Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

завтрак аристократа

Т.В.Пискарёва Время, не пойманное на часы 07.10.2020

Новелла Матвеева: я лучше приду к вам босой





38-14-1350.jpg
«Выразительное и чуткое» лицо Новеллы
Матвеевой.  Фото Георгия Елина


Новелле Матвеевой в этом году, 7 октября – если строго по ее документам – исполнилось бы 90 лет. «Быть может, я и впрямь плохо угадывала время, – написала она о начале своего несовпадения с Хроносом. – Но ведь, как говаривала героиня одной моей длинной сказки, – у меня не было часов ни на руке, ни на башне!»

***

«Мою дурацкую безропотность оценили только вчера, когда я пришла к начальникам с просьбой освободить меня от работы, – говорит Матвеева в «Пастушеском дневнике» о своей юности. – И даже у директорши – этого неприступного утеса в юбке – нашлись для меня живые человеческие речи». Она была нездорова, а начиналась зима. «Нужно немножко отдохнуть, хотя жить в нашем доме и в нашей комнате уже само по себе – адский труд». Это о том, что маленькая поэтическая семья жила так: «вчетвером в шестиметровке и без отопления».

«Свирепствует страшный холодный ветер, о, мои «добрые друзья»!

***

Новелла Матвеева по-прежнему ведет с читателем исключительно, принципиально «человеческие речи», возвышенные и сложные: в опубликованных или до поры не опубликованных стихотворениях, песнях, прозе, дневниках и... снах.

Многое еще в архиве, в ее записях мерцает кладами, нетронутое, неизвлеченное, неслышимое в «шелестенье лет»... Возможно, стараниями тех, кто уважительно хранит ее наследие, мы еще прочитаем что-то незнакомое.

***

Даже малой доли, нескольких музыкальных тактов или строк хватит, чтобы воспринять поэтическую вибрацию, узнаваемую тональность Новеллы Матвеевой, уловить тепло – «и чувствую, что солнце где-то здесь:/ под тонкой тьмою, точно кровь под кожей».

Однако неотчетливость, отсутствие твердой пятерки по поэтическому мастерству от публики и от судейских в литературе – по-прежнему на каждом шагу, во всем. Изысканна, проста, гениальна? А не детский ли она поэт? Место ей – в новом веке или в тускнеющей поэзии уходящих?

Были и, к счастью, еще есть такие, похожие на Матвееву. Редкие, фантастические и дикие птицы – как, например, Ксения Некрасова, которой отказали в приеме в большой творческий союз. Там ей поставили двойку за творчество (необычное и удивительное, высоко оцененное Ахматовой, Пришвиным, многими другими из лучших) – инстинктивно оттолкнули поэтессу, которая так же инстинктивно избегала тех, «что ходят в обтекаемых пальто».

***

«Иметь его было тревожно. Владеешь им – а всегда как будто не до конца... Ведь сама его форма – укатывающаяся!.. именно потеря мяча в детстве есть, может быть, лучший образ потерянности самого детства» (из книги воспоминаний «Мяч, оставшийся в небе»).

...Не бойся «странности»,

в душе хранимой свято!

Не бойся лестницы, с которой

вниз когда-то

Скатился красный мяч...

И укатился он

Туда, где страх весны...

Мяч укатывается и становится невосполнимой потерей – как и время, так и не пойманное на часы, которых никогда не было на руке.

***

В стареньком платье, на растрепанной голове пестрая косынка и на руках кошка Репка, лицо «выразительное и чуткое», – «но есть и у действительности видимость,/ а я ищу под видимостью душу». Взгляд, как у короля Лира, когда он уже произнес: «Мне ураган приносит облегченье. Он мешает мне думать о другом».

Это чистые, тревожные глаза шестикрылого серафима Врубеля, короля в изгнании, босого поэта. Взгляд чертежницы-надомницы Илларии из фильма Петра Фоменко «Почти смешная история». Она решительно говорит: «Я вам сейчас петь буду», – хотя ее об этом никто не просит. А поет Иллария гениальную песню Матвеевой «Я леплю из пластилина», где, как и во многих других матвеевских песнях, смысл шекспировский, божественный, недетский, и беспокойно мечутся рембрандтовские светотени.

***

«Все самое страшное идет от бесформенного или неопределенного», – написала Новелла Матвеева в воспоминаниях. Хаос не облагораживает красоту (хотя и она родилась из хаоса), делает чистое мутным. «Вот вам и все. Встречайте новый хаос! Кон тутта форца! Грянем «Гаудеамус!» – отчаянье финала «Сонетов в защиту княгини Дашковой» в той публикации 2016 года (последнего года жизни Матвеевой), где рядом (легкое касание и благоволение судьбы) есть и мои стихи...

Непойманная, ускользающая красота поэзии не хаотична, хотя и не пронумерована. Когда поэзия выпадает из табели о рангах, это очень злит критика: «– Эй, ты, сияй сама! Поэту нет расчета/ Жить отраженьями, – заметил критик мне./ Мой друг! Достаточно, что ты меня к Луне,/ Забывшись, приравнял – чего ж тебе еще-то?» Поэзия Новеллы Матвеевой счастливо избегает железной дисциплины и строгой формы, «изящных неточностей полный, стих/ построился не от сих до сих...»

Трепещущая светотень на картине всегда правдива. Пусть это будет Рембрандт, пусть это будут импрессионисты, на полотнах которых запечатлена, как принято говорить, «световоздушная стихия». «Это поэзия, созданная гармонией правдивых цветов», – сказал Камиль Писсарро о картинах Клода Моне.

***

Стихи и песни Новеллы Матвеевой так же световоздушны, основаны на гармонии и «правде цвета» – отсюда диссонанс с этикой и эстетикой новых времен. «Сама природа художества противилась, противится и всегда будет противиться бесчеловечным решениям. Но, кажется, мы научились презирать природу вещей, и вот почему (таланты у нас есть, но) гения нет и не может быть... Господь создавал этот мир как гениальное стихотворение. Никто не вправе редактировать Господа!» – восклицает Новелла Матвеева в эссе той поры, когда страна давно вышла из оттепели и вступила в полосу новых приключений (как будто прежних бед ей было мало!).

И здесь, и повсюду в мире неприкаянно бродит тень, «закутанная в тряпки»: «...бродил он окраиной смутной/ У двориков заиндевелых./ Ладонь исполина он лодочкой складывал утлой/ И зябко подсчитывал мелочь».

Новелла Матвеева, конечно, была готова сражаться с несправедливостью, оскорблением бедных и вообще со всеми «злыми ботинками», топтавшими в ее детстве «счастье пекаря-песочника».

«Что же до хитрости и жестокости, то они как раз редко согласуются с храбростью, а к доблести (или доблестям) вообще не относятся». Про свою прозу в одном из интервью она сказала: «методически растаскивалась и деловито рассовывалась по воровским карманам». Противник оказался вороват, увертлив и по большому счету недостоин честного поединка – «Не сразу нападет, а крикнет: «Защищайся!»/ Никто, никто уже теперь не крикнет так!..».

***

Начало потери гармонии (как и утраты высокохудожественной формы) Новелла Матвеева не могла не чувствовать, страдать от этого и противиться ее силе. «Злым людям и злой судьбе надо как-то особенно постараться, чтобы добиться ослабления волшебства местности, а то и полного исчезновения благотворного ее влияния. Иногда мне кажется, что под давлением ужасающей непочтенности нашего века аура царскосельских рощ давно уже ослабла или угасла, что сам досмотр богов за ними отменен...»

Досмотр богов за поэтическими рощами приостановлен, в них теперь топчется неразборчивый читатель да скучают строгие литературные сторожа и сторожихи. Только такие чудаки, как Матвеева, могли отважно гонять графоманов: «Не пиши, не пиши, не печатай!», «Ибо путь от Платона к планктону/ и от Фидия к мидии – прост».

Песни, стихи и проза Матвеевой начинались от первого «перехвата горла перед явлением настоящей поэзии». «От своей матери (поэтессы Надежды Тимофеевны Матвеевой-Орленевой) я получила первые уроки восторга перед вечностью искусства и красотой природы… мой слух был навсегда испорчен музыкой Идеала и ничего иного больше не принимал».

Высокий идеал и нормы (искусства и жизни), возведенные в принцип у этой странной и романтической семьи, – вот на что налетал ветер, который «напал на наш остров» и вбивал в стену гвозди без молотка.

«Неизбежная несовременность всякой поэзии, от века присущая ей наряду с упрямством мечты и позиции, в стихах моей матери прослеживалась не сразу, – написала Матвеева в эссе «Непобедимый стих». – Она сказывалась, пожалуй, лишь в той почти вызывающей (но без вызова) неожиданности, какую можно ждать только из дали былого, и в мнимой простоте решений, которую мы и принимаем иногда почему-то за «старомодность». Она цитирует любимые стихи, написанные матерью: «У этих стен есть сила старины/ Остановить меня в дороге,/ Чтобы взглянула я на пыльные чертоги,/ Где жизнь окончена, но где остались сны».

***

Другая сила «остановила ее в дороге», и она становилась частью подмосковного пейзажа – далеко небезупречного, но наполненного поэзией и музыкой.

...Там – черемуха валится с ног.

Там, отринув непрочный

канатик,

Прямо в воздух шагнул,

как лунатик,

Дуя в ниточный рупор,

вьюнок...

Пейзажным лириком в привычном, затасканном понимании Новелла Матвеева не являлась – потому что описывала природу не ремесленно, а буквально en plein air, «на открытом воздухе».

Природа, предметы, животные – как родственные душе и дару субстанции, организмы и формы – поддавались ее руке, точному и простому описанию:

Лесная глушь. Мороз. Как

щетка, воздух груб.

Но нежен свет особой зимней

негой.

Дома ушли в себя. Лишь дым

из красных труб

Свободно катится,

пропитываясь небом.

Как память давних дней, что

много лет спала,

Он сам себя в тиши

перебирает

И меркнет в сумерках...

И образы тепла

Рисует на небе... И сам же их

стирает...

Однажды в новогоднюю ночь в гости к Матвеевой и ее мужу поэту Ивану Киуру пожаловала лошадь: «спокойно пришла, заглянула в калитку, кивнула, гордой гривой достойно тряхнула и себя, словно тень, унесла...» (стихотворение Киуру, посвященное жене).

***

Не будь у нее болезни Меньера, неустроенного быта и других ограничений, она, наверное, могла бы стать («песня – шагом, шагом...») более динамичным, путешествующим поэтом. Про другие страны лишь читала или расспрашивала. «Но портить подошвы ходьбой не так по душе мне:/ Я лучше приду к вам босой – так будет дешевле».

Судя по всему, без помех она могла перемещаться лишь в своих снах, штрихи-сюжеты потом пунктирно записывала. Из них складывается ее узнаваемый портрет. Возьмем, например, это: «Полет не от хорошей жизни», «Морское путешествие на картине», «Аполлон и дикари»...

***

В поисковике интернета среди изданий Новеллы Матвеевой неожиданно всплыла книга Дарвина «Воспоминания о развитии моего ума и характера». «Рассказ о самом себе я старался написать так, словно бы меня уже не было в живых, – пишет исследователь, разглядевший в людях не только обезьянье, но и человеческое, – и я оглядывался бы на свою жизнь из другого мира».

Новелла Матвеева задолго до написания автобиографии уже обозревала все земное и самое себя из какого-то другого времени, сжатого до размеров детского мяча и запущенного в небо, из иного измерения (наверное, более совершенного). Она слушала музыку поэзии, «музыку идеала» на станции Чкаловская или на Сходне, где и ловила в световоздушную строку «мир необъятный,/ где все в избытке,/ но вечно чего-то нет...».



завтрак аристократа

Марина Завада, Юрий Куликов Ее любимое время - рассвет 10 апреля 2017 г.

Чего не знали читатели? Впервые публикуются подробности из дневника Беллы Ахмадулиной


10 апреля - 80 лет со дня рождения Беллы Ахмадулиной. В издательстве "Молодая гвардия" на днях выходит книга Марины Завады и Юрия Куликова "Белла. Встречи вослед". Отрывок из нее - сокращенную беседу с дочерью поэта Елизаветой Кулиевой - публикует "Российская газета".


Белла Ахмадулина: "Ладони ландыш дан и в ладанке хранится. И ладен строй души, отверстой для любви"... Фото: Виктор Васенин/РГ
Белла Ахмадулина: "Ладони ландыш дан и в ладанке хранится. И ладен строй души, отверстой для любви"... Фото: Виктор Васенин/РГ

- За годы, прошедшие после ухода Беллы Ахатовны, в вашей жизни  произошло много событий. Главное: родились близнецы - Маруся и Никола. На наших глазах вы несколько лет боролись, вытаскивая из болезни неизлечимого мальчика. В обрушившейся беде вам не хватало мамы?

- Я не готова к такому вопросу. В моем сознании это не связанные вещи. Когда у тебя страшно болеет ребенок, ты начинаешь жить приземленной, грубой жизнью, для кого-то непереносимой… Я всегда старалась оградить маму от своих неприятностей. И в случае с Николой не хотела бы, чтобы мама видела мое горе. Все-таки у поэта другой градус боли, да? И служила мама своим богам.

- Сходство четырехлетней Маруси с маленькой Беллой даже забавно. Какие черты своей мамы вы в ней замечаете?

- Маруся человек, которого нельзя заставить что-то сделать, пока она сама к этому не придет. Абсолютно мамин тип. Внешняя кротость, а внутри - стержень, которого не ждешь в таком милом существе, эльфе. В маме как раз тоже поражало это противоречие между внешней незащищенностью и внутренней силой. Даже в быту. Допустим, на даче засорился унитаз, все в панике. А мама попереживала, но пошла, залезла туда рукой и прочистила… Решительность.

И конечно, упрямство невозможное. Не сломать. Маруся такая же. Ей интересно конструировать фразы, играть словами. Мы редко бываем в "Макдоналдсе", но тут зашли, она говорит: "У нас сегодня праздник вредных штучек". Это тоже мамино такое...

- Две девочки - Елизавета и Анна, рано осознали, что их мама особая. А живший обок мужчина, ваш папа Эльдар Кулиев - сошлемся на слова Лоры Гуэрры - "даже не понял, кто с ним рядом"?

- Не совсем так. Он все понимал. А толку-то? Думаю, он по-своему страдал оттого, что живет в тени Ахмадулиной. Это она добывала средства, готовила за Эльдара какие-то курсовые… Отец был деликатный, нежный, но, к сожалению, не только в силу возраста инфантильный. Им обоим было трудно. Мама писала в письме: "Мне и живой в тягость быть, не только - старшей". А мужчине в браке обидно быть ребенком…

- Вы знали своего балкарского дедушку Кайсына Кулиева?

- Для многих девочек идеал мужчины - папа, но поскольку у меня не было папы, а с отчимом мы никогда не были близки, недостижимым идеалом мужчины для меня навсегда стал дедушка… Лет в шесть я лежала с мамой в больнице.

В новой книге, посвященной Белле, - беседы с ее близкими и с теми, с кем пересекалась ее жизнь.

Мы две недели вместе провели в боксе - на одной кровати. Мама убеждала меня терпеть боль, но терпеть было почти не по силам: двенадцать уколов в день. Вероятно, во мне накопилось колоссальное внутреннее напряжение из-за боязни все-таки зареветь, потому что когда внезапно в конце больничного коридора я увидела Кайсына, то бурно кинулась к нему. Не забуду, как бежала по длинному коридору, а дедушка шагнул навстречу, и я повисла на нем. Я была совсем маленькой, но почувствовала такую исходящую от него силу и такую жалость, которую способен дать только мужчина, может быть - отец.

- Вы недавно взялись перечитывать "Дневник" Нагибина в связи с найденными мамиными дневниками, узнав, что, будучи его женой, она тоже вела дневник?

- Это чистое совпадение. Как-то я уже бралась за "Дневник", но, видно, время  не подоспело. А тут потянуло к книге вернуться. Вероятно, оттого, что после маминого ухода возникло желание глубже погрузиться в ее жизнь, в частности - в тот кусок, когда она обитала в Пахре… И вдруг - такая радость! Узнаю, что вы отыскали в РГАЛИ неизвестные мамины записи. Начала читать и дух захватило. С какого-то момента меня стала волновать тема человеческого одиночества. Я много размышляла об этом, и ровно в те дни мне попадается мамин дневник, в котором просто в точности сформулировано то, что я думала о любви мамы и Нагибина. 

- Отношения этих двух людей - какими они видятся глазами взрослой дочери Ахмадулиной?

- Нагибин и моя мама в чем-то противоположны. Он эрудит, жестко логичный, здравомыслящий, честный (я имею в виду наедине с собой, если судить по "Дневнику"). Мама - воплощение гения, интуитивно воспринимающего мир.

Непохожие, по-разному трансформировавшие реальность в творчество, они поразительно соединялись в одно целое и, проникая в закоулки друг друга, составляли по-своему совершенный разум. Сложно сказать, кто из них больше дал другому. Не исключаю, что Нагибин. Сегодня утром я еще раз перечитала мамины дневники, захватила их с собой. Вот она пишет: "Юра… создал и обновил мой облик…И это было так значительно, что мама, путем смелой реформы обратившая бесформенную кровь в младенца, все же произвела со мной менее эффектную операцию, чем Юра".

Нагибин ввел маму в мировую культуру. Разве то, во что он был так влюблен, преподавали в Литинституте? Позже в гневе он упрекнет: "ты мало читаешь". Ну, если сравнивать с ним, многие выглядят идиотами. А мама дышала литературой, но была человеком иного склада, не академических знаний. И заслуга Нагибина, конечно, что он не только открыл ей пласты не хрестоматийных имен - дисциплинировал чтение. Однако и для него стал откровением ее приблизившийся дар. На каждого из них свалилось счастье: найти единомышленника, человека, с которым можно говорить на одном языке… Какая по-набоковски пронзительная запись в ее дневниках - об общем обеде на даче, Юрином лице, склоненным над тарелкой, сновании птиц за окном, и в конце - мольба: "Господи, оставь мне все это"…

Мама никогда при нас не упоминала о своей личной жизни до дяди Бори /Мессерере/, создавалось впечатление, что она просто родилась замужем за ним. Но мне, естественно, приходило в голову, что в ее жизни есть лакуны, о которых недоговаривает. Сейчас, держа в руках найденные мамины страницы, я как женщина понимаю, каким страданием для нее должно было обернуться крушение брака с мужчиной, если немало прожив с ним под одной крышей, она записывает, словно в начале близости: "…все во мне сориентировано на одну страсть, на одну привычку натыкаться повсюду на единственно теплое, спасительное тепло, жадно окружать себя им, - все сводится к Юре".

Этот тонкий, глубокий человек вдобавок давал маме то, что редко дают тонкие люди: мужскую заботу, финансовую обеспеченность, комфорт большого красивого дома. Правда, она так и не стала в этом доме хозяйкой, но ощущение уклада, убежища, размеренного быта как радости долгое время наполняло ее чем-то похожим на блаженство...

- Вы причислили Нагибина к маминым единомышленникам. Не  слишком ли это сильное слово для писателя, сочинившего немало конъюнктурной ерунды?

- Начиная вести дневник, Нагибин сделал запись о том, что есть литература для себя и для печати. Не писать "для всех" Нагибин не мог себе позволить. Он боялся бедности на генетическом уровне. Много позже мама обронила, что Нагибин ненавидел власть и говорил: "Я построю от нее забор из денег". Но с ним произошла ужасная вещь. Он думал, что можно ради денег сочинять халтуру и параллельно идти к идеалу. На самом деле в итоге халтура его сожрала.

Все это печально. Потому что, как бы Нагибин по другую сторону своего забора не старался встроиться в систему, представление о нем как о таком советском писателе неверно. Он держался в стороне, из-за внутренней фронды во многих литераторских компаниях чувствовал себя неуютно. А мама в малознакомых домах тушевалась. Я всегда догадывалась: ей плохо среди неблизких людей, но, оказывается, она еще в молодости в дневниках описала, что с ней происходит, что в гостях испытывает муку стыда, скуку, лень, одиночество, отчуждение к иносуществующим хозяевам.

…Вообще два "неформатных" человека под одной крышей помещаются непросто. Исключаю зависть, но мужское достоинство Юрия Марковича вряд ли не было задето знаменитостью юной жены. Мама была на таком гребне славы, что даже меня потом узнавали на улице, поскольку я на нее похожа. Мне кажется, любому мужчине трудно вынести, если то, что ему дается тяжелым трудом, его спутница достигает легко, шутя. Легкость гения, с которой мама добывала стихи, была кажущейся легкостью и, когда Нагибин упрекал ее в том, что она совсем не умеет работать, он был, как минимум, несправедлив. На весах времени оказалось, что ее неработоспособность принесла литературе куда больше, чем работоспособность Нагибина.

- Поразили в РГАЛИ черновики Ахмадулиной. Уйма недовольно зачеркнутых слов, строф, целых страниц! Сколько женских силуэтов и лиц машинально рисовала рука, когда ангельские слова артачились, не хотели рождаться!

- Это абсолютно пушкинская история, когда легкость кажущаяся. Мама любила на эту тему рассуждать…  Я с детства сочиняла, вокруг поэзии, творчества все время шли разговоры. Что писать стихи тяжело, мне кажется, я понимала с пеленок, но то, как мама описывает этот процесс в дневниках, совершенно оглушает.

Когда маме не дали Нобелевскую премию, она сказала: И правильно. Нечего

- "Стихи возникают во мне только в связи с резкими страданиями мозга. Это напоминает признания под пыткой"?

- Да. Мама стремилась, чтобы "насилие" никому, кроме нее, не было заметно, чтобы в муках рождался стихотворения чудный театр. Но сочинение стихов для нее было работой. Ко времени, когда я себя осознанно помню, она стала, думаю, гораздо более организованной, чем в эпоху Нагибина, надолго уезжала куда-нибудь в Репино, Комарово, в Карелию, уединялась и писала. В Сортавале нам дали домик на двоих. Цвела черемуха, мама огромными охапками таскала ее в дом: "…она - туоми. И кукива туоми, коль в цвету". С собой она привезла пишущую машинку, которую подарил Василий Аксенов. Внутри скотчем он приклеил фотографию с надписью: "Белке для выстукивания стишков". На этой машинке и "выстукан" потрясающий сортавальский цикл.

- В архиве мы наткнулись на телеграмму, отсылающую к появившемуся годом раньше ахмадулинскому стихотворению "Я думаю, как я была глупа": "ялта крым дом творчества литфонда ахмадулиной белле 10 04 1968 пока что наши помыслы чисты на площади восстанья половине шестого целуем поздравляем андрей булат вася гладилин дьяченко евгений жора зяма иржик кит леопольд миша а может быть и больше но не меньше"…

- Так и мама - всем известно - была предана друзьям: Окуджаве, Войновичу, Аксенову… Ее с ними связывали светлые отношения. Никогда - зависть, всегда - восхищение, умение ценить дарование другого. Но, на мой взгляд, более точное слово у нее - товарищ. Или совсем любимое: брат. Такой сложный человек, как мама, ощущавший внутреннее одиночество, свою обособленность и странность, не нуждался в дружбе в обыденном и особенно -  женском понимании, с ее обязательной доверительностью, потребностью излить душу. Да и не принято было, мне кажется, в мамином близком кругу доверительное общение. В компании товарищей маме не надо было перебарывать скованность, ей было с ними хорошо, в самых шумных сборищах ее отдельность подразумевалась и принималась. Как только ей чересчур распахивали объятия, она пряталась. Потому что в объятиях писать невозможно. Чтобы писать, надо быть одной. В этом, по-моему, она больше всего родственна Окуджаве. Но совсем не уверена, что они были задушевными друзьями. Вернее, уверена, что нет. Большая любовь, нежность, взаимное притяжение, но - не запросто, все-таки замедляя шаги перед притворенной калиткой. Мама была одинокой по определению. Одиночество как призвание, как приговор.

- Белла Ахатовна, по вашим словам, подтрунивала над людьми, испытывавшими на себе власть прошлого. Это свойство очень несентиментального человека. В чем еще оно давало о себе знать?

- Когда стало трендом  поднимать шестидесятников на щит, мама говорила мне, как бы обращаясь к своим знакомым из этого поколения: "Вы через слово упоминаете те годы, оттепель, просто потому, что тогда были молоды, а сейчас вы старые дураки". Она была убеждена, что настоящий поэт всегда шире любого течения, направления. Терпеть не могла пафосных разговоров о "стадионах". Так сложилась мамина литературная судьба, что они помогли ей стать известной, но это не было ее целью, и спустя годы она не гордилась собой в роли завоевывавшей трибуны. Такая роль была ей чужда. Вообще мама считала, что всякий человек имеет право тосковать по былому, но не надо кричать о своей грусти, возводить ее в культ. Или - пиши тогда об этом, как Набоков.

- Вы обратили внимание на рассуждения в дневнике совсем молоденькой Ахмадулиной о патриотизме? "Сколько нас учили патриотизму… довели до мертвости, глухоты и холода ко всему, а всего-то надо было показать … мужичонку, которого мы с Юрой видели вчера: среди далеких сырых снегов, под огромным небом, темно наполненным богом, он брел в безнадежную даль, падал лицом и руками в снег, шатался с невероятным размахом, падал и брел много веков подряд. И от всего этого была такая тоска, такой лесковский щёкот в груди, такой страх и захватывающие дух родимость и обреченность к этой земле, которые и есть патриотизм для русских".

- Здесь многое, наверное, пришло от Нагибина, от их разговоров на этот счет. У мамы в записях есть такой момент, когда полупьяный Толя, убиравший в саду снег, замирает, увидев синичку, и долго тупо-мечтательно следит, как она расклевывает зерно. Мама замечает, что в этом проявляется вечная сентиментальность русского человека при виде живой твари. Мне сразу припомнился "Дубровский". Поджигая дом, он просит кузнеца Архипа отворить двери, чтобы спящие приказные могли выбраться. Но Архип, напротив, запирает их, зато, углядев бегающую по кровле с жалобным мяуканьем кошку, ставит лестницу и лезет за ней в огонь. О Толе, о таких же нетрезвых горе-печниках мама пишет с любованием вперемешку с иронией.

Что характерно: с народом мама всегда находила общий язык легче, чем с советскими писателями. На переделкинской даче у нее была большая дружба с рабочим Женей. Когда мама приезжала из Москвы, Женя приходил, они подолгу разговаривали, иногда выпивали. В маминой устной речи было много просторечий, деревенских словечек, которые вводила намеренно. Из первого, что приходит в голову, слово "ничаво".

- "А у меня нету ничаво"…

- Что, в целом, недалеко от истины. Моя няня Анна Васильевна относилась к маме с огромной жалостью, считала, что все норовят ее "оставить без штанов"… Во времена безденежья после "Метрополя" тетя Аня нашла подработку, чтобы нас кормить. Разумеется, мы и без того не попрошайничали, но няня считала своим долгом кормить детей сытно и вкусно. У нее в комнате стоял огромный американский сундук. Все время мне говорила: "Вот умру - не забудь, на дне сундука спрятаны деньги". Тетя Аня умерла в 1992-м, в один день с Асафом Михайловичем Мессерером. Мама хотела приехать на кладбище, но они с дядей Борей успели лишь на поминки. Там мама вспомнила историю: как-то, увидев, что огромный пес Маргариты Алигер сорвался с цепи, бросившись на маленькую собачку Евтушенко, моя няня преградила ему путь и подставила руку. На всю жизнь остались страшные шрамы.

- О Евгении Евтушенко - косвенном участнике героической эпопеи. Его контакты с вашей мамой, знаем, не обрывались.

- Для вас не новость: мама руки не подавала тем, к кому плохо относилась. А с Евтушенко они могли встретиться на улице, остановиться или прогуляться вместе по Переделкину. Изредка она заходила к нему на дачу, иногда он заглядывал к нам. Это не мешало маме Евтушенко подкалывать. Но при всем при том она сохранила к нему определенное тепло.

- Так же, как сохранила около сотни страниц стихов, написанных его рукой в конце пятидесятых, и толстый перевод с азербайджанского книги Наби Бабаева "Дуб на скале".

- Вы это в архиве обнаружили? Я, видимо, пропустила.

- Да. Не выбросила почему-то, разведясь.

- Вряд ли за этим скрывается что-то концептуальное, касающееся первой любви. Скорее, надо держать в уме: они - поэты. А это все-таки рукописи…  

- В 1998 году Русский ПЕН-центр выдвинул Ахмадулину на Нобелевскую премию. Но победил португалец Жозе Самараго. Нет в мире справедливости! Как Белла Ахатовна реагировала на сорвавшееся лауреатство?

- Она была, конечно, в курсе выдвижения, но испытывала неловкость из-за этого. А узнав, что не выиграла, прокомментировала: "И правильно. И нечего". Но, возможно, ей хотелось признания. Потому что в конце жизни стала задаваться вопросом: помнят ли, будут ли помнить?

- Поздняя Ахмадулина как-то незаметно сменила шумный богемный имидж на респектабельный. Она грациозно принимала ордена, Государственные премии. Однако сколь бы благонравно не выглядела внешне ее принадлежность к новой общественной элите, по-прежнему оставалась вне строя - во всех значениях этого слова. Стояла особняком. А было ли время, с которым она внутренне ладила? Кроме ночи, конечно?

- Премии, награды для мамы не были нужны и важны. Она немного стеснялась государственных поощрений. В ее представлении это не то, к чему должен стремиться поэт. Больше они льстили дяде Боре. А она пожимала плечами: "Вот как? Ну, пошли, получим". За  Государственной премией, кстати, сходили в Кремль всей семьей. Мы почему-то выпивали с Зюгановым. Это когда маму увели в президентский шатер. В нем Путин поздравлял лауреатов. Дядя Боря все пытался туда прорваться. Но охрана его не пускала. Зато мы с Битовым взялись под руку, напустили на себя важный вид и легко прошли. В шатре мама познакомила меня с президентом.

- И что она сказала? "Это моя Лиза бедная"?

- Как положено, по этикету: "Разрешите представить вам мою дочь". Мама была шикарно одета. Но для нее этот день меньше всего стал поводом для рассказов. Скорее мне он дал повод поболтать с друзьями на тему, как я ела в Кремле поросенка, выпивала с Зюгановым и пожала руку Путину. 

Теперь о том, какое время больше всего подходило маме… Да никакое. Ощущение мамой любого времени было драматическим. А ночь? С ночью она ладила. "И ладен строй души, отверстой для любви". Когда я читаю эти строки, то представляю Сортавалу, черемуху, раннее утро. Самое любимое мамой время: рассвет.



https://rg.ru/2017/04/09/rg-vpervye-opublikovala-podrobnosti-iz-dnevnika-belly-ahmadulinoj.html

завтрак аристократа

Из книги Е.Ю.Варкан "Тайны драгоценных камней и украшений" - 16

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2132466.html и далее в архиве



Когда все были молоды и прекрасны


Марии Шверубович (Качаловой)


В начале прошлого века, как и в начале позапрошлого, не быть театралом было просто неприлично. В числе восторженных театральных почитателей – и простые граждане, и члены императорской семьи, и рядовая аристократия. В Москве гремел Художественный театр, и для москвичей любить театр означало лишь только – быть в МХТ, приближенным к его актерам. Поклонники и поклонницы блокировали театральные выходы, осаждали квартиры своих кумиров. Торговали носками и носовыми платками, украденными у актеров в гримерках.

Романтическое смятение наполняло и сами театры. Очень непростые отношения, например, сложились у премьера МХТ Василия Качалова с Александром Блоком. Василий Иванович обожал поэта, но Блок к Качалову относился сложно. Поэт был влюблен в актрису Художественного театра Волохову – очень красивую женщину, которой посвящена, кстати, «Снежная маска». А она, в свою очередь, симпатизировала Василию Ивановичу. Само сценическое имя – Волохова – явилось к ней не просто так. В одной из пьес героев звали Качалов и Волохов, и она взяла себе псевдоним, стала Волоховой. Блок, конечно, очень мучился. Как это его, гениального поэта, променяли на «актеришку»?

Сам же Василий Иванович был из семьи провинциального священника Шверубовича из Вильно. Один его брат стал генералом, другой сделался юристом, да и сам он поступил на юридический в Петербургский университет. К счастью, его отец, несмотря на свой духовный сан, был вполне широких взглядов и сквозь пальцы глядел на увлечение сына Василия лицедейством, приговаривая для друзей, что тот «пошел по ученой части». В конце концов Василий учебу бросил и стал играть в театре в провинции и очень успешно, кстати.

Не будем пересказывать весьма драматическую историю отношений Качалова со Станиславским, которая закончилась знаменитым восклицанием последнего: «Это чудо, вы наш!» Расскажем другое. Еще совсем молодой Василий Шверубович пришел к провинциальному антрепренеру, тот дал работу, но попросил, чтобы актер выдумал себе псевдоним, потому как фамилия его – Шверубович – незвучная какая-то. Радостный Василий вышел на улицу и купил у разносчика газету, развернул и увидел помещенный в ней некролог о том, что скончался некий Василий Иванович Качалов. Так Василий Иванович Качалов для русской сцены родился.

При всей своей внутренней скромности Качалов, конечно, был мужчина с шиком. В те годы публичные люди – выглядели, что называется. Одеваться умели и любили. А за внешним видом своих актеров приглядывал лично Станиславский и порой даже делал замечания. Да и куда же девать искрометную легкость стиля? Словом, все были молоды и прекрасны. Качалов же числился кумиром всей Москвы, ее женской половины так уж точно.

Интересно, что история оставила нам и имена некоторых жарких его поклонниц и даже их образы. Восхититесь! – Генриетта Леопольдовна Гиршман. Портрет кисти Валентина Серова.

Серов был другом Качалова. И хотя нет ни одного портрета Василия Ивановича, писанного художником, существуют два карандашных эскиза, один из которых находится нынче в Третьяковской галерее, а другой – в семье Качалова. Так вот, Серов был влюблен в красавицу Гиршман. Эта приязнь была известна. Но чтоб догадаться, необязательно было и подслушивать общие толки. Можно только лишь глянуть на ее портрет – великолепная женщина, которая и сама знала себе великолепную цену. Серов же поместил себя на полотне с ее портретом – скромно отраженным в зеркале за спиной красавицы. И кажется, будто он тайно подглядывает за ней в чуть, осторожно приоткрытую дверь. Согласимся, не с каждой женщиной мужчина готов войти в вечность.

Генриетта Леопольдовна Гиршман была не только красавицей, но и очень состоятельной женщиной, что придавало ей немалой уверенности. Вместе с мужем в своем особняке у Красных Ворот они собрали уникальную коллекцию русской живописи, мебели, предметов декоративно-прикладного искусства. Ей восхищались и писали ее портреты Константин Сомов, Филипп Малявин, Леонид Пастернак и даже Зинаида Серебрякова. Словом, Генриетта Леопольдовна пользовалась невероятным успехом, в мужском обществе – особенно. Но именно великому актеру Качалову оказывала все знаки внимания. Вместе они пили чай в гостиных своих домов, прогуливались, посещали выставки, где Генриетта Леопольдовна частенько делала недешевые покупки, ресторации, танцы и, конечно, ходили в театр. Куда ж без театра? Только Василий Иванович ходил на сцену, Генриетта Леопольдовна – в зрительный зал. А во время голода, в войну – Первую мировую, естественно, она присылала к нему на квартиру фантастические коньяки и вина, изысканные деликатесы, сладости, фрукты. Словом, отношения были не лишены романтики.

В революцию семья Гиршманов эмигрировала и на вывезенные средства в Париже открыла несколько антикварных и ювелирных магазинов. МХАТ выезжал на гастроли за границу, только в 20-е годы в Париже русские звезды были дважды. И там, конечно, виделись со старыми знакомыми, друзьями, им было что вспомнить. В последний раз Генриетта Леопольдовна и Василий Иванович встретились в 1937 году, будучи уже людьми немолодыми. Тогда она и вручила Качалову золотое кольцо с темно-синим лазуритом. Лазурит – древний амулет и всегда считался залогом подлинной дружбы и искренней преданности, а также избавлял от меланхолии. Перстень скромный, с овальным камнем и завитушками в оправе.

Василий Иванович надел его на мизинец, который украшают кольцами влюбленные.

Кольцо императрицы для рязанского крестьянина

Лидии Архиповой


В жизни многих известных писателей остается множество загадок даже в наши, кажется, просвещенные дни. Бывает, и случаются открытия, когда вдруг слухи становятся реальностью, а мифы фактом.

Еще в школе хороший учитель рассказывает своим ученикам легенду о кольце с изумрудом, которое Сергей Есенин якобы получил от императрицы Александры Федоровны. Об этом писал и сам поэт. Но дальше увлекательной истории дело не шло. Никто никогда не подтвердил и не опровергнул реального существования есенинского перстня. Словом, его будто не бывало.

Действительно, Сергей Есенин встречался с императрицей и читал ей стихи в 1916 году. Шла Первая мировая война, он был призван в армию и, вероятно, только хлопотами доброжелателей не попал на фронт, а попал в запасной батальон и с апреля числился «санитаром в Царскосельском военно-санитарном поезде № 143 Ея Императорского Величества Государыни императрицы Александры Федоровны». Кстати, в том же, 1916 году Есенин посещал Марфо-Мариинскую обитель в Москве и встречался с великой княгиней Елизаветой Федоровной. Она подарила ему Евангелие из своей личной библиотеки и икону Преподобного Сергия Радонежского. Эти мемориальные вещи находятся в музее поэта в Константинове.

Санитар Есенин много ездит по делам службы, перевозит раненых – в Крым, Киев, Конотоп. И вот 22 июля Есенин приглашен на концерт в царскосельский лазарет по случаю именин вдовствующей императрицы Марии Федоровны и великой княжны Марии Николаевны. Там он читает свою «Русь». Императрица, записано в мемуарах поэта, «после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивые, но очень грустные. Я ответил ей, что такова вся Россия».

Есенин был пожалован золотыми часами, которые до него не дошли, а осели в кармане некоего полковника Ломана, организатора вечера и, по слухам, покровителя поэта. И перстнем с изумрудом. Известно, что императоры по благоволению поощряли подданных перстнями с бриллиантами. Такие получили в свое время, к примеру, Николай Карамзин за «Историю государства Российского», Николай Гнедич за перевод «Илиады», Василий Жуковский – за вклад вообще и за воспитание цесаревича, в частности. Императрицы, вероятно, использовали перстни с камнями попроще.

Понятно, что после революции хвастаться царским подарком стало небезопасно. И Есенин просто хранил его – как память и навряд ли куда его надевал. Впрочем, украшений поэт, судя по всему, вообще не носил. Единственное упоминание, якобы видели у Есенина перстень с сердоликом на одном из вечеров в начале 1925 года, когда он читал стихи из «Персидских мотивов». Перстень был похож на пушкинский и надет был, как и Пушкин носил, на большой палец. Это воспоминание более похоже на творческий вымысел – так порой видится то, что хочется, но чего не было на самом деле. Нет более свидетельств, чтобы кто-то когда-либо видел у Есенина – сердоликовое ли кольцо, императорское ли с изумрудом, да и вообще какое другое. Мы не находим его и запечатленным на фотографиях поэта. Папироска в руках есть, трубка, а вот колец на пальцах нету. Есенин был известным франтом. Приобрел и научился носить трость, бабочку, цилиндр, но не привычку носить кольца. Не видел он в этом своей эстетики.

Хотя весь Серебряный век прошел под знаком самоцветов и мог бы называться Сердоликовым. Камни не только носили, но прославляли и воспевали на все лады все поэты времени. Пожалуй, только Есенин не посвятил своих строк чарующим минералам. И не оценил их красоты, не поверил в их великую силу. Все ездили к Максимилиану Волошину в Коктебель, который стал образом и стилем эпохи. Все, но не Есенин. Он хотя и жил во времени Серебряного века, но как бы параллельно, и не составил ему славу. Как единичный гений Есенин составил славу только себе и никому более.

Словом, с 1916 года никто изумрудного перстня у Есенина не видел и ничего не слышал. И вот несколько лет назад есенинский изумруд явился в Константинове. На золотом кольце, где обычно ставится проба, сохранилась императорская корона – клеймо мастеров царского двора. Камень – кабошон. Это простейший способ огранки. «Кабош» в переводе с французского – «башка». Камню придается выпуклая форма без граней. Вообще-то огранка кабошон используется часто для не очень чистых камней. И с нашим случился такой же конфуз. После экспертизы вышло, что зеленый минерал не что иное, как хризопраз, камень тоже красивый, да изумруд ценнее будет. Но кто ж его тогда проверял на руке императрицы? Да и не все ли нам теперь равно? Вещица-то все одно историческая.

О кольце и его обретении подробно рассказала Лидия Архипова, бывшая главным хранителем в музее в Константинове.

В мае 1924 года Сергей Есенин приехал в Константиново. Он отправился в Клепики, где когда-то учился, показаться в блеске славы. Но дошел только до села Кобылинка, там жила его 20-летняя троюродная сестра Маша Конотопова. И тут он узнал, что неожиданно попал на свадьбу, сестра выходила замуж. К случаю оказалось у него то изумрудное колечко. И на счастье и в память об этой встрече сделал Есенин сестре своей такой подарок – перстень от императрицы.

Марья Ивановна Конотопова прожила долгую жизнь, и все годы хранилось в маленькой рязанской деревушке в секрете есенинское колечко. В 1993 году она связалась с музеем и, рассказав эту историю, выразила желание отдать перстень в Константиново. Долго проводилась экспертиза, атрибуция. Почитатели поэта и коллекционеры предлагали большие деньги за это удивительное кольцо, но она продала его все-таки в музей. Надо сказать, что за небольшие деньги – цена килограммов трех-четырех стерляди примерно такая же тогда была. Да что и говорить, в 80-е годы, например, 4 рукописные есенинских строфы стоили всего 250 рублей. Автограф Максимилиана Волошина – 3 рубля. А Саши Черного – 1 рубль. Такова госцена русского таланта.














завтрак аристократа

А.П.Краснящих Чемпионы противоречий 07.10.2020

Пастернак, Сартр, Сеферис, Астуриас и их неосуществленная проза


Продолжаем нобелевско-писательскую тему, начатую в прошлом номере (см. «НГ-EL» от 01.10.20  https://zotych7.livejournal.com/2149433.html ). Уже седьмой год подряд в день, когда называют имя нового нобелевского лауреата по литературе, мы вспоминаем о прошлых и пытаемся разобраться, за что им дали премию. В этот раз – четверка из самого черного десятилетия для литературной Нобелевки, когда двое от нее отказались.



38-12-1350.jpg
Жан-Поль Сартр отказался и от Нобелевки,
и от экзистенциализма.
Фото из Национального архива Нидерландов

1958. Борис Пастернак

Давайте уже, положа руку на сердце или скрепя его, признаем: нобелевский роман Пастернака не самая лучшая проза, и прав Набоков, сказавший: «Доктор Живаго» – жалкая вещь, неуклюжая, банальная и мелодраматическая, с избитыми положениями, сладострастными адвокатами, неправдоподобными девушками, романтическими разбойниками и банальными совпадениями». И с такими любовными диалогами, добавим, что, кажется, Пастернак издевается: «– Ларуша, ангел мой… Ты лучше всех людей на свете.… Я ревную тебя к предметам твоего туалета, к каплям пота на твоей коже, к носящим в воздухе заразным болезням, которые могут пристать к тебе и отравить твою кровь… Я без ума, без памяти, без конца люблю тебя… – Держи меня все время в подчинении. Беспрестанно напоминай мне, что я твоя слепо тебя любящая раба… Окрыленность дана тебе, чтобы на крыльях улетать за облака, а мне, женщине, чтобы прижиматься к земле и крыльями прикрывать птенца от опасности». Невыносимо, да? Нельзя писать всерьез и читать такое, треш (и во многом другом, например, вездесущий, везде сующийся пейзаж).

Почему сам не увидел, в чем загвоздка? Думаю, в том, что (из письма 1959 года) «всегда стремился от поэзии к прозе, к повествованию и описанию взаимоотношений с окружающей действительностью, потому что такая проза мне представляется следствием и осуществлением того, что значит для меня поэзия. В соответствии с этим я могу сказать: стихи – это необработанная, неосуществленная проза…» И еще в том, что его каждый год, с 1946-го по 1950-й, выдвигали на Нобелевскую премию за поэзию, роман он только начал. Знал ли тогда об этом? Может, и нет, неважно.

«Стихи – необработанная, неосуществленная проза» – довольно же жестко, да? Не первый этап, а так, вроде неотесанного чурбана. Была бы она мечтой (неосуществленной), как же все стало бы на свои места: неудачный эксперимент по смене кожи – но ведь был удачный эксперимент, не романный, с рассказами и повестями, но без разницы, были действительно «живаги» – «Детство Люверс», «Охранная грамота» и т.д.

Стилистически «Люверс», «Грамота» и, с другой стороны, «Живаго» – разные, там – модернистский эксперимент и свежо, здесь – как написано в нобелевской формулировке, «…а также за продолжение традиций великого русского эпического романа» и затхло. Понятно, что раз «русский эпический роман», имеется в виду прежде всего Толстой (если бы все из XIX, было бы более обтекаемо, как в формулировке Бунина: «За строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы»). И можно сказать, что Пастернаку дали за Толстого, извиняясь (а Слуцкий на том разгромном собрании московской организации писателей так и говорит: «Что им наша литература? В год смерти Льва Николаевича Толстого Нобелевская премия присуждалась десятый раз. Десять раз подряд шведские академики не заметили гения автора «Анны Карениной»).

Оставим политику и гадость, она была двусторонней, ЦРУ напечатало массовым тиражом и раздавало бесплатно: «Эта книга имеет огромную пропагандистскую ценность. …У нас есть шанс заставить советских граждан призадуматься, что не в порядке с их правительством…» Пастернак к этому ни при чем. (Да и не такой на поверку «Доктор Живаго» антисоветский, во всяком случае не более чем «Хождение по мукам», «Белая гвардия», «Волны Черного моря» – или «Тихий Дон», с которым он конкурировал за Нобеля: не только ЦРУ давило на Нобелевский комитет, СССР со своей стороны тоже – за Шолохова – и додавил в 1965-м.)

А к Толстому при чем. Но сам Толстой уже ни при чем к новой эпохе, ее языку, способу мышления. Иначе говоря, живи Толстой в 1940–1950-е, он не стал бы писать, как Толстой и Пастернак.

У Пастернака не было времени дать отлежаться роману и лет через сколько-то посмотреть на него другими глазами, выбросить треш и переписать, все завертелось очень быстро. А после Нобелевской премии и всего того вокруг нее роман и вовсе стабилизировался в первичном, не переписываемом состоянии, и Пастернак уговорил себя (может, и нет, может, только других): «…Вовсе не шумиха, не присуждение премии, не актуальность или черты религиозности создали судьбу книги и привлекают к ней души… Дело в ее новизне, не той, которую намеренно завоевывают и прокламируют в своих заявлениях литературные течения и установки, а в непроизвольной новизне духа и стиля, которая действует на простые сердца немудреных читателей как их собственное сегодняшнее восприятие» (письмо сестре в 1959-м).

Но как бы ни хотелось ему свести счеты с поэзией прозой, последняя, 17-я глава романа – «Стихотворения Юрия Живаго», и если в нобелевской формулировке отбросить вторую, приведенную, часть, останется «За значительные достижения в современной лирической поэзии». И вообще, кто нам запрещает считать первые 16 глав одним большим затянутым неудавшимся предисловием к самому-самому, удавшемуся.

1963. Георгос Сеферис

В принципе толковать свои тексты западло, есть даже что-то вроде императива: «Если надо объяснять, то не надо объяснять». Все равно, мол, не объяснишь, а сюрприз испортишь. И этого императива придерживаются, представьте Джойса, написавшего еще один талмуд с разжевыванием первого, или Элиота: «Вот здесь я имел в виду…» Читатель кивает, но тоже имея в виду его, собаку, кусающую себя за хвост.

Раз уж упомянули Джойса, талмуд, плясать будем от него: вы никогда не задумывались, почему Джойс назвал его «Улисс» – не «Одиссей»? Да, то же самое, но не одно и то же, как не одно и то же римляне и греки, римляне из рода Энея, троянца, с которыми Одиссей воевал, британцы в своем фольклоре и самосознании – от Энея, вслед за римлянами, их завоевавшими и обогатившими. Я к тому, что Сеферис, которого и называют новым греческим Одиссеем (по судьбе изгнанника [Джойс – беженец, эмигрант], но не только), анти-Джойс, забирающий у Джойса греческое свое, и к формулировке Нобелевского комитета в данном случае никаких претензий: «За выдающиеся лирические произведения, исполненные преклонения перед миром древних эллинов».

Анти-«улиссовость» у Сефериса во всем: в ультракоротких поэмах об Одиссее, которого ни в названиях их («Поворот» [1931], «Водоем» [1932], «Роман-миф» [1935] – особенно мне нравится это, звучащее откровенно вызовом или насмешкой, «Кихли» [1947] и др.), ни во внешнем сюжете нет, в одностилистичности в противовес «улиссовской» тысяче стилей и техник, да много в чем, включая то, что Сефериса «греческим Джойсом» и не называют, как правило, «греческий Элиот» или «греческий Валери». И – представляемая по-разному герметичность. «Для меня лучшее тому свидетельство – его голос, когда он сам, и замечательно, читает свои стихи вслух: глухой, уходящий в глубину, ровный голос; голос, стирающий предмет, чтобы высвободить явь; голос без единой собственнической нотки, как странствие от острова к острову…» (Ив Бонфуа, «Под октябрьским солнцем», перевод Бориса Дубина)

Они оба темные, непонятные – но Джойс игривый, на него не давит груда веков, он не несет ответственности за историческое прошлое и резвится как мальчишка (он же издевается над мифом, да? Что такое «Улисс», как не одуряющая пародия на «Одиссею»). Тут вообще б остановиться, подумать: каково это греку, поэту, когда вся мировая литература стоит на твоих мифах, Гомере, трагедии, лирике, когда все, что ты считаешь своим, – я выражусь грубо – растаскивается, утрируется, иначе: бесчувственно (камни ж греку говорят напрямую, а не так, как нам, сквозь культурный слой).

38-12-2350.jpg
Романы Мигеля Анхеля Астуриаса – крутой
замес политики и «магичности».
Фото © UNESCO
В трех томах эссеистики, написанной Сеферисом, и когда он говорит о других поэтах, очевидно, что о себе, но есть, как «Сценарий для «Кихли» (1949), где себя даже не комментирует, а разъясняет, почти построчно, – и делает это так ровно и отстраненно, как будто его трактует кто-то другой, британец, ирландец: «...Поскольку Андреас (один из литературных критиков. – А. К. ) затруднился обнаружить «кормчую нить второй части» «Кихли» – а возможно, и иных частей поэмы, я решил теперь внимательно присмотреться к X и XI песням «Одиссеи», «Мой замысел был бы, полагаю, более ясен, если бы читатель держал в памяти те случаи, где в моих более ранних вещах Эльпенор появляется либо как индивидуальный, либо как групповой персонаж», «Кроме того, у меня сложилось впечатление, что кое-кто думает, будто Эльпенор – это я. …Раз уж мы сегодня взялись разбирать все по косточкам, скажу: Эльпенор – это я в такой же мере, в какой Бувар и Пекюше – Флобер», «Последнее слово, внезапно обрывающее вторую часть – точно кто-то выключает радио, – ДУШЕМЕНЯЛА. …Его мог бы произносить поэт или хор. Это слово, разумеется, отсылает к потрясающему образу Эсхила: война, забирающая юношей, чтобы вернуть прах, – «Арес-меняла», «Боюсь, что мое короткое письмо Левеску (переводчик Сефериса на французский. – А. К.) ввело в заблуждение Андреаса: в двух первых частях «Кихли» нет никакого «противостояния света и мрачной реальности жизни». Там есть разные стороны реальной жизни, может быть, самые важные для сочинителя; там есть молчаливое движение к царству мертвых: память, тоска по дому, эротизм, гибель, катастрофа; вещество жизни» (перевод Ирины Ковалевой).

И в этом не наглость (хотя, может, и здоровая наглость), и не крайняя необходимость (ну не поняли, кто им доктор), и не эксперимент (хотя – кто знает) похлеще Джойса, не объяснявшего себя в статьях или комментариях, и не ответка британцам-ирландцам за их отношение к древнегреческой (и с другой стороны, новогреческой как молодой и неопытной) культуре. Чтó все это, включая Джойса, мифу и Гомеру.

Сеферис, мне кажется, комментирует, растолковывает себя, как миф и Гомера.

1964. Жан-Поль Сартр

Изучивший Сартра еще в 1970-е в оригинале, Виктор Ерофеев называет его «...чемпионом всяческих противоречий – философских, политических, эстетических, каких угодно».

Важнейшие из «каких угодно» – литературные. Но в литературе противоречий не бывает, все во все встраивается, как в пазлах, и ничему не мешает.

Классический Сартр – «Тошнота» (1938), сборник «Стена» (1939, четыре рассказа и повесть), пьеса «За закрытыми дверями» (1943), философские «Бытие и ничто» (1943), «Экзистенциализм – это гуманизм» (1946) и другое в эти пусть 10 лет, – на котором строятся представления о нем как родоначальнике литературного экзистенциализма (второй родоначальник, Камю, экзистенциалистом себя так и не признал, и привычное уху «Сартр и Камю» – это далеко не «Лелек и Болек»), говорит и показывает, что сформировавшее человека: происхождение, воспитание, образование, привычка подергивать шеей или ногой – сформировало его как вещь, и теперь его задача – преодолеть, вырвавшись на свободу, туда, где он «сущность», а не существо, и сам по себе.

Но даже в рамках этого условного десятилетия Сартр перепрыгивает через себя, не успевая толком зафиксироваться, и «само по себе», так неплохо смотревшееся в «Тошноте» и всей литературной эпохе 30-х (от «Человека без свойств» и «Путешествия на край ночи», недаром же в «Тошноте» из Селина, из его пьесы «Церковь», эпиграф, – и до Гомбровича, Беккета и О’Брайена), во время войны становится сильно коллективистским, включая даже личностную ответственность за судьбы мира (и: «Экзистенциализм – это гуманизм», а в «Тошноте» главный герой Рокантен долго рассказывает, почему он не гуманист; гуманизм защищает в романе Самоучка, смешной мещанчик, читающий книги в библиотеке по алфавиту, почти что Бувар и Пекюше, в финале к тому же изгоняемый из библиотеки мещанским обществом за то, что приставал к мальчикам), а эпиграф «Это человек, не имеющий никакой значимости в коллективе, это всего-навсего индивид», как и весь роман и весь довоенный Сартр быстро устаревает в Сартре новом. (На большой вопрос, можно ли оставаться во время войны не коллективистом, отвечает романом «Капут» (1944) Курцио Малапарте, прошедший ее военным корреспондентом – Сартр во время войны преподавал в лицеях.)

В послевоенное время коллективизм практически означал «социализм», и Сартр вплотную сблизился с СССР, снова на 10 лет, до Венгерского восстания, – а индивидуализм был синонимом США со времен фронтира, и Сартр стал главным антиамериканистом новой эпохи, заразившим этим всю Францию, как заразил всю литературу экзистенциализмом, в 40–50-е занятую всецело им, но и в 60–70-е продолжавшую переосмыслять «человека-вещь» в «человеке-маске», «человеке-ящике» и т.д.

От экзистенциализма Сартр в итоге отказался, как отказался от Нобелевской премии в 1964-м (объяснив: это потому что в 1945-м отказался от ордена Почетного легиона) и в том же году от литературы как таковой (объяснив: она «суррогат действенного преобразования мира»).

Итак – без противоречий – во что встроен Сартр. А где существование: физиология, наследственность и среда – раз навсегда программируют человека, и вопрос о свободе воли вообще не стоит? Где «порок и добродетель суть те же продукты, что сахар и купорос», а поиск сущности антинаучен? За 60 лет до сартровского экзистенциализма во Франции – а потом разошлось по миру, и кто только ни испытал влияние – таким же образом громко заявил о себе натурализм, и Сартром был Золя (а Камю – Мопассан, не так чтобы всецело солидаризировавшийся по поводу натурализма с Золя).

Значит ли это, что экзистенциализм – не гуманизм, а антинатурализм и Сартру было достаточно просто перевернуть с ног на голову идеи Золя? Нет, литература ж не идеи, а то, как написано – синтаксис, стиль. И вот что касается стиля, он у Сартра не похож на то, как писали в 30-е: весело, ерничая, маньеристски, по-барочному витиевато. Стиль Сартра – закольцуем Ерофеевым: «составлен из лаконичных, четких, холодно-беспристрастных фраз, отшлифованных и ровных, как морская галька, вызвавшая «тошноту» Рокантена», «Сартр обнажает язык, борется со стилем как самозначащей ценностью». И в монографии «Что такое литература?» (1948) Сартр прямо говорит: «Нет ничего более злосчастного, чем та литературная практика, которая, по-моему, именуется поэтической прозой и которая пользуется словами для создания гармонических туманностей, перекликающихся между собой и наполненных смутным смыслом в противоречие ясному значению», – вычеркивая себя из 30-х.

Зато вписывая туда, где стиль, лишь фиксирующий события, беспристрастный и «по-научному» объективный: принципиально нелитературный, протокола, никакой, – в натурализм.

1967. Мигель Анхель Астуриас

Есть ощущение, что слова «магический реализм» придумали для одного Гарсиа Маркеса и другие латиноамериканские писатели не попадают – ни в каком плохом смысле: просто пишут по-своему, без той «магичности», что в «Ста годах одиночества». Есть еще одно ощущение – что «магический реализм» никакой не латиноамериканский, – когда «магическими реалистами» называют Павича, Салмана Рушди или Джонатана Кэрролла. Или совсем уж Кафку – анахронистично, но при таком-то подходе широком сгодится. Кафка – да, чувствуется, повлиял на «магический реализм», Кафка – бабка (повивальная); а Гарсиа Маркес уже, в свою очередь, заразил всех. Но если забыть на минуту о Кафке…

Забывая о Кафке, вспоминаем о Нобелевской премии, которую ему не дали (и не могли), – но когда-то же и она пригождается, раскрывает глаза на что-нибудь в литературных закономерностях и потоках. Ее Гарсиа Маркес получил в 1982-м за «фантазию и реальность, которые, совмещаясь, отражают жизнь и конфликты целого континента» – и за 15 лет до него, первым из латиноамериканских прозаиков (из поэтов – в 1945-м чилийка Габриэла Мистраль), Астуриас в 1967-м «за яркое творческое достижение, в основе которого лежит интерес к обычаям и традициям индейцев Латинской Америки» (следующим из латиноамериканцев снова дали поэту и снова чилийцу – Пабло Неруде в 1971-м). Астуриас и есть тот второй настоящий «магический реалист», кроме Гарсиа Маркеса, и первый по Нобелевской премии.

Да и вообще первый: «магический реализм» у него начался с романа «Маисовые люди» в 1949-м, а если подумать, то и предыдущий (и самый знаменитый) «Синьор президент» 1946-го (а написанный в 1933-м), политический, – уже тоже.

За «магичность» в «реализме» как бы отвечают народные сказки и легенды, переплетенные с ним крепко-накрепко, – и с ними у Астуриаса (он и сам майя, индеец по матери, а по отцу – метис; и на фотографиях выглядит как жрец или вождь) все в порядке: еще в 1930-м он издал свои (мамины) «Легенды Гватемалы», но и в 1967-м, как раз в год Нобелевки, – сборник легенд «Зеркало Лиды Саль». Сказки и легенды, как видите, он может и не переплетать с «реализмом». Но вот что интереснее: сама политика, ее потусторонность, загадочность, дьявольская чудесность – как в сказке, – «магична» в его романах. Они – политические, «банановая трилогия» «Ураган» (1950), «Зеленый Папа» (1954), «Глаза погребенных» (1960) – вроде продолжают «Синьора президента», но присмотреться – нет, все-таки «Маисовых людей».

Вся латиноамериканская литература круто политизирована – с XIX века в любой ее стране череда диктатур практически без остановки, плюс «банановый» североамериканский неоколониализм, «Юнайтед фрут», – и фольклор может объяснять это или не объяснять, пропитывая собой. Или вообще отсутствовать в замесе, оставляя как есть в чистом виде политику без «магичности».

Замес Астуриаса таков, что начинаешь читать роман как политический – заканчиваешь как «магический», и наоборот.



https://www.ng.ru/ng_exlibris/2020-10-07/12_1051_champions.html

завтрак аристократа

Из книги Е.Ю.Варкан "Тайны драгоценных камней и украшений" - 15

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2132466.html и далее в архиве



За что написана «Анна Каренина»


Что вам сказать про Льва Николаевича Толстого? Очень скромный по всему был человек. Не простой. Но скромный. И свой легендарный аскетизм порой выражал весьма экстравагантными способами. Частенько граф, отдыхая от пера, распахивал окрестные усадьбе поля, и праздные путешественники, заставая его за сохой, не всегда признавали в нем барина и великого писателя.

Положение графа тем временем было незавидным. Прошли веселые времена, когда под карточный долг писались «Казаки». Теперь семья, ее благополучие требовали постоянного материального обеспечения. Надо новую мебель в дом, – считает жена Софья Андреевна. И правда, старая пришла в негодность. Вот вам и предыстория явления «Анны Карениной». И кто знает, может, именно соха вырезывала в голове гения самые изумительные откровения и честные признания, которые и ложились на бумагу. Но вовсе не хотелось возвращаться ему к рабочему столу. Ну, пожалуй, еще кружок по полю на забаву путешественников. И лошадь шла.

Как и многие, Толстой сочинял, не всегда ведомый вдохновением. Вернее, именно им ведомый, но вдохновение это рождалось не только возвышенными чувствами и высокими помыслами, а под спудом бытовых проблем, и подпитывалось банальными семейными нуждами. Но об этом как-то не принято говорить.

Тем временем Софья Андреевна тоже знала свою работу. Кроме детей и хозяйства, которые всегда поддерживались в образцовом порядке, были у нее и другие поразительные, но малозаметные труды. Ежедневно, до глубокой ночи она переписывала начисто, что сочинял ее супруг в течение дня. Называла работу эту ужасно скучной и тяжелой, потому только, что с отчаянием понимала: эта же, но сильно почерканная рукопись в следующую ночь попадет снова к ней в руки. И нужно будет начинать все сызнова: разбирать неразборчивый почерк мужа и переписывать начисто. Известно, что некоторые главы многочисленных романов переписывались полностью по десять раз. И вот усердие и преданность Софьи Андреевны были особо отмечены мужем – с гонорара за «Анну Каренину» им покупается не только мебель. Лев Николаевич с благодарностью преподносит супруге кольцо. Очень скромное, с рубином и двумя бриллиантами, купленное в обычном ювелирном магазине. В семье кольцо сразу прозвали «Анна Каренина». Рубин – не только залог счастья и долголетия. Он придает владельцу духовные силы и способствует совершению подвига. И это последнее свойство, согласимся, весьма точное определение положения Софьи Андреевны рядом с графом.

В конце жизни, в 1919 году, Софья Андреевна передала это кольцо (а также платиновый браслет Марии Николаевны Толстой-Волконской, матери мужа) двум Танечкам – своей дочери Татьяне Львовне Сухотиной и ее 14-летней дочке Татьяне Михайловне.

Татьяна Львовна была первым хранителем Ясной Поляны, которая стала музеем-заповедником после революции. В 1920 году она переехала в Москву, где активно занималась сохранением усадьбы в Хамовниках и организацией музея Толстого на Пречистенке, который и возглавляла с 1923 года. В 1925-м, весной, Татьяна Львовна Сухотина по протекции Анатолия Васильевича Луначарского отправилась в командировку в Европу – для чтения лекций о Толстом. С ней поехала и дочь. Вероятно, женщины и не предполагали, что уезжают из России навсегда, по крайней мере, именно Татьяна Львовна более всего боялась стать эмигранткой, о чем много писала и говорила. И здесь, конечно, надо понимать, Толстые, как и многие дворяне, попали в сумбур народной вольницы, а положение дворян было не то чтобы сомнительным, но несомненным. Жизнь дворянской семьи в советской России, несмотря и на то, что это уважаемая семья Толстого, могла сложиться по-всякому. Возможно, не помогла бы даже и охранная грамота, которой был Лев Николаевич Толстой.

В Европе жили скромно. За лекции платили немного. Но младшая Танечка, всегда увлекавшаяся театром, кинулась в него наконец с отчаянным восторгом. Она поступила в профессиональную труппу и с радостью необыкновенной всегда потом вспоминала то благостное время. Именно в театре познакомилась она и со своим будущим мужем доктором права Леонардо Альбертини, человеком чудесным и очень состоятельным. Он с энтузиазмом принялся устраивать жизнь новых родственников. Удивительно, но именно о материальной состоятельности жениха очень сожалела воспитанная в аскетизме Татьяна Львовна, которая нелегко переживала свое новое обеспеченное положение. Так или иначе, Татьяна Михайловна сделала блестящую партию, выйдя замуж еще и по любви, обеспечив себе душевное равновесие.

В силу разных обстоятельств только в 1975 году Татьяна Михайловна Альбертини посетила Советский Союз и потом приезжала на родину несколько раз. Она с благодарностью примечала, что сохранено все памятное и в московских домах, и в Ясной Поляне. Ей было известно, как тяжело пережили музеи Толстого войну, как на дома падали зажигалки, как спасались архивы и фонды, вывозимые на восток. Об этом писала Софья Андреевна Толстая-Есенина, которая в свои годы директорствовала в толстовских музеях. Рассказывают, что Татьяна Михайловна была потрясена трепетным отношением к своему деду, которое увидела. И по желанию матери, а также вдохновленная уже и собственным энтузиазмом, она передала в музей Толстого многочисленные архивы, дневники, семейную переписку. (Среди корреспондентов ее матери мы видим – Ромен Роллан, Андре Моруа, Бернард Шоу, Иван Бунин, Федор Шаляпин, Илья Репин…) И в семье, и в музее, конечно, придавали и придают главное значение именно этому духовному наследию. Но было и еще одно небольшое подношение – маленькое колечко с рубином и двумя бриллиантами, та самая «Анна Каренина» (передан в музей был и платиновый браслет матери писателя). Порой ведь и материальные вещи выводят истинную духовную связь. Снимая кольцо с пальца, Татьяна Михайловна объяснила, что это знак благодарности людям за сохранение памяти деда. Татьяна Михайловна вспоминала хлопоты и волнения, связанные именно с немногочисленными семейными украшениями. Их все время прятали, прятали, прятали… заворачивая в платочки и тряпочки и засовывая в самые укромные места. Сначала здесь – в Ясной, в Москве, потом в пути, затем в Европе, потому что только эти вещицы у них и оставались. И прятали… прятали… прятали…

Вспомним здесь, что Татьяна Львовна получила от Софьи Андреевны на все про все – браслет и колечко. (Обручальные кольца Льва Николаевича и Софьи Андреевны также хранятся в музее Толстого в Москве.)

Неужели ничего уж так и не осталось? Поверить в такое отсутствие драгоценных реликвий в семье Толстых, славных хранением традиций, практически невозможно. И такая реликвия нашлась.

Титульный перстень с камнем сердца

Традиционно в многодетных дворянских семьях был – старший в роде. Им после отца становился старший сын, затем, если у него не рождалось мальчиков или ветвь вообще пресекалась, старшинство переходило следующему брату, потом к его сыновьям и так далее. Чаще всего символическим атрибутом старшинства был перстень-печатка с гербом, который и передавался в семье от старшего к старшему.

Фамильная печатка Толстых из светлого золота с сердоликом, на котором вырезан фамильный герб. Подчеркнуто простой в ободковой оправе перстень сильно напоминает пушкинский, тот, что оказался у Марии Николаевны Раевской (Волконской). Хотя удивительного тут ничего нет. Как раз такого, скажем, фасона мужские кольца были очень популярны именно в первой четверти XIX века. Вспомним, что в особой моде тогда был и сердолик – камень сердца. Он привлекал теплым цветом, а также отличался мягкостью, по нему ювелиру легко было резать всякие знаки и сообщения. Недаром сердолик слыл камнем красноречия, и чего только не помещали на нем заказчики – разнообразные шутки, своеобразные заклинания и обращения к могущественным богам. Вырезывали частенько и всякие глупости, особенно отличались в посланиях страстные любовники. Такие камни уже становились сердечными амулетами. Самыми скромными из подобных картинок можно считать амурчиков, эротов, нимф или сердечки, подраненные стрелой. Словом, в то время умели пошалить. Впрочем, нередко на камень помещали и фамильные гербы, чтобы такой печаткой запечатывать бумаги и письма. Так и в нашем случае. На гербе Толстых щит и скрещенные сабля и стрела, продетая в кольцо ключа. Этот рисунок говорит о древности рода. Две борзые собаки, поддерживающие щит с двух сторон, предвещают скорый успех в делах.

Старшим в роде, кстати, не всегда был член семьи старший по возрасту. Так сейчас и у Толстых. Старший нынче – Петр Олегович Толстой (известный телеведущий). Он получил фамильную печатку после Никиты Ильича (отца Фёклы Толстой, тоже телеведущей), который наследовал ее от своего отца Ильи Ильича, сына Ильи Львовича Толстого. И тут всплывает любопытный факт – старшим в роде и владельцем перстня после Льва Николаевича должен был стать старший сын Сергей Львович, а потом, соответственно, его сын Сергей Сергеевич. Оба никогда не покидали России. Однако есть фотография 30-х годов XX века, сделанная в Белграде, на которой еще ребенок Никита Ильич (правнук Льва Николаевича по ветви сына Ильи) запечатлен с этим перстнем. Удивительно, как он оказался за границей? Тут могло существовать много причин, нам не всегда понятных. В семье полагают, что перстень был вывезен за границу как семейная реликвия – на всякий случай. Хотя русский граф по мановению большевистской палочки и стал на родине матерым человечищем, все одно у членов его семьи, оставшихся в России, и мы уже об этом говорили, не было никаких гарантий безопасности. Старшая ветвь Толстых – Сергея Львовича пресеклась, Сергей Сергеевич не имел детей. Пропускаем здесь семейную математику, сложную для постороннего наблюдателя. Судьба кольца просчитана – именно Петр Толстой теперь старший в роде Толстых.

Самому Льву Николаевичу перстень достался после старшего брата Николая Николаевича, а тому после отца Николая Ильича. В вопросах появления фамильного перстня нет единодушия. В семье полагают, скорее кольцо придумал дед Илья Андреевич, отличавшийся большей основательностью. Хотя, конечно, и творческое легкомыслие отца писателя могло привести к такому занятному соображению о создании фамильной реликвии.

Простая сама по себе история и чисто семейная. Так вот незатейливо от поколения к поколению, из рук в руки переходит, передается это простое кольцо. Никто его не похищал, не откупал, не добывал на поле боя или фронте любви. Но какая крепость фамилии.

И с некоторой печалью вспоминаешь пушкинское кольцо, которое должно, должно по всему и даже по завещанию Тургенева оказаться у Толстого для его дальнейших распоряжений в пользу следующего русского классика. Но в нарушение последней воли не передано было адресату душеприказчицей Полиной Виардо. И посему как-то грустишь, когда русская душа, русская судьба оказывается в руках не русских людей.








http://flibustahezeous3.onion/b/591745/read

завтрак аристократа

Борис Подопригора Морская родословная 07.10.2020

О книге Владимира Чурова «Трактат о пользе морских наук. Морские рассказы сухопутного человека»


Морская родословная


Какие интереснейшие люди выросли на флоте, люди, которых любой классик изобразил бы героями своих произведений.
А.С. Новиков-Прибой

Перед нами, пожалуй, самое личностное и самое «энциклопедическое» повествование Владимира Чурова. Насыщенным фоном его страниц выступает изменчивая морская стихия. Она воспитала отца автора и на годы вперёд обаяла его самого. Отец автора, Евгений Петрович Чуров, – моряк-фронтовик, потом авторитетный учёный. Он – символ целого поколения, заслужившего живую, неказённую Память. Конечно, большинство имён, упомянутых автором, известны в основном специалистам. Но собранные воедино, эти имена и судьбы составляют ёмкий исторический пласт.

Философский подтекст

Любой читатель оценивает прочитанное, исходя из того, что здесь и сейчас ему важно. Владимир Евгеньевич всем своим повествованием напутствует читателя: чем больше поучительных подробностей родительской судьбы мы передадим следующему поколению, тем мудрее оно себя проявит. Ибо даже удачливость не заменит мудрости. В чём состоит миссия не только родителей, но и просто старших из нашего окружения? В том, чтобы научить нас отделять зёрна от плевел, отвергать многие на этот счёт сомнения. Вот почему едва ли не сквозная тема книги: у кого и чему учились отец автора и он сам. Примечательно, что в приведённых в «морском трактате» записках Чурова-отца (на мой взгляд, это квинтэссенция повествования) бóльшее внимание уделено окружению, а не ему самому. И ещё деталь: один из видных питерских литераторов, познакомившись с «морским трактатом», решил дополнить свою в чём-то похожую книгу темой наставничества – по жизни и творчеству.

Ещё одна плоскость – философская или промыслительная, как бы сказал академик Александр Панченко. Она требует не столько сосредоточенности, сколько воображения. Мало кто из литераторов задумывается о философском восприятии морской стихии как антипода земной суеты. И всё-таки капризы моря – это воплощение «воли Божьей», а наши попытки с ней совладать часто обречены. Обречены без «божественности» наших помыслов и надежд. Праведность и Бог как её символическое воплощение тесно смыкаются в канве повествования. А альтруистская приверженность морской романтике – в отличие от пиратского авантюризма – становится условием самореализации во имя страны и во имя семьи.

Разумеется, приверженность романтике, пусть и освящённой лучшими намерениями, не является главным достоинством профессионального моряка или мечтающего им стать. Скажу больше: прагматизм куда ближе к профессионализму, чем дерзновенность. Да и море не более промыслительная, повторюсь, стихия, чем небо для лётчика или целая IT-вселенная для программиста. Вот только корабли, острова и проливы чаще называют в честь мореходов. Однако сам автор не стал моряком. Он реализовал себя в не менее бездонно-заоблачной политической сфере. Но и человек, лишённый «безбрежного воображения», всяко ограничен по розе жизненных ветров. Если кто-то скажет, что жизнь на самом деле сермяжней, улыбнитесь ему. Владимир Чуров написал об этом яснее.

На широких полях 14 писем…

Письма – это форма и ткань повествования. В книге оживляется история отечественного воинства. Её современное прочтение нередко сводится к «поручику Голицыну», хорошо, если не к «поручику Ржевскому». А уж адмирала Шишкова, генерал-майора Пржевальского, лейтенанта флота Римского-Корсакова, штабс-капитана Зощенко если кто и вспоминает, то без воинских званий. Автор «морского трактата» во всех 14 письмах-главах называет многих военных пассионариев, обогативших интеллектуальную и творческую элиту Отечества. Чтобы не сводить разговор к перечислению сотен приведённых в «трактате» имён, остановлюсь на харизматическом главкоме ВМФ военного времени адмирале Николае Кузнецове. Он был не только флотоводцем, но уже после войны проявил себя и как переводчик, и как редактор ряда англоязычных научных и популярных книг по морской тематике.

Или ушедший от нас председатель Центральной избирательной комиссии Севастополя Валерий Медведев. Он запомнится не только одним из творцов «Русской весны» 2014 года, но и специалистом по храмовой живописи – признанным церковью иконописцем.

Как выпускник Военного института иностранных языков, я благодарен Владимиру Чурову за внимание к одному из основателей этого вуза – генераллейтенанту Красной армии, а прежде военному атташе Российской империи, именитому учёному графу Алексею Игнатьеву. Он олицетворяет собой связь эпох и поколений. Династию вне- или надклассовых государственников «от Бога и по присяге». Познавателен также экскурс в родословную двух знаковых адмиралов – американца Честера Нимица и русского Александра Немитца. Как бывший шурави, не могу не откликнуться и на историю рода, возможно, недооценённого писателя Фёдора Гладкова. Его внук, получивший базовое военно-морское образование, погиб в 1988 году в Афганистане. Военный разведчик капитан 3-го ранга Фёдор Гладков оставил о себе память, в том числе известным стихотворением Виктора Верстакова «Бамиан. Памяти Фёдора Гладкова»: «…был живым и прекрасным запрокинувший голову русский солдат…»

Это о связи моря и других столь же манящих и столь же непознанных стихий. В продолжение темы – такой деликатный нюанс, как происхождение персонажей повествования. Вот где настоящий интернационал без видимых социальных перегородок! Эту деталь можно обойти, но даже отечественные оценки советской эпохи порой стереотипны: мол, без «мобилизации» по-сталински не было бы ни 9 Мая, ни самой страны. А уж сколько тогдашнее общество пережило всяческих социальных бурь-пертурбаций…

Не забыты ни Гражданская война, ни репрессии. Не отрицает Чуров и военно-морской кастовости: она, надо сказать, интернациональна. В его письмах переплетены русские, украинские, еврейские, немецкие и другие фамилии. Кто-то из их носителей «вышел из народа», кто-то – из «бывших». Это взгляд не только в прошлое. Это важно для восприятия сегодняшней России естественным плавильным котлом безо всяких «-измов». И нет тут никакой «имперскости». Хотим победить – должны к этому стремиться.

Близок мне и чуровский подход к описанию боевых действий. В нашей военной литературе главный герой традиционно находился или находится на сухопутном рубеже. Это столь же объяснимо, как и особое уважение к моряку, а также к лётчику в англоязычных воспоминаниях или к партизану (даже носильщику – «красному кули») – в мемуарах китайцев. Но Победу в 1945-м обеспечили и многочисленные представители вспомогательных военных специальностей – те же гидрографы, сослуживцы Чурова-отца. Без них не обошлось, например, создание спасительной для находившегося в блокаде Ленинграда дороги через Ладогу. А транспортные конвои? Разве они не приближали Победу? Примечательно, что бывший юнга, ставший признанным популяризатором отечественной истории, Валентин Пикуль, к личности и произведениям которого обращается Владимир Чуров, был особо востребован на той же Афганской войне. Улыбнёмся: томик «Каравана PQ-17», оказавшийся в руках шурави (приобретённый за чеки Внешпосылторга), неформально обменивался на пару книг Ильи Штемлера («Таксопарк», «Универмаг» – символы мирной жизни). Договорим: а за «Штемлера» «давали» два-три сборника Бориса Пастернака или Анны Ахматовой. Такими были потребности времени и места…

Вопросы к автору

Это самая неблагодарная часть моих записок. Неблагодарная потому, что, познакомившись с сотнями страниц «морского трактата», чувствуешь себя не просто обогащённым информацией к размышлению. Волею автора читатель погружается в непривычный ему мир подробностей и ассоциаций. Многие из них оставляют сквозной вопрос: как же я об этом не задумывался?

Владимир Чуров не только едва ли не основоположник во многом авторского жанра, ранее характеризованного мною как отечествоведение через отчествоведение. Он ещё и политик: его имя уже несколько десятилетий находится на слуху. Он пришёл в политику в Ленинграде, в политическое межсезонье начала 1990-х годов. Размышляющий о политико-исторических перипетиях (например, об отношениях Никиты Хрущёва и Николая Булганина на фоне их визита в Англию в 1956 году или о несостоявшейся встрече маршала Георгия Жукова и полковника Леонида Брежнева в 1943-м), автор не менее интересен как свидетель и участник столь же примечательных, а главное – поучительных коллизий своего времени. В конце концов, дипломатичность и аппаратный опыт ныне чрезвычайного и полномочного посла РФ наверняка позволили бы Чурову-летописцу рассказать, что тогда и в том окружении переживал он сам.

Прочитанное невольно заставляет вернуться ко многим из писем-глав, приведённым в них семейным реликвиям. Если считать, что жизнь книги измеряется количеством обращений к ней одним и тем же читателем, то Владимиру Чурову можно позавидовать.



https://lgz.ru/article/-40-6755-07-09-2020/morskaya-rodoslovnaya/

завтрак аристократа

П.В.Басинский Анне Карениной - 150 лет 11.10.2020

Сто пятьдесят лет назад, в 1870 году, Львом Толстым задуман роман, которому суждено было стать главным мировым романом о любви, - "Анна Каренина".

Но почему - только о любви? Когда великого американского писателя Уильяма Фолкнера однажды попросили назвать три лучших романа в мировой литературе, он не задумываясь ответил: "Анна Каренина", "Анна Каренина" и еще раз "Анна Каренина". А другой великий писатель, Владимир Набоков, когда его спросили, какой русский роман он считает лучшим, тоже не задумываясь сказал: "Анна Каренина". Но потом все же задумался и добавил: "Впрочем, почему только русский? И мировой - тоже"

Толстой начал писать "Анну Каренину" в 1873 году и публиковать в журнале "Русский вестник" в 1875-м, еще на закончив. Полный текст был завершен в апреле 1877 года, таким образом на написание романа ушло без малого пять лет. В конце концов писатель так устал от собственного произведения, что говорил: "Анна" надоела мне хуже горькой редьки".

Но, согласно дневникам его жены Софьи Андреевны Толстой, роман был задуман еще в 1870 году, то есть ровно сто пятьдесят лет назад. Произошло это будто бы так. Старший сын Толстых Сережа попросил мать дать ему что-то почитать, и она дала ему книгу Пушкина "Повести Белкина", где в том числе был незаконченный отрывок без названия, который начинался со слов "Гости съезжались на дачу". Сережа забыл книгу на подоконнике, раскрытой на этой странице. Толстой увидел, взял ее в руки, прочитал первую фразу и воскликнул: "Вот как надо начинать романы! Пушкин приступает сразу к делу. Другой бы начал описывать гостей, комнаты, а он вводит в действие сразу!"

Затем энергия пушкинского стиля прямо перешла в начальную фразу романа: "Все смешалось в доме Облонских". Лишь затем Толстой в черновике написал другое начало, которое мы так любим цитировать: "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему". Также эпиграф из Евангелия появился не сразу: "Мне возмездие, и Аз воздам". Сам писатель так объяснял его смысл: "Много худого люди делают сами себе и друг другу только оттого, что слабые, грешные люди взяли на себя право наказывать других. Наказывает только Бог и то только через самого человека".

Это к вопросу о том, имеем ли мы право судить Анну, или Вронского, или кого-то еще из героев романа.

Судя по письму Н.Н. Страхову, Толстой поначалу задумывал эту вещь как продолжение пушкинского прозаического отрывка: "Я невольно, нечаянно, сам не знаю, зачем стал продолжать Пушкина. Потом, разумеется, изменил и завязалось так красиво и круто, что вышел роман, которым я очень доволен, и он будет готов через две недели". Эти две недели растянулись на пять лет.

Кто не знает, ни за что не догадается, каким было первоначальное название "Анны Карениной". "Молодец баба". До сих пор толстоведы гадают, какой смысл вкладывал писатель в подобное залихватское название. Но очевидно, что с окончательным образом Анны оно не имело ничего общего. Затем возникло второе название - "Два брака". И опять не вполне понятно, что Толстой здесь имел в виду: брак Анны и Каренина и брак Левина и Кити? Или он допускал развод Анны с мужем с последующим браком с Вронским? Но это вряд ли. По суровым церковным законам того времени Анну с мужем могли развести только из-за ее измены, но в этом случае она уже больше не имела права вступать в брак, то есть венчаться. Не зная этого, мы многого не поймем в метаниях Анны и в причинах ее страшной смерти.

У Анны Карениной нет прямых прототипов. Самый близкий по образу - старшая дочь опять же Пушкина Мария Гартунг, с которой Толстой познакомился в 1868 году на балу у тульского губернатора. Его тогда поразили не только ее красота, но и "арабские завитки на затылке". "Вот что значит порода", - заметил он. Затем эти завитки появятся на голове Анны на балу, где она танцевала с Вронским и "отбила" его у Кити. Но к дочери Пушкина это не имело никакого отношения.

Отчасти прототипом Анны Карениной можно считать Анну Пирогову, гувернантку соседа Толстых по имению Бибикова. Отвергнутая своим любовником, она бросилась под поезд. Кстати, тело ее похоронено на церковном кладбище в Кочаках, где находится семейный некрополь Толстых.

Дело в том, что по первоначальному замыслу Анна Каренина должна была утопиться в Неве. Но сама жизнь подсказала Толстому другой исход для героини. И сегодня даже странно представить себе Анну, банально тонущей в реке, а не упавшей под символ "железной" цивилизации.

Еще неожиданность для тех, кто не знает. В первых черновиках Анна Каренина была... дурнушкой. "Некрасивая, с низким лбом, коротким, почти вздернутым носом и слишком толстая. Толстая так, что еще немного, и она стала бы уродлива". И опять же непонятно, каким образом в такую женщину мог влюбиться такой блестящий офицер, как Вронский? Зато в окончательной версии, описывая Анну на балу, Толстой в одной фразе пять (!) раз повторяет эпитет "прелестна". Я думаю, сегодня любой редактор указал бы ему на недопустимость такого навязчивого повтора.

Как и на то, что при первом описании Анны (встреча с Вронским в вагоне поезда) Толстой в одном абзаце трижды указывает, что у нее "блестели" глаза.

И звали Анну в первых вариантах - Анастасия и Татьяна. И фамилия у нее была не Каренина, а Ставрович.

Так рождаются величайшие словесные творения мира. Через поиски, сомнения, "пробы пера", случайные встречи и события.

Может, по этой причине они и остаются в веках?



https://rg.ru/2020/10/11/basinskij-velichajshie-slovesnye-tvoreniia-mira-rozhdaiutsia-cherez-somneniia.html

завтрак аристократа

Ю.В.Буйда рассказы

СТАРУХА ЦЕ-ЦЕ



Домик ее, обмазанный розоватой птичьей глиной (она натаскала глину с речного откоса, где были птичьи гнездовья), стоял чуть на отшибе, между старым запущенным парком и рекой, там, где вымощенная красным кирпичом улица Семерка переходила в серо-песчаную дорогу, тянувшуюся вдоль железнодорожной линии к Вильнюсу. Звали ее Цецилией, но, поскольку выговорить это имя было мало кому под силу, старуху нарекли Це-це. Характером она была именно в зловредную муху, и хотя вреда никому не причиняла – в ее-то годы, – но поязвить, поругаться, непрошено встрять в уличную ссору – хлебом не корми.

Сколько себя помнили люди, старухе Це-це всегда было сто лет.

Когда-то она жила с дочерью, но вскоре та уехала, где-то далеко вышла замуж и лишь изредка напоминала о себе праздничной открыткой.

Двор ее – единственный в городке – не был обнесен забором, поэтому собаки и куры чувствовали себя вольготно в старухиных владениях, а ничейные кошки всегда находили на крылечке щербатую тарелку с молоком. Глядя на зверьков, жадно лакающих молоко,

Це-це лишь ядовито цедила: "Что, проститутки? Не будь меня, сдохли б".

Огородик, пяток кур да коза поддерживали старухино существование.

Никто не понимал, зачем Це-це обмазывает свой кирпичный домик птичьей глиной, которая зимой трескалась и осыпалась, – но весной, по теплу, старуха вновь отправлялась на берег реки с ведрами, чтобы вернуть своему жилищу прежний вид. Если же мужчины предлагали ей помощь, она набрасывалась на доброхотов с руганью: "Выискался! Пьянь! Ты вон лучше своей бабе помоги, а то ей скоро с петухом спать придется: хоть кто-нибудь да потопчет!"

Во дворе у нее рос каштан, под которым летними вечерами собирались доминошники и выпивохи. Женщины знали, где искать загулявших мужей, но на старуху обид не держали. Дважды – весной и осенью – соседки приходили большой компанией, чтобы помочь бабке по-настоящему прибраться в доме, покрасить-побелить, выскоблить-оттереть. После чего откупоривалась бутылка-другая красного вина, пелись протяжные песни и плелись свежие сплетни.

Це-це их всех, разумеется, облаивала с неутомимостью цепной собаки, но прогнать не могла, сил уже не было: последние двадцать лет она умирала.

Доктор Шеберстов без обиняков сказал ей, что у нее рак легких.

"Ну да что ж, Цецилия, когда-нибудь надо и помирать". Она сердито посмотрела снизу вверх на огромного доктора и сказала:

"Не дождетесь от меня". Даже узнав о неминуемой смерти, она не изменила своим привычкам. По-прежнему весной обмазывала птичьей глиной свой домик, по-прежнему летними вечерами привечала доминошников и выпивох, которые давным-давно не обращали внимания на старухину ругань, по-прежнему каждый день выставляла на крыльцо щербатую тарелку с молоком для бездомных мяукающих

"проституток". Если же кому-то приходило в голову пожалеть ее,

Це-це словно с цепи срывалась и так обкладывала жалельщика, что он не знал, как ноги унести. "Старая ты труперда! – не выдержала однажды Буяниха. – То тебе не так, это не этак. Зачем тогда живешь? Плюнь да помри". Старуха сложила костлявые пальчики в фигу и сунула Буянихе под нос: "Выкуси! Не для того я родилась, чтоб так просто помереть!"

Впрочем, вскоре люди каким-то образом узнали, что Цецилия обзавелась причудой. Поздно вечером, оставшись одна и облачившись в "саванушку" (это была длинная простая рубаха грубой ткани – старуха называла ее саваном), она забиралась с ногами на широкий подоконник и пускала в сад мыльные пузыри. Что происходило в ее душе, о чем она думала и что чувствовала в такие минуты, никто не знал. Невесомые пузыри неслышно срывались с соломинки и легко плыли в свете догорающего заката – серебряные шары, золотые шары, алые цветы, лиловые цветы, и было удивительно, что дыхание этой злющей старушонки с больными легкими может порождать такую красоту, пусть хотя бы и живущую лишь несколько мгновений…

Вопреки предсказанию доктора Шеберстова старуха Це-це прожила много лет. Проходя мимо ее домика, люди привычно спрашивали: "Ну что, все помираешь?" И Цецилия, днями сидевшая у распахнутого окошка, привычно же и даже почти беззлобно отвечала: "Да вот помираю…" Смерть стала ее жизнью.

В том, что она жива назло всему и всем, не было ничего необычного, загадку, тайну усматривали в том, что она – жива. А что это была тайна – в этом ни у кого сомнений не возникало.

Суеверные люди, особенно больные или родственники больных, чтоб не сглазить, старались обходить ее дом стороной и избегать разговоров о старухе: не дай Бог однажды узнать, что ее прибрала косая. Поэтому никто и пальцем не шевельнул и ухом не повел, когда как-то летом двенадцатилетний Никита Арзамасцев сообщил родителям, что видел, как в распахнутые окна старухиного дома вольно влетают птицы. Туда отправился участковый милиционер Леша

Леонтьев и несколько мужчин покрепче, которые, впрочем, не отважились переступить порог дома Цецилии. Ждать им пришлось долго, Леша все не появлялся, и мужчины уже начали было нервничать, как вдруг Иван Арзамасцев проговорил сдавленным голосом, указывая рукой на открытое окно: "Плывет". И все увидели невесомый мыльный пузырь, легко поднимавшийся к закату, а за ним уже плыли другие: серебряные шары, золотые шары, алые цветы, лиловые цветы, – и в самом деле трудно было поверить, что эта красота порождена дыханием злющей умирающей старухи. "Жива, – выдохнул Арзамасцев. – Пошли отсюда". Мужчины ушли, не дожидаясь Леши Леонтьева.

Уехав из городка в семнадцать лет и не увидев своими глазами похороны Цецилии, я и до сих вспоминаю, как радовались люди известию о том, что старуха жива. "Может, она и до сих пор пузыри пускает, – посмеивался отец. – С такой станется. И слава

Богу". – "Возьми да напиши соседям, – сердилась мать. -

Кто-нибудь ведь видел похороны…" Отец лишь пожимал плечами: зачем? И впрямь – зачем? Как говаривала Буяниха: "Ты, может, и видел своими глазами, а я – знаю". Да и жалко нам, что ли, хотя бы мысленно длить и длить жизнь упрямой старухи, у которой не оставалось ничего, кроме мыльных пузырей – серебряных шаров, золотых шаров, алых цветов, лиловых цветов, – вспыхивающих у ее губ, переливающихся и гаснущих? Не жалко – пусть себе живет.



ОТ БОГА



Антона Федоровича Буравлева хорошо знали и недолюбливали во всех московских редакциях. В коротких брючишках, болтавшихся вокруг тощих волосатых лодыжек, в каком-то вечно перекошенном плащике, едва достававшем до колен, с робким и ласковым выражением на плохо выбритом костлявом лице идиота, он бочком входил в редакционные кабинеты своей скачущей походкой и, не глядя на хозяев, предлагал свежие стихи. Стихов не брали. Антон Федорович пытался спорить с журналистами, утверждавшими, что написанное им в лучшем случае графомания, в худшем – черт знает что такое. Он воспевал витаминные качества красной свеклы и в рифму протестовал против обнищания народа. Его гнали, не предложив чаю, хотя Антон Федорович где-то читал, что даже непризнанных поэтов в редакциях принято угощать чаем.

С утра до вечера он бегал по газетам и журналам все с тем же робким и ласковым выражением на костлявом лице, все в тех же жалких брючишках и косом плащике. Устав, устраивался где-нибудь на уличной скамейке и съедал булку, роняя крошки на колени и глядя пустыми глазами поверх всего.

Однажды какой-то санитарный журнальчик взял у него стихотворение про крысу, чтобы, как сказала сотрудница в берете и громадных черных очках, использовать в целях санпросвета. "Может быть, уточнила она, немного подумав.- А может, и нет".

Стихотворение состояло всего из двух строк:

Крыса, товарищи, паразит.

Лучшее средство от крысы – крысид.

В другой раз его стихотворение было опубликовано в маленькой газете, считавшейся органом русских авангардистов. От счастья Антон Федорович так растерялся, что не сразу нашел имя, которым можно было бы подписать творение. Ему не хотелось увековечивать фамилию Буравлев. Его огорчало, что все звучные имена были давным-давно разобраны: Пушкин, Державин, Маяковский… Даже пресное имя Блок, словно выхваченное из какой-нибудь инструкции по эксплуатации экскаватора, и то давно принадлежало небезызвестному поэту. В конце концов он подписал стихотворение инициалами А. Б., испытывая грустное и приятное чувство унижения, которое у русского человека служит источником если не счастья, то уж удовлетворения точно. Иногда он воображал себе будущих историков, ломающих головы в поисках ответа на вопрос:

"И какой же это великий поэт спрятался за инициалами А. Б.?" – и глаз его набухал слезой.

В редакции ему бесплатно подарили десяток экземпляров газеты, на четвертой странице которой черным по белому было напечатано:

Обыкновенно самки красят морды.

На нижние конечности они

Прозрачные одежды надевают.

Растительность на голове не бреют.

Стихотворению был предпослан заголовок – "Таковы женщины".

Никакой женщины у Буравлева не было. Та, с которой он так и не нажил детей, ушла от него лет пятнадцать назад, оставив его поскуливающим в однокомнатной квартирке. С тех пор Антон

Федорович жил один. Весной, когда авангардисты напечатали его стихотворение, он подобрал на улице маленькую собачку, которая всегда смотрела на хозяина робко и ласково. Буравлев назвал ее

Музой, хотя на улице, чтобы не смешить народ, кликал Муськой.

Антон Федорович и Муза питались сосисками, хлебом и кефиром.

Набегавшись по редакциям и наслушавшись обидных слов, Антон Федорович к вечеру добирался домой, снимал черствые черные ботинки и засохшие носки и подолгу отмачивал ноги в горячей воде с марганцовкой. А поздно вечером набирал семь нолей и знак, которого не было на телефонном диске, и разговаривал с Богом.

– Я передал им Твое послание, и они опять обозвали его графоманской стряпней…

– Что ж, терпи,- отвечал Бог.

– Я ведь даже не могу сказать им, что я от Тебя… Может, Ты и впрямь избрал не того? Может, я и правда графоман?

– Об этом я скажу тебе за миг до твоей смерти,- отвечал

Господь.- Так что выбор за тобой. Хочешь – пиши стихи. Хочешь – выпиливай лобзиком…

После таких разговоров Антону Федоровичу хотелось одновременно кричать, плакать и смеяться. Или даже покончить счеты с жизнью.

Но вместо этого он стелил себе на узком плешивом диванчике, прислонив к стенке две подушки: большую – для себя и маленькую – для собачки. Заворачивался в одеяло и со стоном засыпал, согретый дыханием Музы.



http://flibustahezeous3.onion/b/143436/read#t4
завтрак аристократа

Ольга Рычкова Лиловый бык лизал моржа 07.10.2020

13 октября исполняется 140 лет со дня рождения Саши Черного


38-9-2350.jpg
Неудавшийся гимназист, рядовой, таможенник,
студент, журналист, поэт, прозаик, детский
писатель Саша Черный.  Фото начала
ХХ века из журнала «Огонек»




Нынешней осенью у поэта-сатирика, прозаика, журналиста, автора детских книг сразу две круглые даты – 140-летие со дня рождения Александра Михайловича Гликберга (1880–1932) и 115 лет – с появления его псевдонима Саша Черный, под которым он и остался в литературе.

Первое сатирическое стихотворение «Чепуха» от имени Саши Черного увидело свет в журнале «Зритель» в ноябре 1905 года:

Трепов – мягче сатаны,

Дурново – с талантом,

Нам свободы не нужны,

А рейтузы с кантом.

Сослан Нейдгарт в рудники,

С ним Курлов туда же,

И за старые грехи –

Алексеев даже…

Монастырь наш подарил

Нищему копейку,

Крушеван усыновил

Старую еврейку…

Взял Линевич в плен спьяна

Три полка с обозом…

Умножается казна

Вывозом и ввозом.

Разорвался апельсин

У Дворцова моста…

Где высокий гражданин

Маленького роста?

Сатира, особенно политическая, – вещь на злобу дня: то, что вчера казалось смешным, сегодня вызывает недоумение и требует пояснений. А, как говаривала незабвенная Гиппиус, если надо объяснять – то не надо объяснять. Особенно это касается стихов. Любитель истории еще, возможно, вспомнит, что упомянутые в стихотворении Трепов и Дурново – товарищ министра внутренних дел и министр внутренних дел соответственно. Догадается, что разорвавшийся апельсин – это бомба. А вот кто такие Нейдгардт, Курлов, Алексеев, Крушеван, Линевич – здесь уже только интернет в помощь. Да и в целом стихотворение едва ли вызовет сегодня у кого-то улыбку, не говоря о гомерическом хохоте. А вот на современников оно произвело сильное впечатление. Настолько сильное, что после его публикации журнал «Зритель» закрыли. Хотя оставались другие издания – «Журнал», «Альманах», «Маски»… Как отмечал Корней Чуковский, «получив свежий номер журнала, читатель прежде всего искал в нем стихи Саши Черного».

Но если бы Гликберг-Черный писал только о сиюминутном – кто, кроме узких специалистов, сейчас помнил о нем? Его сатира, его ирония и юмор затрагивают «вечное», общечеловеческое и потому читаемы до сих пор:

Дурак рассматривал картину:

Лиловый бык лизал моржа.

Дурак пригнулся, сделал мину

И начал: «Живопись свежа...

Идея слишком символична,

Но стилизовано прилично».

(Бедняк скрывал сильней всего,

Что он не понял ничего.)

Или:

Ревет сынок. Побит за двойку

с плюсом,

Жена на локоны взяла

последний рубль,

Супруг, убитый лавочкой

и флюсом,

Подсчитывает месячную

убыль.

Кряхтят на счетах жалкие

копейки…

Или вот:

Повеса пришел к поэтессе.

В полумраке дышали духи,

На софе, как в торжественной

мессе,

Поэтесса гнусила стихи:

«О, сумей огнедышащей лаской

Всколыхнуть мою сонную

страсть.

К пене бедер, за алой подвязкой

Ты не бойся устами припасть!

Я свежа, как дыханье левкоя,

О, сплетем же истомности

тел!..»

Продолжение было такое,

Что курчавый брюнет

покраснел.

38-9-1350.jpg
Животные были не только героями его
произведений, но и соавторами.  Фото
1926 года из книги Виктории Миленко «Саша
Черный: Печальный рыцарь смеха»


А знакомый поэт любил цитировать Сашины «Ламентации», самокритично переиначивая: «В книгах гений Соловьевых,/ Гейне, Гете и Золя,/ А вокруг от Цыганковых/ Содрогается земля».

К тому же не сатирой единой жил Саша Черный, но и лирикой:

Есть горячее солнце, наивные

дети,

Драгоценная радость мелодий

и книг.

Если нет – то ведь были, ведь

были на свете

И Бетховен, и Пушкин, и Гейне,

и Григ...

Есть незримое творчество

в каждом мгновеньи –

В умном слове, в улыбке,

в сиянии глаз.

Будь творцом! Созидай

золотые мгновенья –

В каждом дне есть раздумье

и пряный экстаз...

Бесконечно позорно в припадке

печали

Добровольно исчезнуть,

как тень на стекле.

Разве Новые Встречи уже

отсияли?

Разве только собаки живут

на земле?

Если сам я угрюм,

как голландская сажа

(Улыбнись, улыбнись

на сравненье мое!),

Этот черный румянец – налет

от дренажа,

Это Муза меня подняла

на копье.

Если лучшие будут бросаться

в пролеты,

Скиснет мир от бескрылых

гиен и тупиц!

Полюби безотчетную радость

полета...

Разверни свою душу до полных

границ.

Есть еще острова одиночества

мысли –

Будь умен и не бойся на них

отдыхать.

Там обрывы над темной водою

нависли –

Можешь думать... и камешки

в воду бросать...

А вопросы... Вопросы не знают

ответа –

Налетят, разожгут

и умчатся, как корь.

Соломон нам оставил два

мудрых совета:

Убегай от тоски и с глупцами

не спорь.

Кстати, о детях: с ними, не имея своих собственных, Черный чувствовал себя на равных. Может быть, потому что, по его признанию, у него не было детства? «Детство, яркая, пестро окрашенная заглавная буква, вырвана из длинных строк моего бытия!» Для маленьких читателей Черный сочинял стихи и прозу, выпустив такие книги, как «Детский остров», «Сон профессора Патрашкина», «Кошачья санатория», «Румяная книжка», «Дневник фокса Микки»: «Вчера весь день пролежал под диваном, даже похудел. Все хотел одну такую штучку сочинить. Придумал – и ужасно горжусь.

По веранде ветер дикий

Гонит листья все быстрей.

Я веселый фоксик Микки,

Самый умный из зверей!

Замечательно! Сочинил и так волновался, что даже не мог обедать. Подумайте! Это первые в мире собачьи стихи, а ведь я не учился ни в гимназии, ни в «цехе поэтов»…» «Он хоть взрослый, но совсем такой, как вы// Это ваш слуга покорный,/ Он зовется «Саша Черный»…/ Почему? Не знаю сам», – сказано в стихотворении «Детям о поэтах».

Хотя, по словам критика, беллетриста и пародиста Александра Измайлова, Саша объяснял псевдоним так: «Нас было двое в семье с именем Александр. Один брюнет, другой блондин. Когда я еще не думал, что из моей «литературы» что-нибудь выйдет, я начал подписываться этим семейным прозвищем». Но скорее всего это шутка – либо Измайлова, либо самого автора, поскольку среди детей одесского провизора Менделя Гликберга Александр был только один, а его братьев и даже сестер звали иначе.

Ради поступления в гимназию Александра крестили, но учебе это не помогло: в 15 лет убежал из дома от деспота-отца, попрошайничал. Родственники устроили в петербургскую гимназию, но и оттуда его отчислили. В Сашиной судьбе, узнав его историю из газеты, принял участие чиновник из Житомира Константин Роше, взявший юношу в свою семью. Сам Роше любил стихи, что повлияло и на будущего поэта. Дальнейшие вехи биографии – служба в учебной команде, работа на таможне, переезд в Петербург (где и началась литературная судьба), учеба в Германии в университете, возвращение в Россию. В Первую мировую – служба при полевом лазарете: «В коридоре длинный хвост носилок.../ Все глаза слились в тревожно-скорбный взгляд, –/ Там, за белой дверью, красный ад:/ Нож визжит по кости, как напилок, –/ Острый, жалкий и звериный крик/ В сердце вдруг вонзается, как штык...» После революции – эмиграция: Литва, Германия, Италия, потом – Франция, где Черный и прожил до конца дней. Возглавлял сатирическо-юмористический отдел парижского еженедельника «Иллюстрированная Россия», много писал сам и издавался. В конце 1920-х построил дом на юге Франции, куда приезжали русские эмигранты – писатели, музыканты, художники. А умер вскоре после того, как помогал соседу тушить пожар: не выдержало сердце. Где находится могила – точно неизвестно: когда в 1961 году скончалась Сашина вдова, его многолетний тыл Мария Васильева, за место на кладбище Ле-Лаванду стало некому платить. Правда, в 1978-м там установили мемориальную доску с на двух языках – русском и французском: «Поэту и писателю Саше Черному 1880–1932 с любовью русские во Франции». С любовью, которая необходима поэтам и писателям после смерти не меньше, чем при жизни.



завтрак аристократа

Евгения Цинклер Тот самый диван 2015 г.

Как музей Пушкина собирал вещи поэта


В квартире Пушкина на набережной Мойки, 12 всегда людно. Но 10 февраля, в день смерти поэта, - особенно. Путь посетителей по музею в этот день в точности повторяет маршрут, которым шли современники Александра Сергеевича, прощаясь с ним зимой 1837 года.




Кровь на обивке

Один из главных экспонатов музея-квартиры - диван, обитый потертой коричневой кожей, в кабинете поэта. Диван, на котором умирал Пушкин. Пять лет назад удалось доказать, что это тот самый диван, на котором Александр Сергеевич провел мучительные два дня после дуэли.

В 1841 году Наталья Николаевна увезла его в Михайловское вместе с другой мебелью из квартиры на Мойке, 12. А во второй половине XIX века эти вещи раздарил ее младший сын Григорий Александрович, живший в поместье. В частности, диван из кабинета своего отца он подарил сестре жены. Ее сын Марк Философов был ученым секретарем Эрмитажа, и он передал этот диван в фонды. В 1937 году тогдашний директор Эрмитажа отдал его музею-квартире Пушкина на временное хранение. Это оказалось легко - он не состоял в фондах, считаясь так называемой "малоценкой".

- Реставраторы давно предлагали заняться кожаной обивкой - уж больно она в плохом состоянии. Но я их останавливала: вдруг на ней есть доказательства того, что это тот самый диван. Многие посмеивались надо мной, - говорит заведующая музеем-квартирой Галина Седова. - Наконец нам удалось привлечь к исследованию специалистов из Бюро судмедэкспертизы. Они нашли на обивке следы гемоглобина человека мужского пола - точно в том месте, куда могла бы попасть кровь из раны. Мы предложили им сравнить материал со следами крови на жилете Пушкина, подлинность которого бесспорна, а также с локоном волос, сохраненным Тургеневым. Экспертиза показала: артефакты принадлежали одному человеку!

Пистолеты Баранта

Бывает и наоборот: вещи, чья подлинность считалась бесспорной, вдруг оказываются "не теми".

В музее-квартире вспоминают загадочную историю с дуэльными пистолетами. В 1930-х годах их купил на аукционе директор Музея почты во французском Амбуазе, фактически перебежав дорогу Сержу Лифарю, который, будучи владельцем пушкинской коллекции, тоже желал их приобрести. Но, говорят, директор отказался уступать знаменитому танцовщику: "Я обязан купить эти пистолеты, потому что из них был убит автор романа о почтовом служащем!" (имея в виду "Станционного смотрителя"). Легенда у этих пистолетов совершенно потрясающая. Утверждалось, что именно их Эрнест де Барант одолжил для дуэли секунданту Дантеса.

Пистолеты хранились в амбуазском музее почты до тех пор, пока во время визита Горбачева во Францию Миттеран не преподнес их России. Пистолеты привезли на Мойку. Музейщики несколько растерялись от такого роскошного подарка, но оперативно подготовили выставку. А утром в день ее открытия в выставочном зале рухнул потолок. Неожиданная протечка. Все стали говорить: "Это знак! В дом повешенного внесли веревку..." Выставку провели в другом зале. А пистолеты пришлось вернуть - они были муниципальные, и дарить их Миттеран не имел права.

В экспозиции и так есть своя пара пистолетов, которые, судя по всему, принимали участие в дуэли. Правда, кому именно принадлежал этот комплект - Пушкину или Дантесу - неизвестно.

А история с пистолетами Баранта не так давно получила продолжение. На коробке обнаружили изображение серебряной медали, которую оружейник заслужил на выставке в Лейпциге. Специалисты выяснили: первая такая выставка была в 1839 году. То есть пистолеты, может, и принадлежали Барантам, но они явно не те.

Шаль и петушок, который пищал

В восстановлении пространства бесценным документом стала схема квартиры, которую Жуковский нарисовал в письме к отцу Пушкина: как ширмами отгородили комнату Натальи Николаевны; где стоял диван; где передняя, в которой поэт "лежал во гробе"... Этот план сотрудники музея получили в 1920-х годах в составе архива известного коллекционера пушкинских реликвий Александра Онегина (Отто).

В 1880 году была большая пушкинская выставка. Кинули клич - и собрали все, что как-то связано с поэтом. Например, локон волос, который был срезан с головы Пушкина по просьбе Ивана Тургенева. Потом вещи вернули владельцам, но каталог остался и очень помог в составлении коллекции. Фонды постоянно пополняются. Одно из недавних приобретений для детской комнаты - одеяло, которое Наталья Николаевна связала крючком для своих внуков.

- К слову, о детской. Мы долго не могли придумать, как именно ее воссоздать - не осталось ни предметов, ни описаний. Решили постелить большой ковер и положить на него игрушки, - продолжает Галина Седова. - Но какие? Сын Пушкина Александр Александрович уже под старость лет вспоминал, что отец и мать привозили с ярмарки игрушки. Особенно запомнился "петушок, который пищал". Мы обратились в музей этнографии народов мира и попросили дать нам на временное хранение игрушки, которые можно было купить в то время на русской ярмарке. Они сейчас являются ядром этой комнаты. Тут и юла, и две лошадки, и куколки. И аж три петушка - говорят, самых лучших, с каким-то особенным звуком.

Пушкин - друг крестьянина

10 февраля 1925-го, в квартире на Мойке, 12, прошло первое собрание памяти Александра Пушкина. И хотя официальной датой открытия музея-квартиры принято считать 1927 год, но отсчет можно вести с первого памятного собрания 90 лет назад. Музей не раз менялся. В 1930-х экспозиция была идеологически выдержана: "Пушкин - борец с самодержавием", "Пушкин и крестьянство"... Со временем облик квартиры менялся, но определенная условность оставалась. В столовой стоял стол - обычный стол, просто как символ столовой. В спальне - ширмочка и портрет Натальи Николаевны.

- Это имело мало общего с подлинной квартирой Пушкина, но тогда иначе было и не нужно. После войны люди жили аскетично. Пространство, наполненное вещами, выглядело бы в их глазах по-мещански, - говорит Галина Седова. - После большой реконструкции 1980-х годов обстановка оказалась максимально приближена к тому, какой она была при Пушкине.

...Музей продолжает меняться. И каким он станет лет через двадцать - Бог весть. У каждого поколения свой Пушкин, который - как бы ни банально это звучало - всегда современен.

Кстати

Обелиск на месте дуэли Александра Пушкина на Черной речке установлен с некоторой долей условности - плюс-минус пара сотен метров. Сразу после смерти поэта участники тех событий не спешили делиться подробностями - все-таки дуэль была уголовным преступлением. Сами дуэлянты и секунданты место заранее не выбирали - просто отошли немного в сторону от пустующих зимой дач. К тому же пребывали в понятном волнении. Из свидетелей - только сторож, который видел, как господа протоптали тропинку куда-то за кусты, а потом несли к карете раненого человека. Секундант Пушкина Константин Данзас позже пытался найти место, но совершенно точно указать затруднился. Тем не менее скромный памятный знак поставили. Однако в конце XIX века на этом месте располагалось скаковое общество с ипподромом. И знак, как писали в газетах того времени, просто-напросто перенесли в сторону, чтобы не мешал.

"Ответа на вопрос, где именно пролилась кровь поэта, мы не узнаем никогда, - признают пушкинисты. - Даже если б у нас оказался подробнейший план того времени, совместить его с нынешней картой было бы практически невозможно".



https://rg.ru/2015/02/12/pushkin.html