Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

завтрак аристократа

Алексей ФИЛИППОВ Король и его женщина: как Эдуард VIII потерял голову и корону 13.11.2021

Король и его женщина: как Эдуард VIII потерял голову и корону



13 ноября 1936-го, восемьдесят пять лет назад, король Великобритании Эдуард VIII сообщил премьер-министру Стэнли Болдуину, что он твердо решил жениться на дважды разведенной американке Уоллис Симпсон.

Вслед за этим начался громкий скандал, отголоски которого слышны до сих пор: история английского короля и американки без малого сто лет кормит глянцевые женские журналы. А в 1936-м Уоллис Симпсон дружно возненавидела вся нация. Теоретически король Англии может делать все, что ему угодно, но 1936 год — не 1536-й, когда Генрих VIII казнил Анну Болейн. (Судьбы жен этого короля английские школьники заучивают при помощи нехитрого стишка: «Divorced — beheaded — died — divorced — beheaded — survived»: развелся — казнил — умерла — развелся — казнил — пережила.) И Генрих VIII, и Эдуард VIII возглавляли англиканскую церковь, в ХХ веке королевские обязанности были важнее прав: король не мог жениться на разведенной. Казнить напомнившего об этом премьер-министра он тоже не мог. А Уоллис Симпсон, на радость вечно нуждающихся в новых темах газетчиков и к ужасу народа Великобритании, разводилась два раза.

Вот главные действующие лица этой истории: Эдуард VIII, не лишенный своеобразной харизмы интроверт — книги для него куда интереснее людей. Внешне он напоминает мороженого судака, друзей у него мало, в молодости он сторонился женщин. В двадцать четыре года завязал роман с сорокалетней женатой дамой, леди Фридой Дадли Уорд. Тот продолжался десять лет: в конце концов, 34-летний наследник британского престола сделал предложение своей пятидесятилетней подруге. Леди Уорд, как и королевскую семью, такая перспектива не обрадовала, на этом их отношения и закончились. Принц утешился с другой женщиной. Через три года он случайно познакомился с ее подругой Уоллис Симпсон. Привлекательная американка была на два года моложе принца Уэльского, ее мужем был перебравшийся в Англию американский бизнесмен. Впрочем, «привлекательной» миссис Симпсон можно было назвать с большими оговорками.

Лицо у нее было жестким, глаза острыми, губы тонкими — с такой внешностью хорошо играть лису Алису в спектаклях по «Золотому ключику» и экранизациях этой замечательной сказки. Но она была умна, остра на язык, в ней чувствовалась какая-то жгучая специя, которой явно не хватало вялому наследнику. Характер у него при этом был твердый, в принце Уэльском жило тихое, но несгибаемое упрямство. За провозглашением манифеста о своем вступлении на престол он наблюдал в компании Уоллис Симпсон — чужой жены, к тому же американки. Те, кто не знал, что происходит, сильно удивились. А те, кто был в курсе дела, поняли, что надо ждать беды.

Все это в конечном счете говорило о том, что люди, в том числе связанные писаными и неписаными правилами короли,  внутренне стали гораздо свободнее. А ограничивающие их свободу правила — гораздо жестче.

За семьдесят лет до этого наследник русского престола, цесаревич Александр Александрович оказался в схожей ситуации. Летом 1865-го цесаревич должен был отправиться в Данию, делать предложение принцессе Дагмар. В это время в его дневнике появилась такая запись:

— …Будет лучше, если я откажусь от престола. Я чувствую себя неспособным быть на этом месте, мне страшно надоедает все, что относится до моего положения. Я не хочу другой жены, как М.Э. Это будет страшный переворот в моей жизни, но если Бог поможет, то я буду счастлив с Дусенькой и буду иметь детей...

Александр Александрович был по уши влюблен в юную княжну Мещерскую, и та отвечала ему взаимностью. Вскоре в датских газетах появились сообщения о том, что цесаревич влюбился в придворную даму и собирается расторгнуть помолвку. Тогда Александр II поговорил с сыном так, что тот запомнил это на всю жизнь.

— ...Я решил отказаться от престола, потому что чувствую себя неспособным…

— Что же ты думаешь, я по своей охоте на этом месте, разве так ты должен смотреть на свое призвание? Сначала я говорил с тобой как с другом, а теперь приказываю ехать в Данию, и ты поедешь. Княжну Мещерскую я отошлю. Убирайся вон.

Больше он никогда не видел княжну: ее отправили за границу, во Франции она вышла замуж за Павла Демидова, князя Сан-Донато. Через 4 года княгиня умерла родами, перед смертью она сказала подруге, что «никого и никогда не любила, кроме цесаревича».

Но и его строгий отец влюбился в юную княжну Долгорукову, которая была моложе него на 29 лет. Он обвенчался с ней после смерти императрицы и собирался отречься от престола, дав Российской империи Конституцию.

Да и один из предшественников короля Эдуарда, Георг IV, будучи принцем, в 1785-м обвенчался с вдовой-католичкой миссис Фитцгерберт. Этот брак противоречил и законам, и обычаям и был заведомо недействительным — но в развеселом XVIII веке существовали другие представления о допустимом. Короли оставались воплощением и средоточием верховной власти, их никто не рассматривал в качестве символа государства, обязанного ему службой и связанного сетью запретов.

Когда Эдуард VIII стал королем, Уоллис Симпсон начала бракоразводный процесс. Есть до сих пор кочующий по женским журналам апокриф: на одном великосветском приеме, когда в дамскую комнату выстроилась очередь, Симпсон обогнула ее и вошла первой, сказав, что будущая королева не должна ждать. Король сообщил о том, что собирается на ней жениться, премьер-министру, архиепископу Кентерберийскому, и ведущим политикам. Кроме пытавшегося реанимировать свою политическую карьеру Черчилля его никто не поддержал, начался полномасштабный политический кризис. Черчилль советовал королю никого не слушать и жениться, не опасаясь отставки правительства и перевыборов. Премьер-министр говорил, что в этом случае предметом дебатов в парламенте станет личная жизнь короля.

Десятого декабря 1936-го король Великобритании, Ирландии и Британских заморских доминионов, император Индии Эдуард VIII отрекся от престола, процарствовав всего десять месяцев. Одиннадцатого декабря он выступил по радио и сообщил народу Англии, что «не может нести тяжелое бремя ответственности и исполнять обязанности короля без помощи и поддержки женщины, которую любит».

Бывшим подданным бывшего короля Эдуарда, да и человечеству в целом, скорее всего, повезло. Он был большим поклонником Гитлера и Муссолини, а Симпсон в правительстве считали немецким агентом. Во время Второй мировой войны такой король был бы очень полезен нацистам. После своей победы Гитлер собирался вернуть ему трон.

В 1937-м Эдуард и Уоллис Симпсон поженились во Франции. Там они оставались до войны. Во время Второй мировой герцог и герцогиня Виндзорские — такой титул получили бывший король и его жена — стали проблемой для британского правительства. После капитуляции Франции они обосновались в Португалии и тесно общались с людьми, связанными с германским посольством. Случались вещи и хуже: герцог говорил на публике, что не верит в победу Британии.

И их отправили с глаз подальше, в тропический рай, на входившие в Британскую империю Багамские острова, край лучших в мире пляжей, пальм, фламинго, игуан и 2000 коралловых рифов. Герцог стал губернатором островов — ссылка была почетной. Герцогиня Уоллис сразу же начала ремонт дворца, все в нем переделала и выставила правительству огромный счет. Лондон тогда страшно бомбили — и правительство сочло ее поступок невиданной наглостью.

После войны они снова обосновались во Франции и жили долго и счастливо: Эдуард до 1972-го, Уоллис умерла в 1986-м. Детей у них не было, зато они воспитали шестерых мопсов: Пехотинца, Джинсенга, Дэви Крокета, Блэк Даймонда, Импа и Дизраэли. О них пишут книги, снимают фильмы, их история стала мифом, олицетворением любви. Герцог Виндзорский и в самом деле был одержим своей женщиной: писали, что до конца жизни он каждую неделю дарил ей какую-нибудь драгоценность. Правда это или нет, но оставшаяся после герцогини Уоллис ювелирная коллекция и в самом деле была очень велика.

Но интересно, что ни в одном из ее писем, написанных принцу Уэльскому во время их романа, нет слова «люблю»...



https://portal-kultura.ru/articles/history/336574-korol-i-ego-zhenshchina-kak-eduard-yiii-poteryal-golovu-i-koronu/

завтрак аристократа

Павел Селуков из сборника "Халулаец" - 25

На остров и обратно



Лето 200* года. Духота. Облагородив комнату двумя вентиляторами, я ел в кресле пухлый пирожок, когда раздался звонок в дверь. Ко мне пришла Ольга, местная сиповка и подруга Жилика.

После ее сбивчивого рассказа я уяснил такой расклад: Жилик с Ольгой бомжевали в центре и заимели работу, — интересный человек предложил им копеечку вахтовым способом. Они подписались, и их увезли в область. На одинокий остров, окруженный Камой. А там взяли в рабство.

Всю эту тему мутили коммерсы из бандитов. Они владели автостанцией, автобусами и магазинами в тех широтах. Жилик ходил за скотиной, Ольга ему помогала. Так продолжалось два месяца. Потом Ольга заболела, и ее отправили с фермы. Она пошла к мусорам, но те послали ее нахер. И она пришла ко мне.

Тут надо пояснить, кто такой Жилик. Раньше он был уважаемым рецидивистом с четырьмя ходками за плечами и каталой союзного значения. Когда он отбывал последний срок, у него умерла мать. Хата, в которой она жила и в которой был прописан Жилик, оказалась не приватизирована, и завод силикатных панелей вернул ее себе. Освободившись, Жилик приехал домой, а дома нет. И вскоре он поселился на трубах с флаконом асептолина в кармане.

Прогуливался я как-то по району с приятелем, и он указал мне на Жилика, отрекомендовав лестным образом. Я поселил его на блатхате и иногда подогревал хавчиком и лаве. Он же учил меня катать колоду и считать карты. Потом наши дорожки разошлись, Жилик замутил с Ольгой и отправился в свободное плаванье. Однако связь мы не теряли, и я даже испытывал к нему дружеские чувства. Короче, расклад с рабством и оборзевшими коммерсами задел меня за живое. Выпив два стакана крепкого чая, я решил вписаться.

По карте Пермского края мы с Ольгой определили точное место. Потом появились фамилии деляг. Позвонив кому надо, я понял, что дело серьезное. Деляги были местными царьками, с крепкими связями в мусорской среде. Раскинув мозгами, я наметил три пути вызволения Жилика: выкупить его, выкрасть или разрулить вопрос на толковище. Но, детально проработав каждый из них, остановился на втором варианте. Башлять оборзевшим было впадлу, а договориться получилось бы вряд ли — «царьки» имели репутацию отмороженных.

Решив вопрос со стратегией, я задумался о команде — с кем идти на дело? Пролистав записную книжку, выбрал трех человек — Олежку Карелина, бывшего бойца ОМОНа, Васю Афганца, из ВДВ, и Саню Зуба, духаристого боксера, с которым сам когда-то тренировался. В этот же день мы встретились в кафе. Ознакомив товарищей с положением дел, я вышел на улицу, дав ребятам возможность перетереть информацию. Мысль о том, что мы лезем в блудняк и не стоит ли сдать назад, висела в воздухе. Помусолив ее децл и выкурив пару сигарет, я вернулся за столик. На мой вопросительный взгляд товарищи дружно кивнули. Затем мы распределили обязанности: Олежек решает вопрос с оружием, Вася — с автомобилем, я — с надувной лодкой. Сане же досталась связь, провиант и прочие мелочи.

В общем на подготовку ушло три дня. И в понедельник ранним утром, разместившись в видавшей виды «Ниве», мы двинулись в долгий путь.

Убитая дорога тянулась сквозь лес. Проскочив Березники, Вася включил «Наше радио». Под пение Бутусова каждый думал о своем. Опасная цель, маячившая на горизонте, делала молчание вязким.

Одолев шесть часов пути и въехав в городок Z, мы бросили якорь у забегаловки на окраине. Она уже находилась на земле «царьков». Отхлебывая кофе, я оглядел зал — работяга смаковал рюмку, шантрапа точила шаверму, официантка залипала на стуле — и остался доволен. Безлюдность меня вполне устраивала, чем меньше людей нас заприметит, тем лучше.

Потом мы поехали дальше и, свернув с трассы, углубились в лес. Через двадцать километров глиняной и разухабистой дороги наш автомобильный путь закончился. Переодевшись в хаки и забросав машину еловыми лапами, мы направились в сторону острова. Прошли еще пять километров. Почуяв близость воды, разбили лагерь и стали ждать темноты.

Вынужденное безделье нагоняло зевоту, нервы не давали заснуть. Чтобы отвлечься, решили еще раз пробежаться по плану. На остров переплавляются трое: я, Олег и Вася. Саня остается на большой земле. Ему полагалось скрытно подойти к освещенному пирсу, который находился в трех километрах выше по течению и от которого лодки уходили на остров. Саня должен наблюдать за ним, чтобы цинкануть по рации пацанам, если кто-то приедет на пирс и соберется плыть на остров. Мы же, переплыв реку и оказавшись на дальнем конце острова, должны были его пересечь и, дойдя до фермы, разделиться. Олег оставался наблюдать за хатами рабовладельцев, вооружившись биноклем и карабином, а мы с Васей шли к амбару. Последняя часть была самой опасной: огромное поле простреливалось со всех сторон, и в случае замеса укрыться было попросту негде.

Наступили сумерки. Саня, не прощаясь, ушел в сторону пирса. Спустя полчаса он добрался до места, и моя рация ожила. Позволив тьме сгуститься, а глазам привыкнуть, мы взяли лодку и пошли к реке. В небе светила луна. Тогда я думал, что это единственное, чего мы не учли. До острова доплыли без проблем. Резиновый нос, скользнув по песчаному дну, бесшумно замер на берегу. Подхватив лодку, мы тут же очутились в кустах. Огляделись. Лес был проходимым и даже просторным. Среди стройных сосен лишь изредка виднелись ели, валежник не путался под ногами и мох был повсюду, гася звуки шагов.

В два ночи мы подошли к ферме. Еще полчаса провели в засаде, наблюдая за темными окнами. Потом, коротко кивнув Олегу, мы с Васей поползли через поле. Этот отрезок пути дался непросто. Рукоять «макара» натирала спину, роса лезла в берцы, а необходимость двигаться медленно раздражала. Прошло десять минут, и мы оказались возле амбара. Вскрыв каленой отмычкой навесной замок, я проскользнул внутрь. Вася — за мной.

Слева и справа тянулись стойла. Запах навоза бил в нос. Жилик отыскался в третьем загоне справа. Он спал на ворохе старых курток. Склонившись над ним, я выбросил руку и зажал ему рот:

— Тихо будь, Жилик. Не ори.

— Пахан, охереть! Ты как здесь?

— Ягод решил пособирать. В общем, расклад такой: на берегу ждет лодка. Щас тихонько делаем ноги и валим из этой глуши. Все разговоры потом.

— Пахан, тут такое дело... — Жилик замялся и стал глядеть в сторону.

— Ну?

— Сегодня телку привезли. Молоденькую. Нормальная вроде девка...

— Где?

— Тут, рядом. В конце амбара...

В разговор вмешался Вася:

— Даже не думай, Пахан. Пятерых лодка не потянет. Утонем нахер.

— Не гуди, Васян, щас решим.

Я резко встал и направился вглубь амбара. Девчонка не спала. Забившись в угол стойла и обхватив руками узкие плечи, она смотрела в темноту.

— Ты кто?

Никакой реакции.

— Ты кто, блядь? — уже громче спросил я.

Она вздрогнула и в ужасе уставилась на меня.

— Даша, — едва слышный шепот слетел с разбитых губ.

— Идти можешь?

— Да.

— Тогда слушай. Уходим прямо сейчас. Если я ползу, ты ползешь, если бегу, ты бежишь. Вопросов не задавать, рта не раскрывать. Ясно?

Она резко закивала, ударившись затылком о стенку амбара.

— Тогда вперед.

Обратный путь обошелся без приключений. Так же по-пластунски, но с большей резвостью мы пересекли поле и выбрались к Олегу. Удивленно глянув на девчонку и вопросительно на меня, он промолчал и бросил нам рюкзаки.

По дороге мне в голову пришел вопрос: «Почему в амбаре было только два человека?» И когда мы подошли к берегу, я спросил про это Жилика. Тот пояснил, что людей привозят, а потом они исчезают, куда — черт его знает. Еще двое, мужик с бабой, собирают ягоды и грибы и частенько ночуют в лесу.

— Им ништяк, они тут давно кантуются, безконвойники... А хозяева тут серьезные, — добавил он, — три брата, «слонами» кличут. На той неделе у старшого днюха была, человек пятьдесят съехалось, из ружей палили, куражились.

Тем временем ребята раскидали ветки и вытащили лодку.

— Короче, так. Олег, Вася и Жилик — в лодку. Дуете на берег. Ты, Вася, возвращаешься за нами.

— Пахан, давай мы с Олежей за борта кляпнемся? Стремно как-то тебя оставлять.

— Медленно пойдем. Не вариант. Я девку взял, мне, если что, и расхлебывать.

Поняв, что спорить бесполезно, парни запрыгнули в лодку, и Вася налег на весла. Мы с девчонкой укрылись в лесу. Вскоре ожила рация. Раздался голос Сани: «Пахан, кипиш, три машины, сваливайте оттуда нахер!» Последнее слово он прошептал, и связь оборвалась.

Выкурив две сигареты и раз десять прокричав в рацию, я закубатурился всерьез. В голове вертелся вопрос: откуда кипиш? Думка, что вертухаи спалили побег и вызвали подмогу, не канала. Проехать пятьдесят километров по трассе и еще двадцать по убитой ночной дороге за сорок минут было попросту невозможно. Однако других объяснений на ум не приходило. Или же «слоны» прикатили по плану и другому делу? Но тогда почему молчат пацаны? И где лодка? Сплошные непонятки.

Закурив снова, я отбросил этот треш-меш и решил исходить из худшего: рабовладельцы прибыли за нами. Выждав еще минут десять и не услышав плеска весла, я повернулся к Даше и оглядел ее с ног до головы: худенькая скрюченная фигурка, речку переплыть не сможет. По уму, ее полагалось бросить, спокойно исчезнуть с острова, отыскать ребят и валить домой. С другой стороны — бросать девку из-за каких-то быков, пусть и с волынами, было стремно. Я пошел на принцип и, затушив сигарету, поднял девчонку с земли.

— Слушай сюда. Лодки не будет. Нас уже ищут или вот-вот начнут. Щас руки в ноги и возвращаемся в амбар.

Продолжая сжимать локоть, я потянул ее за собой. Она встрепенулась и дико уставилась на меня.

— Не хочу туда. Не надо. Не отдавай меня!

Выпалив это скороговоркой, она вырвалась и повалилась в траву. Постояв над ней, я уселся рядом.

— Слышь, не гони. — Ситуация начинала действовать мне на нервы. — У нас нет времени. Вставай. Надо идти.

Я снова, но уже бережней, поднял Дашу с земли. Лицо девчонки блестело от слез, спутанные волосы висели сосульками, плечи ходили ходуном. Поймав ее взгляд, я заговорил быстро и уверенно:

— Щас пацаны оторвутся и выйдут на связь, а мы пока перекантуемся рядом с фермой. Этим мудакам даже в голову не придет искать нас там. Понимаешь? Все будет ништяк, так что не кисни.

Я широко улыбнулся и поймал встречную улыбку. Бледную, зыбкую, кривоватую, но — улыбку.

— Идем?

Даша шмыгнула носом, убрала сосульку за ухо и пристроилась позади. Мы зашагали в сторону фермы. Идти было приятно. Мерный шаг наводил порядок в голове. Ближе к амбару мои мысли обрели стройность. Из этой стройности родилась простая и понятная цель: не ждать, когда оживет рация, но раздобыть лодку, на крайняк плот, и выбраться с острова. Все остальное — потом. Приказав себе не думать дальше этой цели, я распластался по земле и пополз к опушке. Девчонка не отставала.

Улегшись бок о бок, мы уставились на ферму. Там горел свет и сновали вооруженные люди. Я насчитал десять человек. Наскоро посовещавшись, семеро из них двинулись к реке, трое зашли в хату. Эта движуха вогнала меня в ступор. Из-за Жилика такого кипиша быть не могло. Про нас же они вообще ничего не знали. Оставалась только девчонка. Но прежде чем приступить к расспросам, я решил разорвать дистанцию. Посмотрев на Дашу, я увидел, что ее снова колотит. Мы отползли в тень и встали на ноги.

— Валим отсюда в темпе. Бежать можешь?

— Постараюсь.

Я поправил рюкзак и подался прочь. Она осталась на месте.

— Ну что еще?

— Мне страшно.

— Не боись, прорвемся!

Бодрячок давался мне все с большим трудом. И после недолгого раздумья я тихо добавил:

— Мне тоже страшно, Даша. Но что делать? Выбираться-то надо.

Она посмотрела на меня долгим взглядом и побежала. Рассвет набирал силу. Обогнув ферму по широкой дуге, мы добрались до другого конца острова. Бег вымотал девчонку. Схоронившись за могучей сосной, я скормил ей «Сникерс» и дал попить воды.

— Наелась?

— Угу.

— Вот и ладненько. Теперь рассказывай. — Мой голос покрылся льдом, и она мгновенно это почувствовала.

— Что рассказывать?

— Начни с того, кто ты такая.

— Никто. Обычная студентка. Путешествовала автостопом. Поймала машину и, вот, оказалась здесь. А что?

— А то, Даша, что по лесу бродят мужики с автоматами, и они кого-то ищут. Стопудово не меня, за меня тут вообще никто не в курсе. И не Жилика — кому сдался старый бомж, с которого нехер взять? Остаешься только ты. Короче, расклад такой: или ты колешься по полной морде, или выбирайся с острова сама. Идти в одной упряжке черт знает с кем я не хочу.

Она заговорила. Мучительно и короткими очередями. Ее темные глаза шарили по моему лицу. Порой наши взгляды скрещивались.

— Меня похитили. Этим вечером.

— Давай подробности.

— Мой папа, он бизнесмен. У него свой пластмассовый завод. Эти, — она мотнула головой в сторону фермы, — хотят завод отобрать. А папа не отдает.

— Как тебя похитили?

— Я гуляла с собакой, и меня затащили в машину. Я даже понять ничего не успела. Просто схватили за волосы и швырнули внутрь. Как тряпку.

— Дальше?

— Связали, залепили рот скотчем и привезли сюда. Зачем-то переодели в эти вещи.

Она брезгливо посмотрела на поношенные шмотки и с мукой — на меня.

— Почему не рассказала этого сразу?

Она скукожилась и спрятала глаза.

— Отвечай, Даша.

— Я испугалась.

— Чего?

— Что ты...

— Ну?

— Присоединишься к ним. За выкуп. Или сам захочешь его получить.

— Вот оно что...

— Разве это не правда?

Она вскинула голову и уставилась на меня в упор.

— Нет. Мне такой блудняк нахер не нужен. Не по моей части.

На этом допрос закончился. И хотя я не мог подкопаться к ее рассказу, что-то мне в нем не нравилось. Слишком уж он был гладким. Ладно, подумал я, черт с этой историей, потом разберусь, сначала надо выбраться с острова.

— В общем, так, Даша. Щас идем вдоль берега, но из леса не выходим. Задача — отыскать бревно.

— Какое бревно? Зачем?

— Чтобы уплыть. Вытолкнем на течение, ухватимся и вперед. Бревно должно быть толстым, чтобы ты смогла на него лечь.

— А ты?

— Я и в воде смогу. Не забивай голову, просто ищи бревно.

Она тяжко вздохнула и поднялась с земли, ухватившись за мою руку. Потом долго не отпускала ладонь. Мне даже пришлось закурить, чтобы высвободиться из этого странного плена. Поглядывая на нее искоса, я вдруг заметил, как она переменилась после допроса. Черты лица расправились и ожили, походка стала упругой и женственной. Внезапно я поймал себя на мысли, что мне приятно за ней наблюдать.

Прошагав пару километров, я почуял костер. Мы залегли. Прижавшись губами к Дашиному уху, я прошептал: «Сиди тихо. Я на разведку». Она попыталась что-то сказать, но я зажал ей рот. Затем вытащил нож и пошел на дым. Через сто метров лес расступился. Передо мной была поляна. Там стояла палатка, горел костерок и котелок побулькивал на огне. У котелка сидела женщина и помешивала варево. Из палатки вышел мужик и заговорил про ягоды. «Собиратели, что ночуют в лесу», — догадался я влет. Закончив разговор, мужик ушел, но вскоре вернулся, волоча за собой двухместную резиновую лодку. Перехватив нож, я замер в ожидании удобного момента для броска. Вскоре он настал.

Опустошив котелок, парочка разделилась: женщина забралась в палатку, а мужик стал подкачивать лодку, повернувшись ко мне спиной. Медленно раздвинув кусты, я быстро пошел вперед. Скользя по траве, держал мужика периферическим зрением. Смотреть в упор, если хочешь подойти к цели незаметно, опасно. Такой взгляд легко почувствовать, и тогда все пойдет не по плану. Обычно такие зехера заканчиваются кровью, чего совсем не хотелось. До мужика оставалось метров семь, когда из палатки вынырнула женщина. Наши взгляды встретились, и она завопила. Я рванул изо всех сил, преодолев оставшиеся метры огромными прыжками. Мужик обернулся, но было поздно: моя пятка со страшной силой врезалась в его подбородок. Приземлившись, я тут же подскочил к женщине. Рукояткой ножа ударил ее в висок. Она завалилась набок.

Я подхватил обмякшее тело и затащил в палатку. Выбежал за мужиком. Его поза показалась мне странной. Пульс не прощупывался. Шейные позвонки не выдержали удара. Я положил его рядом с женщиной. Потом связал ей руки и ноги. Вышел из палатки. Закурил сигарету. Отметил, что пальцы дрожат. Докурив до фильтра, вернулся назад. Сел на складной стульчик. Надо было решать, как жить дальше. Чувство вины мешало думать. В лесу ждала Даша. Вокруг рыскали быки с волынами. Время уходило. «Убирать свидетельницу или нет?» — против воли лезло в голову. Просидев пятнадцать минут, я решил оставить все как есть. Ослабив путы на ногах собирательницы, я подхватил лодку и быстро скрылся в лесу.

Даша лежала на том же месте. Едва заслышав шаги, она вскочила и заулыбалась. Мысль о том, что это мог быть кто-то другой, не приходила ей в голову. При виде лодки глаза девушки округлились, сделав ее похожей на совенка.

— Лодка! У нас есть лодка!

— Да, есть.

— Но как? Откуда? И почему так долго?

Она шептала взахлеб, и было ясно, что полчаса в одиночестве дались ей непросто.

— Не болтай, Даша. Все вопросы потом. Надевай рюкзак и бегом к реке.

Она послушно кивнула и бросилась к рюкзаку. Я же, глядя на худенькую спину, вдруг подумал, что обязательно вытащу девчонку из этой передряги. Иначе мужик из палатки умер зря, а жить с этим мне совсем не хотелось.

Через десять минут мы вышли к реке. Оглядели берег из густых кустов, подбежали к воде. Даша запрыгнула в лодку первой. Я разогнал суденышко, зайдя в реку по колено. Потом забрался следом и налег на весла.

— На дно, Даша!

— Тут грязь и вода.

— Грязь не кровь, ее смыть можно.

Она устроилась на дне, вытянув ноги под сидушку. Я же греб как заведенный, не отрывая глаз от берега. Мы были уже на середине реки, когда из леса вышли трое. На плечах висели ружья. Через минуту они заметили лодку. Двое вскинули стволы и открыли огонь. Третий что-то кричал в рацию.

Даша сжалась на дне, уткнувшись лицом в мутную лужицу. Мне деваться было некуда. Я просто греб, стараясь не смотреть на стрелков. Все пули ушли в воду. У берега я спрыгнул в воду. Глубина оказалась по грудь. В два рывка я вытянул лодку. Забежал в лес, взял Дашу за локоть и потащил за собой.




http://flibusta.is/b/585579/read#t24

завтрак аристократа

Александра Ивановна Соколова Из воспоминаний смолянки



СОКОЛОВА Александра Ивановна [урожд. Денисьева, наст. отчество -- Урвановна; 9(21).3. 1833*, Рязан. губ. -- 10(23).2.1914, Петербург; похоронена в Москве на Пятницком кладб.], журналистка, прозаик, мемуаристка. Мать В. М. Дорошевича. Из старинного дворян, рода.


   Отец -- Урван Дм. Денисьев. кав. офицер, участник Отеч. войны 1812; мать -- Анна Анд. (урожд. Шумилова), из богатой семьи, имела "в приданое 4 тыс. душ крестьян в имениях, при к-рых были и фабрики и заводы" (ИВ, 1911, No 9, с. 813), на момент смерти мужа (1847) вместе с ним не проживала. В офиц. переписке (ЦГИА СПб, ф. 2, оп. 1, л. 4355, л. 12 об.) о вступлении С. (единств, ребенка в семье) в права наследства после смерти отца отмечалось, что местопребывание вдовы неизвестно. Судя по ф. с. отиа (РГИА. ф. 1349). недвижимого имущества на 1847 ни у него, ни у жены уже не было, и потому С. впоследствии жила только лит. трудом.


Фрагменты

I.




   Привезли меня семилетней девочкой в Петербург и отдали в "Смольный" <...> когда еще называли это воспитательное заведение Смольным монастырем... Да! "Воспитательное Общество Благородных Девиц" было основано (еще в молодости Екатерины II) при Воскресенском Смольном женском монастыре!


   ...Состав институток был самый разнообразный... Тут были и дочери богатейших степных помещиков, и рядом с этими румяными продуктами российского чернозема - бледные, анемичные аристократки из самого Петербурга, навещаемые великосветскими маменьками и братьями-кавалергардами; тут же и чопорные отпрыски остзейских баронов, и очаровательные девочки из семей польских магнатов (потом всю жизнь они бу-дут метаться между восторженным обожанием августейшей российской фамилии и горячей любовью к своей подневольной родине), и зачисленная на казенный кошт диковато застенчивая девочка из Новгород-Северского уезда Черниговской губернии - из семьи вконец обедневшего однодворца-дворянина, предки которого, однако, были записаны в "столбовую книгу" самых знатных людей еще допетровской Руси.


   Впрочем, в этом заведении "Для благородных"... воспитанницы должны были забыть о знатности и титулах своих родителей на все время своего учения, равно как и о различиях среди одноклассниц в одежде (понятие о классе включало в себя и его неизмененный в течение девяти лет состав, и - класс как одна из трех ступеней (по три года в каждом) нашего пребывания в Институте). Одинаковыми у одноклассниц были даже прически. Так, "меньшой" класс должен был обязательно завивать волосы, средний - заплетать их в косы, подкладываемые густыми бантами из лент, а старший, или так называемый "белый" класс, нося обязательно высокие черепаховые гребенки, причесывался "по-большому", в одну косу, спуская ее, согласно воцарившейся тогда моде, особенно низко...


   Класс независимо от его "временного" названия делился на группы по воспитанию ("дортуары" - каждая группа спала в своей комнате и была в течение всех девяти лет неизменна по своему составу; в нашем классе было десять дортуаров) и на отделения по степени своих познаний (по успеваемости). Здесь мы поступали в ведение учителей (учительницы полагались только для музыки и рукоделия).


   Учителя (одни и те же во все девять лет) занимались с нами, углубляя по мере наших возрастных и индивидуальных возможностей наши знания по преподаваемым ими предметам; нянечки (их нанимали из числа выпускниц "Воспитательного дома для сирот из народа"); пепиньерки - в качестве младших воспитательниц (эти спали в дортуарах вместе с нами), классные дамы (их работа по воспитанию считалась особенно ответственной), и тем более классная инспектриса (самое важное в каждом классе лицо) - все оставались с нами на все время нашего пребывания в Институте. Так что, повторяю, менялись (в соответствии с переменами в нас самих) лишь возрастные обозначения класса, которые неофициально (об этом ниже) соответствовали определенным "цветовым различиям".


   Помню, как мы, весь наш "меньшой" класс, еще не втянувшись в форму и аккуратность действительно, казалось бы, монастырской жизни, поголовно грустили по домашней свободе, за что и получали название "нюней" от среднего класса, облаченного в голубые платья и потому носившего название "голубого".


   Этот класс, составлявший переходную ступень от младших к старшим, был в постоянном разладе сам с собой и в открытой вражде со всеми. "Голубые" дрались со старшим ("белым") классом, впрочем, носившим темно-зеленые платья, дразнили маленьких из класса "кофейного" (мы были в платьицах кофейного цвета) и даже иногда дерзили классным дамам - это было что-то бурное, неукротимое, какая-то особая стихийная сила среди нашего детского населения... И все это как-то фаталистически связано было с голубым цветом платьев! Но стоило пройти трем очередным годам, и те же девочки, сбросив с себя задорный голубой мундир, делались внимательней к маленьким, более уступчивы с классными дамами и только с заменившими их "голубыми" слегка воевали, защищая от них "кофейную" малышню. И уже этим, новым "голубым", выговаривал по приезде император Николай:


   - Ну охота вам, mesdames, связываться с кафульками!.. Fi donc!


   В Институт я приехала из деревенской усадьбы и потому об особах царской фамилии имела представление как о персонажах народных сказок...


   И вот однажды перед обедом по дортуарам "кофейных" пронеслась весть: "Государыня приехала! С Великой княжной Ольгой!.."


   Прибежали классные дамы, вместе с пепиньерками стали обдергивать и поправлять "кафулек". В коридоре показался унтер-офицер Иванов с каменной, видимо, раскаленной на кухне плиткой, на которую он лил какое-то куренье... Куда-то, вихрем, пронесся наш эконом Гартенберг... Сторож Семен Никифорович появился в коридоре в новом мундире...


   В столовую входим парами... И уже в воображении семилетней "девочки из деревни" видением встают и корона, и порфира, и блеск каких-то фантастических лучей... Я вместе со всеми кричу давно уже заученное приветствие...


   Но где же императрица? К нам с приветливой улыбкой подходит худенькая, идеально грациозная женщина, в шелковом клетчатом платье, желтом с лиловым, и в небольшой шляпе с фиалками и высокой желтой страусовой эгреткой. Ни диадемы, ни порфиры... ни даже самого крошечного бриллиантика! Я разочарована...


   Рядом с императрицей стояла высокая и стройная блондинка, идеальной красоты, со строгим профилем камеи и большими голубыми глазами. Это была средняя дочь государыни Великая княжна Ольга Николаевна, впоследствии королева Вюртембергская, одна из самых красивых женщин современной ей Европы (Ольгу Николаевну на ее новой родине так почитали, что в ее честь учредили носящий ее имя орден).


   А тогда... Государыне доложили о моем несколько запоздалом в связи с болезнью поступлении в Институт, и она милостиво пожелала меня увидеть. В ответ на мой низкий реверанс, отвешенный по всем законам этикета (с этими законами знакомили в Смольном сразу же, даже раньше правил грамматики), государыня улыбнулась, потрепала меня по щеке и сказала, что она передаст государю, какую маленькую диву привезли в Смольный.


   А я, хотя и отвечала ей, благодарила ее вполне по тому же этикету, все еще сожалела о персонажах той сказки...


   Каникул в нашем "институте-монастыре" не полагалось, и двери его, затворившиеся за еще совсем маленькой девочкой, отворялись уже перед взрослой девушкой.


   ...Хотя и правда то, что среди самых образованных женщин России было немало выпускниц нашего Института, но некоторые из нас даже и в нашем классе радовали своих профессоров сообщениями о том, что прусский король Фридрих II основал Священную Римскую империю германской нации, а Александра Невского полагали -среди польских королей!.. Из Института, бывало, исключали за неисправимо вульгарное поведение, но никогда - за "неуды" в учении. При этом - ни звука огласки в первом случае ("благородные родители" тихо забирали своих чад, выказавших себя не очень благородными) и никаких порицаний - во втором (просто их переводили в "отделения со слабой успеваемостью", каковые были в каждом классе). Так что вполне затем могли выпустить из Института вместе с этим их знанием о "польском короле Александре Невском"...


   Правда, в музыке, танцах, во всем, что ожидало нас (вернее, могло ожидать) в нашей будущей жизни... преуспели почти все, и особенно все хорошо изъяснялись по-французски (на французском пели и даже некоторые слагали стихи). Впрочем, с теми, кто ленился понимать русский язык, переставали говорить и по-французски (разве что долго терпели в этом отношении девочек из семей наших горных и степных феодалов, не знающих других языков, кроме родного). Подчас даже меж собой, в своих дортуарах, девочки ставили таких - знающих французский, но ленившихся "понимать по-русски" - в самые неожиданные для тех положения, иногда смешные действительно...


   Один из таких забавных случаев донесла до нас, новеньких, изустная история Института. На этот раз инициатором его была даже и не смолянка, а Великая княжна Александра, которую, вплоть до ее замужества, часто привозили в Институт к ее сверстницам, разумеется, уже после окончания теми занятий с учителями; иногда приезжал с ней и кто-нибудь из ее августейших родителей.


   Ей очень нравилась одна из шести поступивших тогда в Институт девочек из дворянских семей Швеции. Вопреки всем наблюдениям о замкнутости скандинавского характера эта восьмилетняя шведка была как раз очень общительна, но - только на одном, французском, языке... Русские слова она заучивала, скорее, как бы для коллекции, не придавая им ровно никакого значения.


   И вот Великая княжна, сама тогда еще совсем подросток, придумала, как более к месту употребить хотя бы одно из ее русских слов... С каковым и посоветовала ей подойти к высоченному "Zum Soldaten", любующемуся в это время игрой "царских рыбок" в аквариуме.


   Девочка все так и сделала. Чтобы обратить на себя внимание этого, по ней, очень высокого солдата (а это был император Николай Павлович), она дернула его за фалду мундира и сказала, как ей казалось, только одно слово:


   - Царьрыба!..


   ...Интересно, сразу же догадался Николай Павлович, что эта, лично ему неизвестная, в рыжих кудряшках, "кафулька" имеет в виду то, что плавает в аквариуме?


   А я в первые свои годы в Институте видела эту шведку уже золотокосой выпускницей "белого" класса, совершенно без акцента певшую романсы Варламова вместе с правнучкой Суворова Еленой Голицыной.


   И раз уж я заговорила о наших институтских солистках, не могу здесь не вспомнить Фавсту Калчукову... Только верность этой девушки традициям своего рода (одного из самых знатных и уважаемых среди калмыков) не позволила ей стать профессиональной, сказать без преувеличе-ния, выдающейся певицей. Ее голосом была увлечена пианистка Клара Вик, которая и в следующем году, по приезде в Петербург, приезжала в Институт, на этот раз со своим мужем-композитором Шуманом; они, сменяя друг друга у пианино, чудесно играли нам.


   Рассказать кстати - выступал у нас и знаменитый итальянский баритон Антонио Тамбурини; причем нам, девочкам, как раз больше всего понравилось, когда он пел вместе со своими сыном и дочерью. И, дважды бывая с гастролями в Петербурге, играл у нас сам Лист! Рассказывали, что уже после первого своего концерта в нашем рекреационном зале, он полушутя признался попечителю Института герцогу Петру Георгиевичу Ольденбургскому - чем мы ему сами понравились... Сказал, что, замечая на наших юных прелестных лицах трепет сопереживания со своими испытываемыми во время игры чувствами, он, уже оповещенный о "правилах поведения воспитанниц", играл и чувствовал себя у нас особенно непринужденно, заранее зная, что освобожден здесь от необходимости бессчетно раз потом раскланиваться в ответ на овации публики: в нашем "монастыре" аплодировать не полагалось!


   В записках о своей юности в Смольном институте я упоминала Великую княжну Александру Николаевну; она чаще других великих княжон бывала в Институте, и потому хочется вспомнить здесь о ее судьбе то, что теперь, за давностью лет, многие, возможно, уже не знают...


   Император Николай, обычно строго, когда находился с членами своей семьи в свете, соблюдавший по отношению к ним церемониал обращений, единственно эту из своих дочерей называл вплоть до ее замужества "Сашенькой". Рассказывали, что иногда он сам, столь обычно далекий от сентиментальности, присоединялся в Царском Селе к ее любимому занятию - кормлению лебедей.


   Уже Александра была, что называется, девушкой на выданье, когда в столичном цирке стала выступать наездница (уже не помню ее имени и национальности, она, точно, была иностранка). Эта циркачка настолько разительно и лицом и фигурой напоминала Александру Николаевну, что, говорят, когда она в костюме амазонки проезжала после своего номера круг по манежу, зрители аплодисментами и выкриками одобряли в ее лице едва ли не самую Великую княжну, озорно иногда звучало и само августейшее имя...


   Наездницу, предложив ей утешительное вознаграждение, попросили уехать, однако она довольно резонно ответила, что своим успехом в цирке обязана не похожести на кого-то, а исключительно своему мастерству. Тогда, видимо, еще большая сумма была вручена антрепренеру, и, хотя труппа его уже было собиралась переезжать для выступлений в Москве, он отказал наезднице в дальнейшем ее участии.


   ...Передавали, что по выезде из России эту цирковую артистку спасло лишь ее нероссийское подданство: такую злую пообещала она Александре Николаевне судьбу.


   Великая княжна Александра Николаевна вышла замуж за едва ли не самого красивого тогда из всех принцев Европы. Но уже вскоре, на чужбине, обнаружились у новоявленной принцессы Гессен-Кассельской признаки чахотки (это особая тема - из поколения в поколение у княжон Романовых не остывающая ностальгия по Родине), но умерла Александра Николаевна родами. Ребенка, не увидевшего свет ни на минутку, положили в гроб вместе с ней.


   Горе отца, императора Николая... это его личное, по персту судьбы, горе... могли видеть лишь самые близкие ему люди. Между тем вскоре за бешеные деньги доставлены были из-за границы редчайшие тогда черные лебеди - и от одних слышала я, что ими на царскосельском озере заменили белых, другие же утверждали, что черные плавали вместе с теми, которые кормились из рук "Сашеньки".


   Я уже не застала тех дочерей декабристов, которые были приняты в Смольный институт по просьбам их вдов и их супруг. Недавно я прочитала, что среди воспитанниц Смольного была дочь Рылеева, однако это ошибка - она воспитывалась в Патриотическом институте. Среди других фамилий дочерей казненных или сосланных в Сибирь участников мятежа указывалась дочь Каховского. Уточню лишь, что в Смольном институте воспитывались две дочери Каховского - обе они вышли из Института с серебряными медалями.


   И мне рассказывали, что, бывало, когда дочерей императора еще подростками привозили к их сверстницам-смолянкам (с кем иначе было им иг-рать в Зимнем дворце?), девочки, Романовы и Каховские, совершенно забыв, кто их отцы, весело, взапуски носились по нашему саду...


   Далее я хочу рассказать о такой смолянке, какой была princesse de gouries (так, говорят, почти всерьез, принцессой, император Николай в беседах с попечителем Института называл эту дочь покойного владетеля одного из грузинских княжеств - Гурийского)...


   Терезу Гурийскую я застала уже окончившей Институт, но все еще в определении своей судьбы проживающую в нашем "монастыре" (правда, уже в отдельной комнате и с личной прислугой).


   Тереза была замечательно хороша - обычною, тяжелой грузинской красотою: белая, полная, крупная, с большими миндалевидными глазами (уж не таких ли восточных красавиц называют "гуриями"?.. Да нет, эта поражала удивительной добротой). При этом она отличалась каким-то властным, доминирующим голосом (видимо, сказывалась порода восточных властителей), но, вместе с тем, - таким вдруг гомерическим хохотом, раскаты которого были хорошо знакомы всему Смольному "монастырю".


   По окончании Института она хотела получить (и - получила!) придворный шифр, но вдруг стать фрейлиной отказалась (по-моему, к нема-лому облегчению двора, уже по-европейски не готового к таким непосредственным в своих проявлениях натурам). Во всяком случае, графиня Разумовская, самая старая, важная и почетная из всех придворных дам того времени (по слухам, почти считавшаяся визитами с императрицей), привезя ей этот бриллиантовый шифр, была просто шокирована самой формой ее отказа и этой ее хорошо знакомой всему нашему монастырю громкой смешливостью. Так что затем пришлось успокаивать графиню, всегда гордую поручаемыми ей важными миссиями, самому императору...


   И здесь, в напоминание нашим историкам дворянских родов, хочу указать на случай, из ряда вон в отечественной геральдике. Государю импе-ратору Николаю Павловичу было благоугодно указать, что... светлейшая княжна Тереза Гурийская после своего замужества, вопреки всем обычным в этом отношении постулатам, не только будет пожизненно названа светлейшей княгиней, но после своей свадьбы удостоит этим первым после великокняжеского титулом и своего избранника!


   И как же после этого пришлось поволноваться двору!.. За сравнительно небольшой срок проживания Терезы в нaшeм "монастыре", уже после окончания ею Института, эта необыкновенно влюбчивая девушка готова была наградить столь высоким титулом трех или даже четырех объектов своей симпатии, из которых, конечно, наиболее "в своем роде" был бы наш институтский учитель рисования, вообще не принадлежавший к дворянскому сословию.


   За дело взялись по поручению Императрицы... На первом же в аристократическом Петербурге балу Терезе представили служившего в столич-ной гвардии грузинского князя Дадиани, между прочим, тоже "светлейшего". Соплеменник тем более признал в Терезе красавицу; к тому же не мог не понимать гордый грузинский князь, что за фигура на историческом фоне Грузии эта дочь владетеля бывшего Гурийского княжества! Бракосочетание состоялось в придворной церкви, императрица собственноручно приколола невесте венчальную вуаль, великие княжны были с ней в храме в качестве подруг, а на свадьбе посаженным отцом был сам император. Тотчас после свадьбы князь вышел в отставку и увез супругу в одно из своих богатейших поместий в Грузии.


   Здесь я хочу захватить своим повествованием особу, которая ко времени моего поступления в Институт уже окончила его, но которая еще долго навещала нас, а впоследствии стала матерью героя, вошедшего в нашу отечественную историю, - Ольгу Полтавцеву... Высокая, стройная - помню ее однажды в легком белом платье и яркой пунцовой бархатной мантилье, накинутой на плечи, - она была совершенная красавица! Позднее, когда она была замужем за "вторым Скобелевым" (хотя именно его потом будут в армии называть "Скобелевым Старшим"), она, смеясь, жаловалась моей тетке на "Скобелева Первого" - знаменитого коменданта Петропавловской крепости и одновременно первого в России военного писателя. Скобелев Первый являл собою пример редкого в России восхождения от "солдата Кобелева" до возведенного в права "потомственного дворянина Скобелева", дослужившегося до высшего в армии (перед фельдмаршальским) звания. Теперь же, как рассказывала нам эта его сноха Ольга Николаевна (сама тогда по мужу еще далеко не генеральша), бурно занимаясь со своим юным внуком Дмитрием военным делом, генерал от инфантерии предрек, что тот весь путь к его званию пройдет в армии за вдвое короткий срок.


   ...Не мог этот генерал и писатель, Скобелев Первый, даже и предположить, какое на самом деле высокое место в истории русской армии займет его внук! Как не мог он провидеть и трагическую судьбу матери этого исторического героя - нашей смолянки...


   Успев увидеть сына во всей поистине всеотечественной его славе, сама Ольга Николаевна, уже вдова генерала, отдаст последние годы своей жизни милосердной работе для народов, освобождению которых от турецкого ига так много способствовали ее муж и сын: станет одной из главных фигур Общества Красного Креста на Балканах. Между прочим, кроме организации больниц и сельских лазаретов по оказанию первой медицинской помощи в Болгарии и Румынии, она оказалась одной из тех, кто материально и юридически оказал поддержку созданному там, близ Шипки, пожизненному приюту для тех изувеченных ветеранов русской армии, которые не захотели вернуться на родину.


   В очередной поездке Ольги Николаевны по Румынии на ее экипаж напала шайка разбойников, в которой среди румын и болгар оказался бывший русский офицер, даже и воевавший под командой ее сына, - некто Узатис... Говорили даже, будто Ольге Николаевне было известно, что этот Узатис отказался от возвращения на родину со своим полком, поступил в румынскую полицию и что-де он взялся сопровождать ее ввиду большой суммы денег, которые она везла с собой (тогда многие в России жертвовали освобожденным от турок христианам Балкан), и что сам же он и убил ее. Однако я не думаю, что Ольга Николаевна могла довериться такому отщепенцу. Скорее всего, действительно имея отношение к местной полиции и зная, что... женщина следует с большими деньгами, узнал тот, кого именно они убили уже из захваченных вместе с деньгами документов; потом стало известно, что в ту же ночь негодяй застрелился.


   Пиетет особого отношения к императорской фамилии, разумеется, культивировался в Институте, но уже тогда наступало время куда более свободного общения, если не с самим императором, то с другими лицами его августейшей семьи.


   Вспоминается, например, из "голубого времени" (среднего класса) княжна Надинька Н. (не буду здесь называть ее фамилии, так как в связи с этой девушкой коснусь неординарных взаимоотношений ее родителей). Прехорошенькая и не глупая вовсе, эта институтка при посещении Смольного Великим князем Константином Николаевичем взялась уверять его, что его невеста, не в пример ему самому, красивее (а это была очередная в доме Романовых немецкая принцесса -уже в Петербурге перешедшая в православие Александра Иосифовна, и впрямь красивая очень). И что, добавила расшалившаяся наша девица Надинька, гораздо достойнее ее в качестве ее мужа мог бы быть его, Великого князя Константина, брат - Великий князь Николай (тот приехал в Институт вместе с ним, но присутствовал в это время на экзамене в старшем классе).


   Константин Николаевич улыбнулся и, поддержав ее в шутливом тоне, сказал, что он ревнует ее к своему брату.


   - Что ж, может, вы и правы в своем предположении!.. - сказала Надинька. - Приведите, пожалуйста, его Высочество Николая Николаевича, я хочу его видеть!


   Константин громко рассмеялся и предложил девице-шалунье променять разговор с его братом на коробку конфет, которая по согласию Надиньки, видимо, наконец одумавшейся, и была принесена камер-лакеем на подносе. Великому князю легко было это исполнить, так как в дни так называемых императорских экзаменов, когда весь двор обыкновенно присутствовал при танцах и пении воспитанниц, с утра в Смольный привозилась царская кухня и приезжали придворные повара и камер-лакеи.


   Теперь-то мне понятно, что Надинька хотя бы так развеселила тогда себя за переживаемую ею горесть в связи с разладом друг с другом ее роди-телей... Отец и мать ее (та вдруг перешла в католичество) жили порознь, и это не могло не сказаться на характере их дочери, который был очень неровным. Помню явственно, как в Мраморном зале, где обычно проходили свидания воспитанниц с родными, с Надинькой сделался нервный припадок: в зал сначала вошел ее отец и почти тотчас - ее мать... Остановившись, они враждебными взглядами смерили друг друга...


   - Папа!.. Мама!.. - могла только выговаривать девочка и вдруг разразилась рыданиями.


   Отец уступил: молча поцеловал дочь, положил гостинцы и вышел из зала бледный как полотно.


   Но в связи с так называемым благородным происхождением и благородным воспитанием питомиц нашего Института (чувствую теперь, что эта оговорка о "так называемом" - явная здесь с моей стороны дань времени: тогда, во дни моей юности, я просто не поняла бы ее) нельзя, говорю, в связи с этим не сказать о тех проявлениях чисто сословного взгляда на жизнь русского общества, примеры которого из жизни Института прояснились для меня в качестве явления много позже.





  http://az.lib.ru/s/sokolowa_a_i/text_1901_iz_vospminany_smolyanki.shtml



завтрак аристократа

Павел Селуков из сборника "Халулаец" - 21

«Золотой» укол



Тридцатитрехлетний Марамыгин сидел на лавке жарким августовским днем и ничего не делал. Это занятие удавалось ему лучше всего. В молодости Марамыгин посидел в лагере, где поседел и потерял пригоршню зубов. Потом, то есть в тридцать лет, он подсел на «план» и окончательно распрощался с идеей трудоустройства. Он немного шабашил по евроотделке, но в основном жил мелким криминалом и «скорой помощью». Под «скорой помощью» я имею в виду посредническое участие в приобретении наркотиков. Иногда Марамыгин брал за эту услугу деньги, иногда — товар. Его жизнь протекала ни шатко ни валко, но достаточно терпимо, чтобы он на нее не жаловался. Амбиции Марамыгина простирались куда-то в район Сочи, где подходило время бархатного сезона. Денег на Сочи, как вы понимаете, у парня не было.

Тридцатипятилетний Артюхин, который появился из-за угла и пошел к приятелю Марамыгину, точно знал, что денег у того нет, хотя про Сочи и не догадывался. Он знал, что бросит свое предложение на благодатную почву, но не знал, что попадет им в нерв. В противоположность Марамыгину, Артюхин в лагере не сидел, криминальными наклонностями не отличался, однако имел свою собственную полнокровную трагедию — ВИЧ. Артюхин заразился им по пьяни, когда ему поднесли заряженный шприц «соли», а он взял да и укололся. Этим уколом Артюхин вышел на марафонскую дистанцию, которую пробежал за три недели, чтобы очнуться под капельницей, а через полгода узнать диагноз. С диагнозом Артюхин кое-как смирился и стал принимать антиретровирусную терапию. Не смирился Артюхин только с одиночеством. Старая подруга от него ушла, а новую завести не получалось, потому что Артюхин честно говорил понравившимся девушкам о своей болезни. Девушки реагировали однообразными исчезновениями. Три с половиной года исчезновений надломили Артюхина. Он жил в однушке вдвоем с кошкой, мучился депрессией, злоупотреблял онанизмом и частенько хотел вышагнуть из окна, но не вышагивал, потому что жил на третьем этаже.

Два месяца назад Артюхин встретил Петухову. Тридцатилетняя Петухова была брюнеткой с полными плечами и мягкой улыбкой. Но самое главное — она была доброй. Добрая Петухова сходила с Артюхиным на три свидания, а на четвертом узнала про болезнь. Новость ее потрясла, и она ушла от Артюхина с таким выражением лица, вслед за которым девушки обычно исчезали. На следующий день она написала Артюхину в соцсети «ВКонтакте» и сама назначила четвертое свидание. После него уже Артюхин шел домой с интересным лицом. На свидании Петухова рассказала ему про Васюкова, который был ее гражданским мужем, а полтора года назад попал в страшную аварию и теперь влачит существование овоща и живет с ней, потому что нуждается в круглосуточной заботе, вроде кормления через трубочку и смены подгузников. Матери он не нужен, а Петухова бросить его не может из нравственных соображений, хоть и прожила с ним один год. Иными словами, доброта Петуховой оказалась явлением двойственным, и если в адрес своей болезни Артюхин ее приветствовал, то в адрес Васюкова она ему решительно не нравилась. Артюхин думал, что наличие Васюкова может продлить его одиночество, помешав отношениям с Петуховой. Артюхину хотелось, чтобы Васюкова не было. Ну, или доброта Петуховой на него не распространялась. Сама Петухова, поначалу тяготившаяся заботой о гражданском муже, вдруг отыскала в ней героический рефрен. Внутри себя она совершала подвиг и через этот подвиг утяжеляла свою жизнь в экзистенциальном смысле, что всегда приятно доброму человеку.

Артюхин с Петуховой непрестанно думали о Васюкове, который вообще ни о чем не думал. Васюков лежал в специальной кровати, пускал слюни, вращал глазами и даже не мог один раз моргнуть вместо «да» или моргнуть два раза вместо «нет». Основной вопрос, который интересовал Артюхина к шестому свиданию, это поправится ли когда-нибудь Васюков. Потому что если Васюков поправится, а Петухова уйдет к нему, Артюхину, то ему будет затруднительно это пережить. Мнение врачей на этот счет было однозначным: Васюков может поправиться, но это неточно. К этому времени Артюхин прикипел к Петуховой. Ему нравилось переписываться с ней в соцсети «ВКонтакте», сидеть на лавке, есть пиццу, ходить в кино. Ему даже нравилось молчать в ее присутствии. Обычно скаредный Артюхин возил Петухову на такси, засыпал цветами и подарками. Он решил, что наконец-то встретил родственную душу. И чем крепче он утверждался в этом мнении, тем сильнее его раздражало существование Васюкова. Артюхин не был нравственным человеком, не был он и человеком тонким, а был он человеком прямого действия из тех опасных людей, у которых между желанием и его воплощением если что-то и есть, то в лучшем случае зазор.

Собственно, именно поэтому Артюхин подошел к приятелю Марамыгину и рассказал ему все то, что я сейчас рассказал вам, — только в выражениях более емких и с упоминанием ста тысяч рублей, скопленных им на покупку автомобиля. Эту сумму Артюхин предложил Марамыгину в обмен на следующую операцию: Артюхин дает Марамыгину ключи от квартиры Петуховой, уходит с ней гулять, Марамыгин проникает в квартиру и всаживает Васюкову «золотой» укол — три грамма героина, после чего уходит восвояси, а Артюхин и Петухова констатируют смерть. Как ни странно, нравственным оправданием этой операции послужило милосердие. Артюхин солгал Марамыгину, что Васюков никогда не поправится, а держать человека в таком состоянии бесчеловечно.

Соблазнившись деньгами и милосердием, Марамыгин принял от Артюхина три тысячи рублей на покупку героина и согласился отпустить в мир иной бедного Васюкова. То есть вначале он согласился, а потом представил свои действия в подробностях и содрогнулся. У Марамыгина была слабая фантазия, и процесс представления потребовал от него усилий и начатков эмпатии, которых до этого он в себе не обнаруживал. Марамыгина смутил не сам факт убийства, а роль палача, потому что в кабацкой драке он мог пырнуть человека преспокойно, но вот так вот... деловито... по-медицински подойти и вколоть...

Известно, всякая смута подталкивает к костылям морали. В этом же направлении пошел и Марамыгин. Он решил доподлинно узнать, точно ли Васюков никогда не поправится. Это казалось ему очень важным. Таким же важным, как разница между милосердием и палачеством. Марамыгин понимал это не умом, а предельно обострившимся звериным чутьем, ведь раньше убивать ему не доводилось. Чтобы разобраться в ситуации, он создал левый аккаунт в соцсети «ВКонтакте», написал Петуховой, представился одноклассником Васюкова, прочел о его бедственном положении, а потом вскользь спросил про лечащего врача. Заполучив фамилию и номер больницы, Марамыгин курнул две ляпки «плана» и поехал по адресу. Врача ему удалось найти в ординаторской. Отрекомендовавшись родственником Васюкова из Ульяновска, он повел разговор о лечении в Израиле и так узнал, что больной вполне может поправиться. Эта информация в корне меняла дело, потому что Марамыгин искренне считал, что никому и никогда не позволял использовать себя «втемную». Да и палачом ему быть совсем не хотелось.

Беспокоился и Артюхин. Заказав мужа своей подруги, он совершил действие, то есть сделал то, что делать привык, однако потом впал в сомнения. Действие освободило его от потребности действовать и обременило потребностью думать. К тому времени дубликаты ключей уже были готовы (парафиновые слепки, знакомый ключник...) и даже назначен день «икс». Сомнения Артюхина носили серьезный характер, но давать заднюю он не привык, да и договоренность с Марамыгиным налагала обязательства, поэтому в день «икс» все пошло по плану.

Ровно в девятнадцать ноль ноль Артюхин и Петухова встретились у подъезда Петуховой и пошли с Грузинской в сторону Драмтеатра. Погода стояла жаркая, но и для жаркой погоды Артюхин вспотел противоестественно. Когда пара перешла улицу Екатерининскую, из недр двора появился Марамыгин, вошел в подъезд, поднялся на четвертый этаж и проник в квартиру. В квартире он заглянул в дальнюю комнату: Васюков лежал с трубкой в горле и мирно спал. Марамыгин прикрыл дверь и расположился в гостиной. Включил телевизор. «Барселона» играла с «Реалом». У Марамыгина был свой план — дождаться возвращения Артюхина и Петуховой, чтобы разоблачить первого перед второй. Аванса Артюхин не заплатил, а главное — солгал, и Марамыгин считал себя свободным от договоренностей. В это же время, то есть через пятнадцать минут после начала прогулки, Артюхин осознал собственную неправоту и побежал. Он не знал, как объяснить свое бегство Петуховой, и поэтому побежал таинственно и бессловесно. Артюхин бежал на Грузинскую, чтобы остановить Марамыгина, а Марамыгин рылся в холодильнике Петуховой, отыскивая пиво. Когда разгоряченный Артюхин ворвался в квартиру, Марамыгин уже лежал на диване. Пиво он не нашел. За немой сценой последовал тяжеловесный разговор.

— Убил?

— Нет. Тебя щас убью. Ты почему напиздел, что он не поправится?

— А ты откуда знаешь? Я тебя остановить прибежал. Не знаю, почему напиздел. Ебан.

— Ебан. Я у врача был. Хотел за тебя подружке твоей рассказать.

— Нельзя его убивать. Пусть будет, как будет.

— Нельзя, конечно. Как оно будет, так и пусть будет.

— А это чё? «Барса», что ли?

— Ага. «Реал» возит.

— Месси играет?

— А то! Иньеста голевую отдал. Ты чё сел-то?

— А чё?

— Подруга твоя где?

— Ой, блядь! У меня от жопы отлегло, я все забыл!

— Ты как ее оставил-то?

— Убежал просто...

— И чё скажешь?

— Не знаю.

— Скажи, что в сортир приспичило, а говорить было неудобняк.

— По-большому типа?

— Ну да. Шаурму мотанул днем, вот дно и пробило.

На том и разошлись. Артюхин побежал искать Петухову, а Марамыгин поехал сидеть на лавке.



После пикника



На Пролетарке есть сосновый лес, а в лесу карьер, где ЗСП песок добывает. Там на дне вода какая-то, а теперь сосенки маленькие растут, потому что экскаваторы весь песок выбрали и сейчас в другом месте роют. На этом карьере пролетарцы шашлык варганят, когда Первомай и весне порадоваться охота. А пока не Первомай, пока апрель, там нет никого, и только обрыв голый и вороны иногда летают. На днях подсушило чуток, и я Юлю в поход сгоношил. Бутербродов навертели. Термосок. Рюкзаки снарядили. Ножик-спички. До речки Гайвы. Пехом. Там лесной массив трасса прорезает, а по центру трассы отбойники стоят. Промеж отбойников — столбы. А в одном месте столба нет. Щель метровая зияет. Это единственный участок, где дорогу можно перейти, чтобы через отбойник не перелезать. Перелезть, конечно, плевое дело, только очень уж грязно. Машины на огромной скорости несутся и прямо брызжут из-под колес гнусью всякой.

Мы с Юлей из дома в пятницу поутру вышли, часов в девять. План был такой: до Гайвы, там пикничок — и обратно. Неторопливым шагом. Нам не так уж обязательно было до Гайвы доходить, потому что главное — лесом надышаться, головой повертеть, по земле походить, а не по снегу.

Я вообще заметил, что за год как бы четыре жизни проживаю. Паша-летний, Паша-осенний, Паша-зимний и Паша-весенний соответственно. Летом, например, я загорелый, болтливый и уверенный. Осенью — молчаливый, лицом серый и на подъем труден. Зимой нервным становлюсь. Меня будто невидимый лед сковать пытается, а я на него то грудью бросаюсь, то прогибаюсь обессиленно. А весной оттаиваю. Думы всякие стремительные внутри зарождаются. Я их пока не воплощаю, но уже собираюсь. Улыбаюсь, как вдова, у которой муж нашелся, когда его все утопшим считали. Это непросто на самом деле. Человек — существо консервативное. Не любим мы перемены, мы про них только говорить любим. А тут они еще и нечаянные. То есть предначертанные. Мы порой и сами не замечаем, какими разными в течение года бываем. Можно сказать, четыре человека в одном теле живут и промеж собой никогда не встречаются. Конечно, это не совсем разные человеки, потому что недра личности их как бы пуповиной связывают, но все равно отличия есть.

О такой вот ерунде я думал, когда мы с Юлей из подъезда вышли, чтобы в походик идти. Пролетарка в апреле блеклая. Дома пошарпанные стоят, некрашеные. До Девятого мая время-то есть, вот Демкин и не спешит своих маляров на фасады напускать. А числа двадцать девятого обязательно напустит. Меня одна промышленная малярша в том году чуть до инфаркта не довела. Я у окна стоял и кофе пил, а она спустилась резко с десятого этажа и как бы внезапно напротив меня материализовалась. С той стороны окна. А ты ведь никак не ожидаешь увидеть человека, когда на девятом этаже живешь. Птичку еще куда ни шло. А тут целая девушка с валиком. Я и кофе пролил, и вскрикнул даже подранком от такого явления. Целый день потом вспоминал, похохатывал.

Ладно. Вышли мы с Юлей из подъезда и в лес двинули. А на пятаке возле бывшего «Вивата» Генка стоит. Генка плохой совсем, потому что «медицину» пьет. У него батя лежачий, и Генка через это еще больше пьет. Я с Генкой всегда за руку здороваюсь, потому что мы с ним раньше вместе «медицину» пили. Я теперь не пью, конечно, но с Генкой все равно здороваюсь и мелочь ему даю, чтобы никто не подумал, будто я зазнался. Я даже его чуть-чуть люблю, ведь он незлобивый и малахольный. Ему как бы ничего от жизни не надо, и от этого равнодушия в нем доброта образовалась. Генка не живет, а словно пикникует на обочине, где мимо жизнь проносится, а он на нее глядит прозрачными глазами и улыбается деликатно, чтобы, видимо, не вспугнуть. Юля Генку не любит. Она вообще алкашей не очень. Я ее не виню. Юля алкашом никогда не была и поэтому за Генкиной алкашностью Генку не видит. Так богатые за чужой бедностью бедняка не замечают. Или пуритане какие за гейством человеческим человека не признают. Общемировая проблема, чего тут. Даже Драйзер, говорят, о ней писал.

Генка меня шагов за двадцать приметил. Не то чтобы оживился, но глазками заблестел. Как же — мелочь пожаловала. Поздоровались. Смотрю — у Генки губа нижняя раскурочена. Да так, знаете, раскурочена, что губы будто бы три. Юля подходить не стала. Неподалеку тормознула, спиной выражая недовольство. «Чего, — говорю, — с губой?» А Генка лыбится малахольно и рукой машет. Пустое типа. Я мелочь выгреб, сыпанул Генке в руку. Тот принял, но без энтузиазма. В аптеку даже не ринулся, как обычно. Опустил мелочь в карман и спрашивает: «Ты куда пошел?» «В лес, — говорю. — Пикниковать. Бутеров навертел. До Гайвы». А Генка вдруг: «Можно с тобой?» И тут же, пока я отказать не успел: «У меня батя помер». Я аж сглотнул. На Юлю посмотрел тоскливо. Будет мне дома за такого попутчика. «Отмучился, — говорю, — батя твой. Мои соболезнования». Может, думаю, Генка пить бросит? Все-таки за лежачим стариком ухаживать тяжко. А Генка свое гнет: «Можно с тобой или нет?» «Можно, — говорю. — Пошли». А он: «А жена твоя чего скажет?» А я: «Да уж чего-нибудь скажет, будь спокоен». Сбегал Генка за фунфыриком, и двинули мы в лес. Пока он в аптеку ходил, я Юле ситуацию обсказал. Типа не отшивать же его, когда у человека отец помер? Она, конечно, обломалась, но ругаться не стала.

Пошли. Вначале по зээспэшному тротуару чапали, где люди бегают. Потом к дачам свернули. Там промеж ними проход есть, который аккурат на карьер выводит. Обычно Генка чего-нибудь болтает, а тут всю дорогу молчит. И фунфырик бодяжить не думает, хотя у меня бутылка воды из рюкзачного кармана торчит. Юля тоже к беседам не расположена. Дуется на меня, что я Генку взял. Позади идет. На правах слабосильной девочки. А на самом деле она резвее меня шагать может. Странная такая прогулка. Вроде втроем идем, а вроде — по одному. Неуютно как-то. Чтобы разбавить атмосферу, я сам с Генкой заговорил.

— Когда похороны, Ген?

— Две недели назад были.

— Ясно. Как прошли?

— Не ожил.

— Чего?

— Не ожил, говорю.

— Дерзишь, приятель.

— Как прошли, как прошли... Закопали, и все!

Дальше я говорить не стал. Когда говоришь, чтобы атмосферу разбавить, всегда плохо получается. Нельзя специально молчание нарушать, оно само должно нарушиться. А я полез, потому что всегда мне больше всех надо. Так и помру, наверное, дураком.

Пока это все происходило, мы к карьеру подошли. К карьеру подойти — это все равно что из окна по пояс высунуться, когда в квартире блины пекли и дымно. Деревья расступаются, и перед глазами симпатичная пустота предстает, как стадион «Камп Ноу», только с сосенками по краю. Мы все втроем к обрыву подошли и давай вдаль смотреть. Большое дело — смотреть вдаль, когда всю зиму в потолок пялился. Тут я вниз глянул. Прямо под нами лужа была, а из нее арматура торчит, как заградительные колья. А Генка, балбес, к самому краю подошел и давай на носках качаться. Раз качнулся, два качнулся, три качнулся. Гляжу — земля пошла, вот-вот сползет. Отпихнул Юлю назад, метнулся, сгреб Генку за шкирку, отволок. «Жить, — говорю, — надоело, придурок!» А у него глаза блестят, как у нарика «солевого». «Чего, — спрашиваю, — с тобой такое творится?» А Генка бурчит: «Ничего. Пусти». Пустил. Не век же мне его за шкирку было держать?

Дальше двинули. В обход карьера по левой стороне, где сосны обгоревшие стоят. Я Юле рядом велел идти, потому что тут стаи собачьи попадаются. Когда по семь псов, а когда и штук по тридцать бывает. У меня на этот случай шокер в рюкзаке. Не чтобы собак бить, а чтобы стращать разрядом издалека, потому что они его боятся и не подходят. В этот раз собак не оказалось. А тропка, конечно, живописная. Сосны обгоревшие Стругацкое настроение создают. Будто ты не по Перми идешь, а по Зоне, где все что угодно случиться может. Я тут люблю ходить и про зомби-апокалипсис думать, где я как героическая личность себя проявлю.

Когда тропка кончилась, мы вышли на Камазную дорогу, а потом на просеку, которая в трассу упирается аккурат в том месте, где через отбойник можно пройти. До трассы метров тридцать оставалось, когда Генка меня догнал и воду попросил. У него стаканчик пластиковый всегда с собой, потому что никогда ведь не знаешь, где нальют. «Медицину» бодяжить просто: пятьдесят на пятьдесят. То есть полстакана «медицины», полстакана воды, пальцем пошурудил и пей себе на здоровье. Не на здоровье, конечно. Какое уж тут здоровье, просто выражение такое. Собственно, так Генка и поступил. Весь фунфырик двумя стаканами опустошил. Обычно он между стаканами промежутки делает, а тут друг за другом проглотил, с надрывом. Проглотил и говорит:

— Умер у меня батя...

И так говорит, что не поймешь: утверждает, спрашивает или на вкус пробует. Я вдруг даже подумал: а не сам ли Генка отца уходил? Десять лет повыноси-ка дерьмо из-под лежачего человека — не известно, что с твоей душой станет. И на карьере он как-то подозрительно ломыхался. То ли дурака валял, то ли в арматуру целился. Совесть, может, заела? Или я просто детективов перечитал и гоню, как сивый мерин?

Пока у меня все это в голове крутилось, Генка стаканчик сполоснул, а Юля с бревнышка встала и уже выказывала нетерпение. К трассе пошли. Очень бойкая трасса. Так сразу хрен перейдешь. Водилы, как космонавты в капсулах, мимо проносятся. Кто сотку едет, а кто и того больше. Вжих-вжих. Только их и видели.

Вылезли мы втроем с просеки, встали на обочине, ждем. Улучаем момент. А я все за Генкой смотрю, потому что мои детективные подозрения не желают проходить. А он с ножки на ножку переступает и медленно так, потихоньку приближается к трассе. И я тоже приближаюсь. Одна Юля стоит, ничего не понимает. Тут фура несется. Генка ее увидал и будто изготовился. А я бесшумно за ним встал и жду. На расстоянии вытянутой руки. Здесь-то Генка под фуру и дернулся. Сцена на карьере дубль два. Самоубийца хренов. Ну, думаю, щас ты мне все расскажешь! До самой просеки за шкирку его волок. Точнее, швырнул просто с кручи, он и скатился. Юля обалдела. Только головой вертит. А я вниз спустился и сразу Генке на грудь ботинком наступил.

— Ты почему себя порешить хочешь, Гена? Отца ты завалил, блядь синяя?

— Ты дурак, что ли? Ничего я не хотел! Тебе показалось.

— Ты под фуру только что шагнул, идиот. Про отца говори. Подушкой задушил?

— Нет! Он сам умер. А мне теперь заботиться не о ком. Я вообще не нужен больше, понимаешь? В пустой квартире сижу. Говорить, блядь, не с кем! Одни алкаши вокруг. А батя не пил... Соступи уже, больно.

Соступил. Не век же мне на Генкиной груди стоять?

Закурили. Юля при диалоге присутствовала, но молчала. Она вообще старается не лезть, когда я кому-нибудь на грудь наступаю. А Генка заплакал. Поплакал чуть-чуть и на Пролетарку побрел. А мы на просеке остались. Костерок разожгли. Бутерброды, чаек. Хорошо!

А Генка оклемался. Я с ним про четырех сезонных людей поговорил. Типа это Генка-весенний хочет под фуру шагнуть, потому что у Генки-зимнего силы закончились, еще когда он Генкой-осенним был, а ты Генку-летнего жди, всегда Генку-летнего жди, и тогда всех остальных Генок пережить сможешь. А еще я ему щенка из приюта подарил. Двортерьера обычного. Для нужности. Собаки — они ведь как дети. Им постоянно от людей чего-то нужно. Генка, конечно, пьет, как раньше. Мелочухе радуется. Но уже, знаете, без надрыва.




http://flibusta.is/b/585579/read#t42
завтрак аристократа

Карен Шахназаров: «Империя гибнет, когда выдвигает наверх элиты, неспособные к действию» 27.10.21

Казалось бы, созданный на века советский монолит рухнул в одночасье





Карен Шахназаров: «Империя гибнет, когда выдвигает наверх элиты, неспособные к действию»
Есть что вспомнить...
Фото: СЕРГЕЙ КАРПУХИН / ИТАР-ТАСС

Стало ли это результатом заговора и предательства или подточенный внутренними противоречиями Союз был обречён на гибель? Был ли ГКЧП проектом КГБ или отчаянной попыткой номенклатурной верхушки сохранить то, что сохраниться уже не могло? Об изменивших нашу страну и мир событиях тридцатилетней давности мы говорим с режиссёром, сценаристом, продюсером, генеральным директором и председателем правления киноконцерна «Мосфильм» народным артистом России Кареном Шахназаровым.

– Карен Георгиевич, как вы узнали о ГКЧП и как провели те три дня?

– Мой покойный батюшка, Георгий Хосроевич Шахназаров, был в то время помощником Горбачёва по международным делам. В августе 1991 года они с мамой отдыхали в Форосе, в санатории «Южный», располагавшемся метрах в пятистах от горбачёвской дачи. Я приехал в Форос на недельку – отец предложил отдохнуть с ними в Крыму. 18 августа он разговаривал по «вертушке» с Горбачёвым, и вдруг связь оборвалась. «Что-то странное происходит», – удивился отец. Потом оказалось, что у нас отключён и городской телефон. Поначалу мы решили, что случился какой-то технический сбой. Но вскоре в море вместо одного корабля охраны появилась целая эскадра, а в санатории – много «людей в штатском», с территории никого не выпускали. Только утром 19 августа из новостей узнали о ГКЧП. Нам никто не говорил, что мы арестованы, но было ясно, что нас изолировали в «Южном», как и Горбачёва на его форосской даче.

Сегодня можно услышать, что «никакой изоляции Горбачёва не было», но это неправда. И его дача, и наш санаторий были полностью блокированы военными и сотрудниками КГБ. Кстати, в то же время в «Южном» отдыхали и Евгений Примаков с женой, и Борис Пуго. Но накануне, по-моему, 17 августа, Пуго вдруг исчез. Сначала мы на это не обратили внимания – мало ли какие дела в Москве у министра внутренних дел СССР, а потом увидели Бориса Карловича в составе ГКЧП.

Сколько длилась жёсткая изоляция в форосском санатории?

– Пару дней. Первый день был не из самых приятных – давила неизвестность, по ТВ гоняли одни и те же новости, «Лебединое озеро» и пресс-конференцию ГКЧП. Мы не знали, что с нами будет в следующую минуту. Однако уже 20 августа, когда вдруг сняли охрану, стало ясно, что путч провалился. И если поначалу было ощущение, что у членов ГКЧП есть какая-то идея и реализуется какой-то план, то потом стало ясно, что они и сами не знают, что делать. Помню, 20 августа отец сказал после разговора с Примаковым, что это была величайшая глупость. Потом они с Евгением Максимовичем улетели в Москву, а мы с семьёй вернулись из Крыма на поезде.

– В состав ГКЧП входили вицепрезидент, председатель КГБ, министр обороны, при желании они могли заблокировать всех своих противников и сразу арестовать Ельцина. Почему не вышло?

– Если бы на месте Янаева, Язова, Пуго и Крючкова были такие личности, как Ленин, Троцкий, Сталин и Дзержинский, – путч наверняка удался бы. Но это были партийные функционеры, в принципе не способные на решительные самостоятельные действия. В том и заключалась проблема позднего СССР, что элиты боялись брать на себя ответственность. Один мой знакомый, служивший тогда в КГБ, рассказывал, что, если бы была команда, Белый дом взяли бы очень быстро. Но в самый решающий момент командир «Альфы» не мог добиться никакого вразумительного ответа ни от Язова, ни от Янаева, ни от Крючкова. Все просто разбежались. Это и есть отражение кризиса позднего СССР, когда к власти пришла новая элита – партийная номенклатура, совершенно непохожая на тех, кто делал революцию в октябре 1917 года. Теперь это были чиновники, бюрократы. Империя и гибнет тогда, когда начинает выдвигать наверх элиты, неспособные к действию.

– Какова роль Горбачёва в тех событиях? Он – жертва, или всё же организатор путча?

– Конечно, он был жертвой, и все разговоры о том, что всё это затеял Горбачёв, – полнейшая ерунда.

– Уже 21 августа было ясно, что Горбачёв «отыгранная фигура» и на первый план выходит Борис Ельцин. Какой сегодня вы видите роль Ельцина во всей этой истории?

– Власть в результате путча де-факто перешла к Ельцину, после 21 августа 1991 года у Горбачёва никакой реальной власти не было. Ельцин пользовался огромной популярностью и поддержкой народа, и Горбачёв уже никак не мог остановить подписание Беловежских соглашений. В истории есть объективные движущие силы, а есть субъективные факторы – например, когда речь идёт о политических деятелях с их личными интересами, которые могут совпадать или не совпадать с ходом истории. Личным и единственным интересом Ельцина была власть, и это совпало с объективным ходом истории, когда конец СССР был неизбежен. Но распад Союза начался не в августе 1991 года, а намного раньше, ещё на ХХ съезде КПСС в 1956 году. ГКЧП просто поставил точку в истории СССР.

– ХХ съезд принято считать началом оттепели и перехода коммунистической верхушки от «каннибализма к вегетарианству». Означает ли это, что отказ коммунистов от массового террора стал началом конца их власти, родовой особенностью которой как раз и был террор? Проще говоря, убрали пулемёт – все разбежались, и в конце концов всё рухнуло?

– Выработанная большевиками советская модель была необходима, и она сыграла свою роль. Да, это была жёсткая модель, но она была нужна для развития страны, и народ эту модель принял. Что бы там сегодня ни говорили об успехах дореволюционной России, но очевидно, что к 1917 году императорская Россия себя исчерпала. Большевики задали новое движение Российской империи – пусть она называлась уже Советским Союзом, но, в сущности, это была всё та же Российская империя, только в новом качестве. Это позволило быстро модернизировать страну, выиграть войну, восстановить разрушенное.

Но потом большевистская модель забуксовала – она действительно в немалой степени держалась на насилии и жёсткой централизации всего и вся. Дальше нужно было вырабатывать другую экономическую и даже политическую модель. И сам Сталин в конце сороковых годов пытался искать какие-то новые формы: у него были даже поползновения как-то отодвинуть партию от власти, но он на это не решился, поскольку партия, как основа всей сложившейся системы управления, «цементировала» Советский Союз. В любом случае нужна была новая экономическая модель даже в соответствии с учением Маркса – ведь уже к середине пятидесятых годов производительные силы в СССР не соответствовали производственным отношениям. Какое-то развитие ещё продолжалось по инерции, но становилось всё более очевидным, что командно-административная система исчерпала себя и надо что-то менять. В результате пришли к необходимости рыночной экономики, но она предполагала, что страна потеряет часть своих территорий, поскольку рыночная экономика – это и большая степень демократии, когда местные элиты начинают требовать себе больше власти.

gorbachev450.jpg
Горбачёв вернулся из Фороса
ЮРИЙ ЛИЗУНОВ / ИТАР-ТАСС

Главной причиной развала СССР был не «убранный пулемёт», а неработающая система управления страной. Её попытались «отремонтировать», когда Горбачёв начал свои реформы по строительству «социализма с человеческим лицом». Его поддержала в этом большая часть советского народа, но в результате у нас произошла либерально-буржуазная революция и пришла новая экономическая модель. Ни Горбачёв, ни Ельцин не думали об этом, да и никто об этом не думал, это просто логика развития событий, которую мы начинаем понимать только теперь.

– Вспомним Збигнева Бжезинского, целью которого было уничтожение Советского Союза. Он как-то сказал, что если отсечь от России Украину, то империя не возродится, поскольку без Украины нет России. Вот американцы и подсуетились – сначала повалили Союз, а потом и развели Украину с Россией. Или вы – не сторонник теории заговоров?

– Я – сторонник теории заговоров. Если люди устраивают настоящие заговоры, чтобы на пару метров отодвинуть забор соседа по даче, и предпринимают для этого невероятные усилия, что тогда говорить о государстве, когда речь идёт об огромных деньгах или о власти над миром? Конечно, у каждой империи всегда есть враги, они есть и у американской глобальной империи. Естественно, внешние враги сыграли свою роль и в развале СССР. Несомненно, надо учитывать внешний фактор, но такие империи, как СССР или США, меняются только по причине внутренних противоречий.

Что касается Бжезинского и его тезиса о жизненной важности Украины для Российской империи, то я не очень понимаю преклонения некоторых наших соотечественников перед «гением» этого вашингтонского «ястреба». Бжезинский был ярым, фантастическим русофобом, возможно, тут сказалось его польское происхождение. Но я бы не стал переоценивать его политическую аналитику и прогнозы. Ну, отошла от нас Украина, но ведь Россия как империя осталась. И непохоже, что Украина, которая была важна как «буфер», сегодня такой уж необходимый фактор существования Российской империи. Россия есть де-факто и без Украины. Выходит, Бжезинский ошибся. Бывает.

– Сегодня можно услышать, что мы, резво начав в двухтысячных, после 2014 года «притормозили» – то ли запал у нас кончился, то ли Запада мы испугались. Отчего случилась такая, мягко выражаясь, приостановка, попахивающая застоем?

– Если вы имеете в виду приостановку в экспансии, в присоединении новых территорий, то у современной России нет в этом нужды. Конечно, территории могут присоединяться ситуативно, как в случае с Крымом. Но у меня нет ощущения, что перед Россией стоит цель территориально восстановить СССР образца 1990 года. Нам этого не нужно, тут достаточно влияния на прилегающие страны, но нет необходимости в полной мере восстанавливать территориально СССР.

Если, говоря о «приостановке», вы имеете в виду социально-политическую ситуацию, то здесь у нас действительно хватает проблем, и мы, на мой взгляд, не до конца понимаем, где находимся и куда движемся. Да, страна вроде как пришла в рынок, но мы до сих пор не определились, какой это рынок. У нас нет концепции будущего, нет образа этого будущего. Интуитивно мы в немалой степени движемся по дороге Китая – у нас, например, всё больше государственного финансирования, и это уже очень близко к китайскому варианту социализма. Но у нас есть буржуазные элиты, и они этого опасаются. Вот такой дуализм в нашем поведении и в самом деле существует. А потому вполне логична и ситуация неопределённости, которую мы сегодня переживаем.

tanki-na-ploshadi450.jpg
Гражданские окружили военнослужащих Советской армии
АЛЕКСАНДР ЧУМИЧЕВ / ИТАР-ТАСС

– А у вас есть образ хотя бы обозримого будущего России? Штаты мы когда-нибудь догоним?

– Нет необходимости становиться вровень со Штатами, эта страна весьма быстрыми темпами идёт по пути СССР. Скорее, надо брать за образец Китай, выработавший модель, которая, судя по темпам экономического роста, сегодня наиболее эффективна. Считаю, что будущее за социализмом. Но у нас все представляют это как призыв к возвращению советского социализма, что и немудрено, ведь мы знаем только одну, советскую модель. А социализм прежде всего – это общество с большим участием рыночной экономики и с немалым государственным контролем над обществом и экономикой. Это уже сделал Китай, и к этому идут США.

Уровень современных технологий таков, что они уже не могут оставаться в руках частных лиц. Даже интернет рано или поздно окажется под контролем государства, и так будет во всём мире. Это и есть социализм. Будут ли все счастливы при нём? Не знаю, но все счастливы никогда не бывают, это иллюзия, которую нам всегда обещают. Но вполне реальна организация общества, отвечающая сегодняшнему дню, и эта форма наиболее близка к социалистической.

– Если посмотреть наши политические ток-шоу, то возникает впечатление, что мы находимся в осаждённой крепости, нас все не любят и все хотят нас изничтожить. Но вряд ли среднестатистический финн или португалец спит и видит, как бы половчее ущипнуть Россию. Наверное, вбивать людям в головы постулат «все против нас» – и вредно, и опасно, и, в конце концов, глупо. Может, имеет смысл объективнее относиться к себе и к миру?

– Любая держава с такими колоссальными ресурсами, как Россия, в какой-то степени – осаждённая крепость. Если у вас богатый дом, всегда найдутся желающие что-то у вас забрать, и в девяностые мы это увидели. Но я себя в осаждённой крепости не ощущаю. Да, есть конфликт с Западом, так ведь и этому конфликту уже самое малое – пятьсот лет, он был и во времена императорской России, и в советские времена. У больших стран всегда есть свои интересы и своя логика: противников они хотят ослабить, а свои позиции – улучшить. Я бы не стал говорить об «осаждённой крепости» ещё и потому, что у нас проблемы только с Западом, но у нас ведь нет проблем с Китаем или с Индией и с массой других стран. А проблемы с западным миром понятны – они хотят сохранить свои лидирующие позиции, сильная Россия им не нужна как конкурент.

– Пандемия, экономические неурядицы, политические конфликты... Если культура – «зеркало общества», значит, и кризис культуры – только отражение общего кризиса? Вот ведь и в кино тоже кризис?

– Я никогда не идеализировал ситуацию в современном российском кино, как не идеализировал и его модели. Уверен, наше кино должно быть более рыночным. А пока у нас всё как в СССР. Только тогда государство было продюсером, а сегодня оно – кошелёк. Ты берёшь деньги и ни за что не отвечаешь. Потому наше кино по большому счёту и не развивается. Кино должно больше ориентироваться на рынок, мы сами должны добывать деньги, а помогать за счёт бюджета надо молодым. Пока же наша система не идеальна, а как её менять – это не в моей компетенции. Что касается общего кризиса культуры, то он связан прежде всего с ситуацией в экономике. К сожалению, современная культура сильно уступает и советской, и дореволюционной и пока не способна предложить какие-то принципиально новые идеи.

– Вы как-то сказали, что «мы живём внутри общества массового потребления, где всё превращается в массовый товар, и в таком обществе искусства быть не может, потому что произведение искусства – вещь эксклюзивная». Но человечество явно не собирается сворачивать с пути потребительства. Значит ли это, что культура обречена стать производителем ширпотреба?

– Любой кризис заканчивается серьёзными переменами. Когда и как это произойдёт, нам знать не дано. История порой предлагает такие повороты, что и не предугадаешь. Но мы точно знаем, что всё меняется и ничего в нашем человеческом обществе не бывает конечным. Пройдёт время, и, вполне возможно, следующий период будет ознаменован появлением новых художественных идей, появится новое искусство и новая культура. После Рима в Западной Европе почти на тысячу лет наступили «тёмные века», но потом было Возрождение. Надеюсь, культура и сейчас не умрёт, а просто перейдёт в какое-то новое качество. Мы с вами до этого вряд ли доживём, хотя, надеюсь, всё же застанем что-то новое.

– А в кино это новое есть?

– Увы, и наше, и зарубежное кино сегодня не в лучшем состоянии, и уже нет того, что бы меня по-настоящему восхищало, как это было раньше. Не знаю, в чём тут дело, возможно, я просто постарел. Я давно в этой сфере, и фильмы смотрю по-другому, и к кино стал относиться по-другому, и, признаюсь, вообще не считаю кино «самым главным из искусств». Но, слава богу, новые фильмы снимаются, а значит, будем надеяться, произойдут и качественные изменения. Вот мы только что закончили новый фильм – «Владивосток», я продюсировал его и участвовал в подготовке сценария совместно с Алексеем Бузиным. Идея навеяна темой, наверное, лучшего образца «поэтического реализма» – французской ленты 1938 года режиссёра Марселя Карне «Набережная туманов» с Жаном Габеном и Мишель Морган. Если ничего не закроется из-за пандемии, фильм режиссёра Антона Борматова выйдет в прокат в декабре, и мы будем рады, если и читатели «Литературки» посмотрят эту картину.

– Мы говорили в основном о проблемных материях, и беседа получилась в минорных тонах. Но что-то ведь и радует вас в этой жизни?

– Радует сама жизнь. Я работаю, и меня это радует, есть и масса других замечательных вещей, которым можно радоваться и удивляться.

Беседу вёл
Григорий Саркисов
завтрак аристократа

Надежда Ивановна Голицына Воспоминания о польском восстании 1830-31 гг. - 15

Н.И. Голицына (1796-1868) — дочь камердинера Павла I, графа И.П. Кутайсова и сестра командира русской артиллерии А.И. Кутайсова, погибшего в Бородинском сражении; оказалась невольной свидетельницей Варшавского восстания и последовавших за ним военных действий.


Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2910859.html и далее в архиве



ГЛАВА 19. Резня в Варшаве, взятие города, пребывание Двора в Москве


«О, fortune sejour! О, champs aimes des cieux!

Que pour jamais foulant vos pres delicieux,

Ne puis-je ici fixer ma course vagabonde

Et de vous seuls connue. oublier tout le monde.»

Boileau*(* «О, блаженный край! О, нивы, благословенные Небесами! / Зачем я не могу, прервав мои скитанья, / Вечно ступать по вашим шелковым травам / И, ведомая только вам, позабыть весь мир». Буало [132]([132] Буало Николя (1636—1711), французский поэт.(Пер. с фр.)

Я хотела было закончить на этом печальный рассказ о моих приключениях, но прежде, чем вполне предаться отдыху, я должна продолжить цепь событий, которым не была чужда. Фельдмаршал Паскевич во главе армии переправился чрез Вислу. Крепость Модлин сдалась, оставалось покорить Варшаву. После нескольких сражений наши войска заняли Калишское воеводство, в то же время Паскевич приближался к Варшаве. После сражения под Остроленкой, польское правительство удалило из города наших пленников, взятых в момент восстания, и перевезло их в Ченстохов. Позже, видя взятие Варшавы неминуемым, их снова перевезли, на сей раз в Мехов, вблизи Кракова. Решающий момент приближался, и в центре Варшавы росло возбуждение, распри достигли крайнего предела. Вожди партий не могли договориться меж собою. Одни намеревались оставить борьбу, другие горели желанием идти до конца, но все уже чувствовали, сколь много они себя скомпрометировали. Армия Его Величества под началом опытного полководца стояла у самого города, спасения больше не было, даже в отчая-ньи. Но поляки пожелали увенчать свое отвратительное безумие новыми жесто-костями и невинною кровью засвидетельствовать свое преступное озлобление. Они схватили пленных, которых присылали с места сражений, и после глумлений растерзали их. Наконец, 15/27 августа, был подан сигнал ко всеобщему избиению. Бедный Фенш, камергер русского Двора, остававшийся в Варшаве простым жителем, был с позором повешен, одна русская дама, г-жа Баженова, с еще большим позором умерщвлена на глазах своих дочерей. Тело ее было разрублено пополам, а несчастные останки повешены на уличном фонаре. Одна из ее дочерей была ранена. Таковые ужасы, даже если бы им не предшествовало ничего подобного, разжигали наше желание отомстить. Но это был уже последний припадок безумия гибнущей нации.

26 августа/7 сентября, в годовщину Бородинской битвы, кровавое сражение под Волею увенчало, наконец, успехом наших героев и повергло мятежный город к стопам Государя. Варшава была взята несмотря на тройные укрепления, и в 11 часов русские вошли в нее. Жители встретили их как освободителей, и в короткое время город вернулся к обычному порядку жизни.

Однако, радость, вызванная этим известием, длилась недолго. Варшава была взята, но неприятельская армия не разбита. Манифест Государя оставался в силе, т.е. с требованием к польской армии сдаться Паскевичу. Но, как и в первый раз, не желая исполнить повеления Государя, польские отряды соединились и скоро образовали корпус в 20 тысяч человек под началом Раморино [133]([133] Раморино Джироламо (1790—1849), итальянский генерал. Участник наполеоновских войн. Принял участие в польском восстании 1830— 1831 гг.). Неприятель опять намеревался собраться с силами и отбить у нас Варшаву, но был разбит или, вернее, преследуем. Эта последняя попытка была для Польши словно усилие умирающего, который противится неминуемой смерти. Провидение достаточно наказало нас за наши ошибки, теперь Оно карало Польшу. Корпус Раморино был разбит и сложил оружие, и эта несчастная и долгая кампания пришла к концу. Нам оставалось только отслужить благодарственный молебен Господу, Который был нашим заступником в опасности и помог отвоевать наши права. Следовало только радоваться тому, что мы оказались более удачливы, чем разумны.

Близился конец сентября, и лично для нас это было началом новых переживаний. Мы непременно должны были покинуть родителей, и к этой печали прибавлялись разные неприятности, сопутствующие новому устройству; мне же надлежало войти в совершенно новую среду. Я стала готовиться к отъезду в Петербург. Кн. Александр поехал вперед, а батюшка со всем семейством переехал в Москву, где обычно проводил зиму. Мне оставалось провести с ним несколько дней, родители уже плакали, глядя на мои сборы, но тут вмешалось совершенно неожиданное обстоятельство. Государь прибыл в Москву в тот момент, когда Его менее всего ожидали. Об этом даже не думали, ничего не было готово, чтобы принять Его. Таким образом, Его Величество застал всех врасплох, но скоро это сделалось всеобщею радостью. Батюшкин секретарь явился к нам поутру с этою новостью. Никто не поверил, но в полдень батюшка получил неожиданное приглашение к обеду в тот же день у Его Величества, и сомневаться более не приходилось. Государь был весьма благосклонен к батюшке, изволил очень лестно отозваться обо мне и спросил, в Москве ли еще кн. Александр. На батюшкин отрицательный ответ Его Величество выразил ему свое сожаление, прибавив при этом, что Он надеялся его застать, что он Ему нужен, что Он тотчас распорядится вернуть его, и поручил батюшке известить меня об этом. Я была очень рада продлить подобным образом свое пребывание среди родных. В самом деле, Государь сдержал слово. Вскоре за Государем последовала Государыня, и в течение 6 недель продолжались ликования, молебствия, праздники, балы, представления, спектакли, концерты. Москва, будучи образцом патриотизма нации, радовалась и счастливому исходу войны, и тому, что видит в сердце своем обожаемых Царя и Цари-цу [134].([134] Императорская фамилия находилась в Москве с И октября по 24 ноября 1831 г. Одним из поводов Их посещения было открытие выставки российских произведений и промышленности в Большом Кремлевском дворце.)

В день, назначенный для представленья дам (18/30 октября), я, как и все, явилась в придворном платье. Государыня оказала мне самый милостивый прием и, словно вознаграждая меня за то, что я не была принята по приезде моем в Петербург, в мае месяце (см. главу 15), Она изволила долго беседовать со мною о Варшаве, о нашем отступлении, о Великом Князе и княгине и сказала мне: «Вы многое пережили. — Многое, Ваше Величество, но я не имела права жаловаться в присутствии Августейших страдальцев.» Она спросила, где я рассталась с княгинею, и изволила извиниться за то, что я не была принята в Петергофе, прибавив при этом, что Она ждала скорого разрешения от бремени и никого не принимала. Она сказала, что очень рада увидать меня здесь: «Теперь вы будете из наших? — Его Императорское Величество соизволил принять моего мужа на службу и оставить его при Своей Особе». Государыня прибавила несколько лестных слов и отпустила меня очень довольною Ее милостивым приемом.

Вернувшись домой, я думала лишь о том, как бы освободиться от моего наряда и целый день почивать на лаврах, но только что я встала от стола, как придворный лакей привез мне приглашение явиться в тот же вечер к Государыне. Непривычная к подобной чести, я было послала его к другим Голицыным, будучи уверена, что это недоразуменье. Но он настаивал и показал мне список приглашенных лиц, где мое имя было написано полностью и с добавленьем, исключавшим все сомнения: «Голицына варшавская». Вне себя от изумления и отнюдь не готовая появиться в Августейшем обществе, я была в некотором затруднении по поводу туалета. У меня не было ничего, так как я все еще оставалась беглянкою из Варшавы, разоренною, лишенною всего, «маркитанткою главной квартиры». Едва покинув биваки, едва опомнившись от всяческих невзгод и не имев досуга обзавестись придворным гардеробом, я обошлась, однако, тем, что успела заказать в Петербурге, и в 8 часов вечера отправилась во Дворец.

Общество было малочисленно: три или четыре дамы, гр. Головин, Уваров [135]([135] Уваров Сергей Семенович (1786—1855), граф (1846). Попечитель С.-Петербургского учебного округа (1811—1822), президент Академии Наук (1818—1855), министр народного просвещения (1833—1849)., кн. Волконский [136]([136] Волконский Петр Михайлович (1776— 1852), светлейший князь (1834). Министр Императорского Двора (с 1826 г.), генерал-фельдмаршал (1850), канцлер всех российских орденов.), м-ль Озерова [137]([137]Озерова Екатерина Петровна (1807—1833), фрейлина Императрицы Александры Федоровны. С 1832 г. жена Федора Яковлевича Скарятина (1806-1835).. Государыня усадила нас кругом стола. Спустя минуту вошел Государь. Поздоровавшись со всеми и обратившись с несколькими словами к г-же Мухановой, Государь присел возле меня и удостоил меня весьма продолжительной беседы о варшавской катастрофе. Он расспрашивал меня о многих лицах, причастных к революции, о Великом Князе и княгине, о моих личных делах и вообще обошелся со мною с заметною благосклонностью. Этот вечер был более, чем вознаграждение за причиненное мне огорчение, он мог бы удовлетворить большее, чем у меня, честолюбие, но я мне довольно воспоминаний о нем. Его Величество попросил м-ль Озерову сесть за фортепьяно. Невозможно было слышать ее игру и не восторгаться. М-ль Озерова была одним из самых замечательных талантов, который мне довелось слышать, а этот вечер был одним из приятнейших в моей жизни. Я воротилась домой в 11 часов. Матушка поджидала меня и выказала сердечный интерес к этому Царскому вечеру. Прежде, чем удалиться, Государыня сказала мне: «Я надеюсь увидеть вас во вторник в Благородном собрании».

Я была там 20 октября/1 ноября, и я была смущена благосклонностью, выказанной мне Их Величествами. Изнемогая от духоты, я уединилась в том конце залы, где не было танцующих и где легче было дышать. Я укрылась за колоннами с двумя племянницами, которых вывезла на бал. Вдруг я увидала, что Их Величества пересекают все огромною залу и направляются ко мне. Этот прежде пустой уголок сразу наполнился толпою придворных, спешивших за Ними. Они соизволили долго беседовать со мною и с моими племянницами, которых я представила Их Величествам. Это был еще один памятный вечер.

На другой день, в среду (21/2) — снова приглашение к Ее Величеству. Общество было более многочисленно. Играли в салонные игры, и Государыня пригласила меня: «Посмотрим, — сказала Она, — умеете ли вы играть в веревочку [138]([138] Сидящие вокруг круглого стола держатся за веревочку, незаметно передвигая надетое на нее кольцо. Ведущий должен угадать, у кого в руке кольцо.).» Я отвечала, что не ручаюсь за свою сноровку, но готова попробовать. Игра началась, и Она сказала мне: «Очень хорошо, Я думаю, мы вас научим», и чуть позже: «Вот видите, Я была права. — Только Вашему Величеству позволительно творить чудеса». Приглашения ко Двору следовали одно за другим.

25 октября/6 ноября играли в салонные игры и немного танцевали. Я не очень ловка в играх и совсем неспособна к танцам, несмотря на это, Их Величества всегда милостиво допускали меня в Свой небольшой кружок. Государь был полон доброжелательности и, говоря со мною о поляках, всегда шутил, я же старалась как могла лучше отвечать на Его шутки. Как-то посреди игры Государю доложили, что привезли именитых пленников. Государь вышел ненадолго, потом вернулся в гостиную, отдал мне честь по-военному и отрапортовал по-польски, что отправил пленных в Вологду. Было много подобных шуток. Перед ужином, подойдя к столу, Государь указал мне место и, словно дама, сделал реверанс. В ответ я быстро поднесла руку ко лбу, на манер французских военных. Государь был доволен таким ответом, взял меня за руку и сказал: «Благодарю вас». Меня изволили посадить между Государем и Государынею: никогда не занимала я столь высокого места, и если бы голова моя была менее крепка, я непременно бы ее потеряла.

При Дворе было несколько небольших балов, был великолепный бал в Большом Кремлевском Дворце, очень красивый у генерал-губернатора кн. Голицына , прелестный своею свежестью и изяществом у кн. Барятинской [140]([140] Барятинская ( урожд. гр. Келлер) Мария Федоровна (1792—1858), княгиня, вдова тайного советника кн. Ивана Ивановича Барятинского (1772-1825)., блестящий у кн. С. Голицына [141]([141] Голицын Сергей Михайлович (1774-1859), князь, камергер, член Государственного Совета, попечитель Московского учебного округа (1830—1835), почетный опекун, председатель Московского Опекунского совета.), и везде я имела счастие быть отмеченной Их Величествами. На последнем Государь оказал мне честь, протанцевав со мною польский, и говорил о моем муже, который не смог быть на бале. «Не я ли виноват в том, что он не приехал? — спросил Он. — Он занят, Ваше Величество. — Боже мой, Я и не подумал, что задал ему столько работы, Мне очень жаль. — Но там, где он сейчас, Ваше Величество, он более полезен, он на своем месте. — Нет, нет, тут я виноват. — Ваше Величество, он не только час бала, но и каждый час своей жизни готов посвятить службе Вашему Величеству.» Потом Государь сказал мне: «У вашего мужа есть отличное качество, которое Я ценю: он умеет быть благодарным, он чтит память Моего брата. — Но как же ему не чтить ее, Ваше Величество? Покойный Великий Князь заложил первый камень его нынешнего счастия. — Не многие таким манером себе дорогу пробивают».

Эти слова показались мне весьма замечательны. Не мне одной известно, что Государь не вполне одобрял бездействие Константина в момент варшавского восстания. Он укорял его, зачем он позволил запугать себя силою мятежной партии, зачем не напал на бунтовщиков, не пытался отбить Варшаву, когда артиллерия соединилась с ним, и пр. Таким образом, хорошему придворному надлежало, быть может, быть такого же мнения. Но кн. Александр выказал более благородные чувства, и всякий раз, когда об этом шла речь, он делал Государю пояснения. Он защищал несчастного Августейшего покойного и ни перед кем не скрывал чувство личной признательности, которое питал к нему и которое никогда не изменялось. Таковые признания могли бы грозить немилостью пред особою могущественного Самодержца, но не пред величием души Императора Николая.

Он ценил преданность моего мужа Великому Князю, как ценил бы его преданность Самому Себе.

В числе более или менее знатных пленников, привезенных в Москву во время пребывания там Государя, следует назвать кн. М. Радзивилла, Круковецкого [142]([142] КруковецкийЯн (1770—1850), граф, польский генерал. Служил в австрийских войсках, потом в войсках Герцогства Варшавского и Царства Польского. В начале восстания 1830 г. назначен генерал-губернатором Варшавы. В июле 1831 г. избран председателем польского правительства. После взятия Варшавы был сослан в Казань.), Т. Лубенского. Последнему, одному из всех, повезло. Покуда прочие переменяли платье и лошадей перед отправкою в губернии, иной раз весьма отдаленные, Лубенский, на удивление всем, был принят Государем и, несмотря на строгие выговоры, сделанные ему Его Величеством, он получил позволение вернуться, свободным, в Польшу. Он несколько раз бывал у меня, и хотя мне казалось странно увидать его пленником в Москве, после всего пережитого им хаоса, я принимала его, как ни в чем не бывало. Мы более в шутку, нежели серьезно, касались темы восстания. Я расспрашивала его про тысячу вещей, словно как простого очевидца, а между тем он был одним из актеров этой драмы. Не знаю отчего, но этот человек не внушал никакого недоверия и казался мне менее зараженным, чем прочие. Он был приятен в обхождении, умен, образован, ровного, веселого нрава. Он оставался несколько времени в Москве. Я довольно часто его видала, и мы говорили о прошедшем, словно это было общее для нас обоих дело.

Москва продолжала веселиться, и я также. Развлечения стали разнообразнее: живые картины у кн. Голицына — увеселение во вкусе Государыни, музыкальные вечера, наконец, великолепный концерт любителей в Благородном собрании. Он был дан в пользу глазной лечебницы, собрали более 40 тысяч рублей. В числе артистов-любителей назову м-ль Бартеневу , чей свежий и сильный голос очаровал всех, и м-ль Озерову, которая без запинки одолела concerto Калькбреннера [144]([144] Калькбреннер Христиан (1775—1806), немецкий композитор, пианист и скрипач.) и покорила всех слушателей, именно покорила. Во время перерыва я поднялась с кресел, чтобы отдохнуть и взглянуть в залу, и в тот же миг м-ль Озерова заиграла, сразу завладев всем моим вниманием. Я слушала не дыша, даже не присев, онемев от изумления. Ее игра привела меня в неописуемый восторг. Невозможно себе представить эту точность, эту силу и вместе с тем изящество и ясность! Этот водопад чистых звуков и все столь блестящее, без малейшей сухости исполнение! Обе виртуозки, м-ль Озерова и м-ль Бартенева, были взяты ко Двору фрейлинами Ее Императорского Величества. М-ль Окулова [145]([145] Окулова Елизавета Алексеевна (1806— 1886). П.А. Вяземский называл ее за замечательное сопрано «Соловьевой». С 1836 г. жена полковника Алексея Николаевича Дьякова (1790-1837). и м-ль Шереметева [146]([146] Шереметева Анна Сергеевна (1811 — 1848). С 1837 г. жена гр. Дмитрия Николаевича Шереметева (1803—1871), камергера, гофмейстера.) своим пением также вызвали рукоплескания. После этого концерта был еще один или два вечера при Дворе, и пребывание Их Величеств в Москве закончилось трауром. Было получено известие о смерти княгини Лович. Она скончалась 17/29 ноября, в годовщину роковой ночи восстания. Двор надел двухнедельный траур и 24 ноября/6 декабря отбыл в Петербург. Кн. Александр последовал за Государем. Сама же я задержалась на несколько дней, но перед самым отъездом расхворалась и смогла покинуть Москву только 9/21 января 1832 года.




http://elcocheingles.com/Memories/Texts/Golitsina/golitsina.htm

завтрак аристократа

Надежда Ивановна Голицына Воспоминания о польском восстании 1830-31 гг. - 14

Н.И. Голицына (1796-1868) — дочь камердинера Павла I, графа И.П. Кутайсова и сестра командира русской артиллерии А.И. Кутайсова, погибшего в Бородинском сражении; оказалась невольной свидетельницей Варшавского восстания и последовавших за ним военных действий.


Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2910859.html и далее в архиве




ГЛАВА 18. Визит в Гатчину, приезд в Рождествено

«Ah! rend-moi cet air pur ou jadis mon enfance respira le bonheur!»

Fontanes* (* «Ах, возврати мне тот свежий воздух, которым некогда дышало мое счастливое детство!» Фонтанес [125]. (Пер. с фр.)

Я провела в Гатчине всего два дня и воротилась в Петербург, решившись, наконец, ехать в Москву. Я получила свидание с княгинею, поклонилась праху благодетеля, повидалась с мужем, и у меня не было более причин продлять мое пребывание вдали от родителей, звавших меня приехать. Кн. Александру надлежало оставаться до похорон. Довольно долго советовались о месте погребения Августейшего усопшего. Как Великого Князя его следовало похоронить в Невском монастыре, но как бывшего Императора — его место было в Петропавловской крепости. Последняя идея возобладала, но не будучи ни правилом, ни исключением, с того момента было положено, что крепость станет усыпальницей Императорской фамилии.

После церемонии погребения кн. Александр намеревался просить об отставке, тихо жить среди родных и заниматься, отныне, только собственными делами. Но этот проект, казалось бы простой и естественный, встретил препятствия. Когда Государь был в Гатчине, Ему были представлены все лица, состоявшие при особе Великого Князя. Прием был очень милостив для всех. Каждый получил свое назначение, что же касается моего мужа, то Государь сказал ему с явною благосклонностью: «Теперь ты Мой и останешься при Мне, Я тебя не отпущу.» Как ни лестны были эти слова, однако кн. Александр подумал, что служба среди придворных интриганов никогда не будет ему ни приятна, ни выгодна, как была служба при Великом Князе, который относился к нему как к близкому человеку и с которым он был в непосредственном общении. В Петербурге же он будет в окружении недругов, завистников, и среди придворной суеты пожалеет о мирном уединении, к которому влекли его и собственные желания, и желания семейства. Но милости Государя перевесили все и придали ему смелости. Этот момент решил и его, и мою участь. Вместо родительского очага нам следовало находиться посреди блестящего Двора. Вместо отдыха, заслуженного долгими и нелегкими трудами, при здоровье, расстроенном шестью годами примерного усердия и походами, в которых работа канцелярии не прерывалась, кн. Александру надлежало приняться за дела и отказаться от верного блаженства ради весьма ненадежного счастия. Сама же я могла провести со старыми родителями всего лишь несколько дней, и вместо того, чтобы посвятить им мою жизнь, я должна была еще раз огорчить батюшку, который ждал моего возвращения, чтобы более не расставаться со мною, словно он предчувствовал, что годы его сочтены. Словом, он еще раз обманулся в своих надеждах, и его, и мои надежды снова зависели от игры случая.

Его пожеланием (последним, обращенным ко мне) было окончить свои дни на моих руках, именно мне предназначал он закрыть ему глаза, на меня возлагал он все надежды, а я должна была его покинуть! Я не предпочла его супружескому долгу! О, батюшка! Я всем была обязана тебе, потому что твои заботы взлелеяли мое детство и устроили благополучие всей моей жизни. Ты был мне лучшим на свете другом, самой крепкою опорою, истинным наставником, ты имел большие права на меня, и чего же просил ты за свои бесчисленные благодеяния? Чтобы я возвратила твоей старости хотя бы малую толику того, что ты не переставал делать для меня во всю мою жизнь. Твоя нежность и доверие ко мне никогда не изменялись. Я же обожала тебя со всею пылкостью души, но однако, участью, общею для всех женщин, я подвергала иногда испытанию свою привязанность к родителям. Мы всегда позволяем себе уравнять ее супружескому долгу и подчинить оному, не вдумываясь, которое из двух более свято. Нынче, когда миновали три горькие года после несчастия, лишившего меня батюшки, я все еще чувствую всю тяжесть запоздалых и бесплодных сожалений, зачем я не окружила его всеми заботами, зачем не посвятила свои дни тому, чья жизнь близилась к концу!

Итак, 8/20 августа я простилась с дядюшкой, чье гостеприимство столь мне пригодилось и у которого я провела 3 месяца вместо 2 недель, и с моим бедным кн. Александром, которому еще предстояли горестные дни, покуда останки его благодетеля не предадут земле. Я отправилась с сыном и некоторыми из моих людей. Мне надлежало ехать через взбунтовавшийся край (Новгородские военные поселения). Я знала, что бунт уже усмирен, но так как я все еще была полна мятежами, прошедшими пред моими глазами, то не без опасения проезжала местами, едва вышедшими из состояния возбуждения и еще пораженными холерою, которую народ повсюду принимал за отравление. Я путешествовала без помех. Холера побуждала меня спешить более, чем я того желала бы. Первые три ночи я провела в дороге. Но 10 августа, желая заночевать в Вышнем Волочке, я узнала, что и там продолжается эпидемия. Тогда, не выходя из экипажа, я потребовала лошадей и поскакала. На другой день, 11-го числа, я хотела остановиться и пообедать в Торжке, но узнав ту же новость, отправилась дальше. 12-го числа в 7 часов вечера я приехала в Завидово, в 100 верстах от Москвы. Там я увидала пушки. Я спросила, что сие означает, и мне сказали, что это для подавления беспорядков, которые имели место. Не думая более останавливаться, я понеслась до Клина и прибыла туда 12-го числа в одиннадцать часов вечера. То был мой первый ночлег от самого Петербурга. Наконец-то я перевела дух: ни холеры, ни признака беспорядков. Я в самом деле в России, в центре Империи, в 80 верстах от Москвы — места, дорогого каждому русскому, столь дорогого моему сердцу, где живут мое семейство и мои друзья, куда все манило меня, на которое я смотрела как на предел всем моим горестям, всем моим страданиям. Мне оставалось несколько часов пути.

13/25 <августа> я проехала заставу старой столицы и истово перекрестилась, возблагодарив Господа за то, что возвратилась к родительскому очагу вопреки всем бунтам, болезням, врагам и революциям, преследовавшим меня. Я приехала в 4 часа пополудни и остановилась у своих деверей. Князь Иван [126]([126] Голицын Иван Федорович (1789-1835), князь, брат А.Ф.Голицына. Полковник, заведовал секретной частью канцелярии Московского генерал-губернатора.) был в отъезде, и меня с радостью встретил третий брат моего мужа, князь Федор [127]([127] Голицын Федор Федорович (Fin) (1794— 1854), князь, брат А.Ф.Голицына. Камер-юнкер (1824). Впоследствии камергер, действительный статский советник, поверенный в делах в Голландии; директор Комиссии погашения долгов.), оправлявшийся после длительной и ужасной болезни. Я была поражена его худобою и огорчена столь плачевным видом. Я хотела бы посвятить ему хотя несколько дней и позаботиться о нем, но могла задержаться лишь до другого дня, так как мои родители были в подмосковной, и мне следовало поспешить к ним. За короткое время, что я провела в Москве, я повидалась с некоторыми особами: с моей племянницей С. Пушкиной [128]([128] Пушкина (урожд. гр. Васильева) Софья Владимировна (1807—1844), племянница Н.И. Голицыной. Жена Ивана Алексеевича Пушкина (1804-1875)., семейством Левицких из Варшавы, с м-ль Ильиной. Все они, разумеется, забросали меня вопросами. Весь остаток времени я отдала бедному больному, и на другой день, 14/26 <авгус-та>, после обеда, я уехала в Рождествено [129]([129] Рождествено — имение гр. И.П. Кутай-сова, Звенигородского уезда Московской губернии.), куда прибыла в 7 часов вечера.

Мой старый отец, словно патриарх, ожидал меня в окружении всего семейства. Хотя и имея повод жаловаться на промедление, с которым я исполнила его пожелания, он позабыл про свои жалобы и сжал меня в своих объятиях с тою горячностью, что всегда изливалась из его сердца и согревала всех нас. Моя матушка, сестра [130]([130] Васильева (урожд. гр. Кутайсова) Мария Ивановна (1787 — 1870), графиня, сестра Н.И. Голицыной. Жена гр. Владимира Федоровича Васильева (1785—1839). со своими детьми, брат [131]([131] Кутайсов Павел Иванович (1782—1840), граф, брат Н.И. Голицыной. Действительный тайный советник, обер-гофмейстер, член Государственного Совета. Был женат на кнж. Прасковье Петровне Лопухиной (1784— 1870)., вернувшийся из Грузии, где он провел более года, его семейство, прочие обитатели батюшкина дома, коих было 24, все это собрание родных и друзей во главе с батюшкой, чудная природа, прелестная усадьба, мирный и красивый край, столь любимое обиталище батюшки и всех нас, — таков был конец моим невзгодам. Вообразите, сколь чувствительною была для меня подобная перемена! Душа моя была переполнена ею. Как подумаю, от какой малости зависело навсегда разлучить меня с родными и о том, что я каким-то чудом снова оказалась среди них, что из очага революционных волнений я снова очутилась в лоне спокойной и милой сердцу усадьбы, свидетеле моих детских забав, полном дорогих моему сердцу воспоминаний, тогда я вижу в этом руку Провидения, Которое вело меня чрез столькие опасности, дабы я лучше почувствовала Его помощь, и Которое подвергнуло меня стольким лишениям, дабы после я сильнее оценила Его благодеяния. Разумеется, я должна была рассказать всему собравшемуся семейству про мои приключения. С каким участием слушали меня старые родители, какими нежными заботами окружили, вознаграждая меня за все, что я претерпела!

Но увы, мне предстояло нанести им новую обиду и объявить старому отцу, что я приехала провести с ними только 2 или 3 недели и что мы должны будем поселиться в Петербурге. Однако, надобно было сказать об этом, и, как я и предвидела, мои слова жестоко огорчили его. Да и сама я была опечалена не меньше! Я видела только одно средство утешить его: я объяснила ему, что вовсе не удаляюсь, но стану жить недалеко от него, что близость Петербурга, которую еще более сокращала легкая, удобная и быстрая дорога, была несравнима с Варшавою и с тем во многих отношениях утомительным путешествием, которое я делала в течение стольких лет, чтобы повидаться с ними. Мой бедный батюшка согласился с этою утешительною мыслию, но сколько задуманных им планов были расстроены этою новою разлукою! Как рассчитывал он, что мы с мужем поможем ему нести груз его забот и трудов! С каким удовольствием собирался он устроить нас рядом с собою! Я всегда была его неразлучною спутницей, изо всех его детей одна я разделяла его вкусы и занятия. С юных лет я вела его частную переписку, а также ту, предметом которой было управление его имениями. Я была его конторщиком, я составляла ему партию в шахматы, в биллиард, сопровождала его даже на охоте, бывала с ним в поле и на фабриках, словом, он не мог обходиться без меня. Все время моего пребывания в Варшаве было для него временем испытаний. Таким образом, вместо окончания разлуки, которая длилась около 7 лет*(* Я должна, однако, сказать, что за это время я трижды навещала родителей. (Прим. авт.), нам предстояло снова разлучиться. Но пришлось покориться неизбежности, и мой превосходный отец помог мне пополнить мое разоренное хозяйство и отправить все это в Петербург. Все мое обзаведенье осталось в Варшаве: частью в руках польских властей, частью в руках верного камердинера Томаса, о котором говорилось в 9 и 10 главах, частью пропало. Ждали, наконец, окончания войны, взятие Варшавы становилось вероятным, но никто еще не знал, какова будет участь города. Поэтому я никак не могла рассчитывать на оставленное там хозяйство и принялась хлопотать о новом обзаведеньи. Спустя несколько дней кн. Александр приехал ко мне в деревню и обрел, наконец, тот покой, то блаженство, что находишь только посреди полей, то мирное счастие в лоне семейства во главе с таким отцом, каков был мой, то счастие, коего напрасно было бы искать в сутолоке дел и забот равнодушного к нам света. Все наши горести отступили пред семейным счастием.


завтрак аристократа

Надежда Ивановна Голицына Воспоминания о польском восстании 1830-31 гг. - 13

Н.И. Голицына (1796-1868) — дочь камердинера Павла I, графа И.П. Кутайсова и сестра командира русской артиллерии А.И. Кутайсова, погибшего в Бородинском сражении; оказалась невольной свидетельницей Варшавского восстания и последовавших за ним военных действий.


Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2910859.html и далее в архиве



ГЛАВА 17. Холера в Петербурге, прибытие тела Великого Князя


Холера, ужасный пособник бедствиям, тяготевшим над нами, опустошала нашу страну. Она затронула многие губернии, она господствовала в Польше, свирепствовала в армии и, достигнув Москвы, приближалась к Петербургу. Эта новость, сначала тщательно скрываемая, стала, наконец, явною. Самые смелые не придавали ей значения, самые слабые трепетали. Не в похвалу мне будь сказано, потому что это чувство было безотчетно, но к моей большой радости у меня не было ни малейшего страха. Холера была уже в Твери, когда я стала готовиться к отъезду в Москву, уступив, наконец, пожеланиям моих родителей и предвидя, что, потеряв своего Августейшего шефа, кн. Александр не замедлит соединиться со мною в родительском доме. Итак, я приготовилась к отъезду, как вдруг мне объявили, что я не могу ехать, так как в Твери только что установлен карантин. Тогда я решилась ехать через Смоленск, хотя бы сделав крюк верст в 300, но холера была и там. Видя себя со всех сторон окруженною эпидемией или карантинами, я поневоле должна была остаться в Петербурге.

Холера надвигалась быстро, словно бурный поток, сначала она ворвалась в предместья, а после охватила все кварталы столицы. Доктора, полиция были подняты на ноги, карантины были предписаны в каждом доме, где случится больной. Г-н Казадаев, у которого я жила, захворал один из первых. Его доктор, существо слабое, робкое и до крайности перепуганное, шепнул мне на ухо, что он еще не докладывал по поводу дядюшки, но что ежели в течение дня тому не станет лучше, то он будет обязан закрыть его дом, и ежели я могу, то мне лучше перебраться в другое место. Мало напуганная болезнью, которую многие полагали заразною, но притом вовсе не расположенная оставаться взаперти, я решилась, не предупредив о том г-на Казадаева, опасения которого уважала, провести время карантина у другого моего дядюшки, что жил напротив. Переселение наше, наших людей, лошадей, экипажей и вещей произошло менее, чем за два часа.

Мне еще надобно было закончить несколько писем, что я и делала с совершенным хладнокровием, как вдруг лакей, вошедший за письмами, сказал мне: «В Петербурге бунт.» Не подымая глаз от бумаги, я произнесла: «Какой вздор!» Он отвечал: «Нет, ваше сиятельство, это серьезно, народ взбунтовался, кричит, требует Государя.» Я взглянула на него и увидала, что он бледен, как полотно. Нимало не смутившись и продолжая его выслушивать, я закончила письмо, запечатала его и только после этого покинула дом, перешла улицу и направилась к дядюшке. Было 6 часов вечера. В нашем квартале все было спокойно, но на Сенной и вдоль Гороховой в самом деле собрались толпы народу. Мои кузены, движимые любопытством, побежали туда и смогли вернуться домой лишь в 2 часа пополуночи. Можно себе представить беспокойство их отца! Что касается до меня, уже имевшей опыт народных бунтов, то я имела некоторый резон опасаться неприятных по-

следствий. «Неужто революции будут всегда меня преследовать?» — думала я. Уже смеркалось, а новости не становились лучше. Мы жили возле Арсенала. Вскоре я увидала, как прибыли четыре орудия и батальон пехоты, улица была полна войском и перегорожена для защиты Арсенала. Эта мера успокаивала меня касательно лично нас, но не в отношении самого события.

Восстание в Варшаве, неудавшееся восстание в Вильне, неусмиренная Литва, всегда готовая возмутиться Волынь, дух пропаганды — все могло заставить предполагать зловещие результаты и в Петербурге. Мне живо припомнилась Варшава, и я провела почти всю ночь на ногах. Народ совсем не верил в эпидемию и не желал знать про холеру. Он взбунтовался против докторов, которые приказывали забирать больных и насильно везти их в лазарет. В своей ярости народ остановил несколько подвод с холерными больными, разогнал их по улицам, прямо в халатах и ночных колпаках, подводы переломал и сбросил в каналы, докторов избил, кинулся к лазаретам и повыбрасывал из окон кровати, мебель, утварь. Притом он подозревал в отравлениях поляков и сам быстро расправлялся с этими несчастными, коли они попадались навстречу. Государь был в Петергофе. Он поспешил приехать и явился пред бунтарями. Они встретили Его криками «Ура» Его слова, сказанные голосом, призванным повелевать, заглушили их крики. Они хотели говорить, но Он приказал им замолчать и, стоя в коляске, посреди толпы, велел им опуститься на колени перед церковью, Сам подал в том пример, тут же заказал панихиду по тем, кто стали жертвами народной ярости, и заставил этих бунтарей просить у Господа прощения за свои жестокости. Затем Он объехал другие кварталы города, повсюду восстанавливая порядок. Я увидала Его, когда Он проезжал мимо моих окон: гнев и боль исказили Его прекрасные черты, лицо Его разгорелось и выражало борение чувств.

Поляки были заподозрены в подстрекательстве, некоторые из них были арестованы. С частных домов сняли карантины, ночные дозоры удвоили бдительность, Арсенал оставался под охраною, и через 3 дня это событие было в Петербурге забыто. Но эпидемия все продолжалась. Едва я переселилась к дядюшке, как там четверо умерли, а двое моих людей заболели. Целыми днями мы наблюдали одну и ту же картину: один гроб следовал за другим. Грусть и какая-то тоска овладели мною, особенно со смертью некоторых знакомых мне лиц. В течение недели повальная болезнь унесла г-на и г-жу Ланских, с которыми я видалась почти ежедневно. Жертвами ее стали кн. Сергей Голицын — родственник моего мужа, гр. Ланжерон, кн. Наталья Куракина, доктор Мудров [122]([122] Мудров Матвей Яковлевич (1776-1831), действительный статский советник, профессор, директор Клинического института в Московском университете. Старший член Медицинского совета Холерной Центральной комиссии. Был домашним врачом семьи родителей А.С. Пушкина. Н.О. Пушкина подарила ему детский портрет поэта, находящийся ныне в музее А.С. Пушкина в Москве). Но как описать боль, которую причинила мне внезапная смерть г-жи Шимановской! Она была из тех, кто, как и я сама, совсем не опасались эпидемии, мы не обращали на нее внимания. Отменное здоровье и веселый нрав г-жи Шимановской обещали ей, казалось, долголетие. Я проводила, можно сказать, свою жизнь с нею и с ее милою сестрою Казимирой. Живость разговора этих дам, их неизменная ко мне дружба, на которую я искренно отвечала, их любезный характер, да еще музыка, это божественное искусство, соединяющее родственные души, и отсутствие этикета, и польская беспечность, и пылкость их сердец — все привязывало меня к ним, а уверенность в том, что и я ими любима, постоянно заставляла искать их общества. В воскресенье <...>*(* Пропуск в оригинале. (Прим. публ.) июля г-жа Шимановская с сестрою были в костеле, а после приехали ко мне. Мы провели вместе время до полудня, делая планы на послезавтрашний день. Она была в прелестном расположении духа. Мы говорили и про холеру, но она была преисполнена отваги и потому говорила, что болезнь не постигнет ее. В следующий вторник она заболела, и в несколько часов безжалостная смерть похитила ее у детей, у старых родителей, у всего обожавшего ее семейства, у друзей! Нынче, когда пять лет миновало после этой потери и я взялась за перо, чтобы рассказать о ней, я все еще чувствую ту же боль, что чувствовала тогда. Я была подавлена ее кончиною, именно тогда поняла я весь ужас опустошительного бедствия. Охваченная скорбью, я не имела силы навестить опечаленное семейство и несколько дней провела дома, в окружении больных и умирающих, наблюдая на улице только покойников.

Наконец, на одиннадцатый день после кончины г-жи Шимановской, я собралась с силами и отправилась в ее дом. Приехав туда, я почувствовала такое стеснение в груди, что на лестнице мне стало дурно. Казимира и ее племянницы [123]([123] Дочери М.Шимановской: Елена (1811— 1861), с 1832 г. жена Франтишека Иеронима Малевского (1800 — 1870), и Целина.) спустились ко мне, так как я решительно не могла подняться. Они сели в мой экипаж, и мы поехали подальше от дома. Я не сумела бы описать эту первую встречу, столь горестна была она для всех нас. Казимира очень любила сестру, которая платила ей взаимностью, они так хорошо понимали одна другую, их интересы были столь схожи! Г-жа Шимановская питала к сестре нежность совершенно материнскую, называла ее своим сокровищем, меж ими установилось столь большое доверие, столь большая близость, что теряя сестру, Казимира теряла все, поэтому страдание ее было глубоко и оставило неизгладимые следы. Я не была чужда их горю. Я не пыталась их утешать, мы плакали вместе, и я думаю, что в подобном случае это единственно допустимое средство утешения. Если вид предметов, посторонних нашему горю, и светские развлечения могут на миг заставить позабыть про горе, то облегчить его могут лишь сожаления наших друзей и вместе пролитые слезы.

Итак, я оставалась в Петербурге, вела печальный счет потерям, случившимся вокруг меня, и ожидала приезда кн. Александра. Между тем, холера пожинала свою жатву повсюду и наводила такой ужас, что все теряли голову. Самое страшное действие произвела она в Новгородских военных поселениях. То ли по наущенью, то ли из упрямства отвергать все лекарские средства, то ли из страха перед карантинами, но раздражение сделалось таково, что народ взбунтовался. Вмешалась вооруженная сила, для усмирения волнений были вызваны войска. Но на приказ офицера стрелять в бунтовщиков солдаты отказались повиноваться и опустили штыки, говоря, что среди тех людей находятся их отцы и вся родня и что они не могут в них стрелять. Офицер выхватил ружье из рук какого-то солдата и выстрелил. Это решило все: в тот же миг офицер был растерзан и бунт стал всеобщим: народ и солдаты пролили много крови, убивали дворян и лекарей, чинили жестокости, достойные народа, который не забыл еще дикость и варварство, из которых едва вышел. Весть об этом ужасном событии, которое я не стану излагать, потому что мое перо слишком слабо для подобных картин и лучше о нем забыть, нежели его описывать, эта весть скоро дошла до Петербурга.

Государь послал Орлова в Старую Руссу, а Сам поскакал в Новгород (расстояние в 180 верст Он преодолел за 9 часов времени). Он явился один среди бунтовщиков, приказал остановить коляску, сбросил шинель и встал во весь рост: «Вы хотите моей крови, — произнес Он, — ну, что же, Я перед вами, стреляйте, Я приехал сюда искать смерти» (так это было мне рассказано). Ни один не шевельнулся, стыд объял их, и они успокоились. Тогда Государь велел наказать наиболее виновных, а одному взбунтовавшемуся батальону приказал идти в Петербург. Еще раз одолев революционную гидру, Он возвратился к Своему Семейству. Он оставил Государыню накануне родов. Какое мужество оставить Ее в такой момент, чтобы Самому явиться пред жестокими бунтовщиками! Какое хладнокровие среди них! Какое бесстрашие привести мятежных солдат почти ко Дворцу! Господь воздал Ему за величие Его души и ниспослал Ему радость вернуться к Государыне, счастливо разрешившейся сыном [124]([124] Николай Николаевич (1831-1891), Вел. Кн., третий сын Императора Николая I. В русско-турецкую войну 1877—1878 гг. главнокомандующий действующей армии, генерал-фельдмаршал.) (28 июля)*(* Великий Князь Николай Николаевич родился 27 июля 1831 г. (Прим. публ.) Все, чем перестрадало Его сердце в эти дни разлуки и в течение всех 8 месяцев <от начала восстания> было вознаграждено рожденьем Великого Князя Николая, что виделось добрым предзнаменованием.

И в самом деле, начиная с этого момента, горизонт наш прояснился. Литва была очищена, вести из Царства Польского становились более удовлетворительны, Паскевич приближался к столице Польши, все обещало близкий конец наших бедствий. Холера ослабевала, не было ни карантинов, ни возмущений, можно было свободнее ездить по стране. В Гатчине, однако, карантин не был снят, потому что там ожидали погребальный поезд Великого Князя Константина. Поезд прибыл 30 июля. Княгиня Лович лично сопровождала его. Александров — побочный сын Великого Князя, ген. Курута — начальник его штаба, мой муж, адъютанты и все состоявшие при его особе следовали за телом. Едва узнав об этом, я отправилась в Гатчину (1 августа). Другие дамы также поехали туда, чтобы отдать последний долг Августейшему усопшему, но строгий приказ заставил их вернуться обратно. Мне же повезло, и будучи подвергнута обязательному окуриванью, я была пропущена в Гатчину и подъехала ко дворцу. Въехавши во двор, я заметила адъютантов, моих сопутников по несчастию. Они поспешили к моей карете, и мы по-братски обнялись. Они послали за кн. Александром, который совсем не ожидал увидать меня. Посудите, какова была моя радость встретить его после 6 месяцев разлуки, живого и здорового, невзирая на все ужасы, окружавшие его. Но вообразите также, что испытала я, увидав у гроба всех тех, кого я привыкла видеть исполняющими приказания своего шефа с тем рвением, которое Великий Князь умел им внушать, и с тою преданностью, которой заслуживали его совершенно отеческие милости. Княгиня не принимала никого из города по причине заражения, которого все еще опасались. Но узнав, что я в Гатчине, она испросила у Государя, бывавшего у нее каждый день, позволение принять меня, изволив при этом сказать, что она не может без этого обойтись и что для меня должно сделать исключение. Я была принята. Боже мой, в какой момент я ее увидала! И в каком состоянии, и сколь сама я была опечалена! Бледная, как смерть, едва держась на ногах, она с трудом шла мне навстречу. Первую минуту мы молчали, потом она сказала: «Ну, вот, все кончено,» — и заплакала. Я разрыдалась. Она пожала мои руки: «Я знаю, что вы разделяете мое горе.» Мы говорили мало, княгиня была задумчива. Потом она сказала, что испросила у Его Величества особенное позволение принять меня: «Я должна была отказать другим, но вы!..» Она слегка коснулась последних минут Великого Князя и его печального пребывания в Витебске, рассказала, что от ее имени хотели создать богадельню или монастырь, но она отказалась, не имея лишних средств, и что в прошении, поданном ей по этому поводу, она в первый раз прочитала свой титул: «вдова Великого Князя»! Мы лишь слегка коснулись вопроса о Польше. Сквозь немногие слова, что она проронила, видно было, сколь ранили ей сердце несчастия ее родины. Про литовцев она сказала: «Они навсегда потеряли доверие Государя, а это так много значит!» Мы сели за стол.

После завтрака княгиня предложила мне осмотреть гатчинский дворец, где сама она еще не бывала. Мы обошли каждый уголок. Это могло бы стать своего рода развлечением, если бы не масса вещей, живо ей напоминавших о Великом Князе. Входя в покои, которые он занимал в детстве, бедная княгиня терзалась самыми горькими мыслями. Колыбель, в которой ее супруг провел свои первые годы, напомнила ей всю жизнь Великого Князя. Дворец, где некогда жил Павел I, это место, свидетель игр, воспитания и первых радостей Константина, покинутое им для пребывания в Зимнем дворце, а затем в Варшаве, ныне предназначено было принять его гроб и служить убежищем его вдове! Таким образом, пережив столь много перемен, наполнив свою жизнь столькими событиями, объехав Европу и удалившись в Варшаву, навсегда отказавшись от Петербурга, ему суждено было возвратиться в Гатчину. Колыбель и гроб Великого Князя суть две крайности, которым суждено было сойтись, но сколь много событий заключали они в себе! Сколько уроков! В глубокой печали обошла бедная княгиня весь дворец, да и все мы, ее сопровождавшие, были не менее печальны. Она была очень добра ко мне, и я должна с признательностью сказать здесь, что своим приемом она совершенно загладила свою неправоту предо мною в Брестовице, о которой я с сожалением рассказала в 10 главе. Я простилась с княгинею с такою грустью, словно предвидела, то это свидание было последним. Состояние ее здоровья давало мне повод думать, что конец ее близок. И в самом деле, ей недолго оставалось влачить свое горестное существование.


завтрак аристократа

Надежда Ивановна Голицына Воспоминания о польском восстании 1830-31 гг. - 10

Н.И. Голицына (1796-1868) — дочь камердинера Павла I, графа И.П. Кутайсова и сестра командира русской артиллерии А.И. Кутайсова, погибшего в Бородинском сражении; оказалась невольной свидетельницей Варшавского восстания и последовавших за ним военных действий.


Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2910859.html и далее в архиве



ГЛАВА 13. Отъезд из Цодена, пребывание в Риге, поражение отряда Серавского


Так жила я в тиши до 21 марта, когда началось возмущение в Самогитии. Эта весть скоро дошла до меня, и хотя я предчувствовала это событие, но была до крайности встревожена. Этот очевидный результат происков поляков непременно должен был затянуть войну, а мои суждения на сей счет оправдались сверх меры. При первом же слухе об этом прискорбном известии, я послала собрать вокруг верные сведения, сама же поехала за более подробными новостями к г-ну Дерперу, жившему в 6 верстах от меня. Я узнала, что в нашем краю запасаются оружием, что Самогития охвачена восстанием, что посмели задержать фельдъегеря из армии к Государю, что пакеты, бывшие при нем, запечатали печатью нового Царства Польского и отправили его с оными в Петербург, что в Тельше, в Россиенах и других местах произошли убийства, что мятежники действуют успешно и в своей дерзкой самонадеянности имеют виды на Либаву, стремясь захватить какой-нибудь морской порт. Для них это было главным, Польша не могла продержаться без порта. Данциг ускользнул из ее рук, и потому Либава сделалась в тот момент предметом ее стремлений. Тем самым поляки все еще надеялись открыть для Франции способ поддержать их, так как они знали единственно свой интерес, не предвидя препятствий, разбивших их надежды, не заботясь, будет ли это выгодно союзной державе, не думая, что Франция ни в коем случае не может выступить против России, что она ограничится бранью против нас в своих газетах, но не сделает ни малейшего жеста ради Польши и что для нее легче дать полякам деньги, нежели войска. Но мятежники вообразили, будто французский флот сможет подойти к Либаве и, проникнувшись столь блестящей мыслию, подстрекали литовцев захватить порт.

Столь же храбрые, сколь непригодные воевать, шли они вперед и, надо сказать, сначала были ободрены некоторыми успехами. Они взяли Поланген и возгордились этим триумфом. В самом деле, это место было важно тем, что являлось сопредельным между Россией и прусскими провинциями, и оказавшись в руках литовцев, наши прямые сношения с Европой были тем самым прерваны или, вернее, затруднены. И действительно, иностранная почта не приходила несколько дней. Но тем и ограничились предприятия этих новых Дон-Кихотов. Курляндские лесничие, числом шестьсот, с графом Мантейфе-лем [82]([82] Мантейфель Карл Карлович, граф, главный лесничий (обер-форстмейстер) Курляндии.) во главе, бросились на мятежников и отбили Поланген, который дважды переходил из рук в руки. Наконец, наши войска подошли со всех сторон, и скоро отдельные шайки мятежной армии, без управления, без дисциплины, одетые в лохмотья, со знаменами из нижних юбок и носовых платков, с деревянными пушками, были измотаны и великая армия рассеяна. Но она не была еще уничтожена, несмотря на значительное число пленных, которых ежедневно приводили в Ригу.

Оставалось еще важное дело: следовало очистить дорогу, связывающую Петербург с Царством Польским, она была во власти литовцев, и наши военные припасы попали к ним. Поневеж сделался их главным запасным магазином, Виль-комир был в их руках. Таким образом, отказавшись от своего завоевательного проекта на берегу моря, они ринулись в Виленскую губернию. Там их ожидала участь, сообразная их безумию. Но прежде, чем уступить в столь неравной борьбе, они не оставляли нас в покое, словно моська, донимавшая слона. Их гнали — они появлялись в другом месте. Их преследовали — они, казалось, бежали только затем, чтобы соединиться с сообщниками. Словом, то была гидра, коей головы снова вырастали и которую современный Геркулес сумел поразить, как будет видно потом, лишь после многих трудов.

Едва узнав про возмущение в Самогитии, я храбро принялась готовиться к отъезду. В 30 верстах от меня сражались, в 14 — учинили беспорядки. Зная толк в мятежах, я полагала, что даже если лава пощадит мои земли, я все же рискую быть потревожена и напугана появлением какой-нибудь шайки, из тех, что нападали на соседние замки в поисках оружия и фуража. А потому, хорошенько все обдумав и собрав самые достоверные сведения, я решилась переехать в Ригу и. 21 марта*(* Ошибка автора. Правильно: 24 марта. (Прим. публ.) /5 апреля покинула свой скромный приют в Цодене, полная сожалений, что оставляю имение, где могла вести мирную жизнь, что нарушаю уединение, из коего, словно из ложи, заделанной решеткою, я могла рассматривать то, что происходило на мировом театре, могла следить за сценами, вызывавшими всеобщий интерес, и видеть все, в то же время наслаждаясь прелестью покоя. Ничего более утешительного не пришло тогда мне на ум. Горизонт, казалось, омрачался все больше, кругом были одни волнения, измена, ужасы всякого рода, война становилась бесконечною. Со слезами на глазах простилась я со славным Вестфалем и его женою, со священником, который очень старался удержать меня и, казалось, был обижен тем, что его красноречие столь мало на меня действовало, с моими крестьянами, которые в один голос просили меня остаться с ними и уверяли, что ежели литовцы и посмеют показаться в моих владениях, тогда все 500 человек, как один, подымутся, чтобы защитить меня. Благодаря их за заботу и искренно тронутая таковою преданностью, я полагала, однако же, что коль скоро война затягивается, то я долго еще не увижусь с кн. Александром, и что надобно, наконец, уступить пожеланиям моего батюшки, который настоятельно просил меня приехать.

Жребий был брошен, я отправилась. Едучи на крестьянских лошадях, я потратила целый день, чтобы проехать 54 версты до Риги. Мой мальчик позабавил меня в пути. У него выпал зуб, и бросая его на дорогу, он сказал мне: «Вот увидите, маменька, из этого зуба вырастут богатыри и победят литовцев!» После, когда до нас дошла весть об их поражении, он не преминул напомнить мне про зуб, посеянный им на дороге. Уже смеркалось, когда я приехала в Ригу, и потому я принуждена была заночевать в Митавском предместье, так как было слишком поздно, чтобы переправляться чрез Двину, по которой неслись уже льдины, что затрудняло переправу. Я провела в предместье две ночи и воспользовалась курьером, ехавшим в армию, чтобы послать весточку кн. Александру. Чрез Двину я перебралась лишь 23 марта*(* Ошибка автора. Правильно: 26 марта. (Прим. публ.)( /7 апреля. С каждою минутою переправа становилась все опаснее. Я смогла переправиться только в 3 часа утра, пешком, по доскам, положенным на льдины (протяженьем с версту), а мои разобранные экипажи люди перенесли на руках. Не найдя, где поселиться в центре города, переполненного приезжими со всех сторон, я поместилась в Петербургском предместье (в «Золотом орле»), в трех небольших скверных комнатах.

Первою моею заботою было отыскать графиню Эльмпт [83]([83] Эльмпт (урожд. фон-Баранов) Анна Ивановна (1777—1845), графиня, жена Филиппа Ивановича Эльмпта (1764—1818), генерал-лейтенанта.). Она приняла меня со всею любезностью. Я была мало ей известна и совсем не ожидала найти столь ласковый прием и столь искренное участие. Она живо расспрашивала меня про все, что случилось в Варшаве, про наше отступление, про горести, испытанные лично мною. Тема была неисчерпаема, а так как я хорошо ее знала, то сделалась интересною для общества особою. Всякий спешил составить себе ясное понятие о событии, коего подробности были неизвестны в Риге, как и повсюду, кроме тех мест, где все это происходило. В России или не пишут о происходящем, или ждут, чтобы написать, покуда пройдет полвека после события. Например, во время этой польской войны наши публичные листки потчивали нас реляциями кампании Орлова-Чесменского в царствование Екатерины II. Читая их, я ожидала, что с окончанием польской войны нам расскажут про нашествие Наполеона. И случилось так, что Господь отдалил срок новых несчастий России, а потому про польское восстание 1830 года речи нет.

Меня забрасывали вопросами, и так как я была занята единственно тем, что случилось в Варшаве, всеми последствиями роковой ночи и теми, которых еще следовало ожидать, то могла удовлетворить общее любопытство. Ни о чем ином не было и речи, и только интерес, который вызывал мой рассказ, позволял графине и ее друзьям терпеть мою тогдашнюю склонность к молчанию. Такое настроение было в тягость мне самой, но ко мне были снисходительны и очень хотели и даже старались меня развлечь. Заботами графини, ее прелестных дочерей и гостей дома я понемногу избавилась от тревожного состояния, в котором находилась почти все время. Всякий вечер с 8 часов до полуночи со мною случался своего рода нервический припадок, который доставлял мне много мучений: на меня находил страх, я едва дышала, нервы мои были напряжены. Наконец, в полночь наступало какое-то изнеможенье, погружавшее меня в сон. Ни за какие сокровища не согласилась бы я выехать вечером, и все шутки этих дам не поколебали меня. Так продолжалось долго: днем я бывала у графини, но в 8 часов вечера спешила к себе. Мало-помалу я вышла из этого нервического состояния, а неизменные заботы графини возвратили меня, наконец, к светским привычкам.

В Риге я захворала, и тут началось новое мученье из-за моей квартиры. Вечный шум, хожденье по коридору, беспрерывный лай собаки за стеною и, хуже того, — скверная игра начинающего музыканта, пленные над моею головою, бессонными ночами шагавшие по комнате в подбитых гвоздями сапогах, — все это не давало мне ни минуты покоя. К счастию, нашелся отличный доктор, г-н Мобес, который доставил мне облегчение, но в течение 10 дней я не покидала комнаты. Графиня Эльмпт выказала мне большое участие и часто навещала меня. Я не имела никаких известий от кн. Александра, а те, что приходили из армии, были неутешительны. Вместо наступления наши войска пятились или же бродили по Царству Польскому, без определенного плана, без намеченной цели. Наконец, подробно ознакомившись с дорогами и болотами Польши, фельдмаршал приказал армии возвратиться в свои пределы, чтобы не допустить, говорил он, восстания Литвы и Волыни. Таким образом, был оставлен план взять Варшаву и отдален срок наказания тех, кто начали мятеж. Это отступление было полной неожиданностью для простого солдата. До крайности обескураженный отказом от наступления, раздраженный невозможностью отомстить за оскорбление, сокрушаясь о напрасно пролитой крови, с грустью и унынием возвращался он в Россию, которую покинул, чтобы пожать лавры и, особенно, чтобы покарать изменников, и куда нес теперь свои обманутые надежды.

И вдруг, в тот самый момент, когда армия ступила на русскую землю, милосердый Господь, наш всегдашний заступник, озарил нас новым лучом славы. Покуда главные силы армии переходили границу, отряд Серавского, силою в <...>*(* Пропуск в оригинале. (Прим. публ.), направлявшийся к Ломже, был почти полностью уничтожен Ридигером [84]([84] Ридигер Федор Васильевич (1784—1856), граф (1847). Участник наполеоновских, русско-шведской (1808—1809) и русско-турецкой (1828—1829) войн. Генерал-лейтенант (1826). При подавлении польского восстания командовал 4-м резервным кавалерийским корпусом на Волыни. За отличие получил звание генерал-адъютанта и произведен в генералы от кавалерии.), который преследовал его до Казимержа, где неприятелю удалось переправиться чрез Вислу. Почти в то же самое время отряд Дверницкого [85]([85] Дверницкий Юзеф (1779—1857), генерал. В составе польских легионов французской армии принял участие в кампаниях 1805—1807, 1812—1814 гг. С 1815 г. командир бригады армии Царства Польского. Принял деятельное участие в восстании 1830—1831 гг. на Волыни и в Подолии.) был разбит <...>**(** Фамилия пропущена в оригинале. (Прим. публ.). Оба эти сражения слишком известны и подробно описаны в публичных листках, и я не стану о них говорить. Можно вообразить себе перемену, которую это произвело в армии. Ее снова заставили повернуть, и уже не было речи о возвращении в Россию. Таким образом, Волынь избегнула опасности польского вторжения, что предало бы ее огню и мечу, и сия победа позволила нам перейти в наступление. Фельдмаршал смог возобновить действия в Царстве Польском, а солдаты, воодушевленные этим известием, горели стремленьем возвратиться туда. Эта вторая кампания или, вернее, та же самая, но возобновленная и лучше устроенная, позволяла нам надеяться на большие успехи, нежели первая.



ГЛАВА 14. Продолжение пребывания <в Риге>, отъезд в Петербург

Я решилась остаться в Риге еще на некоторое время и ехать не раньше, чем получу достоверные известия о том, что сталось с кн. Александром. Война, казалось, шла к концу, он приехал бы ко мне, и в этом случае я вернулась бы с ним в Цоден. В такой отрадной надежде я провела в Риге 6 недель. Дом графини Эльмпт был единственным моим прибежищем, и я не устану повторять, сколь много обязана ей за дружеский прием, который я там находила. Я бывала у графини почти каждый день, и под конец со мною обходились, словно с родною. Я всегда находила там приятное общество. Брат ее, г-н Б<аранов>, почтмейстер, женат на милой и любезной молодой женщине, и их дом сделался еще одним прибежищем для меня. Я познакомилась с графом Макгоули, шотландцем родом, состоявшим на русской службе. Это человек, коего приятные манеры тотчас вызывают к нему расположение, а его любезность укрепляет в таковом расположении. Г-н Мефреди, французский консул, также был весьма приятен в обществе. Он славный малый, и стоит только выказать ему некоторую благосклонность, как он готов развлекать гостей. Были еще два английских негоцианта, из которых один был человек умный, но суждения его были мне несносны, особенно в злополучную эпоху, когда, воюя с поляками, мы вели войну и со всеми разрушительными идеями, с так называемым успехом просвещения, которое, по сути, есть затмение умов.

Я встретила там молодого Коцебу, сына сочинителя [86]([86] Коцебу Август (1761—1819), немецкий драматург и романист. В царствования Екатерины II и Павла I находился в русской службе. С 1802 г. жил в Германии, числясь при русском Министерстве иностранных дел.), и Крузенштерна, сына мореплавателя [87]([87] Крузенштерн Иван Федорович (1770— 1846), адмирал (1842). Первый русский кругосветный мореплаватель (1803—1806). Директор Морского кадетского корпуса (1826—1842). По увольнении по болезни с должности директора назначен состоять при Особе Его Императорского Величества. Учредитель Русского географического общества. Его сыновья: Александр Иванович (1807— 1888), действительный тайный советник, сенатор. С конца 1830 г. состоял при генерал-фельдмаршале гр. Дибиче. С 1832 г. чиновник дипломатической канцелярии наместника Царства Польского И.Ф. Паскевича; Николай Иванович (1802 — 1881), флигель-адъютант. Впоследствии генерал-майор Свиты Его Императорского Величества. Сенатор.) и брата флигель-адъютанта Его Величества, бывшего тогда в плену у поляков. Оба молодых человека особенно привязались к моему сыну. Несколько дней в Риге находились семейство Шоппинг, г-жа Шурмер — супруга генерала, воевавшего тогда в Литве, и, наконец, граф Строганов [88]([88] Строганов Сергей Григорьевич (1794—1882), граф, генерал-адъютант, генерал от кавалерии, член Государственного Совета. Участник Отечественной и русско-турецкой (1828—1829) войн. Генерал-майор (1828). Исполнял обязанности военного губернатора в Риге и в Минске (1831—1834). Попечитель Московского учебного округа (1835—1847). Воспитатель Вел. Кн. Николая, Александра, Владимира и Алексея Александровичей.), генерал-адъютант свиты Государя, посланный на время в Ригу. Последний был опорою для всех. Всеми уважаемый, склонный к добру, просвещенный патриот, деятельный, беспристрастный, в Риге, в критических обстоятельствах, он был почитаем, как столп, на который можно опереться, и как безупречный судия в трудном деле. В городе было много поляков. Шлагбаумы на дороге в Литву не охранялись, и при менее строгом надзоре могли бы иметь место беспорядки. Генерал-губернатор барон Пален [89]( [89] Пален Матвей Иванович (1779-1863), барон, генерал от кавалерии, член Государственного Совета. Участник Отечественной войны. Генерал-губернатор Лифляндии, Эстляндии и Курляндии (1830-1848). тогда отсутствовал. Обязанный лично выступить против мятежников Самогитии, он оставался там, покуда длилось восстание. Граф Строганов замещал его.

В Ригу ежедневно приводили пленных литовцев, в большинстве своем крестьян, недавно набранных и взявшихся за оружие поневоле. Участь этих несчастных была ужасна. Принужденные своими господами присоединиться к мятежникам, они делали это без охоты, а ежели хотели вернуться домой, то помещики гнали их за отказ драться, и потому они старались попасть в плен к русским. Для них это было средством спасения, и особенно они бывали счастливы попасть в руки гр. Строганова. Жители Риги так были разгневаны на поляков, что если бы им позволили, они бы побили их камнями. Однажды в месте для прогулок нашли листки, в которых говорилось, что предместья будут преданы огню. Этого оказалось довольно, чтобы национальная гвардия проснулась и чтобы никакая мера предосторожности не была позабыта. Но этого было довольно, чтобы встревожить и меня, ведь я знала толк в мятежах.

Приближалась Пасха, и разнесся слух, будто ночью, когда все верующие будут в церкви, пожаром в предместьях будет дан сигнал к мятежу. Это сделало такое впечатление, что никто не подумал покинуть свой дом, и горожане, которые не были в карауле, стояли у своих ворот. Обычные гулянья, качели — любимая забава русского народа — и прочие народные увеселенья были отменены. Пасхальные дни прошли в благоговейной сосредоточенности, без мыслей о развлечениях. Первый день этого прекрасного христианского праздника прошел тихо, второй также был спокоен, но следующая ночь опять сделалась для меня ночью волнения и страха. В полночь, едва я легла спать, как вдруг услыхала крики солдат на улице. Крики становились все сильнее, так что я вскочила с постели, будучи уверена, что это восстание. Я позвала горничную, велела разбудить гувернера и вся дрожа, еще не опомнившись ото сна и поспешно одеваясь, послала узнать, что случилось. Ответ был таков, что я принялась смеяться, как безумная: просто солдаты кричали что было мочи, чтобы остановить обоз, въезжавший через Петербургскую заставу, а так как возчики молчали, то солдаты и раскричались до того, что перепугали тех, которые не забыли польское восстание и могли опасаться такового и в другом месте. Успокоившись, на сей раз я крепко уснула, чего давно со мною не случалось, ведь по миновании опасности хорошо спится. На другой день графиня с дочерьми много смеялись моему рассказу. Эти дамы не упускали ничего, чтобы сделать приятным мое пребывание в Риге. Они придумывали развлеченья и часто вывозили меня вопреки моему желанию. То обед в публичном саду, в прелестном обществе, то загородные прогулки с закускою на свежем воздухе, то поездка на левый берег Двины. Наконец, они заставили меня поехать даже в спектакль! Но немецкий театр не привлекает меня, и я побывала там только ради общества этих дам. Однако, я нашла там кое-что, доставившее мне удовольствие: то был один артист, который в перерывах между действиями так хорошо играл на тромбоне, что удостоился рукоплесканий.

Как-то раз, в одну из наших прогулок на другой берег Двины, мы задержались, и мост развели, чтобы дать пройти баржам. Нам пришлось ждать более двух часов, покуда его сведут, и стоя под ярким солнцем, мы очень бы досадовали, если бы не повстречали двух оригиналов, которые много нас позабавили. Сначала с нами заговорил небольшого роста француз, в первый раз приехавший в Россию. Услыша, что мы разговариваем по-французски, он обратился к нам со свойственной его нации непринужденностью: «Сударыни, вы француженки? — Нет, сударь. — А я подумал так, услыша, что вы говорите по-французски.» Мы вступили с ним в разговор и прежде всего узнали, что он сын негоцианта и что отец послал его в Россию для занятий торговлею. Так как он приехал из Парижа, то мы принялись его расспрашивать про дела в его стране, про Короля, и он отвечал: «Король славный человек, вот и все, но он сердит на вашего Императора. — Отчего же? — Да оттого, что Он хочет воевать с Королем. — Что за выдумки, Государь и не думает об этом. — У нас, однако, все говорят о войне и боятся, как бы снова не взяли Париж.» Я не могла удержаться от чувства национальной гордости, видя, что вопреки нашим неудачам в Польше, вопреки всем бедствиям, которые нас осаждали, мы все еще внушали страх одной из самых могущественных держав Европы, а память о наших подвигах во Франции все еще заставляла ее трепетать. Нам так и не удалось разубедить французика в том, что Государь имеет враждебные намерения против его отечества, и он остался при своих опасениях.

Затем два русских купца приняли нас за мещанок или горничных и вступили с нами в разговор. Мы узнали, что в тот же вечер им надлежит быть в карауле (так как с момента восстания в Самогитии купеческое сословие Риги образовало национальную гвардию). Один из них, которого мы назвали «серна» по цвету его платья, все обращался к гр. Марии Эльмпт и был по-своему любезен. Она же, с присущим ей остроумием, поддерживала разговор, не выдавая себя. Эти господа намекали нам, что хотя ворота крепости запираются рано, но если нам надобно, мы всегда можем свободно выйти, потому что они сами стоят в карауле, и им было бы приятно нам услужить. Мы поблагодарили их, и я не знаю, куда завел бы нас разговор, если бы графиня Эльмпт, потеряв терпение от долгого ожидания, не предложила нам, наконец, сесть в лодку и переправиться на другой берег. Мне трудно было решиться на это, так как я боюсь воды. В конце концов графиня прибегла к хитрости: когда лодка пристала к берегу, она села в нее с одною из своих дочерей и увлекла моего сына. Аодка отчалила. Тут уже мне пришлось преодолеть свое отвращение к воде. Графиня Мария и ген. Рокоссовский [90]([90] Возможно, Рокоссовский Алексей Иванович (1798—1850), генерал-майор (1830), сенатор, товарищ Главноуправляющего путями сообщения и публичными зданиями. С 1822 г. производил изыскания для устройства водяного сообщения между Неманом и Балтийским морем. С 1828 г. управляющий работами VII Округа путей сообщения в Риге.)(он бывал в доме графини), который приплыл за нами, поневоле занялись моею особою, и под их покровительством я отдалась волнам.

Мое существование в Риге, едва сделавшись приятным, вскоре должно было закончиться. Графиня, по обыкновению, расположилась провести лето в своей деревне (Свитен), на границе Курляндии с литовской стороны. Беспорядки отодвинулись дальше в Литву, и графиня могла жить в своем имении в безопасности. К Риге приближалась холера, таким образом, все побуждало покинуть город. С отъездом графини ничто уже не могло задержать меня, я с еще большею безопасностью, нежели она, могла вернуться в Цоден. Но я решила, что настала, наконец, минута уступить пожеланиям моего семейства, так как я не могла уже расчислить время моей встречи с кн. Александром. Наши дела в Польше, подошедшие, казалось, к развязке, снова запутались. Итак, я тоже готовилась к отъезду. В один из последних дней нашего пребывания в Риге, 6/18 мая, английский негоциант, о котором я говорила выше, устроил прогулку на свою дачу в окрестностях города. Я была в числе приглашенных, и хотя этот человек мне не нравился, я посчитала долгом принять его приглашение, потому что принадлежа к обществу графини и прочих дам, было бы невежливо отказаться. После недолгих уговоров я согласилась участвовать в этой прогулке, которая, впрочем, должна была стать последней. Общество было довольно многочисленно, дача красива, хозяин дома предупредителен, и мы почти целый день гуляли. В 9 часов мы вернулись к графине, и я простилась с нею, как с подругой. Я была взволнована, а мой сын заливался слезами. Эти дамы дали мне столько доказательств участия и дружбы, что расставаясь с ними, я испытывала самые горькие сожаления. Это они избавили меня от глубокой печали, в которую погрузили меня события, коих я была свидетелем или жертвою. Это они подняли мой дух и утешили в отсутствие кн. Александра. Беспрестанно занимаясь мною, они избавили меня и от того нервического состояния, в котором я находилась после стольких невзгод, они вернули меня к привычкам моей прежней жизни. Я очень им обязана, и мое сердце всегда будет полно чувством самой живой признательности.

7/19 <мая> графиня уехала в Свитен, а я, прежде чем предпринять путешествие в Петербург, пожелала еще раз побывать в Цодене. В тот же день я отправилась туда с сыном и его гувернером, оставив часть людей со всеми вещами в трактире «Франкфурт». 8/20 <мая> я приехала в Цоден, где мне были очень рады. Мой сосед Дерпер нанес мне визит и сопровождал меня в поездке на одну из моих ферм. Затем я съездила в Альт-Роден, имение моего отца, расположенное в 11 верстах от моего. Я остановилась у Румма, батюшкина конторщика. Славные люди были польщены моим визитом и угостили меня завтраком. Я заглянула на минуту к г-же Арнольди, жене управляющего. Воротившись к себе, невыразимая грусть охватила меня. На сей раз я столь же торопилась покинуть Цоден, сколь сожалела оставить его шестью неделями раньше. Однако, я провела там ночь и 9/21 <мая> окончательно простилась с доброю четою Вестфалей и вернулась в Ригу.

Моя поездка не имела ничего примечательного, хотя дорога от Риги до Цодена представляла тогда своего рода опасность: бешеный волк необыкновенной величины разорял окрестности, особенно Балдонский лес, чрез который я проезжала. Сей хищный зверь уже наделал бед, и за ним охотились. Одна девочка стала его жертвою: волк бросился на нее и откусил нос. Все сопровождавшие меня были вооружены, но волка мы нигде не заметили. Но едва мы выехали из лесу, как он выскочил оттуда, улегся на берегу Кеккау, верстах в 25 от Риги, и заснул. Тут местные крестьяне окружили его и, спящего, забили. На обратном пути, проезжая чрез Кеккау, мне объявили об этой виктории.

Я вернулась в Ригу 9/21 <мая>, в 4 часа пополудни. Я тотчас послала к г-же Барановой за экипажем и провела вечер у нее. Я получила вести о графине и повидала некоторых особ из того общества, в котором столь приятно провела 6 недель своей жизни. На 10/22 <мая> был назначен мой отъезд. Г-жа Баранова, гр. Строганов, Макгоули, Мефреди, кн. И. Голицын, г-жа Линден явились проститься со мною, и в 2 Уг часа пополудни я села в почтовую карету, направлявшуюся в Петербург. За три дня перед тем я отправила туда кучера с парою лошадей, моих верных спутников в невзгодах.



http://elcocheingles.com/Memories/Texts/Golitsina/golitsina.htm


завтрак аристократа

Надежда Ивановна Голицына Воспоминания о польском восстании 1830-31 гг. - 9

Н.И. Голицына (1796-1868) — дочь камердинера Павла I, графа И.П. Кутайсова и сестра командира русской артиллерии А.И. Кутайсова, погибшего в Бородинском сражении; оказалась невольной свидетельницей Варшавского восстания и последовавших за ним военных действий.


Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2910859.html и далее в архиве



ГЛАВА 12. Мое пребывание в Цодене, возмущение в Самогитии

«La vue seule des grands malheurs suffit a elever 1'ame au-dessus des idees vulgaires et lui inspirer quelque dignite».* (* «Одного вида больших несчастий довольно, чтобы возвысить душу над пошлыми идеями и вдохнуть в нее некоторое достоинство». (Пер. с фр.)

«Я только от печки умею танцевать»

Первые дни моего пребывания в Цодене были отмечены тревогою. Я не имела никакого прямого известия от мужа с момента нашей разлуки. Я только знала, что в такой-то день Великий Князь покинул Брестовицу, в такой-то направился в Белосток, а затем должен был перейти границу. Но я также знала, что неприятельский корпус в 12 тысяч человек поджидал его, встав кордоном от Белостока до Устилуга. Внезапно в наш уездный город Бауск и в округу пришла весть, будто по возвращении Великого Князя в пределы Царства Польского, польский народ принял его сначала криками радости и одобрения, поднес ему хлеб-соль, но будто бы расположившись со своим штабом на ночлег, Великий Князь был убит вместе со свитою... Мне бы не следовало давать веру подобной болтовне, но признаюсь, что в том расположении духа, в котором я тогда находилась, и уже побывав свидетельницею ужасных сцен, я поверила возможности этого нового предательства, тем более, что неосторожность моих соотечественников была мне известна. Я предалась отчаянию. На третий день я получила, наконец, сразу три письма от мужа. К счастию, они опровергали все предыдущие слухи. Я возблагодарила Господа и отныне обещала себе верить только достоверным вестям: в первый и последний раз совершила я подобную ошибку, и она могла бы дорого мне обойтись.

Наша армия продвигалась в Польше, и Императорская гвардия должна была ее усилить. Она выступила уже из Петербурга и направлялась к Риге. Одна ее часть, вся гвардейская пехота, должна была проходить через Цоден с остановкою на два дня. Я отдала необходимые распоряжения и готовилась встретить гостей, полагаясь на их снисходительность. Прежде я никогда не живала в моем замке. Цоденское имение было приобретено моим батюшкой [71]([71] Кутайсов Иван Павлович (1759—1834), граф, отец Н.И. Голицыной. Мальчиком попал в плен, крещен и отдан Императрицей Екатериной II в услужение Вел. Кн. Павлу Петровичу. В день восшествия на престол Императора Павла I Кутайсов, бывший камердинером, пожалован в чин шестого класса, через несколько дней произведен в пятый класс гардеробмей-стером, а в день коронования — в четвертый класс обер-гардеробмейстером. 6 декабря 1798 г. пожалован в егермейстеры и кавалеры ордена Св. Анны. 22 февраля 1799 г. возведен в баронское, а 5 мая — в графское достоинство, 21 июля получил Александровскую ленту. 1 января 1800 г. произведен в обер-шталмейстеры, 19 декабря награжден орденом Св. Андрея Первозванного. После смерти Императора Павла I уволен от службы (16 марта 1801 г.) , когда я выходила замуж, и с той поры, как оно мне принадлежит, мне случилось провести там всего несколько дней в одну из моих поездок между Варшавою и Москвою. Поэтому дом, старинный образец голландской архитектуры, являл собою жилище хотя и удобное, но лишенное всякой роскоши. Это устраивало меня, закаленную в лишениях, но блестящая петербургская молодежь должна была быть более взыскательна. К тому же при мне было очень мало прислуги, и потому мне пришлось потрудиться, чтобы хорошо принять и разместить гостей. Мне удалось, однако же, обзавестись всем необходимым и по возможности все устроить. Правду сказать, мне доставляло удовольствие и в своем дому оправдывать прозвище, в шутку данное мне мужем: маркитантка главной квартиры. Я приняла защитников Отечества как могла лучше и имела случай немного поправить суждения некоторых из этих господ о легкости, с которою они намеревались разбить польскую армию.

Заметно было, что в Петербурге не поняли сути варшавского мятежа, смотрели на него, как на простой бунт, а не как на восстание в духе времени, потрясавшем Европу. Польская армия не была более машиной, подчиненной одному лицу. Каждый человек в этой армии (увеличенной почти вдвое с момента восстания) был воодушевлен общим делом, и война в Польше могла стать войной национальной. Еще немного, и она сделалась бы всеобщей европейской войной. Наша молодежь, охваченная воинственным пылом, отвергала всякое мнение подобного рода и в своем самохвальстве забывала, что поляки, всегдашние враги русских, обладали теперь армией, организованной наилучшим образом, и что они опирались на успехи пропаганды. Поэтому, смело пренебрегая опасностями, всем сердцем преданные делу Государя, наши воины не должны были спешить со своими суждениями об этой кампании, где их поджидало столько неудач. Конечно, дальнейшее доказало, сколь безумно было польское предприятие, но разве не безумием и с нашей стороны было полагаться только на беспрерывные удачи и триумфы!

Итак, в течение трех недель я принимала у себя офицеров гвардии, размещала их и угощала, как могла лучше. Полки сменялись каждые два дня. Офицеры промелькнули предо мною словно в волшебном фонаре. Они, казалось, мало обращались в свете. Но так как тогда я видела и хотела в них видеть только защитников Отечества и мстителей за оскорбление, полученное всеми нами, то я придавала мало значения их манерам и умению вести себя в обществе. Назову, однако, некоторых из этих господ: барон Зальца [72]([72] Возможно, Зальца Владимир Иванович, барон, флигель-адъютант Свиты Его Императорского Величества.), капитан Павловского полка, который, казалось, лучше других понимал суть событий и был довольно скромен, тогда как его спутники были преисполнены презрения ко врагу, против которого шли сражаться. Пущин [73]([73] Пущин Николай Николаевич (1792—1848), генерал-лейтенант. Капитан гренадерской роты л.-гв. Литовского полка (1831). Командир Дворянского полка (1834—1848).), капитан гренадерского полка, забавлял меня необычайною веселостью своего характера и склонностью к шутке. Как и его товарищи, он рассматривал польскую кампанию как непременно успешную, но он, по крайней мере, придавал своим рискованным суждениям столь смешной оборот, что я не могла не смеяться, хотя и оспаривала оные. Он говорил, среди прочего, будто польские женщины, которые, словно амазонки, записывались в войско, делали это лишь в нетерпении сблизиться с русскими, к которым во все времена питали и выказывали любовь, зато к своим польским мужьям они будто бы питали отвращение и разводились с ними сразу после замужества; что по крайней мере с этой стороны мы должны быть уверены в успехе; что они первые отворят нам двери, и еще много подобных вещей. Не стану говорить о прочих офицерах, со всеми я имела более или менее тот же разговор и в иное время видела бы в большинстве из них только повес, невежд и хвастунов.

Но тут произошла довольно необычная встреча. Мне доложили, что пришел Бастионов, из Московского полка. Он был один. Я пригласила его войти, предложила чаю и провела с ним вечер, никоим образом не догадываясь, с кем говорю. Так как он должен был пробыть у меня два дня, то на другой день я послала за ним. Мы беседовали о многом и, коснувшись различных предметов, заговорили о минувшем царствовании и об особе графа Аракчеева [74]([74] Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834), граф (1799), генерал-адъютант, генерал от артиллерии. Военный министр (1808—1810). С 1810 г. начальник департамента военных дел Государственного Совета. С1817 г. главный начальник военных поселений.). Сама того не подозревая, я затронула чувствительную для нас обоих струну. Молодой человек не скрывал своей неприязни к всесильному министру, бывшему причиною несчастия его отчима. Эти последние слова стали для меня словно лучом света. Я спросила, как звали его отчима, и тут узнала, что речь идет о моем дядюшке [75]([75] Резвой Дмитрий Петрович (1762—1823), генерал-майор артиллерии, дядя Н.И. Голицыной. В 1803 г. женился на Надежде Васильевне Бастион (урожд. Налетовой) (1780—1845), в первом браке бывшей за полковником артиллерии Павлом Бастионом.). Тогда я поняла, отчего приняла своего гостя за другое лицо: виною тому был мой слуга, исказивший его имя, настоящее же имя его было Бастион. Мне вспомнилась романтическая история моего дядюшки, я ближе познакомилась с новым кузеном, и разговор двух чужих людей сделался разговором двух родственников. Дядюшка имел несчастие увезти замужнюю женщину и имел от нее детей.

В России нет развода, и дядюшка очень горевал, не могши узаконить своих детей. Приехавший в Цоден г-н Бастион носил имя первого мужа дядюшкиной жены, но на самом деле не был его сыном. Все эти подробности были хорошо мне известны, но я не знала никого из дядюшкиной семьи. Я испытывала истинное удовольствие говорить о моем семействе в тот момент, когда я словно возвращалась из иного мира, была разлучена с родными и совсем еще недавно страшилась, что больше их не увижу. Г-н Бастион был не менее меня удивлен, повстречав меня на своем пути, но сначала он принял меня за одну из моих племянниц [76]([76] Голицына (урожд. гр. Кутайсова) Александра Павловна (1804—1881), княгиня, племянница Н.И. Голицыной. С 1824 г. жена Алексея Алексеевича Голицына (1800—1876), камер-юнкера, впоследствии смоленского губернского предводителя дворянства.), носящую ту же фамилию. Наконец, оба недоразумения выяснились, и мы стали обходиться друг с другом по-родственному. Я находила удовольствие говорить о покойном дядюшке, которого очень любила. Кроме порицания, которого заслуживал его поступок с Бастионом, он был самым лучшим, самым остроумным и самым любезным человеком на свете. Генерал от артиллерии из самых заслуженных, обожаемый солдатами, уважаемый в армии, он попал в немилость гр. Аракчеева, и гонения, которым он подвергался, свели его в могилу. Любовь сгубила его, а могущественный недруг довершил его разорение. Встреча с Бастионом доставила мне приятную минуту, зато другая встреча позволила испытать еще большее удовольствие.

Как-то раз я что-то писала, сидя перед зеркалом, вдруг вижу, входит без доклада офицер в шинели и молча останавливается в дверях. Таковое явление удивило меня, я поднялась, пошла ему навстречу и тут с радостью узнала моего деверя, кн. М. Голицына [77]([77] Голицын Михаил Федорович (1800—1873), князь, шталмейстер. В службу вступил юнкером в л.-гв. Конный полк (1819). Поручик (1824). Привлекался по делу декабристов, освобожден без всякого взыскания. Штабс-ротмистр (1827). В польскую кампанию адъютант кн. А.Г. Щербатова (1830—1831). В чине ротмистра назначен адъютантом гр. Бенкендорфа (1832). Полковник в отставке (1835). Богоро-дицкий (1842—1844) и Звенигородский (1848—1861) уездный предводитель дворянства. Попечитель и главный директор московской Голицынской больницы (1859—1873).. Я бросилась ему на шею, и сей миг словно перенес меня в семью, я почувствовала, будто вернулась с того света. То был первый из ближайших моих родственников, кого я увидала после катастрофы, и мне было бы трудно описать охватившее меня ощущение. Кто никогда не разлучался с родными с мыслию не увидеть их более, кто никогда не переживал ужасов резни и злодеяний мятежа в чужой стране, тот не поймет, быть может, что испытываешь, когда, ускользнув из вражеских рук, ты словно чудесным образом переносишься на родную землю и, пробыв в одиночестве, встречаешь кого-то из близких, брата, друга. Кн. Михаил провел у меня несколько дней. Состоя адъютантом кн. Щербатова [78]([78] Щербатов Алексей Григорьевич (1778— 1848), князь, генерал-адъютант, генерал от инфантерии. Участник всех войн с Наполеоном. Командовал частью Гвардейского корпуса, участвовавшего в сражении при Остроленке и в штурме Варшавы (1831). Член Государственного Совета (1839). Московский генерал-губернатор (1844-1848)., который командовал Императорской гвардией и тогда находился в Риге, мой деверь несколько раз получал позволение навестить меня в Цодене. Проведя вместе несколько дней, исчерпав все темы разговоров, столь интересных нам обоим, мы расстались. Гвардия должна была соединиться с армией. Я простилась с кн. Михаилом, которого люблю, как брата. Я молилась, чтобы Господь не оставил его. То была его первая кампания. Он отправлялся на войну со всем пылом молодости, с благородным сердцем и любовью к Отчизне. Успехи, которых он добился с той поры, полностью оправдали все мои ожидания. «Еще один храбрец, еще один мститель, — думала я, глядя ему вослед, — да не оставит Всевышний его и всю верную Государю армию!»

Итак, я осталась в моем уединении, в обществе сына и его гувернера. Я вела жизнь с виду однообразную и тихую, если бы не беспрестанная душевная тревога. Я окружила себя газетами и бюллетенями, поддерживала деятельную переписку с мужем и родителями, посылала за новостями касательно польских дел, и потому мое существование было отнюдь не покойно. Я приобрела несколько книг и фортепьяно, я могла рисовать, заботилась о сыне, но более всего читала публичные листки. У меня от природы отвращенье к газетам, и я могу назвать только две эпохи моей жизни, когда читала их с жадностью. В 1812 году, когда армия Наполеона вторглась в Россию, патриотизм, ненависть к чужеземцам и святость родительского очага, оскверненного неприятелем, воодушевили все сердца без различия возраста и пола. Весь народ поднялся, чтобы изгнать общего врага, и небывалыми усилиями, деяньями, которые отзовутся в потомках, изумленных таковым чудом, освободил Россию и Европу от завоевателя, коего владычество было столь же тяжело, сколь блестящи были его военные подвиги. Это наша Илиада. Я была очень молода тогда, но душа моя, задетая за живое, почувствовала всю тяжесть бедствия, обрушившегося на мое Отечество. День за днем следила я за событиями. Кровавая битва при Бородине лишила меня брата [79]([79] Кутайсов Александр Иванович (1784— 1812), граф, генерал-майор. Брат Н.И. Голицыной. В начале 1812 г. начальник артиллерии 1-й Западной армии. В Бородинском сражении начальник всей русской артиллерии. Погиб при отражении атаки на батарею Н.Н. Раевского.) — кумира нашей семьи и, смею сказать, предмета всеобщего уважения. Затем пожар Москвы и разорение ее окрестностей, где мой батюшка имел усадьбу, которая была разграблена. Вместе с сокрушенными горем родителями я укрылась в провинции, с тревогою ожидая исхода событий. В ту пору политические дела были для всякого делом семейным, делом, в котором всякий участвовал всем сердцем, а бюллетени о сражениях и манифесты Императора Александра были единственным для всех чтением.

Другой эпохой, когда я взяла в руки газету, которой, так сказать, не видала со времени падения Наполеона, была польская революция, в которую я была вовлечена и которой все подробности, помимо того, что живо касались меня своею связью с делами моей страны, касались меня еще и потому, что я была лично ими затронута. Таким образом, для того, чтобы я занялась политикой, понадобились события чрезвычайные, новое всеобщее возбуждение. Это сделалось для меня потребностью и еще одним занятием в моем уединении. И ежели дела Отечества доставляли мне огорчения, то уж скука никогда не одолевала. Вовсе не сетуя на свое одиночество в деревне, посреди широких заснеженных полей, я, напротив того, чувствовала, что оно лучше отвечает моему нравственному состоянию, нежели весь шум большого света. Противу моих опасений, противу интереса к событиям, который занимал меня целиком, противу моих мрачных мыслей, общество не предложило бы мне никакого средства, даже кратковременного. И потому я решилась, вопреки неоднократным приглашениям моих родителей, оставаться в Цодене, где я была к тому же ближе к театру военных действий и где скорее получала вести.

После нескольких более или менее незначительных стычек наша армия быстро продвигалась к столице Польши. Я думаю, что и с той, и с другой стороны тревожное ожидание решительного сражения было одинаково. Сама же я затаила дыханье в своем уголку, ожидая важного бюллетеня от 13/25 февраля. Вокруг распространились слухи, будто Варшава взята, и как было не верить этому? Все говорило за это, а подробности сражения при Грохове служили, казалось, тому подтверждением. Однако, инстинкт подсказывал мне не верить слухам, и он не обманул меня. Поверят ли потомки, что кровавая битва при Грохове, где нашли могилу 8 тысяч русских и коей первым результатом было взятие варшавского предместья — Праги, была для нас лишь скоротечною победою, бесплодным предприятием? Поверят ли, что депутация от всего купеческого сословия Варшавы и от мирных жителей явилась в русский лагерь и умоляла быстрее войти в город, потому как неприятельская армия обратилась в бегство, но фельдмаршал Дибич не сумел воспользоваться своим преимуществом? Что столько усилий были напрасны и что в минуту триумфа победа была упущена? Отступление русских в тот час, когда поляки полагали, что все для них потеряно, показалось им столь неестественным, что сбило их с толку, они вообразили, что это военная хитрость, и опасались западни. Увы, Свыше было предначертано, что мы обретем новую славу лишь через новые ошибки, иначе победа была бы слишком легкою и не избавила бы наших храбрецов от их самонадеянности. Итак, после упорного сражения, длившегося 7 часов, русские отступили, оставив поле битвы, отказавшись от самой идеи взятия Варшавы, и возвратились в место своего расположения в Милошне, в 2—3 верстах от города. Наши несчастные пленники, что были захвачены ночью 17/29 <ноября>, содержались в Королевском замке и терпели оскорбления от поляков, стали свидетелями и сражения, которое наблюдали из окон, и непонятного отступления нашей армии. Отчаянье охватило их, и минутная надежда, заставлявшая биться их сердца, сменилась горькою печалью пред еще долгим пленом.

Не берусь описать, что испытывала я, перечитывая бюллетень. Каким бы блестящим ни казалось мне самое дело, результат глубоко огорчил меня. Русские были в Праге и не вошли в Варшаву! 8 тысяч человек были принесены в жертву, и мы ничего не достигнули! Сраженье, однако, должно было стать решающим, но решенным для нас оказалось только отступление. В какую пучину несчастий могла низвергнуть нас эта неудача! (Я только от печки умею танцевать). Вероятно, многое будет написано про польскую кампанию. Сведущие люди будут трактовать ее по-военному, историки будут исследовать результаты, но никто, я уверена, не решит вопроса, на который и сам фельдмаршал Дибич затруднился бы ответить: почему он упорствовал в наступлении на Варшаву именно со стороны Праги — единственно укрепленной, стремясь именно в этом пункте идти по стопам своего знаменитого предшественника Суворова [80]([80] Суворов Александр Васильевич (1730— 1800), граф Рымникский (1789), князь Италийский (1799), генералиссимус. 24 октября 1794 г. взял штурмом Прагу — укрепленное предместье Варшавы, за что ему было присвоено звание генерал-фельдмаршала.) и пренебрегая прочими пунктами, остававшимися без защиты? Почему генерал Крейц [81], ( [81] Крейц Киприан Антонович (1777—1850), барон. Участник наполеоновских и русско-турецкой (1828—1829) войн. Командир 2-го пехотного корпуса (1831). За отличие в сражениях против польских мятежников произведен в генералы от кавалерии и награжден орденом Св. Георгия 2-й ст.) который несколькими днями раньше сражения при Грохове столь счастливо подошел с юга на расстояние двух переходов до Варшавы, переправил по льду Вислы 8 орудий и обратил в бегство отряд в 300 человек, почему ген. Крейц получил приказ фельдмаршала повернуть назад и переправиться с пушками обратно? Не опасался ли фельдмаршал, как бы кто другой не вступил в Варшаву раньше его и не воспользовался счастливой идеей войти туда через Мокотовские ворота, т.е. через неукрепленный Бельведер, откуда отступал Великий Князь? Вот проблема, решение которой единственно в том, что фельдмаршал не имел разумно составленного плана. Он упорно настаивал на одной идее — войти чрез Пражское предместье, хотя бы сие обошлось гибелью половины его армии. Но неотвязная идея не есть план, и после первой неудачной попытки все должны были ощутить это. Фельдмаршал потерял голову, и дело, плохо начавшись, так же плохо и продолжилось.

В феврале месяце следовало опасаться полной оттепели и невозможности рисковать переправою, и Дибич приписал все свои промедления и ошибки этой причине. Однако, Крейц сумел же перейти Вислу, и если 8 орудий могли быть переправлены по льду два раза сряду, то спрашивается, отчего было не переправить и 80? Бюллетень о деле Крейца на левом берегу Вислы доставил мне живое удовольствие: я видела наших в двух переходах от Варшавы и мысленно следила за ними, ведь при нашем отступлении я проделала тот же путь. С нетерпением ожидала я счастливого исхода, но ожидания мои были обмануты, с одной стороны, нашим отходом, а с другой, неудачею фельдмаршала при Грохове. С той поры я стала думать, что теперь война будет бесконечною, что поляки, ободренные успехом, постараются разжечь мятеж и поднять литовские губернии. Я краснела от стыда в своем уединении и трепетала при мысли о том, что последует за столь печальным началом.

Я получила письмо от мужа: оно было из Милошни, а должно было быть из Варшавы! Он уведомлял меня, что Великий Князь, полагая, что дело при Грохове проиграно, что кампания затянется надолго, и предвидя буквально все, что произошло после, принял решение оставить на некоторое время театр военных действий и отправиться к княгине в Белосток. Сопровождал Великого Князя только один из его адъютантов — Киль, а весь его штаб остался при фельдмаршале, в том числе и мой муж, отвечавший за походную канцелярию Его Императорского Высочества. Признательность связывала его с Августейшим и несчастным шефом, и он почитал своим долгом свидетельствовать оную всегда и везде. Таким образом, он продолжал свою службу в отсутствие Великого Князя (не предполагая, впрочем, что оно будет столь долгим), посылая свои рапорты в Белосток и разделяя, не будучи военным, все опасности и тяготы военной службы.

Другие люди, помимо меня, собрали и соберут еще факты, и им предоставляю я подробное описание перестрелок, сражений, наступлений и отступлений, успехов и поражений, которые чередовались во время всей кампании. Я намереваюсь только сохранить мои воспоминания и потому отмечаю в этом безыскусном рассказе лишь то, что касается лично до меня или до близких мне лиц. Любознательного же читателя отсылаю к бюллетеням о военных действиях, иначе мне пришлось бы переписать сюда все тогдашние газеты. Я продолжала их читать, получала вести от мужа и, потеряв надежду скоро его увидать, забилась в своем скромном уголку, решившись дожидаться там окончания войны.