Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

завтрак аристократа

Александр Пасюгин «Спорт на грани инсульта» 16.03.2020

Актер Сергей Пускепалис — о своей работе в фильме «На острие»



Сергей Пускепалис и сам увлекался фехтованием


В прокат выходит спортивная драма «На острие» — история двух фехтовальщиц в сборной России. «Огонек» поговорил с Сергеем Пускепалисом, сыгравшим тренера.


— В фильме «На острие» вы играете тренера Гаврилова, это персонаж исключительный. В том числе потому, что он очень выгодно смотрится среди эмоциональных героинь за счет невозмутимости, расчетливости и жесткости. Как вы создавали рисунок этой роли?

— Для меня главным и единственно возможным решением было то, что Гаврилов — охотник по своему внутреннему устройству. Он идет за своей жертвой, ему нужен результат, о чем он говорит и девчонкам. Это укладывается и в характер данного вида спорта, все-таки это поединок с оружием в руках. Естественно, в такой среде формируются специфические привычки и убеждения.

— Этим объясняется и его спокойствие?

— Якобы спокойствие. Потому что на самом деле это умение снайпера — долго-долго выцеливать, а потом четко, с одного раза поражать.

— Вы как-то сказали, что среди референсов к Гаврилову видите профессора Хиггинса из «Пигмалиона». Но там персонаж опутан многочисленными социальными связями, создающими контраст. А Гаврилов лишен всего, в его жизни есть только спорт. Больше мы о нем ничего не знаем. У него был бэкграунд?

— Мы с Эдуардом Бордуковым, режиссером картины, конечно, говорили об этом. Сошлись на том, что раз в сценарии нет личной биографии, значит, надо исходить из того, что ее действительно нет. Он общается с девчонками, если рассматривать это в сексуальном, гендерном ключе, и тренировки — это своего рода сублимация, пусть это и звучит банально. Героини ему не слишком интересны вне тренировки, вся его личная жизнь — служение делу, причем настолько, что даже возникает не слишком приятное впечатление о таком человеке.

— Обычно в российских спортивных драмах тренер — это образ Родины или отца, а тут…



Дублершами героинь в фильме снимались профессиональные спортсменки

Дублершами героинь в фильме снимались профессиональные спортсменки

Фото: Централ Партнершип

— Да нет, мне кажется, мой персонаж — и Родина, и отец, и любовник, и сын, и все на свете. Если бы была тренерша — это одна история, а тренер и девчонки — совсем другая. Здесь нет места пошлости и вульгарности, невозможен извращенный тайный умысел — это ему просто неинтересно. Его цель другая — чтобы его подопечные добились результата. Когда он видит, что одна талантливая, но безбашенная, а другая — талантливая, безбашенная, но еще и с добрым, мягким сердцем, которое ей может помешать в спорте, тогда он начинает их обеих «крутить». Так мы задумывали. Фильма я пока не видел и не знаю, получилось ли все, что мы задумали в сценарии.

— Это ваша первая спортивная драма в карьере, прежде вы как-то уклонялись от этого жанра. Почему в этот раз согласились играть?

— Были переговоры и до этого, я просто не стану называть эти проекты. Но вот здесь дошло до дела. Мы давно знакомы с продюсером Еленой Гликман. С режиссером Эдуардом Бордуковым работали первый раз. Он при знакомстве сразу на меня произвел очень приятное впечатление. Проницательный человек.

Очень сложно показывать фехтование, где все на миллиметрах, а со стороны ничего не понятно. Это совсем не зрелищный вид спорта, если не знать его изнутри.

Зато, если разобраться, понимаешь, что ничего более интересного и интригующего просто нет, на грани инсульта — такие драмы иногда на подиуме закручиваются.

— Вы-то вряд ли до фильма были знатоком фехтования?

— Почему? Я довольно много занимался фехтованием, когда учился в Саратовском театральном училище. Нашим тренером был Семен Моисеевич Сазонов, он тренировал первую советскую сборную, победившую в Риме. Усвоив театральную специфику фехтования, мы оставались после занятий и бились просто так, довольно серьезно, в масках и мундирах. Мне всегда больше нравились сабли. В соревнованиях мы не участвовали, но дрались неплохо, так что рука у меня поставлена.

— По фильму кажется, что фехтование — это очень больно, кровь, открытые раны. Это допущение? Спортсмены, наверное, друг друга берегут?

— Когда берегут, а когда и нет. Зависит от отношений. А то, что вы видите в фильме, это не допущение, а нормальное, скажем так, дисциплинарное взыскание, в рамках закона. У нас в фильме снимались, кстати, и профессиональные спортсменки, в том числе дублерши героинь, и рубились они иногда так серьезно, что режиссеру приходилось вмешиваться и останавливать их.

— Как думаете, почему спортивные драмы у нас так востребованы? Нигде в мире они не становятся лидерами проката.

— Мне кажется, выход «Легенды № 17» совпал с тем, что у людей назрела потребность почувствовать, что мы — крутые. Что мы что-то можем, а не плетемся в хвосте истории. Нам это постоянно внушают, что и смысла нет пытаться. А тот фильм порвал кассу, потому что там через богатырей-хоккеистов нам показали, что мы что-то значим. То есть там был идеологический момент.

Но фильм был еще и снят большей частью очень хорошо — помимо каких-то совсем уж ура-патриотических сцен. Но в целом фильм ответил на запрос общества. То же было с «Движением вверх» или «Тренером». Мы можем собраться, мы — бойцы, мы — можем. И хорошо, что теперь не только через военное кино можно об этом говорить. Спорт — это схватка минус смерть. Устали мы пинать сами себя.

— Все эти фильмы учат, что успех возможен только нечеловеческой ценой.

— Это заложено в нашей русскости. Мы легких путей никогда не ищем.

— Да, и добиваться чего-либо можно только под чутким руководством. Вот и ваш герой на постере фильма «На острие» — в центре.

— Да уж, заплечных дел мастер.

— Как думаете, похож тренер на вас? Например, вы не раз говорили, что стараетесь сдерживать свою вспыльчивость.

— Это темперамент. Он до добра не доводит в моем случае. А вот если он множится на выдержку, то возможен какой-то результат. Это я с течением жизни понял. У меня работа похожа на тренерскую, режиссер через других людей доказывает свою состоятельность. Они сами себе доказывают, а я — через них. Это требует постоянного внутреннего психологического тренинга.

Конечно, Гаврилов похож на меня — это же я в предлагаемых обстоятельствах. Мой организм, мою психику помещают в какую-то ситуацию, и мне нравится думать о том, как бы я реагировал в данном случае. Наверное, я был бы точно таким же человеком, если бы мне надо было, чтобы вот эти девчонки победили на Олимпиаде. А если бы нужно было, чтобы это был кто-то, не похожий на меня, думаю, на роль позвали бы кого-то другого.

— Это свойственно вам — бороться за роли?

— Единственная работа, которую я просто не мог пропустить, не позволил бы себе,— это участие в сериале «Жизнь и судьба». Мне было очень важно оказаться там, причина и в авторе романа Василии Гроссмане, и в режиссере Сергее Урсуляке. При этом у меня были разные мысли, кого бы я хотел там сыграть, но Сергей Владимирович очень жестко мне сказал: «Нет, ты — капитан Греков!» И я понял, что финтить бессмысленно. Но на самом деле мне было не важно, в каком качестве я окажусь в том проекте, лишь бы побывать в созданном Гроссманом мире. В остальных случаях все обычно происходит как-то помимо меня, и, к моему счастью, видение моих друзей обычно совпадает с тем, что лежит в материале и что могу сделать я.

— У вас в фильмографии много сериалов, и видно, что вы осознанно идете тем же путем, что и ваши коллеги. Да и публика сегодня уходит от кино к сериалам в поиске больших форм повествования. То есть вы в тренде?

— Конечно, на большом экране трудно рассказать о судьбе человека. Все равно это больше развлечение, редко когда желание продюсера заработать совпадает с тем, что действительно нужно человеку для его развития. Поэтому все живое и уходит на Netflix и телек. Есть крайности, когда в итоге это оборачивается чрезмерной жестокостью или практически порнографией, чтобы привлечь аудиторию, и это означает, что деньги опять победили. Это ужасно. А вот истории про людей и их свойства, проявляющиеся в крайних ситуациях,— это действительно интересно, и все это уходит в долгоиграющие проекты, где зритель успевает влюбиться или разочароваться в героях, «въехать» в их историю, да еще всей семьей. Качество изображения уступает подлинному содержанию, что-то можно и на телефоне посмотреть, все важное будет понятно.

— Как думаете, западные сериалы далеко впереди наших? Многие считают, что они прогрессивнее, смелее…


Соперничество двух спортсменок закручивает интригу

Соперничество двух спортсменок закручивает интригу

Фото: Централ Партнершип

— В чем смелость? В том, чтобы раздеться в кадре? Убить кого-то на экране особенно извращенно? Или чтобы прокричать что-то против Путина? Или кто дальше в Бога плюнет? Это все связано с разрушением. А, к сожалению, в моем круге творческих работников сейчас большая смелость — это сказать, что я люблю Родину. В самых лучших американских сериалах ищут Человека, и такие для меня интересны, они полезны. Вот «Настоящий детектив». С таким ужасом сталкиваются герои, а они мне симпатичны, при всей своей фриковости. Потому что у них остается правильная реакция на зло.

— Вы снялись в «Сердце Пармы», а там ведь тоже довольно мрачно все, по крайней мере в романе. И он весь о том, что «нельзя».

— Религия, создание государства — я тоже очень переживал и высказывал свои опасения на этот счет и сценаристу, и режиссеру. Но они меня успокоили, сказав, что главная мысль — показать, какие трудности были, но мы через них прошли. И вот какая цена тому, где мы сейчас живем, ее заплатили все — и те, кто насаждал, и те, кто отвоевывал. Слишком много отдано, чтобы сейчас это предать. Мне эта идея понравилась, и я согласился работать. Это же наша история, чего тут скрывать. Бога сменили предки наши — ничего себе! Может, это для того, чтобы мы жили дальше, и это было не случайно? Надо осознать удельный вес нашей культуры, нашей цивилизации. Мой герой там, наставник князя, все свои решения принимает, думая о будущем, о перспективе, и мы постарались усилить этот момент в фильме в сравнении с романом. Поэтому он не всегда принят среди своих, он немного чужак.

— Вы тоже думали о перспективе, когда оставили МХАТ Горького и занялись Театром имени Волкова в Ярославле? У всех же есть ощущение, что театр — это только Москва и Питер.

— У меня-то другое видение, я поездил по стране, много где поработал.

Мне не страшно уехать из Москвы. Даже любопытно. Но Волковский театр — это особый случай, уникальный во всех смыслах театр, первый в России, с него пошел отсчет!

Я был помощником Олега Павловича Табакова в МХТ Чехова, был помощником во МХАТ Горького. Но Волковский театр должен жить, он имеет на это право, поэтому я принял решение возглавить его, это был важный и осознанный выбор с моей стороны. Мне хочется, чтобы наш театр помог и другим театрам в регионах поверить, что они могут играть важную роль в культурной жизни своих городов. Чтобы они подчеркивали статусность своего региона. Должна быть мода на театр. Губернаторы должны воровать актеров у других регионов, биться за режиссеров — и так доказывать друг другу свою состоятельность. Так было в досоветские времена. Купцы делали театр главным местом в городе, привозили туда лучшие труппы и так «мерялись», что называется. Мы тоже выстраиваем такую политику. Экспансией русской культуры занимаемся.

— Каким образом?

— У нас вот проходит Международный Волковский фестиваль под девизом «Русская драматургия на языках мира». В этом году концепция дополнится, это будет Фестиваль русских театров и русской драматургии на языках мира. Мы привезем сюда русские театры из Литвы, Эстонии, Киргизии и других республик и стран. Сейчас как раз определяемся. Тут для них будет база, где их всегда будут любить и дорожить ими.

— Кто ходит в театр? Хипстеры? Пенсионеры? Школьники?

— Зависит от спектакля. У нас есть довольно дерзкая постановка по «Ромео и Джульетте», ребята от 17 до 20 лет от удовольствия прямо скачут на ней. И плачут в финале, кстати. Для них это часто первая встреча с Шекспиром, и оказывается, что это история из сегодняшнего дня. Недавно у нас вышел спектакль по повести Василия Шукшина «Калина красная» в постановке Владимира Смирнова, ученика Сергея Женовача. Там декорации в стиле Малевича, а проникновение в текст совершенно поразительное, потому что там опять встает вопрос, как современному уголовнику справиться со своей внутренней порядочностью. Егор Дружинин ставит у нас «Еврейское счастье» по Шолом-Алейхему.

— А вы?

— Вы знаете, мне очень понравился фильм «Джокер». Он очень четко выражает сегодняшнюю ситуацию, желание человека и государства найти друг с другом общие точки или разойтись на всю жизнь. А у нас есть свой «Джокер», написанный в 70-х годах Григорием Гориным. Называется «Забыть Герострата». Сейчас как раз работаю над постановкой по нему.

— Люди ходят в театр?

— Могу прислать фотографию, которую часто делаю в театре. Там моя любимая надпись на кассе: «Все билеты проданы». 90 процентов заполняемости на спектаклях основного репертуара. Но это не на ровном месте, раньше театром управлял замечательный режиссер Евгений Марчелли, его более чем 10-летняя служба сделала это место интересным для многих людей в стране. Мы с ним не во всем совпадаем, но я очень ценю все, чего он добился тут.

— Самое время расширяться.

— А мы сейчас как раз ведем переговоры о строительстве филиала в Ростове. Посмотрим, что получится.


https://www.kommersant.ru/doc/4283187

завтрак аристократа

Ариадна Рокоссовская Осталась музыка 29.03.2020

Мир прощается с великим польским композитором и дирижером Кшиштофом Пендерецким



Кшиштоф Пендерецкий умер в своем доме в Кракове в возрасте 86 лет. У него было много планов на жизнь, в том числе написать музыку для цикла песен на стихи Есенина. "И, разумеется, по-русски", - рассказывал он в своем последнем интервью "РГ".


На пике славы Кшиштоф Пендерецкий стал единственным композитором, удостоенным титула "Самый великий из живущих". Фото: Krzysztof Penderecki tom ii "luslawickie oGrodY"На пике славы Кшиштоф Пендерецкий стал единственным композитором, удостоенным титула "Самый великий из живущих". Фото: Krzysztof Penderecki tom ii "luslawickie oGrodY"
На пике славы Кшиштоф Пендерецкий стал единственным композитором, удостоенным титула "Самый великий из живущих". Фото: Krzysztof Penderecki tom ii "luslawickie oGrodY"



Пендерецкий родился 23 ноября 1933 года в городе Дембице. Сочинять музыку начал в возрасте 8 лет - из-за того что во время войны было невозможно достать ноты с этюдами для скрипки, сам писал их вместе со своим учителем музыки. В 1958 году он окончил Краковскую высшую музыкальную школу, сейчас - это Музыкальная академия - и остался преподавать на кафедре композиции. Он вспоминал: "В начале 50-х годов мы находились под влиянием народной музыки, так называемой "ждановщины". Во время учебы я соприкоснулся с эстетикой музыки, которую в то время писали в Советском Союзе, и какое-то время меня это занимало.

А в 1956 году все изменилось. Для польских композиторов это время стало переломным, все начали писать "западную" музыку. И я тоже попал под влияние авангарда, который пришел к нам с Запада. А уже в 58-59-м годах я стал искать свою музыку. И в таких произведениях, как Anaclasis или, еще раньше, "Плач по жертвам Хиросимы", "Полиморфия" уже есть свой собственный язык". О последней говорили, что основой для нее послужила электрокардиограмма. "Да, моя электрокардиограмма. Моего сердца. Один знакомый врач сказал мне как-то, посмотрев на ноты, что, если это действительно так, у меня давно должен был бы случиться инфаркт, и не один. Но я, конечно, не воспроизводил ее точно", - подтвердил Пендерецкий в интервью "РГ".

Композитор писал симфонии, оперы, хоровую, инструментальную и камерную музыку. Он признавался: "Играть мою музыку было сложно. Если вы взглянете на партитуру "Полиморфии", то поймете, почему. В Германии брались, а во Франции и тем более в Италии отказывались наотрез. И в Польше некоторые оркестры бунтовали. А в России - никогда, были только рады возможности узнать что-то новое". Он много лет занимался преподаванием и писал музыку в разных странах мира, в 1972 году на 15 лет стал ректором родной академии. Был почетным доктором многих музыкальных учебных заведений мира, в том числе Московской государственной консерватории и Санкт-Петербургской консерватории им. Римского-Корсакова. Музыку Пендерецкого использовали в своих фильмах ведущие режиссеры мира, в том числе Стэнли Кубрик, Мартин Скорсезе, Дэвид Линч, Ален Рене, Анджей Вайда. Среди его наиболее известных произведений - инструментально-хоровое сочинение "Страсти по Луке", московская премьера которого состоялась - в присутствии автора - в 2016 году в театре "Новая опера". "Есть места, в которые хочется возвращаться. Я выбираю те места, где был хороший оркестр, удачный концерт. В Россию я возвращаюсь всегда", - говорил в интервью "РГ" композитор. Он действительно старался как можно чаще бывать в нашей стране. Говорил: "Я уверен, что нам нужен этот культурный обмен, это очень важно". В ноябре прошлого года он приезжал в Москву на открытие XI международного виолончельного фестиваля VIVACELLO, на котором исполнялось сочинение Пендерецкого Concerto Grosso N1 для трех виолончелей с оркестром. Этот приезд стал последним.

На пике своей славы, став единственным композитором в мире, удостоенным титула "Самый великий из живущих", Кшиштоф Пендерецкий получил возможность выбирать, в какой стране мира будет его дом. И выбрал Польшу. "Я годами жил в Австрии, в США, в Швейцарии, но одной ногой всегда оставался здесь. Старался приезжать как можно чаще. Мне кажется, что также происходит и в России - россияне в основном тоже стремятся жить на родине. Немец может поехать в Америку и забывает о своей стране, а мы, славяне, не забываем". Он вернулся в родной Краков, купил загородное имение в деревне Луславице, и открыл в себе талант... садовника. На своей земле маэстро создал Европейский центр музыки, в котором проходит около ста пятидесяти концертов в год, и куда талантливые молодые люди из разных стран мира приезжают учиться, и разбил парк, в котором собраны тысячи деревьев, саженцы которых композитор привозил из разных стран мира. Все начиналось с пары гектаров, а сейчас их уже тридцать. Символично, что Пендерецкий посадил в своем имении лабиринт на четыре тысячи квадратных метров. Он объяснял "РГ": "Я уверен, что творческий путь композитора, да и любого другого творца, - это лабиринт, поиск дорог, иногда скрытых от глаз. Нельзя идти по прямой дороге, нужно всегда искать новые повороты". В своем последнем интервью "Российской газете" композитор признался: "Я хотел что-то оставить после себя. Что-то важное. Музыку и свой любимый парк в Луславицах".

Лабиринт Пендерецкого

Текст: Ариадна Рокоссовская (Москва-Краков)
В кабинете Кшиштофа Пендерецкого везде стоят и лежат книги. Взгляд сразу упал на том Есенина. Композитор поясняет: "Я хочу написать музыку для цикла песен на стихи Есенина. И, разумеется, по-русски. Это такой чудесный поэт! Вы знаете, у меня в жизни сейчас наступил лирический период. Когда мне было тридцать, я не интересовался Есениным, а сейчас он меня вдохновляет. К тому же, я немного знаю русский, восемь лет учил его в школе. Я уже написал несколько циклов к немецкой поэзии, и даже китайской. И Есенин будет обязательно".

Пан профессор, Вы дирижировали большинством оркестров мира, в нашей стране бывали много раз. Как вам работается с российскими оркестрами?

Кшиштоф Пендерецкий: Прекрасно! У вас хорошие оркестры, замечательные музыканты открытые для новой музыки. Я уже не говорю о старших поколениях. Мне посчастливилось общаться с замечательными русскими музыкантами, например, с Мстиславом Ростроповичем у нас были прекрасные отношения, мы отлично друг друга понимали. Да что говорить, мне же за восемьдесят, я встречался с Игорем Стравинским, общался с Дмитрием Шостаковичем, который часто бывал в Польше.

Они оказали влияние на ваше творчество?

Кшиштоф Пендерецкий: Да, конечно, особенно поначалу. Вообще, у меня классическое музыкальное образование, и для меня это очень важно. Я прошел все ступени, с пяти лет обучаясь игре на скрипке. Скрипачом я мечтал стать с детства, и у меня довольно неплохо получалось, но, когда мне было двадцать лет, я бросил скрипку. Я и до этого что-то сочинял, меня вдохновляли виртуозы - Никколо Паганини, Генрик Венявский. А когда я приехал продолжать образование в Кракове, мой профессор обратил на меня внимание, заметил, что мне хорошо даются теоретические дисциплины. Я, наверное, мог бы стать неплохим скрипачом, но не жалею, что сделал такой выбор.

Вы обучались на классике, а занялись авангардом. Почему?

Кшиштоф Пендерецкий: Были такие времена. В начале 50-х годов мы находились под влиянием народной музыки, так называемой "ждановщины". Во время учебы я соприкоснулся с эстетикой музыки, которую в то время писали в Советском Союзе, и какое-то время меня это занимало. А в 1956-м году все изменилось. Для польских композиторов это время стало переломным, все начали писать "западную" музыку. И я тоже попал под влияние авангарда, который пришел к нам с Запада. А уже в 58-59-м годах я стал искать свою музыку. И в таких произведениях, как Anaclasis или, еще раньше, "Плач по жертвам Хиросимы", "Полиморфия" уже есть свой собственный язык.

А это правда, что основой для "Полиморфии" послужила электрокардиограмма?

Кшиштоф Пендерецкий: Да, моя электрокардиограмма. Моего сердца. Один знакомый врач сказал мне как-то, посмотрев на ноты, что если это действительно так, у меня давно должен был бы случиться инфаркт, и не один. Но я, конечно, не воспроизводил ее точно. Вообще, в те времена я искал новые, чистые звуки, в том числе и довольно неприятные. И некоторые из них благодаря мне получили свои символы. Например, игра за подставкой, игра по подгрифнику, постукивание смычком по пульту. Я хотел быть другим среди других. Играть мою музыку было сложно. Если вы взглянете на партитуру "Полиморфии", то поймете, почему. В Германии брались, а во Франции и тем более в Италии отказывались наотрез. И в Польше некоторые оркестры бунтовали. А в России - никогда, были только рады возможности узнать что-то новое. Но, пройдя какие-то этапы, я отошел от этого направления и уже пишу более спокойную музыку.

Я слышала, что вы единственный в социалистической Польше писали духовную музыку, несмотря на то, что это было запрещено.

Кшиштоф Пендерецкий: Я ее именно поэтому и писал. Уже в 50-е годы я написал "Псалмы Давида", но в Польше это не играли. Впрочем, тогда не играли и духовную музыку Баха, ну, только если с немецким текстом, который большинство поляков не понимало. Но, в том числе, благодаря "Псалмам" мне повезло уже тогда попасть за границу. В 1959 году был объявлен конкурс союза польских композиторов. Наградой был загранпаспорт. В те времена это было недостижимой мечтой! Я каждый год отправлял заявку на участие в Дармштадтском фестивале современной музыки в Германии и каждый раз получал отказ. И чтобы наверняка выиграть конкурс, я сочинил три произведения в разных стилях, в том числе "Псалмы Давида". Писал одно правой рукой, одно - левой, и одно попросил записать друга, благо работы были анонимными. И получил первые премии во всех трех категориях. Так состоялась моя первая заграничная поездка, в Италию. Я всегда интересовался древним искусством, архитектурой, литературой. Мои отец и дед были образованными людьми, знали греческий и латынь, в нашем доме была обширная библиотека, и у меня была возможность познакомиться со многими книгами. Италия была для меня чем-то недосягаемым. И вот я получил сто долларов и шесть недель провел в этой стране. Объездил все. А ел только шоколад, поскольку он был самым дешевым продуктом, и раз в день - спагетти. Я вернулся в Польшу, поэтому меня начали выпускать.

Сейчас вы довольно редко сами встаете за дирижерский пульт. По какому принципу выбираете, куда поедете, а куда нет?

Кшиштоф Пендерецкий: Есть места, в которые хочется возвращаться. Я выбираю те места, где был хороший оркестр, удачный концерт. В Россию я возвращаюсь всегда. На днях еду в Москву и Санкт-Петербург с оркестром Sinfonia Varsovia. В числе произведений, которые мы будем исполнять, есть и мой Двойной концерт для скрипки и альта с оркестром. Солисты - талантливые российские музыканты (Никита Борисоглебский и Максим Рысанов. - Прим. ред.). Я уверен, что нам нужен этот культурный обмен, это очень важно.

Вы ездите по всему миру, могли бы поселиться в любой стране, но выбрали польскую деревню Луславице под Краковом. Почему?

Кшиштоф Пендерецкий: Трудно сказать... Думаю, большую роль сыграли мои корни, воспитание. Я воспитывался в доме, где были очень сильны польские традиции, и, мне кажется, что это остается в человеке навсегда. Я годами жил в Австрии, в США, в Швейцарии, но одной ногой всегда оставался здесь. Старался приезжать как можно чаще. Мне кажется, что также происходит и в России - россияне в основном тоже стремятся жить на родине. Немец может поехать в Америку и забывает о своей стране, а мы, славяне, не забываем.

Когда вы успеваете писать? Ведь вы все время в разъездах! Я посмотрела ваш график. Вчера вы были во Львове, неделю назад - в Гонконге.

Кшиштоф Пендерецкий: Раньше мог писать и в дороге, теперь уже нет. Куда бы я ни поехал - везде встречи, репетиции, интервью. Нет нужного покоя. Лучше всего мне пишется в Луславицах. И вот этот большой стол - мое рабочее место. Видите, со всех сторон ноты. Жена все время со мной воюет, мол, развел тут беспорядок. Но это для нее беспорядок, а я так работаю: то с одной стороны стола сяду, то с другой. Два-три произведения вчерне набрасываю.

Рядом со мной лежит "Колыбельная".

Кшиштоф Пендерецкий: Да, это к спектаклю о гениальном польском артисте Тадеуше Канторе - брате моей мамы. Но это исключение. Я уже не пишу музыку для кино и театра. Раньше писал очень много, и мне это нравилось. Но когда ты создаешь саундтрек, он должен подчиняться изображению, а я предпочитаю делать что-то свое. Лучше уж я напишу свою симфонию. Впрочем, когда ко мне обращаются с просьбой взять из уже готовой музыки какие-то фрагменты, я часто соглашаюсь. Например, Стэнли Кубрик взял для своего фильма "Сияние" фрагменты нескольких моих произведений. Разве можно отказать такому мастеру? Я сделал лишь одно исключение для кино - сам предложил нашему режиссеру Анджею Вайде написать музыку к его фильму "Катынь". Ведь для меня это очень личная история: мой дядя, как и отец Вайды, был расстрелян в Катыни. Потом, когда я впервые смотрел этот фильм, я плакал как ребенок. Я не мог сдержаться - в этот момент я увидел, как он погиб.

Вы создали в Луславицах настоящую музыкальную Мекку - Европейский центр музыки Кшиштофа Пендерецкого. Туда приезжают молодые музыканты со всего мира...

Кшиштоф Пендерецкий: Да, я сам его придумал, он был построен на моей земле по моему замыслу, и я чувствую себя ответственным за этот проект, ведь он носит мое имя. Там есть зал на 700 человек, проходит около ста пятидесяти концертов в год, к тому же талантливые молодые люди из разных стран мира приезжают на курсы для определенных инструментов. Мы собираем там и детский оркестр. Предыдущие наши дети уже выросли, сейчас уже второй состав концертирует по Польше. Я хотел что-то оставить после себя. Что-то важное. Музыку и свой любимый парк в Луславице.

Об этом парке ходят легенды!

Кшиштоф Пендерецкий: Да, деревья - это моя вторая страсть после музыки! Я создал этот парк практически с нуля. Когда я купил имение в Луславицах, там был очень старый дом 18-го века и остатки старого парка, а вокруг - поля и луга, на которых паслись коровы. Когда-то там жила сестра великого польского художника Яцека Мальчевского, он часто бывал у нее, рисовал там свои картины, и мой выбор определила некая традиция этого места. Я восстановил усадьбу и начал собирать коллекцию деревьев: привозить их из разных стран и сажать в этом парке. Все начиналось с пары гектаров, а сейчас их уже тридцать. Я занимаюсь этим уже больше сорока лет, посадил тысячи деревьев. Все придумываю сам, соблюдая принципы ландшафтной архитектуры. Эта работа помогает мне снимать напряжение и одновременно дает вдохновение. Сейчас это красивейший старый парк с аллеями и беседками. Я посадил также лабиринт на четыре тысячи квадратных метров. Теперь, когда он вырос, я уже и сам боюсь туда заходить без своего садовника - могу заблудиться. Впрочем, на то и лабиринт, чтобы в нем потеряться. Вообще, я уверен, что творческий путь композитора, да и любого другого творца, - это лабиринт, поиск дорог, иногда скрытых от глаз. Нельзя идти по прямой дороге, нужно всегда искать новые повороты. Я всю жизнь иду по лабиринту, это для меня очень символично.

Так это и есть рецепт вашего успеха? Все время искать новые дороги?

Кшиштоф Пендерецкий: Просто искать, быть в постоянном поиске. Есть композиторы, которые чему-то научились, и всю жизнь это делают. А я все еще ищу и блуждаю.

Досье "РГ"


Кшиштоф Пендерецкий родился 23 ноября 1933 года в городе Дембице. Сочинять музыку начал в возрасте 8 лет - из-за того что во время войны было невозможно достать ноты с этюдами для скрипки, сам писал их вместе со своим учителем музыки. В 1958 году окончил Краковскую высшую музыкальную школу (сейчас - Музыкальная академия) и остался преподавать на кафедре композиции. В дальнейшем занимался преподаванием и писал музыку в разных странах мира, в 1972 году на 15 лет стал ректором родной Музыкальной академии. Первое публичное выступление Кшиштофа Пендерецкого состоялось в 1959 году на фестивале "Варшавская осень". Тогда же он сочинил "Плач по жертвам Хиросимы" - одну из наиболее известных и чаще всего исполняемых композиций, за которую был удостоен награды ЮНЕСКО. В эти годы он получил всемирную известность как один из главных представителей восточно-европейского музыкального авангарда. Музыку Пендерецкого использовали в своих фильмах ведущие режиссеры мира, в том числе Стэнли Кубрик, Мартин Скорсезе, Дэвид Линч, Ален Рене, Анджей Вайда. В 1972 году он начал карьеру дирижера, дирижирует ведущими оркестрами мира. В 1997 году стал художественным руководителем польского оркестра Sinfonia Varsovia. В 2013 году в деревне Луславице под Краковом открыл международную музыкальную академию "Европейский центр музыки Кшиштофа Пендерецкого". Является почетным доктором многих музыкальных учебных заведений мира, в том числе Московской государственной консерватории и Санкт-Петербургской консерватории им. Римского-Корсакова. Женат, трое детей.



https://rg.ru/2020/03/30/mir-proshchaetsia-s-velikim-polskim-kompozitorom-kshishtofom-pendereckim.html

завтрак аристократа

Ю.Коваленко «Достоевский мешал мне сочинять» 10 марта 2020

ПИСАТЕЛЬ ЭРИК-ЭММАНЮЭЛЬ ШМИТТ - О РУССКИХ КУМИРАХ, СЛЕЗАХ ЗА РАБОЧИМ СТОЛОМ И ОПТИМИЗМЕ В РАЗГАР ЭПИДЕМИИ

Эрик-Эмманюэль Шмитт считает, что лучше всего его спектакли ставят в России. Он обнаружил в себе славянскую душу и пообещал создать две «русские» пьесы. Об этом знаменитый драматург рассказал «Известиям» после премьеры в Молодежном театре на Фонтанке новой постановки его известной пьесы «Загадочные вариации», созданной для бенефиса Алена Делона. Ранее это произведение инсценировали в ведущих московских и петербургских театрах.

— Сегодня ваши спектакли идут в разных городах России. Как вам наши актеры? Верно передают ваш замысел?

— Лучше всего мои пьесы ставят именно в России. Думаю, это связано с высокой театральной культурой, с замечательной актерской школой и, конечно, с публикой, для которой театр не просто место, где можно мило провести время. Ваши зрители хотят сопереживать, испытывать сильные чувства, размышлять. В результате всего этого рождаются прекрасные постановки. Наблюдая за своими спектаклями в русских театрах, я, к своему удивлению, обнаружил в себе славянскую душу. (Смеется.)

Два года назад вы мне рассказали, что собираетесь написать две «русские» пьесы и поставить их в Москве и Санкт-Петербурге. Пока не получилось?

— Непременно это сделаю. Для меня этот замысел важен потому, что хочу продолжать тесное общение с русским театром и зрителем. Подождите немного, обещаю, что получится.

— Несколько лет назад вы приобрели известный парижский театр «Рив гош». Он оправдал ваши надежды?

— В полной мере. У меня выступают как знаменитые актеры, так и молодежь, которая делает первые шаги на сцене. Благодаря «Рив гош» с залом на 400 мест я полностью свободен в выборе репертуара.

Рив Гош

Вход в театр «Рив гош»

Фото: Global Look Press/Michael Weber

— Не только репертуара, но и ролей? Вы сами выходите на сцену в ваших пьесах, потому что играете лучше других? После Мольера редкие авторы перевоплощались в своих персонажей.

Я, наверное, не лучший в мире лицедей, но и не самый плохой. (Смеется.) Будучи автором текстов, играю так, как представляю своего героя. На сцену попал случайно. Однажды отказался от роли актер, занятый в моей пьесе «Месье Ибрагим и цветы Корана», и я в одночасье его заменил. Публика отнеслась ко мне благосклонно. Понравилось и режиссеру, и мне самому, и я решил продолжить. Только в этом спектакле сыграл больше двухсот раз. Теперь выступаю в больших залах на две тысячи мест и даже гастролирую со своими спектаклями за границей. Недавно начал играть еще в одной своей пьесе — «Мадам Пилинска и секреты Шопена». В театре меня подпитывают эмоции, которые объединяют с публикой и с труппой.

— Сочиняя пьесу, вы уже видите себя в роли того или иного персонажа?

— За письменным столом я лью слезы, радуюсь, переживаю с моими героями, волнуюсь от страха и нетерпения, задаюсь вопросами. Не сошел ли я с ума? Будет ли это интересно еще кому-то, кроме меня? Выходя на подмостки, завершаю работу над образом, «оживляю» его.

— Вы не только «человек слова» — писатель, драматург, актер, но еще и музыкант, композитор. Есть ли для вас какая-то иерархия в сфере искусств?

— Сам предпочитаю музыку и, прежде всего, оперу. Ни одно из искусств не выше другого, все вызывают разные чувства, дополняют друг друга. Поэтому для самовыражения выбираю разные жанры. Но слово — мой главный наркотик. Оно помогает преодолевать одиночество, на которое неизбежно обречен писатель.

— В пьесах и романах вы ведете диалог с читателями и зрителями или даете им уроки, учите жить?

— Я вроде как бросаю зерна в почву, которые, надеюсь, дают всходы. Далек от нравоучений и идеологий. Ничего не навязываю. В свое время пять лет преподавал в университете философию и собирался посвятить ей жизнь. Но этому помешал литературный успех, который пришел очень рано. Говорил студентам: не повторяйте того, что я сказал, не думайте, как я, но размышляйте над моими словами. Давал ученикам полную свободу, ни к чему не принуждал.

постановка

Спектакль «Отель двух миров» в театре «Рив гош»

Фото: Global Look Press via ZUMA Press/Florian David



— В России великие писатели часто играли роль кормчего, духовного лидера. У вас другое отношение к литературному творчеству?

— Я давал ученикам ящик с инструментами, с помощью которых они могли бы создать что-то свое, найти собственный путь. Тот же подход у меня и в литературе. Иногда пытаюсь показать направление к достижению цели, помочь в поиске. Но я отнюдь не гуру, который диктует, что надо думать и делать. Так или иначе, книги помогают нам жить — особенно в эпоху испытаний.

— Играет ли сегодня литература социальную роль?

Ни одна книга не изменит общество, но она может преобразить человека. То есть у нее огромная власть над одним человеком, но не над всем обществом. Зато эта власть может быть исключительной и всепобеждающей.

— Настоящий писатель остается сегодня, как и в прошлом, в какой-то степени ясновидящим?

— Он провидец, который обычно не отдает себе в этом отчета. Чем лучше он понимает человека, тем точнее его предвидение.

— Ваша творческая лаборатория переполнена новыми проектами. Однажды издатель предложил вам найти литературного «негра», который помог бы вам реализовать все замыслы. Почему не согласились?

— Мой издатель предложил помощь, когда одно время я колебался между разными замыслами и ему показалось, что мне не удается их осуществить. Я понял, что мое имя стало неким фирменным знаком, притягательным для читателей. Но меня обидело, что кто-то может сочинять вместо меня. Когда литераторы пишут очень много — а это мой случай, их всегда подозревают в том, что на них кто-то работает. Но поскольку я пишу примерно так же быстро, как говорю, мне сочинять совсем не трудно. Поверьте, никакого «негра» у меня никогда не было и нет. (Смеется.) У меня столько идей, что приходится себя сдерживать.

россия

Спектакль «Посвящение Еве» по пьесе Эрика-Эмманюэля Шмитта в Государственном академическом театре имени Евгения Вахтангова

Фото: ТАСС/Сергей Карпухин



— Александр Блок говорил, что ему мешает писать Лев Толстой, имея в виду, что он не может подняться до недостижимых высот автора «Анны Карениной». А у вас есть ли писатели, которые вам тоже «мешают» творить?

— Я чуть не бросил писать из-за Пруста и Достоевского — они меня потрясли и действительно «мешали» долгие годы. Они настоящие «киллеры» писательского цеха. (Смеется.) Когда их читал, мне хотелось отложить ручку со словами «Не трать сил!» Благодаря этим титанам я понял, насколько грандиозной может быть настоящая литература. Тогда себе сказал, что никогда не буду писать романы, ограничусь театром. Но потом я нашел в прозе собственную нишу.

С кем из русских классиков вы хотели бы провести вечер?

— С Чеховым, который для меня остается самым неуловимым, загадочным, притягательным и одновременно легкокрылым из всех литературных гениев. Беседуя с ним за чашкой чая или бокалом вина, я попытался бы приоткрыть его тайну.

— С кем из литературных героев у вас больше всего общего?

— Ни с кем. У меня свои пороки и добродетели. Мне всегда хотелось быть только самим собой. Тем более что литературная магия позволяет превращаться в разных персонажей, выступать в разных обличьях.

— У вас почти 40 литературных премий разных стран мира, включая Россию. Посещают ли мысли о Нобелевской?

— О ней напоминает мое окружение. Я отвечаю: «Продолжайте говорить. Мне интересно вас слушать».

Не думаете о том, чтобы после театра обзавестись собственным издательством?

— Ни в коем случае. Мне повезло, когда я познакомился со своим издательством в начале карьеры. Оно во многом определяет лицо писателя, и наоборот, писатель — лицо издательства. С тех пор я храню ему верность из чувства признательности и порой в силу собственной лени.

шмитт

Эрик-Эммануэль Шмитт во время книжной ярмарки в Версале

Фото: Global Look Press/imago stock&people via www.imago

— Кем бы вы хотели быть, если бы не стали писателем?

— Как и многие другие — врачом, подобно Чехову. Мне кажется, между медициной и литературой есть что-то общее — в частности, интерес к человеку и его недугам. Писатель исцеляет души. Когда мне говорят «ваша книга помогла мне в трудную минуту», это лучший для меня комплимент.

— Вы также наделены музыкальными талантами — композитор, пианист. Вы шутите, что «дышите ушами», и посвятили композиторам несколько книг — в частности, «Мою жизнь с Моцартом». Кто-то из психологов заметил, что Моцартом не рождаются, а становятся. Так ли это?

Не тратьте время на то, чтобы стать гением. Есть на свете чудеса, которыми надо только восхищаться. В своей книге о Шопене я пишу о том, что есть великие тайны, которыми надо восхищаться, а не пытаться их разгадать. Гении нас возвышают, рядом с ними мы становимся лучше. Именно так я чувствую себя в компании Моцарта или Шопена. Впрочем, Моцарт был одним из самых образованных музыкантов своей эпохи и не имел ничего общего с гулякой праздным из знаменитого фильма «Амадей».

— Вы знаток русской музыки. Кто из наших композиторов вам ближе всего?

— Я не мыслю своего существования без Мусоргского, Чайковского и Шостаковича. Есть, конечно, в России и другие великие — Римский-Корсаков, Бородин, у которого не так много произведений. Меня оставляет равнодушным только Рахманинов.

— Как философ, писатель и гражданин вы обеспокоены тем, что сегодня происходит в мире — эпидемия коронавируса, потепление климата, тайфуны, угроза военных конфликтов и прочие беды? Надвигается апокалипсис?

Всю свою историю человек боится наступления конца света — это часть наших фантазий. Мне тоже бывает тревожно, но я смиряю воображение и успокаиваюсь, помня о том, что людям удавалось выживать в самых экстремальных условиях, преодолевать все катастрофы. Поэтому снова верю в хеппи-энд. Оптимист и пессимист согласны с тем, что мир переживает тяжелые испытания. Но если первый не теряет надежды, бросается в бой и уверен в успехе, то второй опускает руки и стонет, что завтра будет еще хуже.

Шмитт
Фото: Global Look Press via ZUMA Press/ Panoramic



— Не обесценивает ли нашу культуру энтертейнмент?

— Энтертейнмент не имеет ничего общего с настоящим искусством. Его успешно нам навязывают торговцы — маршаны. Возвышенность и благородность литературы, театра, музыки, кино в том, чтобы приносить нам новые мысли, чувства. Развлечениями пусть занимаются коммерсанты. Мольер сказал: «Театр — это искусство нравиться». Нравиться — значит интересовать, брать человека или зрителя за руку и вести его в такое место, куда он не пойдет один, увлекать его, вызывать страсти, открывать глаза.

28 марта вам исполняется 60 лет — для писателя это не возраст. С каким настроением встречаете круглую дату?

— Чувствую себя молодым, хотя этого почему-то не замечают окружающие. (Смеется.) Мне кажется, что я во многих отношениях остаюсь дебютантом, у которого впереди новые горизонты. По-прежнему меня занимает всё на свете — история цивилизаций и религия, мистика и метафизика. Сегодня я успеваю гораздо больше, чем 30 лет назад. Наверное, потому, что понял: всё надо делать с радостью, которая, полагал Спиноза, многократно умножает наши силы. Так или иначе, не вижу приближения сумерек и живу каждый день как первый, а не как последний. Мудрецам, которые предлагают не забывать, что человек смертен, я отвечаю: лучше помните, что сегодня вы живы. Торопитесь! Не переставайте удивляться всему новому.

— Вы уже создали свое лучшее произведение?

— Надеюсь, что нет. Только что приступил к гигантскому труду в нескольких томах, о котором мечтаю с 25 лет. Но подробностей не будет: никогда не рассказываю о том, что вынашиваю. В этом отношении я подобен беременной женщине, которая отказывается делать эхографию. Кто знает, может, умру, так и не реализовав всех замыслов, которые зреют в моей голове, как плоды на фруктовом дереве.

— Не собираетесь в ближайшее время снова пообщаться с вашими читателями и зрителями в России?

— Надеюсь побывать у вас в гостях в следующем году не с пустыми руками. Если меня будут ждать — тем лучше.



СПРАВКА «ИЗВЕСТИЙ»

Эрик-Эмманюэль Шмитт — франко-бельгийский писатель, драматург, сценарист, философ и актер. Родился в семье спортсменов: отец был чемпионом Франции по боксу, а мать — по спортивной ходьбе.


завтрак аристократа

Александр Ярошенко Любкин танец 25.03.2020

Ушла из жизни последняя из "Молодой гвардии" - Инна Макарова


Её обожали миллионы, в Кремль пускали без паспорта, а роли в кино называли "бесценной россыпью". Кинодебют в фильме "Молодая гвардия" сделал её звездой в одно мгновение. Она сыграла десятки ролей, и почти все они попали в десятку, стали классикой советского кино. Откровенный монолог артистки о профессии и личной жизни, о коллегах и Чехове. И о чем еще мечтается, когда тебе за 90? Это одно из последних интервью, которое смогла дать народная артистка. Она стремительно теряла память, часто замолкала, но потом только ведомым ей чутьем находила снова нить разговора.






Встретилась в лесу с медведем

- Знаете, я всегда была неотъемлемой частью своей страны, все прошла вместе со страной. Наша семейная жизнь с Сергеем Бондарчуком начиналась в подвальной комнате, по которой ночью топали крысы.

Ну и что из того, что я к тому времени снялась в "Молодой гвардии" и была лауреатом Сталинской премии первой степени! Это мало что могло изменить. Помню, как после съемки приехали с Бондарчуком в Театр киноактера, ночевали там, спали на диване в кабинете директора. А утром не могли изнутри открыть дверь, ломать пришлось. Опоздали на съёмочный день, на меня Сергей Аполлинарьевич Герасимов стал ругаться, я расплакалась и честно призналась, что нам негде ночевать…

Все члены съемочной группы недоуменно переглянулись между собой: Макаровой и Бондарчуку негде ночевать?! В это никто поверить не мог. Я в сердцах заявила, что уеду домой, в Новосибирск. Вскорости велели писать заявление на комнату в коммунальной квартире, написала. Вызывают в Моссовет и дают ордер на однокомнатную квартиру по Песчаной улице. Сейчас в это трудно поверить, но я плакала от счастья, когда переступила порог маленькой, но отдельной квартиры.

А вы спрашиваете, кружилась ли у меня голова, когда я в двадцать два года стала лауреатом Сталинской премии? Это не про меня, я - сибирячка! Я в семь лет с медведем в лесу тет-а-тет общалась… У меня мама была журналистка и больше половины жизни провела в разъездах, и вот в одну из ее командировок мы с папой жили на прииске у родственников. Я взяла корзинку и пошла по тропинке гулять. Помню, ручей бежал, под водой камушки красивые, я на все это смотрела. Девочка я была впечатлительная, фантазировала. Не заметила, как зашла на окраину леса. Тайга в тех краях стеной подступает прямо к жилищу. Вдруг вижу: на меня смотрит огромный медведь, стоит на четырех лапах и шумно втягивает ноздрями воздух, наверное, вкусного ничего не учуял. Повернулся и медленно покосолапил в лес…

Это еще не все! Медведь ушел, я смотрю: ко мне два парня идут. Одного из них на нашем прииске называли одним словом "убийца". Так вот, он ко мне приближается и руку в карман к себе запустил, а второй ему кричит: "Не трогай её, не надо..." Я хоть и маленькая была, но в секунду все поняла, корзинку бросила и кубарем по склону с диким криком вниз покатилась. Домой прибежала, зуб на зуб не попадает. Папа, братья ружья похватали и наверх, в лес, побежали. Конечно, те парни уже скрылись.

Поэтому я закаленная с детства была, совсем не рафинадный ребенок. Как я из своих сибирских руд пошла в артистки? Дело в том, что Новосибирск - очень театральный город, я театр любила с раннего возраста. Мой папа был обладателем потрясающего голоса, работал диктором. Спустя много лет я однажды спросила Юрия Левитана: "А вы знали Владимира Степановича Макарова?" "Еще бы! У него был замечательный тембр", - ответил мне Левитан.

Мы жили в Новосибирске, в тихом доме, во двор которого даже машины не заезжали, мы там с девочками постоянно играли в театр. Главной артисткой всегда была я. Половину своего детства я провела в Новосибирском ТЮЗе, знала весь репертуар наизусть.

Лучший режиссёр - война

Когда началась война, я уже была артисткой художественной самодеятельности, и мы начали выступать в госпиталях перед ранеными. Уже не помню, кто меня надоумил поступать во ВГИК, я же понятия не имела, что это такое. Мама моя часто летала на фронт, в командировки, вот я в ее отсутствие и поехала поступать на артистку.

Сегодня это даже немыслимо представить: страна охвачена войной, а на артистов продолжают учить. ВГИК был эвакуирован в Алма-Ату, где и шел набор студентов. Помню, мы ехали в поезде поступать, а в вагоне юные лейтенантики, завидев нас, одергивали мундирчики. Они были безусые мальчишки, ехали на фронт, в пекло.

"Молодая гвардия"? Мне первой об этой организации, об этом человеческом подвиге рассказала мама. Она в войну была недалеко от Краснодона и там узнала о героизме комсомольцев-молодогвардейцев. Потом я прочитала роман Александра Фадеева "Молодая гвардия" - это было настоящее потрясение. Мы во ВГИКе читали его вслух, тишина при этом стояла просто гробовая. Воздух не шевелился.

"Когда по радио объявили, что мы стали лауреатами главной премии страны, я ушам своим не поверила. Сергей побежал в магазин за шампанским, в подвальной комнатенке с крысами по соседству мы эту премию и обмывали. И были абсолютно счастливыми людьми. Когда Сергей Аполлинарьевич Герасимов объявил нам, что будет экранизировать этот роман, я восприняла это как событие событий. Казалось, что если я смогу сняться только в этой работе, то уже не зря пришла в профессию. Кстати, я и сегодня так считаю.

Самое страшное для меня было прикасаться к судьбе Любы Шевцовой: думала, как я могу в глаза смотреть ее родителям? Это же так больно все ворошить, так страшно… Просто ночами не спала от переживаний. Спасла мудрая мама Любы, Ефросинья Мироновна. Она с мужем встретила меня дома, в палисадничке, обцеловала всю. Меня провели в дом, посадили под портрет казненной дочери, стали чаем поить, расспрашивать меня о моем житье-бытье. Никакой материнской ревности, даже намека на эту ревность не было.

Потом, когда она узнала, что за мной ухаживает Сергей Бондарчук, очень переживала за меня, как за дочку. Говорила мне: "Девочка моя, а он тебя не обидит? Смотри, какой он чернявый, на цыгана похож…"

Роль Любы не была для меня трудной, я внутренне была готова к этой работе, война - лучший режиссер. Потом рядом были Сергей Аполлинарьевич Герасимов и Тамара Федоровна Макарова. Они актеров, как птенцов, держали под крылом. Они меня даже хотели удочерить, настолько хорошо ко мне относились. Но ни о каком удочерении речи быть не могло - у меня в то время была живая и здоровая мама.

Знаменитый Любкин танец в картине? Ну, танцы - мое любимое занятие, я ведь очень любила танцевать всегда, в школе меня дразнили "балерина". Мне ничего не стоило и не стоит сейчас встать и руками достать пол на ровных ногах. Это всегда было. Я даже не понимаю, как. Это - природа.

Когда "Молодая гвардия" вышла на экраны, это была бомба. Нам, актерам, первые годы просто нельзя было по улицам пройти. Наши портреты, афиши были растиражированы по стране миллионными и ещё раз миллионными тиражами.

В Кремль без паспорта

Когда по радио объявили, что мы стали лауреатами главной премии страны, я ушам своим не поверила. Сергей побежал в магазин за шампанским, в подвальной комнатёнке с крысами по соседству мы эту премию и обмывали. И были абсолютно счастливыми людьми.

Я на всю свою сталинскую премию купила себе шубу. В ГУМе тогда за шубами очереди были просто немыслимые. Ляля Шагалова как-то смогла договориться, и мы, минуя все очереди, купили себе шубы. Повторюсь, после этой картины узнаваемость была феноменальная. Помню, в наш подвал по двадцать человек врывалось девчонок с какими-то духами, маленькими безделушечками. Было что-то несусветное.

Был такой случай, что меня однажды в Кремль пустили без паспорта. Я вышла замуж за Бондарчука, и мой документ задержали в паспортном столе. А тут в Кремле какой-то прием, и я пошла без паспорта. Дежурный офицер, едва увидев меня, расплылся в улыбке и без слов выписал пропуск.

Трудное ли у меня было счастье с Бондарчуком? Нет, что вы! Наоборот. Наверное, трудно было бы, если бы я была взрослой. Я же была ребенком. Я его звала "папка". А он относился ко мне, как к своей драгоценности. Помню, морозно было, Сергей меня в пальто свое закутает и на руках несет до трамвая… У меня не было с ним трудного счастья. Нет…

Расстались почему? Так сложились обстоятельства. И творчество. Оно оказалось важнее. Я снималась в Болгарии: частые отъезды, он - мужик, в полном смысле этого слова. А актрисы мимо мужика, режиссёра, у которого жена в частых разъездах, стороной не пройдут… Я узнала о его плотских вольностях и в одну секунду приняла решение расстаться. Он рыдал, не просто плакал, а рыдал, у него плечи ходуном ходили, когда я объявила ему о своем решении. Нас с ним жизнь взяла и расплела. Так бывает.

Сейчас, когда с того времени прошла целая жизнь, и я стала бесконечно мудрой, ко мне пришло чёткое понимание, как Ирина Скобцева всё чётко по-бабьи рассчитала, рассчитала до миллиметра, чтобы быть с Бондарчуком. Ей это удалось. А у него играли гормоны и мужской эгоизм: он хотел жить со мной и иметь красивую ляльку на стороне. Так не бывает.

У него до меня был брак, от которого остался сын Алеша - хороший из него вырос человек. Сергей с ним был далёк, а я его жалела и привечала. Так что всё в этой жизни до тошнотворного банально: бабы, потягушки, которые потом почему-то называют красивым словом "романы".

Коллекция ролей

Зрители вообще склонны обожествлять своих любимых артистов, приписывать им почти неземные качества. Думать, что все мы бесконечно дружны и обожаем друг друга. В жизни всё не так - всё как у всех. Например, мы с Кларой Лучко были в жизни антиподы. Клара очень хорошо умела одеваться, у неё отец был милиционером на Украине, он мог её одевать, как куклу, но училась она слабо. Помню, сидим на занятиях, а она мне шепчет на ухо: "Что Герасимов говорит? Я ничего не понимаю..." А мне было всё понятно, до звука.

Для неё всегда была на первом месте карьера. Помню, мы с ней встретились как-то в Кремле, там какие-то награды вручали, мы пришли с Нонной Мордюковой. Клара нас увидела и говорит: "О, и вы здесь?!" То есть она даже и предположить не могла, что мы с Нонной тоже можем быть награждены…

Мне как-то в поздравительной телеграмме Владимир Путин написал: "Вы можете гордиться коллекцией своих ролей". Наверное, их и правда получилась целая коллекция, но есть роли, которые особо дороги. Например, картина "Женщины". Хотя режиссёр был не очень опытный, но это был очень русский материал, снимали на Волге, роскошная натура. А потом, какое удовольствие было работать с Ниной Сазоновой, она была очень русская актриса. Самобытная, войну прошла босиком, из окружения вышла чудом. Притворилась пастушкой… Я за ней много наблюдала, что-то брала от неё и невольно подтягивалась к её уровню.

Ещё особняком стоит у меня картина "Русское поле". Там гениально работалось с Нонной Мордюковой. Мы жили в задрипанной гостинице в Ярославле. На дворе стоял 1971 год, время было дефицитное, и мы с Нонной вечерами что-то беспрерывно вязали. Но с ней это было невозможно: Нонна была блистательной рассказчицей, от её баек я просто каталась по полу.

В том фильме она хоронила сына, которого играл её сынок Володя. Сцена похорон вышла уж очень натуральная. По-другому Нонна и не умела. Помню, что тогда вся съёмочная группа как-то насторожилась, насторожились все, кроме Нонны. Странно, но её бесконечно чуткое сердце ничего так и не почувствовало. В этом была ещё и жёсткость режиссёра Кольки Москаленко - разве можно заставлять мать хоронить своего сына? Пусть даже и в кино… (В 1990 году похороны сына Нонна Мордюкова пережила в реальной жизни: 40-летний Владимир Тихонов внезапно скончался от сердечной недостаточности - Прим. А. Я.).

Съёмки были тяжёлые, помню, как мы прыгали с трактора на трактор в Волге: вода ледяная, выше пояса. Режиссёр дал нам с Нонной по стакану вонючей самогонки, чуть не задохнулись от той гадости… Но всё выполняли просто беспрекословно. И картина получилась настоящей. Действительно русское поле… Там есть всё. Вся Россия. Режиссёр выжал из съёмочной группы всё и забыл о нас на второй день.

Ночь в доме Чехова

За что я жизнь люблю? За многое. Это же божий дар. А вот о смерти стараюсь не думать. Моя подруга, актриса Лида Смирнова, много говорила на эту тему. Лида была своеобразным человеком. Она говорила: "Я не знаю, что такое стыдно, если мне надо, я сделаю". Я вот её книжку до конца дочитать так и не смогла. Книжка честная, может, даже излишне откровенная.

Я сейчас читаю переписку Чехова с Ольгой Леонардовной Книппер-Чеховой. Не поверите, такое наслаждение испытываю. Мне Чехов душевно близок, я много снималась на Ялтинской киностудии, часто бывала в его доме-музее. Мне там как-то даже разрешили переночевать… Так я ночь не спала, было так волнительно, а я же - артистка, впечатлительная…

Я была знакома с его сестрой, Марией Павловной. Потрясающая была женщина, мы с ней гуляли по ялтинской набережной. Она всю свою жизнь посвятила, чтобы сохранить наследие своего гениального брата. Вы только вдумайтесь: она в войну, когда Ялта была оккупирована фашистами, не пустила в дом Чехова немецкого офицера на постой. Это же был подвиг!

Чего от жизни ещё хочу? Работы, интересной работы хочу. Понимаю, что мне больше девяносто лет, но я - актриса. И с этим уже ничего не поделаешь…

Из биографии

Инна Макарова родилась в 1926 году, выпускница ВГИКа. Первая же роль - Люба Шевцова в картине "Молодая гвардия" - принесла ей всесоюзную популярность. Её первым мужем был актёр и режиссёр Сергей Бондарчук, вторым супругом актрисы был академик медицины Михаил Перельман.

Дочь - Наталья Бондарчук, актриса и режиссёр.

Макарова была старейшей киноактрисой страны, в кино снималась с 1945 года. Последние годы жизни тяжело болела, стремительно теряла память. Практически до последних дней порывалась ехать на съемочную площадку. Актриса снялась более чем в пятидесяти картинах, среди которых "Высота", "Девчата", "Женитьба Бальзаминова", "Дорогой мой человек", "Вас вызывает Таймыр" , "Любовь Яровая".

Народная артистка СССР.

Прямая речь

Сергей Новожилов, секретарь Союза кинематографистов РФ, президент фестиваля театра и кино" Амурская осень"

- Я с Инной Владимировной дружил последние лет тридцать ее жизни. Она была настоящая русская актриса, потрясающая на сцене и экране, и очень скромная в жизни и быту. Дисциплинированная, точная, пунктуальная, чуралась всех дрязг и актерских интриг. Работала, пока позволяло здоровье и даже когда уже не позволяло, все равно старалась работать. Писала мемуары, читала со сцены письма любимого Чехова, много ездила по стране с творческим вечерами. Ее принимали просто фантастически, залы вставали, когда Инна Макарова выходила на сцену. Она была очень глубокая, крепко хранила чужие тайны, ей можно было рассказать все. Она прожила большую и очень достойную жизнь.



https://rg.ru/2020/03/25/inna-makarova-ia-vsegda-byla-neotemlemoj-chastiu-svoej-strany.html

завтрак аристократа

Эдуард Лимонов Замок

— Я участвовал в трех войнах, написал двадцать одну книгу, был женат шесть раз. — Он остановился, посмотрел на зажатый в руке стакан с канадским виски — его любимым напитком — так, как-будто видел стакан впервые. — Я пью виски-streiglit и рассчитываю прожить еще лет десять. Жизнь — говно, не стоит стараться… Ты меня понимаешь? Ты русский, ты должен меня понять…


Я его понимал. Он успешно изображал из себя нечто среднее между Хэмингуэем и Женей Евтушенко. Мы сидели в piano-bar в подвале на Сен-Жермен, и черный пианист в белом смокинге выбивал из piano джазовую вещь, очень подходящую к настроению моего собеседника. Пахло пролитым алкоголем. Было полутемно и красиво. Казалось, вот сейчас к piano выйдет Лорен Бокал, а из «Только для служащих» двери — руки в карманах — появится презрительный Хэмфри Богарт и — сигарета в зубах — прислонится к стене. Он меня привел в этот piano-bar, может быть, он заранее сговорился с черным пианистом, чтобы тот проаккомпанировал его хэмингуэевской арии?

— Понимаю, — промычал я и налил себе виски из бутыли. Все остальные, рядовые посетители, получали свои drinks штуками в бокалах, мы же, по его желанию, взяли бутылку. Мы были настоящие мужчины, как же иначе. Два писателя.

— Зачем она тебе? — Он неожиданно ухватил меня за лацкан старого белого пиджака и через стол потянул к себе. Ему было лет шестьдесят, но рука была крепкая. В отличие от меня, он хорошо ест. — Отдай ее мне…

Он думает, что «ее» можно отдать, как будто она книга, которую один из нас написал, или велосипед, или квартира, которую можно уступить другому человеку. Ему.

— Возьмите, — сказал я, снял с себя его руку и выпил свой виски. С удовольствием, обжигаясь, чувствуя дубильную крепость напитка. Несмотря на то что в основном мы оба казались мне ужасными позерами, мне было время от времени вдруг приятно то виски, то его тяжелая, с набухшими алкогольной кровью венами рука на столе, то табачный дым, донесенный к нам от соседнего стола, где бледная рослая красотка только что прикурила сигарету от спички, поднесенной совсем не подходящим ей, слишком молодым и робким самцом.

— Спасибо, русский.


Его старые черные глаза, проследившие выход двадцать одной книги из пишущей машинки, целившиеся в трех войнах и ласкавшие шестерых жен, увлажнились. Он не заплакал, но расчувствовался.

— Только как мы осуществим передачу? — Я налил себе виски опять.

Я редко бываю в подобного рода заведениях, у меня нет денег. В отличие от него, я написал две книги и находился в процессе издания первой. Я радовался виски. Я хотел напиться вперед.

— Ты не должен больше с ней видеться. Никогда.

— Как? Не пускать ее к себе в studio? Глупо. У нее есть ключ. Она ни за что не отдаст мне ключ, если я потребую.

— Это твое дело. Ты мне обещал.

Обещал. Он ничего не понимает. Мы сидим уже в третьем баре, и он до сих пор не может понять. Он думает, достаточно сказать русской женщине: «Я не люблю тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Отдай мне ключ от моей studio» — и русская женщина обидится и исчезнет навеки. Он плохо знает русских женщин, хотя и утверждает, что у него была когда-то еще одна. Когда ему было столько лет, сколько мне.

— Сказав вам «Возьмите ее», я имел ввиду, что я не отношусь к ней серьезно. И что, если вы, как вы говорите, любите ее, я не стану… — я остановился. Мне стало вдруг противно даже произносить эти слова: «Вы любите». Что за выражения, обороты, ей-богу, словно мы школьники, запершиеся в туалете и обсуждающие, свежие и благородные, первую любовь. Нашу общую. Он, трагически сощурившись и одной рукой оглаживая серую бородку, ждал, когда я закончу. Я решил впредь говорить с ним на моем языке, а не на его — условном, культурном и жеманном. Пусть принимает мои правила игры. — Если я начну ее избегать, она станет уделять мне все свое время и внимание. Ей не понять, что мужчина может быть к ней равнодушен. Я вам обещаю с ней не видеться, но я не уверен, что она выполнит мое обещание. Вы понимаете?

— Да-да, я понимаю. Я ведь сам русский… — Он глядел на меня теперь, как актер в плохой американской production по роману Достоевского, «рюсски мюжик» с загадочной душой.


Русский… Он был наполовину еврей, его мама родилась в конце того века в Минске или Пинске. Я улыбнулся, вспомнив, как Фройд и Юнг изучали русский характер в Париже и Женеве на евреях-эмигрантах. И обнаружили в русском характере самоубийственные тенденции. Ничего не имея против евреев, считая их нацией талантливой и энергичной, все же не могу согласиться с тождественностью еврейского и русского характеров. Вот и он, он не понимает, пусть подсознательно, но очень по-ближневосточному он приписывает мне — любовнику и другу женщины — власть, присущую в восточной семье патриарху-отцу. Он мне на нее жалуется и верит, что я в силах ей указать, приказать и направить к нему. Еще один шаг в этом направлении — и мы начнем обсуждать, какой бакшиш он мне заплатит за женщину. Сколько овец, верблюдов, сколько браслетов из серебра а золота… Ха…

— Сколько тебе нужно денег, чтобы нанять новую квартиру?

Он совсем с ума сошел. Он готов совершать передвижения других писателей по Парижу ради этой женщины. Такие вещи не называются любовью, они называются obsession.[25]


— Но я не хочу менять квартиру. Моя studio мне нравится. Мне удобно в Марэ, я только начал привыкать к виду из окна, к камину, к старым авионам на старых фотографиях.

— Ты мне обещал, русский. Мы оба писатели.

— Нет, я не стану менять квартиру. Я сменю замок.

Он засмеялся.

— Да, проще сменить замок.

— Послушайте, Давид, я хочу вас предостеречь…

— Я знаю, она очень опасна. Я знаю… — Он улыбался восторженной улыбкой старого дурака, попавшегося на удочку молоденькой бляди и с тех пор уверенного, что на крючок его поймала сама Вирджин Мэри. Улыбкой одного из тех нескольких ершей, которых, по-кошачьи собравшись, выдернула из пруда Нормандии прошлым летом нами обоими усиленно упоминаемая особа. Его поколение раболепно относится к женщинам. Сексисты. Мое поколение их не замечает.

— Я хочу вас предостеречь, что Светлана — эгоистическое существо, способное не только взять и не отдать ваши любимые книги или позвонить от вас по телефону в необычайно отдаленные страны мира, но и существо, способное разгрызть, прожевать и проглотить очень объемистый кошелек в рекордно короткие сроки. Помните об этом, Давид. «Светоносная», как вы ее называете…

— Пребывание в Соединенных Штатах не прошло для тебя даром, бедняга. — Он покачал головой и посмотрел на меня с жалостью. — Ты заразился непристойным материализмом.

— Вы сами жаловались мне, что «Светоносная» так и не вернула ваши любимые книги и наговорила по вашему телефону с отдаленными странами на астрономическую сумму франков.

— Ну, я был тогда немножко зол, потому что она исчезла и не показывалась. Мне кажется, она просто не знает разницы между своим и чужим, она уверена, что все принадлежит ей, весь мир. Разве можно винить ее за это, мой молодой коллега?


Молодой коллега подумал, что, если бы старый коллега знал, в каких выражениях «Светоносная» описывала его молодому коллеге, он, может быть, получил бы сердечный удар. «Скучный старик» — было самым легким. «Мудак» — наиболее употребимым. «Давно хуй не стоит, а туда же лезет…» — убийственным для мужской репутации человека, прошедшего через три войны и шестерых жен. Выслушивая приговор «Светоносной», молодой коллега даже чувствовал что-то вроде чувства мужской солидарности со старым коллегой. Потому что пронесутся двадцать с небольшим лет, и кто знает, может быть, и о нем какая-нибудь экзотической национальности «Светоносная» скажет с пренебрежительной усмешкой «Давно хуй не стоит, а все туда же…» За что, сука? Мало мы вас ублажали, старались?.. Даже хуй среднего мужчины, рабочего муравья, успевает много поработать за жизнь, а уж члены любопытных писателей, лезущих даже в войны, очевидно, трудятся еще более усердно… С другой стороны, неизвестно, может быть, Давид никогда не отличался высокой производительностью хуя… Однако же сексуальная жизнь у иных мужчин не останавливается и после семидесяти… Молодой коллега вспомнил, тренера по боксу, бывшего поэта-имажиниста, друга Есенина, жившего с ним в одной квартире в Москве у Красных ворот. На того, 74, по утрам жаловалась жена, 38, что «кобель» не дает ей спать, пристает, ебаться хочет…

— Вот и она.

Губы старого писателя расползлись растерянными половинками, и он вскочил, одергивая белый пиджак-френч с накладными карманами — изделие Пьера Кардена. Шея напряглась в петле футляра всеми жилами, кадык, как поршень учебного автомобильного мотора в автошколе, совершил несколько судорожных движений, ноги и туфли поспешно выдвинулись из-под стола, и обладатель их уже стоял на опилках и поддельных мраморных плитах пола, почему-то расшаркиваясь. Самец, завидевший самку.


Весь зал наблюдал прибытие «Светоносной». Толпе постоянно нечего делать, и она пользуется малейшим поводом, чтобы чуть развлечься. Русская женщина явилась в лиловой шляпе с набором цветов вокруг тульи и с недоразвитой вуалью, доходящей ей до верхней губы. Такие шляпы возможно разыскать в парижских шляпных магазинах, однако, чтобы водрузить такую шляпу на голову и отправиться в ней по улице, требуется известное мужество. Посему только «Светоносная» да еще, может быть, десяток дам, столь же отважных, как она, разгуливают со странными сооружениями на головах. Голые груди «Светоносной» покоились в чашечках из черных кружев, легкодоступные обозрению, так же как и весь левый бок, включая места, которые обычно покрывают трусики. Внизу ноги и колени «Светоносной» взбивали пену черных и лиловых кружев — выбивали какую-то испано-цыганщину.

— Baby, — чмок.

— Bon soir, papa, — чмок-чмок.

Господи, она называет его «papa», он ее — «baby».

Из всех возможных вариантов ласкательных имен оба кривляки выбрали эти, самые употребительные.

— Привет. Ты, конечно, не можешь встать, чтобы приветствовать женщину…

Голос был злой. Я нарочно лениво поднялся с табурета.

— Я встаю, чтобы поприветствовать женщину.

— Тебе никогда не сделаться джентльменом.

— Я активно не хочу делаться джентльменом. Это, должно быть, ужасно скучная профессия. Еще скучнее писательства.

Старый коллега уступил ей свое место. Она, шурша нарядами, опустилась большой молью на сиденье. Давид Хэмингвэй топтался, не зная, что дальше делать. Сообразив, взял табурет от соседнего, полупустого стола. Сел. Поглядел на нее, потом на молодого коллегу.

Она брезгливо передвинула к еврейскому Хэмингвэю его бокал и бутылку.

— Виски лижете… Фу…

Сейчас она потребует шампанского. Я не сомневался в этом нисколько. Русская женщина всегда хочет шампанского. Зимой и летом, ночью и днем, в городе и в деревне.

— Бутыль «Дом Периньон», — объявил Давид нашему официанту в смокинге. Она его уже успела выдрессировать. Хэмингвэй уже не спрашивал «Светоносную», что она будет лизать.

— Ну, мужчины, беседуете?


«Светоносная», довольная предстоящим распитием бутыли едко-шипящей, хорошо замороженной, дорогостоящей жидкости, возлегла спиной на сиденье и оглядела меня и старого Хэмингвэя из-под шляпы. Снисходительно. Темно-серые очи ее с одинаковым пренебрежением скользнули по нам обоим. У меня не было денег, и никто меня не знал. У него были деньги, и его знали в мире, по нескольким его книгам были поставлены фильмы, но он был стар, у него «хуй не стоит, а туда же лезет…» Я опять вспомнил, что мне тоже предстоит стать старым, задумался о будущем моего хуя и потому тепло поглядел на него, а на нее — зло.

— Что? — спросила он встревоженно.

Я бы ей не постеснялся сказать, что, но он понимал по-русски. Зачем он ее пригласил, было мне малопонятно.

— Счастлив тебя видеть, — сказал я. И посмотрел на нее так, как она на нас, снисходительно.

Кто она такая, в конце концов, даже если ее никогда не загорающая очень белая кожа обтягивает красивые мышцы лица, задницы, ног и всех других частей, по которым мужчины шарят глазами и руками. В хорошо питающемся человеческом европейском обществе все больше становится приятных глазу и пальцам экземпляров женского пола. Количество обесценивает качество.

— Я вижу. — И к Хэмингвэю: — Какой вы сегодня красивый, папа… Загорели, помолодели. Белый френч вам ужасно идет.

Светская любезность плюс желание позлить меня. Она уверена, что я в нее влюблен. Так же, как и он и минимум все мужское население зала.


«Papa» привстал и, наклонившись, поцеловал руку «Светоносной». «Papa» за всю писательско-военно-женатую жизнь не устал духовно и все еще тяготеет к женщинам, и очень мощно, судя по его телефонным мольбам о сегодняшней встрече. И предпочитает все тот же тип. Экстравагантных. Последняя его жена, актриса, покончившая с собой совсем недавно, немало попортила ему крови, психопатка. «Безумец, куда ты опять лезешь! — захотелось мне сказать старшему коллеге. — Да этот нежный зверь в шляпке в один прикус переполосует тебе горло». Я увидел, как он любовно погладил толстыми, поросшими седым волосом пальцами ее тонкую кисть в кольцах, о красоте которой я уже наслушался от него гимнов в предыдущих двух барах. «Таких женщин почти не осталось, — утверждал он. — Светскость и шарм. Природное благородство. Тонкость кости. А руки! Какие руки! Аристократка!» Она наплела ему, что происходит из старинного дворянского рода. Что голубая кровь течет в ее жилах. Видел бы он ее маму, в Москве, похожую на толстую торговку рыбой. Я видел, но я не стал его разочаровывать. Я не напомнил ему закона природы, о существовании которого он, наверное, знает и сам, что такие гадкие девочки вырастают на пустырях из почвы скорее гнилой, чем благородной. Аристократы во многих поколениях уродливы, как смертный грех… Тут я вспомнил вдруг своего приятеля по шиздому, Гришку. Параноик, парень из деревни, Гришка был красив, как греческий бог Аполлон. И это не истертое сравнение, по недосмотру автора не выброшенное из текста, но яркая и странная загадка природы. Нос, форма головы, светлые кудри, мышцы семнадцатилетнего юноши из крошечной украинской деревни, где избы покрыты соломой, немедленно вызывали ассоциации со знаменитыми статуями знаменитого бога. Позднее я проверил гришкины параметры в Великом Риме. По шиздому Гришка гордо разгуливал голый. Доктора, санитары и интеллигентные психбольные дружно сходились во мнении — Аполлон был заперт у нас в буйном отделении 4-го корпуса. Гришкой мы гордились.


От шампанского я отказался и с удовольствием придвинул к себе бутылку виски, в то время как пара занялась «Дом Периньоном».

— Готовишься в писатели? — ехидно спросила она меня. — Спешно наживаешь профессиональную болезнь — алкоголизм? Скоро выходит твоя книга?

— В ноябре, — лаконично сообщил я и налил себе виски. Я тренирую себя не в алкоголики, но стараюсь быть cool.[26] Свалив из Соединенных Штатов, я все же успел многое позаимствовать в той части света. Быть cool много выгоднее, чем разозлиться, наскандалить, нагрубить, как часто поступают мои экспансивные экс-соотечественники.

— Выпьем за Россию! За страну, которая рождает таких прекрасных женщин! — провозгласил papa, повернувшись ко мне с бокалом пузырящегося шампанского. Шампанское было цвета оливкового масла. Вежливый и тренированный, я поднял свой scotch и, уже зная, что он любит чокаться, стукнулся своим толстым стаканом с его тонким стеклом. Она тоже выпила за Россию, которая рождает таких, как она. Бесподобно серьезно, без улыбки.


Они заговорили по-французски, перемежая речь русскими фразами, а я, наблюдая их, старался участвовать в беседе как можно меньше. Я сидел и размышлял потихоньку о жизни, о том времени, когда я был любовником этой женщины, о том, что наши пути разошлись из-за того, что у нее оказался сильный и упрямый характер, и в результате, утомленным борьбой, нам пришлось расстаться. Я отдавал ей должное в моих неспешных философских этюдах-паутинках, материалом для которых служили виски, табачный дым, piano, послушное пальцам пианиста, выделяющее неизвестные мне джазовые мелодии, ее глаза, время от времени стреляющие в меня из-под шляпы, ее или его вопрос, обращенный ко мне. «Combien?» — переспросил где-то сзади голос, и другой пробубнил мутную цифру франков. Сколько? Несколько лет. Четыре года. Больше. Почти пять. Расстались. Что-то в ней есть. Веселый нрав, может быть? Да, и это. И авантюризм. Не говоря уж о внешности. Но «красавица» к ней как-то не идет. Хотя она и красавица. Famme Fatale? Да, пожалуй, если не для меня, то вот для старшего коллеги. Дух таинственности. Плюс ее туалеты. Включая бесподобные шляпки.

«Papa» пусть бесконечно говорит о том, что он русский, но он ее никогда не поймет, хотя это просто. Я же видел ее мать, первого мужа — представляю, откуда она и куда она движется, «Светоносная». Для начитанного «papa» она и Настасья Филипповна, и Сонечка Мармеладова, и Наташа Ростова, и Анна Каренина. Весь сонм русских женских душ, злых, красивых и страшных, пялится на «Papa» из-за спины «Светоносной» и из ее жемно-серых зрачков, которыми она умеет очень хорошо пользоваться. Мой вариант «Светоносной» куда проще. Для меня она — девочка из коммунальной квартиры на Арбате.


«Papa» икнул и, распахнув шею, стянутую футляром, застеснялся: «Простите». Она, светская, то есть без труда усвоившая поверхностную вежливость, сделала вид, что не заметила громкого, однако же, звука. И «papa» милый, подумал я, опорожнив стакан. И вообще, что у нас есть в этой жизни, у людей? «Papa» может протянуть еще лет десять. Вряд ли, однако, он сможет наслаждаться этим дополнительным временем. На него уже навалилась тяжесть старости, и за плечами его в piano-баре время от времени появляется в рентгеновских лучах смерть. Судя по всему, «Светоносная» — его последняя любовь. Зачем же я его отговариваю, предупреждаю. Возможно, для него положить поросшую седыми волосками тяжелую, набухшую жизнью руку на ее белую грудь — уже удовольствие безграничное… Завтра же куплю новый замок… Нечасто теперь, но «Светоносная» приезжает ко мне вдруг среди ночи, вваливается, шумит, хохочет, требует любви и внимания. Теперь мне нужно будет отказаться от взрывающих мое достаточно одинокое существование ее визитов в его пользу. Жаль… Нет, не куплю замок, почему я должен быть благородным…


Как глупо, что весь романтизм еврейского Хэмингвэя, вся животная жажда жизни «Светоносной», все мое честолюбие бывшего юноши из провинциального города, проделавшего долгий путь по нескольким странам и континентам, прежде чем найти первого издателя, мое одиночество, их страсти — все свелось к простой хозяйственной дилемме: пойти ли мне в BHV и купить в подземелье его, в sous-sol, новый замок или не купить? На мою дверь, сквозь щели меж частями которой преспокойно можно разглядеть лестничную площадку и взбирающихся на оставшийся верхний этаж студенток и baby-sitters, разве вообще нужен замок? Старик бредит, я слушаю старика, зачем? Старику кажется, что я — его соперник, но это романтическая чушь из репертуара его поколения. Мы оба — и он, и я — только части ее жизни. Есть и другие части. Старик полагает, что если она перестанет заваливаться среди ночи ко мне, то тут же станет приезжать к нему на Севр-Бабилон? Нет, «papa» тебя она бережет для выходов в дорогие кабаки или в места, подобные тому, где мы сейчас сидим, где один drink, если не ошибаюсь, стоит полсотни франков, а сколько стоят бутылка виски плюс бутылка «Дом Периньон», которую они уже высадили, я затрудняюсь сказать. Наверняка вдвое больше моей месячной квартирной платы.

Хэмингвэй попросил прощения и удалился походкой старого моряка в туалеты и телефоны.


— Мне кажется, у тебя плохое настроение. Что случилось? — голос медсестры, только что вытащившей обгорелого морячка из горящей шлюпки. Когда хочет, она умеет.

— Я не совсем понимаю, какова моя роль в этом старомодном спектакле? С восьми вечера он ноет и просит меня от тебя отказаться.

— И что ответил ты? — очень заинтересованная интонация. — Отказался конечно?

— Как можно отказаться от того, что тебе не принадлежит, а? Ты тоже можешь от меня отказаться, если хочешь.

— Значит, ты от меня отказался?

— Слушай, не придирайся к словам. Я просто объяснил лунатику, что ты существо дикое и никому принадлежать не можешь, а бродишь сама по себе. И что я не имею на тебя никакого влияния.

— Ты имеешь на меня очень большое влияние.

— Я?

— Ты.

— Вот уж не ожидал. Необыкновенный сюрприз. Я скорее считал себя твоим другом детства. И как другу детства, думал я, мне принадлежат некоторые несомненные привилегии. Например, право на выслушивание твоих любовных историй со всеми их приятными и некрасивыми подробностями вроде этой последней — кто был во фраке, кто держал за руки, у кого из двоих был лучше запах и член… Но влияние… Ты что, хотя бы раз изменила свои намерения в результате разговора со мной?

— Изменяла. Я тебе…

— Ты мне изменяла?! Ты не можешь мне изменить хотя бы потому, что я никогда тебе ни в чем не верил.

— Я оговорилась. И недоговорила. Не извращай смысл моих слов.

— Я понимаю, что ты оговорилась, но правда, не очень морочь старику голову, а? Все мы будем старыми, и мне жалко в нем себя самого, каким и я стану когда-то.

— Я не буду старой. Я покончу с собой.


Я подчеркнуто иронически расхохотался. Однажды она мне сказала, что так как сама она не способна писать книги или рисовать картины и практикует взамен искусство жизни, то я — как бы ее представитель, заместитель в мире искусства. И потому она хочет мне протежировать. Протежировать? Тогда я согласился, смеясь. Теперь моя покровительница сообщает мне о своем желании избежать обязанностей протеже, хочет покончить с собой, когда она станет старой. Сейчас ей 27.

— Весь фокус в том, darling, что ты всегда будешь чувствовать, что ты еще не стара. Недостаточно стара, во всяком случае, для того, чтобы покончить с собой.

— Не называй меня darling. Это пошло. В каждом фильме он называет ее «darling».

— Хорошо. «Светоносная», как называет тебя наш общий друг Давид.

— Каким бы смешным тебе ни казалось прилагательное «светоносная», которое наш друг превратил ради меня в имя собственное, это его личное изобретение. Ты же, несмотря на всю твою талантливость, никогда не поднялся выше пошлого «darling». Еще одно доказательство того, как поверхностно твое ко мне отношение.

— Мое отношение к тебе так же поверхностно, как и твое ко мне. Не ты ли всегда злилась и фыркала, если я проявлял слишком, по твоему мнению, усиленное внимание к твоей жизни. Ты никогда не ответишь на вопросы: «Где ты была?» или «Что ты делала?», если тебя спрашивать. Если не спрашивать, ты расскажешь сама и будешь очень обижена, если тебя не слушать достаточно внимательно. Все, что тебе нужно от меня и других, — пристальное внимание к твоей особе. Вызвав внимание, ты равнодушно отворачиваешься.

— Неправда, — она надулась. Носик ее, на одном из крыльев которого, весной — я знаю это — выступают несколько смешных веснушек, сморщился. «Если бы у нее не было пизды, — подумал я, — она была бы отличнейшим существом, хорошим другом и товарищем». — Ты мне очень близок. Я слежу за твоими успехами, как за своими собственными. Я знаю, что ты будешь очень большим писателем.

— Твои слова бы да Богу в уши, — заметил я. Оглядел бар, приподнявшись на стуле, с которого чуть съехал под влиянием виски. «Большим писателем»? Буду. Но что тогда изменится? Будет ли эта девочка за соседним столом, выставившая мне напоказ очень хорошую ногу в черном чулке, смотреть на меня иначе, чем она смотрит сейчас? Будет ли более доступна?


«Светоносная» взглядом знатока ощупала фигуру рыжей красотки за соседним столом. Рослая светло-рыжая девочка с простоватым лицом и вульгарными большими губами была, вероятнее всего, немка или голландка.

— Ничего… — нехотя согласилась «Светоносная». — Кожа не очень хорошая. Когда ты станешь большим писателем, ты будешь неотразим. Я только советую тебе еще более развить в себе цинизм.

— Буду стараться, — пообещал я и развеселился.

— Я позвонил в «Распутин», — вернувшийся Давид курил сигару. — Нас ждут… Поехали с нами, мой молодой коллега?

— Давид, вы прелесть! — «Светоносная» привстала и поцеловала Давида в аккуратную седую бородку.

— Спасибо за приглашение, но не могу. Меня ждут… — соврал я, чтобы одновременно позлить «Светоносную» и избавиться от этнографического веселья знаменитого ночного клуба в стиле a la Russe. Да и Давид, как мне показалось, недостаточно активно меня пригласил. Разумеется, ему хочется остаться с ней.

— Свидание? В два часа ночи? — «Светоносная» недоверчиво заглянула мне в глаза. Я встал. Поцеловал в душистую щеку «Светоносную», царапнувшись бровью о твердый край ее шляпы. — Ебаться идешь? — прошипела она насмешливо. Потом я пожал руку Давиду.

— Я все понял, и я сделаю все от меня зависящее, — сказал я.

Его рука ответила мне, дружески крепко сжав мою руку: «Спасибо». И я побежал по выкрашенным черной краской деревянным ступеням вверх из piano-подвала, оставив позади табачный дым, уютный запах алкоголя, swing и надтреснутый голос певца.




Из сборника "Коньяк "Наполеон"


http://flibustahezeous3.onion/b/114320/read#t1
завтрак аристократа

Ю.М.Поляков из книги "Желание быть русским" - 28

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/1687425.html и далее в архиве


Второй раздел
Битва за память


Зачем вы, мастера культуры?



Молчание кремлят


Вы будете смеяться, но в многочисленных обращениях российской власти к народу, в том числе в посланиях Федеральному собранию, прозвучавших в последние годы, нет ничего об отечественной культуре. Ни слова! Про борьбу с бедностью есть, а про борьбу с духовной нищетой (не путать с «нищими духом»!) нет. Про обуздание инфляции имеется, а про обуздание взбесившегося масскульта ни-ни! Даже про нравственность недавно заговорили, а про культуру, собственно, формирующую и поддерживающую моральные устои общества, снова забыли!

Напомню: при Советской власти в отчетных партийных докладах непременно имелась (правда, поближе к концу) главка, так сказать, про культурное строительство, а значит – про духовную жизнь общества, разумеется, в тогдашних ее формах. Вот и соображай: когда мы были в большей степени «материалистической скотиной» (Гоголь) – при «безбожной» власти или теперь, когда аббревиатура РПЦ встречается в газетах почти так же часто, как КПСС в советской печати? Однако православие, как и другие вероучения, не собирается да и не должно подменять собой светскую духовность. В результате складывается ощущение, что в сегодняшней России культура отделена от государства. Почему же?

Есть причины. Во-первых, сказался тинейджерский позитивизм лаборантов-реформаторов, занесенный ими в начале 90-х на вершины власти и залежавшийся там, точно несъеденная рождественская индейка в холодильнике. Нам продолжают твердить: будет рыночная экономика – будет процветающая культура. Но ведь это же типичное «надстроечное», вульгарно-материалистическое мышление, усвоенное еще в ВПШ или, на худой конец, в ВКШ. А именно оттуда большинство наших капитализаторов, которым в голову не приходит, что самоокупающаяся культура – такая же нелепость, как самоокучивающаяся картошка.

Во-вторых, не прошел бесследно и обкомовский макиавеллизм Ельцина, ценившего в «творцах» прежде всего готовность горячо поддерживать и одобрять очередную «рокировочку», прилюдно жечь партбилеты устаревшего образца, бить канделябрами оппозицию и давить классово чуждую гадину. Тогда никакой государственной политики, никакого направления в духовной сфере и не требовалось, достаточно было точечной финансовой поддержки отдельных культпособников – и все в порядке. Да и вообще, какое государственное направление в стране, вышедшей в те годы на геополитическую панель?!

Но времена изменились, началось восстановление державы, настолько странно-мучительное, что некоторые полагают, будто это всего лишь лукаво замаскированное продолжение разрушения. Но так или иначе, а духовная мотивация «сосредоточения» страны встала на повестку дня. Глубокий мыслитель Александр Панарин заметил по этому поводу: «Цивилизационное одиночество России в мире создает особо жесткие геополитические условия, в которых выжить и сохранить себя можно только при очень высокой мобилизации духа, высокой вере и твердой идентичности». Кажется, яснее не скажешь, а власть продолжает ходить вокруг да около культуры с опаской, как вокруг осиного гнезда. И понять власть можно.

О жутком идеологическом иге, царившем в советской культуре, сказано и написано (в основном деятелями, недонагражденными в тот период) столько, что в хорошей компании неприлично даже заводить речь о политике государства в духовной сфере. «Снова в ГУЛАГ захотели?!» – следует мгновенный окрик, и человек, озаботившийся взаимоотношениями культуры и власти, краснеет и коричневеет буквально на глазах общественности. Не отсюда ли нежелание руководства страны ввязываться в это липкое дело? Скажешь что-нибудь, а тебя те же «Московские новости» сразу в Ждановы и запишут. И люди, понятия не имеющие о том, кем был на самом деле Андрей Александрович и какую роль играл в советской истории, будут потом дразниться: «Жданов, Жданов…» Еще неизвестно, что опаснее, за что чернее «упиарят»: за обещание «мочить террористов в сортире», за осаживание олигархов, примеряющихся к «Моношапке», или за намерение «построить» мастеров культуры!

А Запад, устав от временно-вынужденной любви к России, возвращается к своему традиционному восприятию, когда-то очень точно сформулированному маркизом де Кюстином: «Все, чем я восхищаюсь в других странах, я здесь ненавижу, потому что здесь за это расплачиваются слишком дорогой ценой». Заметьте, при этом цена, заплаченная за революцию французами, придумавшими гильотинирование в общенациональном масштабе, остается за скобками. Промчались, как говорится, века, и вот уже американцы, бомбящие все, что стоит не на коленях, сурово критикуют нас за сворачивание свободы слова. Но извините: Фила Донахью погнали с работы всего лишь за робкий антиамериканизм в телеэфире в связи с началом войны в Ираке. Зато Владимира Познера за неутомимый американизм на ОРТ никто даже пальцем ни разу не тронул.

Так что Запад такой оплошности нынешней российской власти, как вмешательство в культурные сферы, только и дожидается. Но с другой стороны, оставить все как есть – значит обречь на провал, может быть, последнюю реальную попытку вывести страну из исторического кризиса, ибо моральное состояние российского народа в конечном счете всегда определяло его экономические и геостратегические успехи.

Разные думы об одном былом


Прежде всего нам необходимо духовное единение общества, раздербаненного приват-реформаторами, а это невозможно без сколько-нибудь солидарного взгляда на наше недавнее прошлое. Но с помощью известных информационных технологий людей заставляют глядеть на советскую цивилизацию примерно теми же глазами, которыми в 20-е годы рабфаковцы, обучаемые красными профессорами, смотрели на дореволюционную Россию. Ведь если, например, выборочно почитать Герцена, покажется, будто вся тогдашняя империя – это пыточный застенок для творческих персон и порядочных личностей: «Да будет проклято царствование Николая во веки веков, аминь!» Однако сегодня, когда ушла политическая острота, когда опубликованы документы эпохи и объективные исторические исследования, выяснилось, что «думы» об одном и том же «былом» бывают разными до противоположности, и правда находится не посредине, конечно, а где-то между этими двумя крайностями. Ближе к тому или иному краю…

Полагаю, то же самое постепенно произойдет (уже происходит) и в отношении к советской цивилизации. Прежде всего надо перестать морочить людей и, заламывая в телеэфире руки, оценивать жестокость и непримиримость революционного периода с точки зрения норм стабильной государственности. Никто же не оценивает Варфоломеевскую ночь или гражданскую войну в Америке с точки зрения уголовных норм нынешнего Евросоюза! Надо признать (если брать сферу культуры), что такие разные по происхождению и взглядам литераторы, как Н. Гумилев, М. Меньшиков, А. Ганин, В. Шаламов, И. Бабель, М. Кольцов и многие другие, стали жертвами одной и той же революции, но только разных ее этапов, растянувшихся, как и во времена Великой Французской, на десятилетия. Поэтому на Соловецком камне, установленном при Лубянке, следует честно и прямо написать: «Сожранным революцией. Со скорбью. От потомков». А может быть, на месте Железного Феликса как раз и воздвигнуть горький монумент всем жертвам Смуты – и белым, и красным, и просто тем, кто волей случая угодил в жернова обновления. И затягивать с этим не следует, так как неумолимо приближается то время, когда решительно встанет вопрос о строительстве другого печального мемориала – жертвам перестройки и рыночных реформ.

Но для начала неплохо бы объявить хотя бы временный мораторий на обличение тоталитаризма. Нет, не потому что он был хорош. Он был ужасен. А потому, что при оценке той эпохи берется в качестве «объективной» не точка зрения дворян, крестьян или пролетариев и даже не условно-собирательное мнение народа, а позиция тех «советских элитариев», в своем большинстве «пламенных революционеров», которые, запустив в 20-е маховик репрессий, в конце 30-х проиграли политическую схватку с «замечательным грузином» и отправились из просторных арбатских квартир в подвалы Лубянки. Собственно, именно точка зрения выживших и воротившихся в элиту арбатских детей была сначала робко обозначена «шестидесятниками», а позже, в 90-е, стала почти государственной идеологией.

При этом как-то забылось, что есть и другие точки зрения. Например, у наследников профессора, выгнанного из той самой арбатской квартиры в 1918-м и сгинувшего потом в нищей эмиграции. У потомков белого офицера, поверившего советской власти и вероломно расстрелянного в Крыму Розалией Землячкой, мемориальная доска которой до сих пор висит в двух шагах от Кремля. У тамбовского крестьянина, восставшего за обещанную землю и потравленного газами. У них на кровавый крах «комиссаров в пыльных шлемах» в 30-е имеется совершенно иной взгляд, у них иные обиды, умело вытесненные из нынешнего общественного сознания жупелом Сталина, ибо претензии исторические имеют особенность превращаться в претензии материальные…

Мало кто знает, что, пожалуй, единственный человек в России, получивший назад собственность, экспроприированную после революции, – это актер Александр Пороховщиков: ему вернули родовое дворянское гнездо. А вот моя хорошая знакомая, потомица московских купцов, чудом сохранившая все необходимые документы, отправилась в гавриило-поповский Моссовет, чтобы заявить права на дедов дом в Немецкой слободе. Длинноволосые джинсовые демократы, еще не остывшие от баррикадной августовской романтики, но уже успевшие занять номенклатурные кабинеты, попросту подняли ее на смех: «Да вы с ума сошли! Народ может неправильно понять реституцию!» Зато народ правильно понял и чудовищную инфляцию 92-го, сожравшую все сбережения, и чубайсовскую ваучеризацию, и жульнические залоговые аукционы…

Я заговорил об этом не потому, что верю в возможность реституции в нашей стране и считаю ее необходимой. Я просто хочу напомнить легковерным: двуглавый орел, ставший гербом нынешней России, вылупился не из белого старорежимного яйца, чудом хранившегося в народной почве семьдесят советских лет, а из революционного яйца, снесенного (да простится мне эта птицеводческая вольность!) безумным красным петухом, испепелившим в 1917-м Российскую империю…

Впрочем, есть и еще одна причина для демонизации советского периода. Только постоянное напоминание о чудовищном ГУЛАГе в какой-то степени оправдывает то насилие, какое было совершено над обществом в 90-е годы. У вас отобрали пенсии и зарплаты, ваши заводы и НИИ позакрывали, ваших детей отправили в Чечню, вас лишили социальных гарантий, а теперь вот еще монетизировали льготы и готовят жилищную реформу… Ужас? Ужас. Но что это по сравнению с кошмарами Колымы! Ведь в лагерную пыль вас не превратили? Так что живите и радуйтесь!

Однако забывают добавить, что в системе ГУЛАГа (эти данные опубликованы) единовременно тогда томилось немногим больше, чем сегодня только в российских тюрьмах, причем политических сидело гораздо меньше, чем уголовников. Кстати, многие «герои Октября» пострадали не за взгляды, а за хищение госсобственности и разные нэповские махинации. Когда еще при Советской власти об этом мне рассказывал один старый мудрый писатель, я ему не верил. Теперь, понаблюдав, в каких акул превратились «герои Августа», верю. Да и кое-что с тех пор опубликовано. Или вот еще любопытная подробность. Промелькнула информация о том, что легендарный Григорий Котовский контролировал мукомольное производство в том регионе, где дислоцировалась его дивизия, и некоторые исследователи связывают явно заказное убийство героя в 1925 году не с политической, а с хозяйственной деятельностью. Увы, террор гораздо сложнее и многообразнее, чем милосердие…

Как известно, немало зависит от идеологической установки. Если когда-нибудь, не дай бог, президентом России станет журналистка Политковская, то вдруг выяснится, что во времена Путина мы, оказывается, жили при страшном полицейском режиме, когда тюрьмы были забиты благородными борцами за незалежность Ичкерии! Поверьте, я не идеализирую советское время, но я против того, чтобы гулагизировать эту сложнейшую, кровавую, героическую эпоху – и таким образом воспитывать в нации комплекс исторической неполноценности. Сегодня эта проблема мало кого волнует. А зря, если мыслить не избирательными сроками, а серьезной перспективой! Черчилль говорил: «Политик думает о следующих выборах, а государственный деятель – о следующем поколении…»

Осведомительная муза


При нынешней, откровенно отрицательной оценке культурной политики Советского государства никто не осмеливается утверждать, что ее вообще не было. Я сознательно оставляю в стороне такие важнейшие направления, как борьба за грамотность, развитие образовательной системы, музейного дела, библиотечной сети, театра, кинематографа, народного творчества и т. д. Но напоминаю об этом специально для тех, кто зациклился на «философском пароходе», взорванных храмах да порушенных усадьбах, но прочно забыл про то, что в двадцатые годы, на которые пришелся пик революционного варварства и классовой нетерпимости, культурой зачастую распоряжались «постмодернисты» в кожаных тужурках, презиравшие традиционную Россию и всерьез болевшие мировой революцией – тогдашней версией глобализации. Кстати, тяжелый академизм соцреализма следует рассматривать еще и как жесткую реакцию на тот период, когда авангард по-кавалерийски командовал культурным процессом.

Забывают, кстати, что еще задолго до сталинского единовластия среди деятелей культуры вошло в обычай использовать силовые структуры для скорейшего разрешения идейно-эстетических споров. Из литераторов, травивших Булгакова и сигнализировавших органам о его «белогвардействе», многие потом стали жертвами тех же самых органов. Историю отечественной литературы XX века нельзя считать написанной, пока не будет опубликовано полное собрание доносов писателей друг на друга. И хотя эти материалы теперь, в общем-то, доступны, никто не торопится их обнародовать, ибо многие белые одежды окажутся запятнаны кровью, а иные парнасские бессребреники предстанут платными агентами, вдохновляемыми осведомительной музой.

Анна Ахматова с горьким знанием дела писала о том, «из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Но разве талант от этого перестает быть талантом? Нет, конечно! Кто-то разуважает Пастернака, узнав, что он чуть не первым воспел стихами Сталина. А кто-то, наоборот, зауважает! Конечно, нынешним фанатам «Черного квадрата» очень хотелось бы забыть о комиссарских художествах Казимира Малевича, представив его чистой, безукоризненной жертвой режима. Но, может, в таком случае не было бы никаких «квадратов», а только портреты, стилизованные под ренессанс? Да и «рерихнутым» гражданам, конечно, неприятно вспоминать о связях своего гуру с советской внешней разведкой. Но ничего не поделаешь, талантливый человек гораздо сильнее зависит от своего времени, нежели бездарный…

Советское не значит худшее


Надо наконец признать, что советская версия русской культуры, вопреки всему, а зачастую и благодаря этому «всему», достигла огромных высот.

Иначе как объяснить полные соревновательного азарта послания эмигрантки Цветаевой своим совдеповским коллегам Маяковскому, Пастернаку? Как объяснить, что тяжелый на похвалы Бунин восхищался «Теркиным»? Не «Дунин Бунин», по меткому определению Михаила Рощина, а настоящий – Иван Алексеевич. А разве вернувшаяся на родину литература русского зарубежья заслонила, поглотила то лучшее, что было написано «под Советами»? Нет, скорее – наоборот. И не надо, живописуя ужасы совка, рассказывать, что Высоцкого «снаркотил» Брежнев. В таком случае писателя Кондратьева довел до самоубийства Ельцин, он же придавил деревом актера Ромашина, а поэта Рыжего повесил – страшно даже вымолвить – кто… Власть, увы, чаще любит тех, кого разлюбила Муза…

Признаем главное: кнутом и пряником, угрозами и посулами все-таки удалось объединить творческую интеллигенцию, достаточно сильно пострадавшую от обоюдоострого меча революционной бдительности, и направить ее энергию в созидательное русло, ибо страна была разрушена, а в воздухе пахло новой войной. В литературной молодости, болея, как и большинство моих ровесников, либеральным презрением к советской цивилизации, я был уверен, будто все эти производные от глагола «созидать» – просто красивые словесные фигуры, навязанные агитпропом. Надо было самому пережить революционную ломку, новое нашествие недоучившихся всезнаек, надо было перетерпеть разрушительные и хламообразующие 90-е годы XX века, чтобы понять: люди, уставшие от деструкции, готовы простить власти многое за ее решимость воплотить в действительность созидательный проект. Когда-то я иронизировал над «самым яростным попутчиком» Есениным и «большевевшим» Мандельштамом, потешался над строчками Пастернака про «ту даль, куда вторая пятилетка протягивает тезисы души». Теперь, хлебнув перемен, я этих поэтов понимаю, хотя «тезисы души» – все равно смешно…

По моему глубокому убеждению, мы, сегодняшние, вообще не имеем ни морального, ни исторического права судить советскую эпоху, ибо ломка начала 90-х была неоправданно жестока, нанесла стране непоправимый территориальный, а народу – страшный экономический, нравственный да и количественный урон. Других видимых результатов, кроме узкого слоя населения, вырвавшегося за счет других на европейский уровень потребления, эта ломка пока не дала. Что же касается судеб деятелей культуры в наше время, то они тоже не безоблачны. Разве смерть Светланова, по-хамски выгнанного из оркестра в наше либеральное время, не трагична? Разве не чудовищна гибель в середине 90-х народного артиста Ивашова, надорвавшегося в горячем цеху, потому что ему, «советскому кумиру», принципиально не давали ролей?!

В старорежимные годы подавляющая часть творческой интеллигенции была советской. Да, чуть ли не каждый второй был инакомыслящим. Но не надо путать инакомыслие с диссидентством. Инакомыслие – состояние духа. Диссидент – профессия, как правило, неплохо оплачиваемая, хотя временами рискованная. Наша интеллигенция, как и весь народ, была советской в том смысле, что искренне или вынужденно, восторженно или сцепив зубы разделяла советский цивилизационный проект и участвовала в его воплощении. И ничего постыдного в этом нет. Попробуйте получить в Америке кафедру или работу в театре, объявив, что вы не разделяете принципы открытого общества. Да вам не доверят даже класс с недоразвитыми неграми или роль «кушать подано»!

Что же произошло потом? А потом советский проект, действительно во многом уже не отвечавший вызовам времени, свернули. Свернули, если помните, ради ускорения развития, ради большей духовной свободы, ради социальной справедливости. Что из этого вышло, все мы знаем. Новый проект, если он и есть, нам вот уже тринадцать лет боятся показать, словно это голова Медузы Горгоны. Увидим – обледенеем. Ясно одно: произошедшее в стране – шариковщина наоборот. Ведь, в сущности, тоже отобрали и поделили. Но в отличие от событий семидесятипятилетней давности, когда многие отобрали у немногих, теперь немногие отобрали у многих и тоже поделили. Точнее, до сих пор делят со стрельбой, взрывами, а ухваченное норовят утащить за бугор и там зарыть, как кость. Шариковы ведь не только Каутского читают, но и Джеффри Сакса…

Грантократия


Кризис нашей культуры заключается не столько в ее материальной скудности и соответственно снижении социального статуса творческого работника, сколько в оторванности от исторических смыслов существования народа и государства. Подозреваю, власть старательно дистанцируется от культуры еще и потому, что сама для себя эти смыслы пока не сформулировала, а если и сформулировала, то боится объявить, опасаясь в одном варианте внутреннего, в другом – внешнего возмущения.

Думаю, в 90-е годы этот потаенный смысл предполагал полное подчинение России западной парадигме с последующей утратой нашей цивилизационной самости. Иногда деталь говорит очень многое. Помнится, крутили на ТВ рекламу конкурса молодых литераторов, организованного Минкультом РФ и призванного открыть новых Пушкиных, Есениных, Шолоховых. Тут же назывались и размеры денежных премий – в долларах, конечно. Можно ли себе представить, чтобы министерство культуры, скажем, Германии искало новых Гёте и Шиллера, обещая дебютантам вознаграждение в баксах? Надеюсь, причинами нашего унизительного бездержавья в последнем десятилетии XX века займутся когда-нибудь не только историки…

В 90-е годы государство было откровенно благосклонно в основном к российским деятелям культуры либерально-прозападного толка или к той распространенной разновидности творческих деятелей, которые охотно признаются в самом предосудительном пороке, но придут в неописуемый ужас, если их заподозрят в любви к своему Отечеству. Достаточно проанализировать списки государственных лауреатов и орденоносцев того времени, чтобы все стало понятно. Людей, открыто переживавших за страну, в этих списках почти нет. Кстати, брезгливое равнодушие к судьбе государства в сочетании с болезненной страстью к государственным наградам – родовая черта российского либерала.

Но если власть не имеет никакого серьезного культурного проекта, направленного на укрепление державы, то это совсем не значит, будто процессом никто не руководит. Просто когда этого не делает наше государство, это делают другие государства в своих интересах. Кроме того, в работу активно включаются отечественные чиновники и трудятся в поте лица на себя, а также во благо дружественных политических и эстетических кланов. Да, у нас теперь нет в культуре партократии, но зато расцвела грантократия. И еще не известно, что хуже!

Время сломов и кризисов всегда связано с трудностями в жизни творческой интеллигенции, за исключением той ее части, которая активно занята идеологической поддержкой новой власти. Так, в голодном Петрограде пробольшевистская богема по указанию Зиновьева снабжалась не только продуктами, но и кокаином, необходимым некоторым творческим персонам для вдохновения. Когда государственный самолет, который, по справедливому замечанию Юрия Бондарева, взлетел, не зная, куда сядет, не только сбился с курса, но еще и разгерметизировался, одним пассажирам достались кислородные маски, а другим – нет.

Своего рода «кислородными масками» для деятелей культуры, оказавшихся в тяжких условиях, стали фанты, выделяемые как некоторыми отечественными учреждениями, так и многочисленными фондами вроде соросовского, обметавшими страну, словно грибы упавшее дерево. «ЛГ» неоднократно писала о том, как в самые сложные времена для журналов «Знамя» и «Новый мир» нашлись гранты не только у Сороса, но и у Минкульта, а для «Нашего современника», «Москвы» и «Невы» – нет. Почему одни получали, а другие нет – понятно: малейший намек на патриотичность и государственность делал человека «грантонеполучабельным».

В середине 90-х мы с режиссером Розой Мороз снимали для «Семейного канала», поглощенного впоследствии НТВ, единственное на тогдашнем телевидении поэтическое шоу «Стихоборье». Деньги добывали сами. В трудную минуту Роза Михайловна объявила, что знает, как поставить передачу на твердую материальную базу, и отправилась, наивная, за помощью к нашим доморощенным «соросятам», возглавляемым, насколько я знаю, писателем Григорием Баклановым. Конечно же, ничего не дали. А вот если бы мы делали передачу, например, о том, как вредно в школе читать слишком много стихов и прозы, обязательно дали бы да еще на ТЭФИ бы выдвинули! Надо сказать прямо, за редким исключением тогда материально поддерживались именно те, кто так или иначе работал на понижение традиционных ценностей и разрушение национального архетипа.


«Литературная газета», 2005 г.


http://flibustahezeous3.onion/b/572287/read#t22
завтрак аристократа

Лимонов. Мы жили в одно время с гением 18 марта 2020

Общественное мнение
самые актуальные темы дня в блогосфере


Дмитрий МЕНДРЕЛЮК, издатель: Неожиданно для себя сейчас понял, что он был важен для меня. Не как писатель. Не как бунтарь и революционер. А как некий эталон того, КАКИМ можно быть, если оставаться самим собой.

Уровень «лимоновщины» заложен в нас с детства. У кого-то около нуля с рождения. У кого-то – процентов на 70 (мне кажется, что у меня такой был в школе).

А потом этот коэффициент «Лимонова в тебе», этого нонконформизма, смелости быть смешным или не таким как все, мужества переживать неудачи, храбрости говорить то, что думаешь... Потом он обязательно снижается. Источник

Олеся ГЕРАСИМЕНКО, специальный корреспондент BBC News Russian: Мне повезло: я жила в одно время с великим русским писателем. Кто-то ходил по бульварам с Пушкиным, а я вот приходила в квартиру Лимонова в Москве делать репортаж, как приставы описывали его имущество.

Фото:  Кирилл Каллиников/РИА «Новости»

Я ездила в дом его детства в Харькове, я водила туда друзей, мы шлялись по Салтовке в поисках того самого подъезда, а потом делали дурацкие фотографии на его фоне. Я ходила слушать его на Триумфальную площадь по 31-м числам, где он, как типичный гений, был блистателен и жалок одновременно. Источник

Максим СЫРНИКОВ, историк русской кухни: Однажды я вступил в шумный очный спор с Лимоновым. Вопрос касался того, в какой день лучше отмечать День России.

Обойдусь без подробностей, главное – мы с ним не сошлись во мнениях. И вообще я чаще был раздосадован его заявлениями, чем восхищен.

И все-таки. Он был необычайно талантливым и ярким человеком. В отличие от того скучного болота, из которого сейчас полетят плевки на его могилу. Источник

Дмитрий ДРОБНИЦКИЙ, политолог: Я никогда не был поклонником ни идей, ни произведений покойного Эдуарда Вениаминовича. Ни тем более его политического modus operandi.

Но я всегда осознавал и сейчас осознаю, что то, что он писал, было Литературой (с большой буквы «Л»), а то, что он делал, было неотделимо от его творчества. «Ц» – целостный. И при этом такой-какой-есть. Был... Источник

Илья ПЕРЕСЕДОВ, журналист: Мы виделись с ним раз шесть, общались каждый раз где-то по часу, и я всегда почему-то рядом с ним чувствовал престарелым м...ком себя, а не его. Лимонов кромсал смыслы, как медицинский скальпель, и в арсенале моего интеллектуального кунг-фу не было приемов, чтобы его отбить.

Вообще Лимонов, наверное, единственный из великих русских писателей (ну разве еще Набоков), чья жизнь не менее интересна, чем его книги. Остальные как-то, ну, так. Источник

Алексей АЛЕШКОВСКИЙ, сценарист: Умер Лимонов. Неприятный человек и очень большой писатель. Жизнь интересовала его едва ли не больше, чем искусство: он был готов стрелять по людям и идти в тюрьму. Помесь Ахилла и Смердякова, прекрасный поэт, завистливый современник и абсолютно свободный прозаик. Человек, которому было не страшно замутить своей жизнью коктейль из Блока и Эзры Паунда. Царство Небесное! Источник

Дмитрий МИХАЙЛИН, медиаменеджер: Эдуард Вениаминович жил красиво и помер красиво. В смысле, в подходящее время – когда рушится и глобализм, и капитализм, и общество потребления – все, что он ненавидел и с чем боролся.

Я не был с ним согласен ни в чем, начиная с национал-большевизма, но нельзя не признать – он был великим. Боюсь, что последним. Источник

Захар ПРИЛЕПИН, писатель: Конечно же, есть своя мистика в том, что Дед ушел, когда начал сыпаться весь этот единый европейский глобальный мир, который он презирал. Дед был моим учителем и огромной мобилизующей силой для меня. Мне хотелось, чтоб он видел меня, наблюдал за мной. Мне хотелось победить и принести ему победу, как в каком-то смысле – отцу. «Отец, ты ругался, но я сделал это». Без него мы – сироты. Я очень его любил. Дед, ну чего сказать. «Будем работать – будем жить». Ему нравилась эта чеченская поговорка. Источник

Дарья МИТИНА, политический деятель: Я терпеть не могу вот это «ушла эпоха» – к месту и не к месту, кажется невероятной пошлостью. Но, блин, сейчас просто ничего другого в голову не приходит. Эпоха, да еще какая. И есть еще одно затасканное выражение – нравственный камертон. Вот он им был.

Он долго и мучительно болел, мало кого посвящая в это, и вот отмучился. Не верил ни в бога, ни в черта, но бессмертным стал. И для нас, и для тех, кто будет после нас.

Прощай, Дед.


https://vz.ru/opinions/2020/3/18/1029443.html

завтрак аристократа

Александр Черных Здесь был Эдичка 18.03.2020

Умер Эдуард Лимонов



Эдуард Лимонов не разделял политику, протест и литературу


В некрологах положено рассказывать о биографии покойного — но жизнь Эдуарда Лимонова и так известна каждому русскому человеку. Пусть даже в самых общих чертах, как портрет от художника-авангардиста — всего несколько линий, подчеркивающих самое важное. Или несколько главных глаголов русской жизни — из школьного стишка, который тоже каждый помнит: вот это вечное «дышать, слышать, ненавидеть…». Ненавидеть, кстати, он отлично умел.

И все же, если так нужна биография Лимонова — ну вот она.

Родился. Работал. Шил джинсы. Писал стихи. Уехал. Любил. Писал книги. Жрал щи. Разочаровывался. Разочаровался. Вернулся. Колобродил. Воевал. Отсидел. Бунтовал. Ругался. Старел. Вспоминал. Брюзжал. Теперь вот умер.

Се — русский писатель. Глыба, человечище, Дед. Даже его Facebook завораживал — когда в бесконечном информационном потоке, где записи забываются через пару часов, вдруг натыкаешься на что-то действительно вечное — как мизинцем об тумбочку.

«…Он банален и слишком толстые ляжки». «…Ну да, любил ее, как человек щенка. Время от времени она меня кусала. Было больно. Вот суть отношений». «Мишустин похож на тучного невысокого слона...» «Американцы тоже растяпы, да еще какие!» «Оказавшись у окна, у меня стоит так стол, увидел, что птички прыгают по деревьям. Скорее гуляют, потому что в феврале нет ни гусениц, ни насекомых, да и холодно сегодня».

Будто в прямом эфире наблюдешь за тем, как Лев Толстой ведет дневник.

Одно время мы, журналисты-новостники, часто ему звонили — а спрашивали, на самом деле, какую-то сиюминутную ерунду: «А что вы сделаете, если мэрия не согласует митинг? А вы знаете, что на Триумфальной началась стройка? А какое будущее ждет "Стратегию-31"?» Он терпеливо отвечал.

Ужасно глупо: судьба дала тебе номер телефона великого русского писателя и право задать ему любой вопрос — а ты истратил этот счастливый билет на то, чтобы спросить про хотелки безымянных столичных чиновников.

Однажды я обязательно услышу вопрос: «Папа, а ты правда разговаривал с Лимоновым? А о чем?» И что ответить — «Почитай сначала в "Википедии" про "Стратегию-31"?»

Недавно мне повезло. Я обзванивал разных интересных людей, чтобы узнать их мнение о российской медали имени сталинского прокурора Руденко, члена расстрельных троек. И наугад позвонил еще и Лимонову. Начал объяснять суть вопроса — но он меня перебил, не дослушав, как нетерпеливый мальчишка. И прохрипел в трубку:

— Зачем мне об этом думать? Зачем мне глядеть в прошлое? Не хочу даже оборачиваться туда! У меня не так много времени осталось, не хочу его тратить на размышления о прошлом. Думать хочу только о будущем. Только вперед смотреть!

Его последняя запись в Facebook — идеальная финальная страница в дневнике великого русского писателя: «Я заключил договор на новую книгу. Книга называется "Старик путешествует". Она уже написана. Права куплены издательством Individuum. Приходили молодые и красивые ребята, парень и девушка. Они мне понравились. Договор подписан вчера. Так что так».

Главный редактор издательства Individuum Феликс Сандалов — тот самый «молодой и красивый» парень — рассказал, что книга действительно готова: «Это набор фрагментарных очерков о разных перемещениях во времени и пространстве, которые начинаются в детстве и продолжаются буквально до сегодняшних дней. Многое о последних годах — поездки во Францию, Италию, Монголию. Там не вся биография, просто такие вспышки сознания. Достаточно пронзительное произведение. Довольно прощальная вещь».

В интервью Юрию Дудю двухлетней давности Лимонов уверенно предсказал: «День, когда я умру, станет национальным трауром». И оказалось, что в этом пророчестве он единственный раз в жизни поскромничал. Эдуард Лимонов умер в разгар мирового траура.

Мировой паники, когда человечество в страхе отгораживается от неизвестной и невидимой угрозы; homo sapiens, закупившись туалетной бумагой, добровольно уходит в самоизоляцию, заперев себя как вид на домашний карантин. Чтобы потом, когда все кончится, боязливо открыть дверь в совсем другой мир. Открывать его — и себя — заново.

О, у Деда нашлось бы немало ядовитых слов по этому поводу. Может и хорошо, что мы их не услышим.



https://www.kommersant.ru/doc/4291864#id1873788

завтрак аристократа

ЭДУАРД ЛИМОНОВ. КРАСАВИЦА, ВДОХНОВЛЯВШАЯ ПОЭТА

рассказ


Я был неимоверно нагл в ту осень. Нагл, как рабочий, забравшийся в постель графини, как наконец сделавший крупное дело мелкий криминал.

…Моя первая книга должна была появиться в парижских магазинах через месяц. Я взял с собой в Лондон сигнальный экземпляр.

Мне хотелось плевать в рожи прохожим, выхватывать младенцев из колясок, запускать руку под юбки скромнейшим пожилым женщинам. Пьяный, выйдя из винного погреба на Слоан Сквэр, я, помню, едва удержался от того, чтобы не схватить полицейского за ухо. Диана удержала меня силой. Я лишь частично насладился, показывая на розовую рожу «bobby» пальцем и хохоча. Я был счастлив, что вы хотите… Мне удалось всучить им себя. Под «им» я подразумевал: «мир», «общество» — «society», что по-русски звучало как сборище тех, которые сосут, хуесосов. У меня было такое впечатление, что я всех их обманул, что на самом деле я никакой не писатель, но жулик.


Именно на подъеме, на горячей волне наглости, гордости и мегаломании я и схватил Диану, актрису, бля, не просто так. Актрису кино и TV, снимавшуюся во всяких там сериях, ее узнавали на улицах… По сути дела, если употребить нормальную раскладку, Диана не должна была бы мне давать. Она была известная актриса, а я — писатель-дебютант. Но наглость не только спокойным образом может увлечь и повести за собой массы, но даже может обмануть кинозвезду вполне приличного масштаба и заставить ее раздвинуть ноги. Она не только дала мне, она еще поселила меня у себя на Кингс-Роад и возила меня по Лондону и Великой Британии в автомобиле. Следует сказать, что я охмурил не только ее, темную красотку с пышными ляжками и тяжелым задом, игравшую истеричек в телефильмах по Мопассану, Достоевскому и Генри Джеймсу, но я обманул еще множество жителей Великой Британии, попавшихся мне на моем пути.

Майкл Горовиц — английская помесь Ферлингетти с Гинзбергом, с фигурой ленинградского поэта Кривулина (то есть шесть конечностей — две ноги, две руки и две палки) — пригласил меня на первые в мире Поэтические Олимпийские Игры. Милейший Майкл и его британские товарищи желали пригласить вечнозеленых Евтушенко или Вознесенского, но, кажется, в те времена советская власть рассердилась за что-то на Запад и подарочные Е. и В. не были высланы. Я замещал обоих на Poetry Olimpics. Olimpics заблудились во времени и, вместо хиппи-годов, к которым это мероприятие принадлежало по духу своему, мы все оказались в 1980-м. У меня сохранился ксерокопированный номер журнала «Нью Депарчурс», в котором долго и нудно восхваляются преимущества мира перед войной, lovemaking перед бомбежкой и т. п. Я расходился с Майклом Горовицем и его товарищами в понимании действительности и во взглядах на проблемы войны и мира, но я согласился прочитать свои стихотворные произведения в Вестминстерском аббатстве, попирая ногами плиты, под которыми якобы покоятся английские поэты. Сам архиепископ в красной шапочке представил нашу банду публике и сидел затем, не зная, куда деваться от стыда, на хрупком стуле, прикрыв глаза рукою. Самым неприличным по виду был панк-поэт Джон Купер Кларк, буйная головушка поэта была украшена сине-розовыми пучками волос. Джон Купер Кларк напоминал гусеницу, поставленную на хвост. Он получил серебряную медаль наглости от «Sunday Times», которая почему-то взялась награждать нас, хотя никто ее об этом не просил. Самым неприличным по содержанию произведений оказался реггей-певец и поэт Линдон Квэйзи Джонсон. Симпатично улыбаясь, красивый и чистенький черный проскандировал стихи-частушки, каждый куплет которых заканчивался рефреном «England is the bitch… та-тат-та…». То есть «Англия — сука…». Может быть, именно потому, что каждый рефрен заставлял бедного архиепископа опускать голову едва ли не в колени и вздрагивать, Линдон Квэйзи Джонсону досталась золотая медаль. Мне журнал «Sunday Times» присудил бронзовую медаль наглости. По поводу моих строк, где говорилось, что я целую руки русской революции, журналист ехидно осведомился: «Не оказались ли в крови губы мистера Лимонофф после такого поцелуйчика?» Если вы учтете, что присутствовали представители еще двух десятков стран и что такому старому бандиту, как Грегори Корсо (он тоже участвовал!), ничего не присудили, то вы сможете понять, как я был горд и нагл. Золотая медаль лучше, спору нет, но я впервые вылез на международное соревнование, подучусь еще, думал я. Плюс и гусеница-Кларк, и реггаи-Джонсон читали на родном английском, а я — на английском переводном.

Я покорил нескольких профессоров русской литературы, и они начали изучать мое творчество. Я выступил со своим номером в Оксфорде! Я шутил, улыбался, напрягал бицепсы под черной t-shirt, плел невообразимую чепуху с кафедр университетов, но народ не вслушивался в мои слова. Слова служили лишь музыкальным фоном спектакля, основное же действие, как в балете, совершалось при помощи тела, физиономических мышц и, разумеется, костюма и аксессуаров. Огненным, искрящимся шаром энергии, одетым в черное, прокатился я по их сонной стране. Председатель общества «Британия—СССР» — жирный седовласый man, плотоядно глядевший на ляжки Дианы, сказал ей, что я — шпион… Я излучал такой силы лазерные лучи, что, отправившись с Дианой на audience (режиссер выбирал актрису для одной из главных ролей в новой телевизионной серии), убедил ее в том, что она получит роль, и она ее получила!

В солнечный, хотя и холодный день Диана отвезла свою (отныне и мою) подругу — профессоршу русской литературы — в красивый и богатый район Лондона, в Хампстэд. Профессорша должна была забрать книги у русской старухи, я знал вскользь, что имя старухи каким-то образом ассоциируется с именем поэта Мандельштама.
— Пошли? — сказала профессорша, вылезая из автомобиля и держась еще рукой за дверцу.
— Нет, — сказал я, — старые люди наводят на меня тоску. Я не пойду. Вы идите, если хотите… — Под «вы» я имел в виду Диану. Вообще-то говоря, у меня было желание, как только профессорша скроется, тотчас же засунуть руку Диане под юбку, между шотландских ляжек девушки, но, если профессорша настаивает, я готов был пожертвовать своим finger-сеансом, несколькими минутами мокрого, горячего удовольствия ради того, чтобы Алла, так звали профессоршу, не чувствовала себя со старухой одиноко.
— Какой вы ужасный, Лимонов, — сказала профессорша. — И жестокий. Вы тоже когда-нибудь станете старым.
— Не сомневаюсь. Потому я и не хочу преждевременно соприкасаться с чужой старостью. Зачем, если меня ожидает моя собственная, торопиться?..
— Саломея — вовсе не обычная старуха. Она веселая, умная, и ее не жалко, правда, Диана?
— Yes, — подтвердила Диана убежденно и энергично. — Она очень интересная…
— Сколько лет интересной?
— Девяносто один… Или девяносто два… — Профессорша замялась.
— Кошмар. Не пойду. В гости к трупу…
— Она сказала мне по телефону, что ей очень понравилась ваша книга. Она нисколько не шокирована. Неужели вам не хочется посмотреть на женщину 91 года, которую не шокировала ваша грязная книжонка…
— Потише, пожалуйста, с определениями… — Я вылез из автомобиля. Они раскололи меня с помощью лести. Грубой и прямой, но хорошо организованной.
После звонка нам пришлось ждать.
— Она сегодня одна в доме, — шепнула Алла, компаньонка будет отсутствовать несколько дней.
Женщина, вдохновлявшая поэта, сама открыла нам дверь. Высокая и худая, она была одета в серое мужское пальто с поясом и опиралась на узловатую, лакированную палку. Лицо гармонировало с лакированной узловатостью палки. Очки в светлой оправе.
— Здравствуйте, Саломея Ираклиевна!
— Pardon за мой вид, Аллочка. В доме холодно. Марии нет, а я не знаю, как включить отопление. В прошлом году нам сменили систему. Я и старую боялась включать, а уж эта — ново-современная, мне и вовсе недоступна.
— Это Лимонов, Саломея Ираклиевна, автор ужасной книги, которая вам понравилась.
Старуха увидела Диану, лишь сейчас подошедшую от автомобиля.
— А, и Дианочка с вами! — воскликнула она. И повернулась, чтобы идти в глубину дома. — Я не сказала, что книга мне понравилась. Я лишь сказала, что очень его понимаю, вашего Лимонова.
— Спасибо за понимание! — фыркнул я.

Я уже жалел, что сдался и теперь плетусь в женской группе по оказавшемуся неожиданно темным, хотя снаружи сияло октябрьское солнце, дому. Быстрый и резкий, я не любил попадать в медленные группы стариков, женщин и детей.
Мы проследовали через несколько комнат и вошли в самую обширную, очевидно гостинную. Много темной мебели, темного дерева потолочные балки. Запах ухоженного музея. Сквозь несколько широких окон видна была внутренняя, очевидно общая для нескольких домов, ухоженная лужайка, и по ней величаво ступали несколько женщин со смирными пригожими детьми.
— Идите сюда. Здесь светлее. — Старуха привела нас к одному из окон, выходящих на лужайку, и села с некоторыми предосторожностями за стол, спиной к окну. Стакан с желтоватой жидкостью, несколько книг стопкой, среди них я привычно разглядел свою — пачка бумаг толщиной в палец… Очевидно, до нашего прихода старуха помещалась именно здесь.
Я сел за стол, там, где мне указали сесть. Против старой красавицы.
— Вы очень молодой, — сказала старуха. Губы у нее были тонкие и чуть-чуть желтоватые. — Я представляла вас старше. И неприятным типом. А вы вполне симпатичный.

Диана положила руку на мое плечо. Сейчас этот женский кружок начнет меня поощрительно похлопывать по щекам, пощипывать и поворачивать, разглядывать: «Ах вы душка…»
— Не такой уж и молодой, — сказал я. — Тридцать семь. Я лишь моложе выгляжу. Почему-то мне хотелось ей противоречить, и, если бы она сказала: «Какой вы старый!», я бы возмутился: «Я? Старый? Да мне всего тридцать семь лет!»
— Тридцать семь — детский возраст. У вас все еще впереди. Мне — девяносто один! — Сверкнув очками, старуха победоносно поглядела на меня. — Вам до такого возраста слабо дожить!
— Ну, это еще неизвестно. Моя прабабушка дожила до 104 лет, и жила бы дольше, погибла лишь по причине собственного упрямства: желала жить одна, отказываясь переселиться к детям. Плохо стала видеть и однажды свалилась с лестницы, ведущей в погреб. Умерла вследствие повреждений. А моей бабке уже 87 лет, так что лет на девяносто и я могу рассчитывать.
— Вашему поколению таких возрастов не видать, — сказала она пренебрежительно. — Вы все неврастеники, у вас нет стержня, нет философской основы для долгой жизни. — Она отпила из стаканчика желтой жидкости.
— У поколения, может быть, и нет, — обиделся я. — Но вы забываете, с кем говорите. Я сам по себе.

Рембрандтовский луч солнца из-за ее спины узко ложился на мое лицо и дальше иссякал в глубине темной гостиной, случайно затронув по пути два-три лаковых бока мебели. Мне захотелось рукою сдвинуть луч, но пришлось отодвинуться от него вместе с высоким стулом.
— Хотите виски? — спросила старуха. — Возьмите, вон видите, за piano, столик с напитками. Есть ваше «J&B».
Вот именно в этот момент я ее и зауважал. Точнее, несколько мгновений спустя, когда, налив себе виски, я проделал обратный путь к компании и увидел, что она протягивает мне стакан.
— Налейте и мне. Того же самого.
Старуха девяноста одного года, пьющая виски, — такая старуха меня разоружила. Я безоговорочно примкнул к ней. Ну, разумеется, в переносном смысле.
— Минеральной воды? — подобострастно справился я, увидев среди бутылей на столе воду.
— Нет, спасибо, — сказала она. — От воды мне хочется писать.
Профессорша и Диана захохотали. Старуха, без сомнения, служила им моделью. Этакой железной женщиной, которой следует подражать. Ведь если у мужчин есть герои, то есть они и у женщин. Почему бы, то есть, им не быть…
— Расскажите о Мандельштаме, а, Саломея Ираклиевна?.. — Профессорша взглянула на меня победоносно, как будто бы поняла из моих жестов происшедший только что во мне перелом, взглянула, как бы говоря: «Вот, убедились, а ведь не хотели идти, глупец…»
— Ах, я же вам говорила уже, Аллочка, что я его едва помню… — Старуха пригубила «J&B». — Вы правы, Лимонов, не любя кукурузные гадости, все эти американские «бурбоны»… Я тоже не выношу сладковатых hard liquers… Возьмите crackers, Дианочка…
— Саломея Ираклиевна, оказывается, не знала, что Мандельштам в нее влюблен.
— Понятия не имела. Только прочтя воспоминания его вдовы… Натальи…
— Надежды, Саломея Ираклиевна!
— …Надежды, я узнала, что он посвятил мне стихи, что «Соломинка, ты спишь в роскошной спальне», это обо мне.
— «Соломинка, Цирцея, Серафита…» — прошептала профессорша, и гладко причесанные по обе стороны черепа блондинистые волосинки, даже отклеились в волнении от черепа, затрепетали. Профессорша была отчаяннейшая русская женщина, в прошлом пересекшая однажды с караваном Сахару, убежав от черного мужа к черному любовнику, но поэты повергали ее в трепет. В ее квартире я обнаружил двадцать три фотографии модного поэта Бродского. Тщательно обрамленные и заботливо увеличенные.
— А какой он был, Мандельштам, Саломея Ираклиевна?
Диана, телезвезда, ей не потрудились перевести, никто не догадался (а мы перешли, не замечая того, все трое на русский), однако безошибочно поняла трепет подруги. Когда я открыл рот, намереваясь объяснить ей, о чем идет речь, она остановила меня:
— I know, thats about poet.
— Ya, ya, Дианочка, about poet, — прокаркала старуха и захватила горсть crackers. — Какой? Неопрятный, скорее мрачный молодой человек, плюгавый и некрасивый. Знаете, существует такой тип преждевременно состарившихся молодых людей…
— Плюгавый! Как вы можете, Саломея Ираклиевна…
— Хорошо, Аллочка, низкорослый… Щадя вашу чувствительность, заменим на «низкорослый»… Я помню хорошо лишь один эпизод, случай, как хотите. Сцену скорее… Одну сцену. Это было еще до войны, до Первой мировой разумеется, мы расположились все на пляже — большая компания. Втроем, насколько я помню, мы сидели в шезлонгах, петербургские девушки: Ася Добужинская, она потом стала женой министра Временного правительства, Вера Хитрово, ослепительная красавица, и я… Рядом недалеко от нас возилась в мокром песке, вокруг граммофона, группа мужчин. Они вытащили на пляж граммофон, дуралеи, и корчили рожи, чтобы привлечь наше внимание. Среди них был и Мандельштам. В те времена, знаете, дамы не купались, но ходили на пляж…
— На каком пляже, где, Саломея Ираклиевна, где?
Профессорша трепетала теперь так, как, наверное, не трепетала во время обратного путешествия с караваном через Сахару. Всего лишь через трое суток после прибытия. За трое суток она успела убедиться в том, что больше не любит черного любовника. И в ней вновь вспыхнула любовь к ее черному мужу.
— В Крыму, если не ошибаюсь… Мы все, хохоча, обсуждали мужчин в группе. Знаете, Лимонов, — почему-то обратилась она ко мне персонально, — обычные женские циничные разговорчики на тему, с кем бы мы могли, как говорят французы, faire l'amour. Когда мы перебрали всех мужчин в группе и речь зашла о Мандельштаме, мы все стали дико хохотать, и я вскрикнула, жестокая: «Ой, нет, только не Мандельштам, уж лучше с козлом!»
— Ой, какой кошмар! Бедненький… Надеюсь, он не слышал… Как вы могли, Саломея Ираклиевна?..
— Я была очень молода тогда. Молодость жестока, Аллочка. Но он не слышал, я вас уверяю. Мужчины лишь поглядели на нас с крайним изумлением, может быть решив, что мы сошли с ума.
— Так что же он, даже не попытался с вами объясниться, сказать вам о своей любви? Никогда к вам не приблизился? — Профессорша, вернувшись с караваном в свою черную семью, объяснилась матери мужа, призналась в измене, и обе женщины, маленькая блондинка и черная стокилограммовая мама, прорыдав друг у друга в объятиях несколько часов, скрыли историю от мужа и сына, бывшего в отъезде. — Так молча и прострадал бедненький? Но почему, почему?!
— Его счастье, Аллочка, что не признался. Я так своих любовников мучила, кровь из них пила… — Старуха, высокая, привстала на стуле и оправила, потянув его вниз, мужское пальто. Улыбнулась. — Я, знаете ли, была злодейски красива в молодости, Лимонов. Считалась самой первой петербуржской красавицей, вышла замуж за богатого аристократа и вертела им как хотела… Он меня боялся, ваш поэт, Аллочка… Мужчины вообще очень пугливы.
Бывшая первая петербуржская красавица допила виски. Села.
— Я бы не взяла его в любовники. Вот Блок — другое дело. Блок был красивый.
— И если бы даже вы знали, что Мандельштам в вас очень-очень влюблен, Саломея Ираклиевна?
— Все мужчины вокруг меня были тогда в меня влюблены, Аллочка. — Бывшая красавица гордо сжала губы. Сняла очки. — Может быть, сейчас это малопонятно, — она сухо рассмеялась. — Но уверяю вас, что так это и было. За мной ухаживали блестящие гвардейские офицеры — аристократы… Не меня выбирали, я — выбирала…
— Да, я понимаю, — сказала профессорша растерянно. — Однако где они все, ваши блестящие поклонники? А он сделал вас бессмертной…
— …Некрасивый маленький еврей…
Старуха пожала плечами. Мы помолчали.
— Слушайте, — начал я, — Саломея Ираклиевна, я никогда об этом старых людей не спрашивал, но вы особый случай, я думаю, я вас не обижу. Скажите, а что чувствуешь, когда становишься старым? Что с душей и умом происходит? То есть каково быть старым? Меня это очень интересует, потому что и меня, как и всех, моя старость ожидает, если голову не сломаю, конечно.
— Вам придется налить мне еще один, последний виски, Лимонов.
Я исполнил ее желание. Пока я это делал, они молчали. Мне показалось, что ни профессорша, ни Диана-подружка не одобрили мой вопрос о старости. Нехорошо говорить о веревке в доме повешенного.
— Самое неприятное, дорогой Лимонов, что чувствую я себя лет на тридцать, не более. Я та же гадкая, светская, самоуверенная женщина, какой была в тридцать. Однако я не могу быстро ходить, согнуться или подняться по лестнице для меня большая проблема, я скоро устаю… Я по-прежнему хочу, но не могу делать все гадкие женские штучки, которые я так любила совершать. Как теперь это называют, «секс», да? Я как бы посажена внутрь тяжелого, заржавевшего водолазного костюма. Костюм прирос ко мне, я в нем живу, двигаюсь, сплю… Тяжелые свинцовые ноги, тяжелая неповоротливая голова… В несоответствии желаний и возможностей заключается трагедия моей старости.
Невзирая на то, что бывшая первая красавица сопроводила ответ улыбкой, погода нашей встречи после моего, очевидно все же бестактного, вопроса испортилась. Рембрандтовские лучи солнца покинули гостиную. Дети и гувернантки ушли с лужайки. Старая красавица сделалась неразговорчивой. Может быть, виски все же действовало на нее сильнее, чем на людей нормального возраста? А может быть, она просто устала от нас? Профессорша собрала книги, прочитанные старухой, и оставила ей взамен две свежепривезенные. Мы прошли по еще более темному, прохладному, хорошо пахнущему канифолью и лаком дому к выходу.
— Не меняйтесь, Лимонов. Будьте такой, как вы есть, — сказала мне старая красавица и дружески дотронулась палкой до моего черного сапога. — Аллочка, Дианочка, заезжайте. Мария возвращается в понедельник, в доме будет теплее и веселее.
Мы уже сидели в автомобиле, когда засовы изнутри защелкнулись.
— Ну, не жалеете, Лимонов, что посетили женщину, вдохновлявшую поэта? — спросила профессорша. Диана повернула ключ зажигания.

Я сказал, что не жалею, что бывшая первая красавица мне понравилась, хотел добавить, что сообщенное старухой открытие, что старится лишь тело, меня ужаснуло, но мотор взревел, и мы сорвались с места: Диана водила автомобиль чудовищно: нервно, порывами.
Женщины беседовали о женском на передних сиденьях, я же, предоставленный самому себе, стал воображать сцену на пляже. Сидящих в шезлонгах трех рослых красавиц и кучку мужчин вокруг граммофона в купальных костюмах 1911 года. Точных сведений о купальных костюмах того времени у меня не было, потому мое воображение нарядило их в полосатые костюмы «Игроков в мяч», такие бегают на известной картине таможенника Руссо. Но моему воображению никак не удавалось переодеть в зебровый купальный костюм Мандельштама. Вопреки моим усилиям, он так и прилег на мокрый песок в котелке и черном сюртуке. Маленький гном, он был похож на юношескую фотографию Франца Кафки. Утрированные, как карикатуры, оба они походили на Шарло. Шарло, прилегший на мокрый песок, украдкой с обожанием поглядывал на самую красивую красавицу грузинского царского рода — княжну Саломею. И хохотали, ловя его взгляд, красавицы в шезлонгах. Как и во все времена, жестокие Соломинки, Цирцеи, Серафиты… Жестокие к маленькому Шарло, но не к «блестящим» (от обилия эполет и портупей?) гвардейским офицерам. Блестящие же гвардейские вели себя из рук вон плохо и, добившись любви красавиц, приучив их к члену, как к наркотику, бросали красавиц, били их по щекам, трясли, как кукол, швыряли в грязь. А красавицы, подползая по грязи, тянулись к их брагетам, то есть ширинкам, zipper тогда еще не было…

«Ну, не в грязь, положим», — сказал я себе. Символически швыряли в символическую грязь… Отвлекшись от своих кинематографических видений, я взглянул в окно. Въехав на Кингс-Роад, мы стояли, ожидая зеленого огня. Высокий статный панк с ярко-красной прической a la Ирокез бил по щекам бледную высокую девочку в кожаной куртке и черных трико. У стены аптеки стоял молоденький маленький клерк в полном костюме — жилет и галстук — и взволнованно наблюдал за сценой.




https://librapage.blogspot.com/2014/07/Jeduard-Limonov-Krasavica-vdohnovljavshaja-pojeta.html


Осип Мандельштам

Осип
Мандельштам






Соломинка


1. 
  
Когда, соломинка, не спишь в огромной 
     спальне 
И ждешь, бессонная, чтоб, важен и 
     высок, 
Спокойной тяжестью – что может быть 
     печальней – 
На веки чуткие спустился потолок, 
  
Соломка звонкая, соломинка сухая, 
Всю смерть ты выпила и сделалась 
     нежней, 
Сломалась милая соломка неживая, 
Не Саломея, нет, соломинка скорей! 
  
В часы бессонницы предметы тяжелее, 
Как будто меньше их – такая тишина! 
Мерцают в зеркале подушки, чуть белея, 
И в круглом омуте кровать отражена. 
  
Нет, не соломинка в торжественном 
     атласе, 
В огромной комнате над черною Невой, 
Двенадцать месяцев поют о смертном 
     часе, 
Струится в воздухе лед бледно-голубой. 
  
Декабрь торжественный струит свое 
     дыханье, 
Как будто в комнате тяжелая Нева. 
Нет, не соломинка – Лигейя, умиранье,– 
Я научился вам, блаженные слова. 
  
2. 
  
Я научился вам, блаженные слова: 
Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита. 
В огромной комнате тяжелая Нева, 
И голубая кровь струится из гранита. 
  
Декабрь торжественный сияет над Невой. 
Двенадцать месяцев поют о смертном 
     часе. 
Нет, не соломинка в торжественном 
     атласе 
Вкушает медленный томительный покой. 
  
В моей крови живет декабрьская Лигейя, 
Чья в саркофаге спит блаженная любовь. 
А та, соломинка – быть может, Саломея, 
Убита жалостью и не вернется вновь! 
  
          Декабрь 1916

завтрак аристократа

Андрей Архангельский «Горбачев спел мне колыбельную» 25.02.2020

Актер Евгений Миронов готовится к роли президента СССР



Евгений Миронов предпочитает искать в политическом эстетическое


Весной в Театре Наций ожидается премьера — спектакль «Горбачев» в постановке Алвиса Херманиса, главную роль в котором сыграет Евгений Миронов. В России почти нет опыта непредвзятого изображения политических лидеров на сцене и в кино. «Огонек» поговорил с худруком Театра Наций о парадоксальном переплетении политики и искусства.


— В начале года у вас были гастроли в парижском театре «Одеон». Многие французские театры в это время бастовали против повышения пенсионного возраста. С одной стороны, это ваши коллеги, они борются за свои права. С другой — у вас есть долг перед зрителями. Как вы решали для себя эту дилемму?

— Поначалу нас тоже пугали новости, но по приезде ничего ужасного я не увидел. «Комеди Франсез» отменил спектакли, «Гранд-Опера»… Но другие театры работают, Париж живет, витрины никто не бьет. И я расслабился. Мы все расслабились внутренне. Накануне провели репетицию «Дяди Вани», все цеха работали. Руководители некоторых цехов, жизненно важных — свет, звук и машинерия, сказали нам: see you tomorrow. А наутро они не пришли. И вот перед всеми встал вопрос: что делать? И мы решили все-таки играть спектакль. Я очень благодарен за это решение Стефану Брауншвейгу (режиссер спектакля «Дядя Ваня» и художественный руководитель «Одеона».— «О»), потому что тем самым он мог осложнить свои отношения с профсоюзом и общественностью… Слава богу, мы взяли на гастроли своих работников сцены, которые смогли обеспечить свет и звук. Единственное что — нас не допустили к машинерии, к перемене декораций. И мы играли в тех декорациях, которые остались после репетиции. Перед началом Стефан вышел к зрителям и пересказал, собственно говоря, концепт спектакля, то, чего не получится увидеть. В общем, это был не самый приятный опыт, хотя все прошло с успехом.

Мы играли каждый день, и через неделю, когда вновь предполагалась забастовка, я вместе с переводчицей отправился к бастующим работникам «Одеона» и сказал им: «Ребята, я уважаю Конституцию Франции, ваши права и вашу борьбу. Вопрос один: могли бы вы предупредить нас заранее — придете завтра или нет?.. Это большие гастроли, которые готовились год, и в этом смысле ущемляются наши права как гостей, я уж не говорю про зрителей…» Это был сложный разговор. Кто-то меня слушал, кто-то требовал, чтобы я немедленно замолчал. Но на следующий день все вышли на работу. И человек, с которым у меня был очень жесткий разговор, после спектакля подарил несколько прекрасных фотографий, снятых из-за кулис.

Из чего я сделал вывод, что искусство в итоге все-таки победило.

— Забастовка продолжалась, и они сделали исключение ради вас, или забастовка прекратилась?

— Дело в том, что даже забастовка во Франции строго лимитирована: она начинается, допустим, с 12.00 и ровно в 16.00 заканчивается. Поэтому ничто не могло им помешать прийти на спектакль.

— Вы в интервью сказали: «Мы с режиссером Стефаном Брауншвейгом понимали друг друга, но были по разные стороны баррикад». Можете пояснить, что вы имели в виду?

— Да. В русском психологическом театре не принято буквально понимать текст пьесы. Это не школьный урок. Мы не играем слова, понимаете. Если в тексте пьесы написано «хохочет», необязательно хохотать. Мы привыкли к подтекстам, особенно играя Чехова!

Мы знаем, что героиня может улыбаться, но внутри она плачет. Такой сложный подход, который предполагает, что актер самостоятельно плетет паутину или кружево из текста пьесы, находя в ней все новые смыслы, которые не выговариваются в тексте.

Стефан с самого начала объяснил нам, что мы будем играть ровно то, что написано у Чехова. Причем надо сказать, что Брауншвейг — большой специалист по Чехову. Внимательно изучая чеховский текст, он пришел к выводу, что даже запятая или многоточие несут у Антона Павловича смысловую нагрузку. Поэтому ничего не нужно додумывать. Мы были шокированы. Мы чувствовали себя так, будто снова очутились за школьной партой. И моя актерская природа сопротивлялась до самого последнего момента, я видел в этом какой-то подвох. Я думал: в этой простоте, которую предлагает режиссер, есть какой-то обман. Но, как оказалось, он был прав: тем самым смысловые каналы пьесы, заложенные Чеховым, оказались «прочищены» — и они заработали. Таким образом, текст стал для нас главным в работе. А также внимание к форме, к музыкальной структуре; словом, режиссер заставил нас заново посмотреть на этот абсолютно замусоленный материал. Конечно, мы ждали от него какой-то концепции, и поначалу он предлагал посмотреть на все происходящее через призму экологии. В самом начале пьесы доктор Астров действительно произносит монолог: «Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц…» А Елена Андреевна после монолога Астрова замечает, что «вы безрассудно губите леса, и скоро на земле ничего не останется. Точно так вы безрассудно губите человека». Связь между экологией и человеческими отношениями тут прозрачна: мы нещадно рубим корни, на которые должны опираться.

— Я вдруг понял, почему у нас так любят играть Чехова — именно потому, что актер имеет возможность бесконечно додумывать от себя… Скажу вам откровенно — я против засилья Чехова в нашем театре. Еще и потому, что у нас его играют как «наше все». Но это в некотором роде обман. Дворянский мир, а это, собственно говоря, и есть чеховский, погиб в 1917 году. И бессмысленно делать вид, что мы его наследники.

— Как вам сказать… Все-таки я настаиваю на универсальности Чехова, потому что в первую очередь он говорит о хрупкости человеческих отношений. Причем говорит довольно жестко, почти хирургически вскрывая их. И вот это мне кажется сегодня как раз очень актуальным, и это никак не может устареть… Как не устаревают и бесконечные интерпретации Чехова. И в этом смысле Брауншвейг, еще раз говорю, потряс нас своей простотой и буквализмом. Оказалось, что все очень современно, каждая строчка. Конечно, мы играем «Дядю Ваню» в современных интерьерах и одеждах, это — про нас сегодняшних. И зрители, безусловно, идут сегодня на Чехова не для того, чтобы увидеть, «как там у них было», у мужчин и женщин сто лет назад. Люди идут, чтобы понять про себя, про собственные проблемы.

— Мы вполне можем представить себе, как сложились судьбы Раневской, Лопахина, трех сестер, дяди Вани и других после революции 1917 года. Кому повезло, тот уехал; судьба остальных печальна. Может быть, об этом стоило бы говорить сегодня?

— Знаете, когда я играл в спектакле «Вишневый сад» Эймунтаса Някрошюса, там был потрясающий финал. Честно говоря, мы не сразу поняли, о чем он. Все герои остаются на заднем плане, впереди крутится такая детская вертушка, которая громко трещит, словно стреляет. А у всех актеров надеты ушки, как у зайчиков… Понятно, что всех героев в финале, как зайцев, постреляют… И останется лишь ветерок воспоминаний об этих людях. Някрошюс признавался нам, что ему не давало покоя одно детское воспоминание — о том, как его отец однажды на его глазах убил зайца. Ружье достал и из окна подстрелил. И для Някрошюса это было сильнейшим переживанием, оно впечаталось в детскую память. И вылилось в итоге в этот образ. Так что идея, о которой выговорите, не прямо, но косвенно уже была реализована на сцене.

— Между прочим, чеховские герои и Владимир Ленин, которого вы тоже играли,— современники. Люди одного круга, одного происхождения. Но в то же время невозможно представить, чтобы они встретились. Эти два мира никак не совмещаются между собой, а если совмещаются, то только кроваво…

— В этом ужасный парадокс человеческой природы — что такие разные люди часто оказываются рядом, по соседству. Достоевский восклицал в таких случаях: «Откуда такие силы берутся?..» Да просто они никуда не деваются. Они всегда рядом… Может быть, на какое-то время скрытые конфликты стихают, но потом, как тараканы, опять вылезают наверх… Причем все это по спирали происходит, регулярно повторяется в истории. Может быть, поэтому, когда я играл Ленина, я рассматривал его именно с бытовой стороны. Мне было интересно увидеть этого человека, превращенного у нас в монумент, в какой-то неприглядной, грязной даже действительности…

— Вы также сыграли Ленина в спектакле «Вагон системы Полонсо». У меня такое ощущение, что вас заворожила эта фигура. Критики пишут, что вам нравится ваш герой, и в каком-то смысле это действительно так…

— Я должен был его понять.

— …Но как можно любить демона? Как в таком случае происходит договор актера с самим собой?

— Вы были наверняка в Третьяковской галерее, там есть одноименная работа Врубеля, вот какие чувства он вызывает?.. У меня — чувство сильнейшей тоски. Я не занимаюсь оправданием темных сил. Но для меня Ленин прежде всего реальный человек. В фильме Хотиненко «Ленин. Неизбежность» есть сцена, где Ленин, играя в шахматы, очень откровенно говорит с поэтом Тристаном Тцара: «С чего вы взяли, что я задумал революцию как месть за гибель брата? А что, если я просто хочу изменить мир — ведь это чувство намного выше мести?» Меня эта мысль как артиста очень устраивает.

Я верю, что он делал все абсолютно искренне. И тогда мне интересно, что он думал, когда увидел, чем закончилось, еще при его жизни. И в этих мыслях я могу идти дальше и дальше.

Как он принимал страшные решения? Я его не оправдываю, я просто считаю, что он был абсолютно искренен, что он — не прохвост, не авантюрист, действительно личность большого масштаба, мирового, планетарного. Не случайно и мы с вами сегодня говорим о нем. Что такое — природа зла? Не знаю, недавно был фильм потрясающий…

— «Джокер».

— Да, где показана именно антология зла, процесс его рождения.

— У нас вообще боятся смотреть в глаза злу, боятся его изучать.

— Ну а чего тут бояться? А Достоевский разве не показал нам, что это возможно и в русской культуре? Надо знать, откуда зло берется, поскольку сами люди, как правило, не считают себя злодеями.

— Логично перейти к совершенно другой политической фигуре — Михаилу Горбачеву, которого вы весной будете играть в спектакле Алвиса Херманиса. Горбачев как раз не был готов «на все» ради власти. Напротив, всякого, кто с ним общался, поражает, что любовь к Раисе Максимовне для него была гораздо важнее.

— Поэтому мы и ставим спектакль про любовь. По крайней мере, так это задумано Алвисом Херманисом. Он написал эту пьесу сам, на основе большого количества документального материала. Но, как это будет выглядеть, мне сейчас трудно сказать, поскольку у нас еще не было ни одной репетиции, была только читка в Риге и в Лондоне, где Театр Наций был на гастролях. Пока мы просто ищем свободное время в наших графиках для встреч, репетиции начнутся с середины марта.

— Трудно представить, как можно вообще сыграть Горбачева на сцене. Его ведь даже в кино почти нет, из последнего — сериал «Чернобыль». Вы будете имитировать, например, его манеру речи или дело совсем не в этом?

— Я думаю, тут будут абсолютно разные способы и методы. Это природа театра, там есть возможность и для условности, и для документальности. Для Херманиса нет табу, и в этом смысле мы свободны. Вы знаете, я не раз встречался с Михаилом Сергеевичем. И мне интересно в нем все. Безусловно, какие-то личные воспоминания, которых нет, предположим, в мемуарах, интересна интонация. На одной из встреч я попросил его спеть колыбельную, которую пела его мама. На украинском языке. И я для себя выяснил, что у него прекрасный голос, чудесный слух, я этого не знал.

Мне интересно, как он себя ведет в быту… Потому что все остальное, я говорю про исторический контекст, это мы знаем, это в принципе уже зафиксировано. А мне интересно увидеть личность.

Как он чувствовал себя в той или иной ситуации. Для того чтобы сыграть, мне нужно собрать эту мозаику. Сейчас я нахожусь только в самом начале пути.

— В прошлом году в России активно обсуждали закон о культуре — вы тоже принимали в этом участие. Главная цель руководителей театров, как можно понять из проекта документа,— получить в своем роде гарантии от государства, зафиксировать право художника на эксперимент, на поиск и даже на ошибки. Правильно ли я понимаю в том числе и вашу позицию?

— Тут нельзя не упомянуть о предыстории, о том, что предшествовало этому обсуждению. Знаете, почему такая большая дискуссия возникла по поводу закона о культуре? Потому что в какой-то момент вообще вся сфера культуры была приравнена к сфере обслуживания. И, безусловно, это сегодня очень сильно тормозит вообще творческий процесс. Я понимаю, что это облегчало финансовую отчетность, но этот подход в принципе не соответствует природе творчества. И мы пытались донести эту мысль до государства. Одновременно мы должны понимать, что существуем в рамках закона. И в этом смысле мы как раз не требуем какой-то дополнительной свободы. Потому что право художника на эксперимент уже гарантируется целым рядом общих принципов, касающихся отношений между государством и обществом.

— Театр Наций, которым вы руководите почти 15 лет,— по-своему уникальный пример сотрудничества со спонсорами, чем не могут похвалиться другие. Теоретически вы можете представить, что театр в России сможет полностью существовать на частные деньги? Или это в принципе невозможно, потому что затраты всегда будут больше, чем прибыль?

— Смотрите, все очень просто. В Америке практически нет, за редким исключением, театральных трупп в том представлении, как мы это понимаем в России. В основном театр там — это коммерция, бизнес. Им необходимо зарабатывать, и возможность для творческого поиска, для эксперимента практически отсутствует. У нас в этом смысле уникальные возможности: такого количества театров нет ни в одной стране, причем театров в том числе и в малых городах. Безусловно, был период, когда вся эта система, вслед за идеологией, сломалась и никто на эти театры просто не обращал внимания, они выживали как могли. Театр Наций давно помогает таким театрам (Театр Наций стал инициатором проведения Фестиваля театров малых городов России.— «О»). Причем «малый» употребляется не в уничижительном смысле, а, наоборот, как бы приравнивает эти театры к столичным. В этом смысле уже нет разницы между постановкой в Лесосибирске или в театре «Грань» из Новокуйбышевска и какими-то столичными театрами. Если это талантливо сделано, какая разница, где?.. Это очень важная вещь — происходит децентрализация театра. Это меняет театральный ландшафт. Сейчас у Театра Наций есть не только Фестиваль театров малых городов России, который пройдет в Набережных Челнах, и «Театр Наций FEST», проводимый в Тобольске, но и двухгодичная программа развития театрального искусства на Дальнем Востоке, поддержанная президентом. Там есть современные театры, а есть те, которые «застыли» в 1970-х годах. Наша программа будет способствовать обновлению и репертуара, и самого театрального духа, например, гастроли лучших российских спектаклей в рамках «Золотой маски». В сентябре прошлого года в Хабаровске прошел Фестиваль театров Дальневосточного региона, где многие представители театрального сообщества вообще впервые друг друга увидели… В сентябре 2020 года он состоится уже во второй раз, а вслед за ним — Международный тихоокеанский театральный фестиваль, который мы организуем совместно с Фестивалем им. А.П. Чехова. И я надеюсь, что эта программа будет иметь продолжение.

— В России около 600 театров, финансируемых из госбюджета, и они часто не самого высокого качества. Что предпочтительнее, по-вашему: чтобы в городе оставался единственный, «застывший в семидесятых» бюджетный театр или лучше уж никакого?..

— Понимаете, эта проблема — «застыли в прошлом» — сегодня не связана ни с расстояниями, ни с техническим отставанием. Она чисто психологическая. Руководителю театра сегодня не обязательно куда-то лететь, чтобы увидеть премьеру, он имеет возможность смотреть любые фестивали и премьеры в Сети, хоть бы даже из самого Авиньона. Принципиального культурного разрыва больше нет и быть не может. И в таком случае «отставание» — это, если хотите, лишь вопрос личной лени, необразованности, серости руководителя театра. Год назад я встречался с артистами в Южно-Сахалинске, там был фестиваль «Территория», куда съехались актеры и режиссеры со всех городов Дальнего Востока. И они говорили, что основная проблема даже не в бытовой неустроенности, не в том, что у них нет квартир и так далее. А в том, что у актера нет творческих перспектив, нет интереса. Раз так — значит, мы просто должны им помочь, то есть организовать процесс, чтобы им было интересно работать. И привлечь туда новые силы. По программе грантов туда уже едут сегодня молодые режиссеры, они уже ставят спектакли. В этом смысле я бы сказал, что просто уже даже и невозможно «застыть во времени». Нужно просто правильно организовать работу.

— В Театре Наций 25 февраля пройдет благотворительный концерт «Жизнь в движении» в поддержку детей с ограниченными возможностями. Это, безусловно, важная вещь. Но кроме буквальной помощи, физической и терапии, эти дети также нуждаются и в психологической адаптации — к жизни в обществе…

— Наш концерт как раз призван показать, что даже люди с ограниченными возможностями могут многого добиться. Мы с Юлей Пересильд, Анатолием Белым, Ириной Пеговой и Михаилом Евлановым расскажем со сцены истории знаменитых людей — ученого Стивена Хокинга, художницы Фриды Кало, писателя Ника Вуйчича и летчика Алексея Маресьева. Их жизнь — яркий пример того, как можно преодолеть любые сложности. Мы проводим такие концерты уже шесть лет подряд. Скоро исполнится год, как мы открыли детский центр протезирования «Хочу ходить». Все циклы там собраны в одном месте — обследование, протезирование, реабилитация и социализация. У ребенка есть возможность узнать и проявить свои способности. Мы тесно сотрудничаем с реабилитационным центром «Вдохновение», где действуют творческие мастерские, которые посещают наши подопечные. Мы, безусловно, чувствуем ответственность за детей, в том числе и за их дальнейшее устройство в жизни. Прежде это считалось огромной проблемой. Я прекрасно помню, как мучилась моя тетя, которая в 18 лет стала инвалидом; я помню это ощущение буквальной беспросветности, во многом, между прочим, из-за отношения к ней окружающих. Культура уважительного отношения к таким людям у нас по-прежнему в зачаточном состоянии, включая и инфраструктуру.

Когда вы видите в Америке или Европе людей на колясках в музее, в театре, в библиотеке, это не вызывает удивления. А для нас это по-прежнему — поступок, практически подвиг. Самое главное сегодня — сделать так, чтобы эти люди не чувствовали себя ущербными.

В этом году наш фонд стал благополучателем гранта «Екатерининской ассамблеи», которая проводится по инициативе Свердловского областного союза предпринимателей и промышленников. Их пример может служить образцом того, как бизнес помогает некоммерческому сектору. Они уже не первый год устраивают аукционы и поддерживают различные благотворительные инициативы в Свердловской области. В этот раз с их помощью была собрана беспрецедентная сумма пожертвований. Мы начали разрабатывать совместную большую программу в регионе, уже поставили на протезы первых троих ребят. Планируем организовать семинары, тренинги для местных врачей, протезистов и реабилитологов, используя лучший мировой опыт. Мы также ведем переговоры с региональными некоммерческими организациями о совместной работе.

— Вы можете помогать людям — это прекрасно; но еще труднее изменить само общество, которое по-прежнему относится к людям с ограниченными возможностями с подозрением или равнодушно. Как это изменить?

— Ну, step-by-step, другого пути нет. Недавно Наташа Шагинян-Нидэм, соучредитель нашего фонда, вернулась из Японии — она увидела там, например, Солнечный Дом, который создан внутри компании Mitsubishi Corporation и в котором для людей с разными ограниченными возможностями оборудованы специальные рабочие места. Они чувствуют себя полноценными, мало того — ощущают свою нужность обществу. Есть возможность поддерживать таких людей на протяжении всей жизни. Впрочем, технический прогресс в области протезирования привел сегодня буквально к революционным изменениям. Вы никогда не догадаетесь о том, что у молодого человека, допустим, который сейчас прошел мимо, протезы вместо ног. Когда я познакомился с нашим первым подопечным, Сашей Шульчевым, ему было лет 14, у него не было обеих ног и было по четыре пальца на каждой руке. Страшно было даже подумать о том, что его ждет в жизни, и главное, я видел в его глазах, что он этого даже не понимает. Его можно было перетаскивать на руках, или же он передвигался на маленькой деревянной тележке с четырьмя колесиками. Сейчас он окончил юридический институт, знает три языка, у него есть семья, он живет полноценной жизнью. Вот она — наша работа, наше дело.

— В период девальвации всех ценностей люди особенно нуждаются в том, чтобы делать какое-то неопровержимое, «абсолютно хорошее дело»…

— Да, общество изменилось, и благотворительность действительно в моде. Это очень здорово. Но парадокс — из-за этого деньги сегодня стало собирать сложнее. С этим ныне столкнулись все учредители благотворительных фондов. Например, моя подруга Чулпан Хаматова кладет большую часть жизни не на творчество, а именно на работу своего благотворительного фонда, она абсолютно фанатично к этому относится. Большинство пожертвований по-прежнему приходит от самых простых людей. И это совсем небольшие суммы. Но эти люди сегодня сбиты с толку призывами не отдавать деньги в «безликие фонды», оказывать адресную помощь, «прямую поддержку» — так, мол, они смогут увидеть зримый результат своей деятельности. Люди не учитывают, что настоящую помощь в таком сложном деле, как, например, протезирование, способны осуществлять только крупные фонды. Отдавать деньги лично в руки и поставить свечку в церкви — это замечательно само по себе, но это не решает проблему. Необходимо понимать, что, если вы действительно хотите кому-то помочь, эта помощь должна быть комплексной.


https://www.kommersant.ru/doc/4258995