память; зная уже грамматику одного европейского языка, он очень скоро успевал в нашем, что заставило меня написать для него русскую грамматику, сколько я мог оной припомнить* (* Не имея при себе книг, с помощью коих мог бы я написать грамматику, довольно полную, я принужден был довольствоваться тем, что мог сыскать в своей памяти, и писал оную более четырех месяцев. В предисловии, между прочим, упомянул я, что если попадется она в руки кому-нибудь из русских или знающему русский язык, то надобно ему помнить, что я писал оную наизусть. Примеры же в ней все я помещал приличные нашим обстоятельствам, клонящиеся к сближению и дружбе двух империй, что японцам весьма нравилось. Они с величайшей охотой переводили мои тетради на свой язык и скоро кончили оные, хотя они составляли все вместе добрую книгу. Теске и Баба-Сюд-зоро весьма хорошо понимали изъяснения грамматических правил, а особливо последний из них; им только недоставало времени учить наизусть оные. Сверх сего, я перевел для них на русский язык разговоры, помещенные во французской грамматике с голландским переводом, которые, конечно, голландскому переводчику будут весьма полезны для изучения русского языка.); а академик занялся переводом сокращенной арифметики, изданной в Петербурге на русском языке для народных училищ, которую, по словам их, Кодай** ( ** Японец, привезенный к ним Лаксманом в 1792 году.)еще привез в Японию.

Объясняя ему арифметические правила, мы увидели, что он их все знал, но хотел только иметь русское на них толкование. Желая изведать, далеко ли простираются его сведения в математике, я часто с ним начинал посредством наших переводчиков говорить о разных до сей науки касающихся предметах; но как переводчики наши не имели в математике ни малейших познаний, то и невозможно было мне обо всем том с ним объясниться, о чем бы я хотел; однако я приведу здесь несколько примеров, которые покажут отчасти, великие ли сведения японцы имеют в математике. Однажды он спросил меня, какой стиль время-счисления в России употребляется, заметив, что голландцы употребляют новый. Когда я сказал, что мы держимся еще старого стиля, то он желал, чтоб я ему объяснил, в чем состоит разность между старым и новым стилем, и растолковал, отчего оная происходит. По окончании моего толкования он сказал, что сие времясчисление еще несовершенно, ибо через такое-то число веков опять наберется 24 часа разности, и тем показал мне, что спрашивал он меня, любопытствуя узнать, имею ли я понятие о сей вещи, которая ему хорошо была известна. Солнечную коперникову систему они принимают за истину, знают об открытии и движениях Урана и спутников его, но о планетах, после Урана открытых, они еще не слыхали32.

Господин Хлебников от скуки занимался сочинением таблиц логарифмов, натуральных синов и тангенсов и некоторых других, до мореплавания принадлежащих, которые привел он к концу с невероятным трудом и терпением. Когда сии таблицы были показаны академику, то логарифмы он тотчас узнал, также и натуральные сины и тангенсы; для изъяснения, что они ему известны, он начертил фигуру и показал на ней, что такое син и что тангенс. Желая узнать, как они доказывают геометрические истины, мы спросили его, так ли японцы думают, как мы, что в прямоугольном треугольнике (который я и начертил) два квадрата из сторон равны одному квадрату из гипотенузы. «Конечно, так же», — отвечал он, а на вопрос наш, почему, он доказал самым неоспоримым доводом: начертив фигуру циркулем на бумаге и вырезав квадраты, начал те из них, которые из сторон были написаны, гнуть и разрезы-вать, а потом отдельные части по большему квадрату уложил так, что они точно заняли всю его площадь.

Солнечные и лунные затмения они вычисляют с большой точностью, по крайней мере он нам так сказывал* (* В августе 1812 года было лунное затмение, в той части света видимое. Японцы нам сказали время оного из своего календаря, и мы хотели наблюдать его, с тем чтоб по крайней мере хотя примерно судить, довольно ли близки их вычисления. Мы думали тогда, не так ли и японцы делают астрономические свои выкладки, как один голландец, издатель Капштатского календаря на мысе Доброй Надежды, который предсказал лунное затмение в день новолуния; бедные голландцы пялили глаза на небо во всю ночь, но ни луны, ни затмения не видали. Нам, однако, не та причина помешала видеть японцами вычисленное затмение, но чрезвычайно облачная ночь.), да и немудрено, ибо они имеют у себя переводы многих статей из де-Лаландовой астрономии и содержат в столице, как то я выше упоминал, европейского астронома. О дальнейших познаниях японцев будет сказано в замечаниях моих о сем народе.



http://elcocheingles.com/Memories/Texts/Golovnin/Golovnin.htm