Category: медицина

Category was added automatically. Read all entries about "медицина".

завтрак аристократа

Марина Степнова: Выдающихся людей я люблю, но опасаюсь 03.09.2021

В финале "Большой книги" этого года - роман Марины Степновой "Сад", некоторое время возглавлявший список бестселлеров по версии книжного магазина "Москва". Это ее четвертый роман. Второй роман "Женщины Лазаря" уже был удостоен премии "Большая книга" и стал безусловным бестселлером. Не все читатели принимают виртуозную стилистическую манеру этого прозаика, которая всегда тщательно работает над словом, отделывая каждую фразу. Но трудно поспорить, что Марина Степнова - одна из самых заметных фигур в современной прозе. О чем, зачем и для кого она пишет, мы с ней и побеседовали.

Марина Степнова представляет свои книги со сцены не менее увлекательно, мудро и образно, чем пишет. Фото: РИА НовостиМарина Степнова представляет свои книги со сцены не менее увлекательно, мудро и образно, чем пишет. Фото: РИА Новости
Марина Степнова представляет свои книги со сцены не менее увлекательно, мудро и образно, чем пишет. Фото: РИА Новости



Павел Басинский: Прежде чем мы поговорим о вашем романе "Сад" и о предыдущих романах, задам "личные" вопросы. Вы родились в Ефремове Тульской области. Папа - военный, мама - врач. Главные герои большинства ваших романов - "Хирург", "Безбожный переулок", "Сад" - это медики. В каком-то интервью вы сказали, что жалеете, что не стали врачом. Это мамино влияние?

Марина Степнова: Мама как раз очень не хотела, чтобы я стала врачом - слишком хорошо понимала, насколько это сложная профессия. Не хотела настолько, что без конца меня испытывала. Я была отъявленная соня и лодырь, и мама будила меня среди ночи и требовала, чтобы я вставала мгновенно, безропотно и сразу включала не только голову, но и хорошее настроение. Потому что на дежурстве врач должен просыпаться, как только его тронут за плечо, и идти к пациенту спокойно, а не дергаясь от злости. Я боялась крови, а это - откровенная профнепригодность для врача, и потому подростком, благодаря маме, стояла на самых длинных и сложных операциях, ассистировала медсестрам на гнойных перевязках. С пятнадцатилетнего возраста летом полноценно работала санитаркой в онкологическом институте. Не сдавалась, в общем. И крови перестала бояться, и нос морщить при виде рвоты, и просыпаться научилась легко. Надеюсь, хоть немного мама мной гордилась.

А потом взяла и в самый последний момент пошла на филфак. Мама была счастлива, конечно. И теперь я ее очень понимаю - ребенку всегда хочешь лучшей жизни. Врач - не работа. Это служение. Ты никогда себе не принадлежишь. И - что самое трудное - никто не видит в тебе живого человека. Только спасителя. Функцию, которую в зависимости от результатов лечения, либо ненавидят, либо боготворят. Но по большей части просто боятся. Научиться жить с этим непросто - и лучезарных оптимистов среди врачей немного. Но я все равно остро жалею, что не ушла в медицину. Именно там было мое место.

Павел Басинский: Ефремов - литературно "намоленное" место. Этот город, возникший еще в 17 веке как поселение, упоминается в прозе Тургенева, Толстого, Бунина, Паустовского... Недалеко Ясная Поляна и Спасское-Лутовиново. Это была граница между Русью и Великой Степью. "Засечные" леса, набеги монголов, казачьи остроги... На вас это как-то влияло? Вы же Степнова (шутка!).

Марина Степнова: Из Ефремова мы уехали, когда мне было 10 лет, так что все вами перечисленное я и узнала, и осознала гораздо позже. Для меня Ефремов - это был второй микрорайон, хрущевки, пустыри, дворовая шпана, игры в войнушку, папин гарнизон, мамин профилакторий и завод искусственного каучука. Обычное советское детство. Никаких, слава богу, модных травм.

Павел Басинский: Для писателя важно время рождения и взросления. У нас с вами строго десятилетняя разница в возрасте. Я родился в 60-е, а взрослел в 70-е. Вы родились в 70-е, взрослели в 80-е. Для меня 70-80-е годы (первая половина) - это "застой", Брежнев, крах шестидесятнических иллюзий которые я еще помню по своим родителям, но и время абсолютного счастья молодости. С тремя рублями в кармане ты - Король. С одним рублем - Принц. Совсем без денег - все равно Человек. В 90-е началась другая жизнь, другая этика, но я в нее как-то вписался. А как вы пережили слом эпох?

Марина Степнова: Вы знаете, все дело в возрасте, как мне кажется. В молодости все замечательно, даже если кругом война, если мир рушится - а в 90-е он полноценно рухнул, системно, страшно. Я просто гораздо позже это осознала. Вот родители мои очень тяжело это все переживали, и я все удивлялась - чего они стонут, о чем жалеют? Ну потеряли деньги - так ерунда, все равно на книжке лежали, никому не нужные. Теперь я маму с папой отлично понимаю, и горевали они, конечно, совсем не о деньгах. Просто я в 90-е была совсем девчонка и потому ничего решительно не боялась - ни нищеты (быть нищим в юности - весело, легко, не то что в старости), ни бандитов, вполне реальных, с пистолетами и наркотиками, ни тогдашней Москвы, очень мало пригодной для жизни. К тому же в 90-е махом вышло такое количество чудесных книг, что читать было интересней, чем жить. Я и читала. Влюблялась. Писала стихи. И плевать хотела на девяностые. Мне было весело, радостно. Как и положено в 20 лет.

Павел Басинский: В вашем первом романе "Хирург", вышедшем в 2005 году, два главных героя: гениальный пластический хирург Аркадий Хрипунов и средневековый исламский диктатор Хасан ибн Саббах. Первый способен из любой женщины сделать красавицу, а второй жестоко управляет людьми. Параллельные жизнеописания, в том числе и людей из разных эпох, не новый, но очень интересный прием в литературе и кино. Мне почему-то вспоминается советский сериал "Визит к Минотавру" по роману братьев Вайнеров, где двух героев - следователя Станислава Тихонова и скрипичного мастера Антонио Страдивари - играет один артист Сергей Шакуров. Но этот прием всегда должен быть оправдан центральной мыслью автора. В чем был ваш замысел? В том, что есть люди, способные управлять миром? Вы верите в это? Ну, например, во все времена модную теорию "мирового заговора"?

Марина Степнова: От теорий заговора и людей, управляющих миром, я стараюсь держаться подальше. За своим душевным здоровьем следить надо, а то и к психиатрам угодить недолго. "Хирург" не об этом вовсе. Хасан ибн Саббах и Аркадий Хрипунов - один и тот же человек. Точнее, Хрипунов - реинкарнация ибн Саббаха, который обречен рождаться снова и снова, в разных ипостасях. Это его, скажем так, наказание, проклятие. И Хрипунов, бедолага, вынужденный всю жизнь таскать в себе непрошенного пассажира, смутно догадывается, что он - не совсем человек. А когда он умирает в конце - это и вовсе ясно. Ну, по крайней мере, мне это было ясно, и пасхалок (намеков - прим. ред.) в текст, которые должны помочь читателю это понять, я насовала довольно много. Но, как теперь понятно, недостаточно, потому что читатели, как и вы, довольно часто недоумевают, а что это вообще было и зачем. В общем, типичный первый роман - когда энтузиазма у автора хоть отбавляй, а руки еще - крюки. Сейчас я бы по-другому написала эту книгу, конечно, но что сделано, то сделано. Переписывать старые тексты - нечестно.

Павел Басинский: Вашим звездным часом в литературе стал роман "Женщины Лазаря" об опять-таки гениальном физике и математике Лазаре Линдте. Его прототип Лев Ландау здесь отчасти просчитывается, но вы сами от этого открещиваетесь, потому что Ландау упоминается в романе как другой человек. Перед тем как делать с вами беседу я перечел роман, который мне в свое время очень понравился, и еще раз, не скрою, был очарован им. Вы, Марина, изумительный стилист! Однако я вспоминаю фразу критика Виктора Топорова: "Степнова пишет хорошо, но избыточно хорошо". Не обижайтесь, но в этом что-то есть. В вашей прозе авторский стиль порой доминирует над содержанием. Не в том смысле, что содержания нет - "Женщины Лазаря" это очень умный и психологически глубокий роман. Но порой ваш несколько "барочный" стиль начинает привлекать внимание больше, чем смысл происходящего. Что-то такое я испытывал, когда читал Татьяну Толстую. Ну и Владимира Набокова, конечно. Это даже не к вам именно вопрос, это общая проблема в литературе, и не только в литературе. Например, знаменитый особняк Шехтеля в Москве, построенный для купца Рябушинского, а потом переданный Максиму Горькому советским правительством. Он входит во все архитектурные энциклопедии мира. Там даже дверные ручки были спроектированы Шехтелем. Но Горькому жить в нем не нравилось, потому что "избыточно хорошо". Что вы думаете об этом?

Марина Степнова: Мне не кажется, что это - проблема. В литературе, в архитектуре, в живописи, да хоть за верстаком в гараже - везде, где что-то делают не поточным методом, всегда будут находиться люди, готовые месяцами и даже годами убиваться над каким-нибудь мазком или завитком, добиваясь реального или воображаемого совершенства. Зачем они это делают? Трудно сказать. Вероятно, причины у каждого свои. В моем случае это какая-то гримаса личности, свойство - вроде тика или манеры стаптывать обувь. Очень неполиткорректную и даже обидную вещь скажу, простите - но мнение читателей меня не интересует совершенно. Я сама с собой в эти бирюльки играю, для собственного удовольствия, а не для лайков или всенародного обожания. Тем более, что читатели давно разделились на два воинствующих лагеря. Одни ищут в книгах именно то, что Топоров назвал "избыточно хорошим", и я сама такой читатель, мне принципиально важно - как написано, а не о чем. Но я очень понимаю и другую часть населения, которой все эти стилистические излишества -стекловата по голому заду. Не бывает текстов, которые нравятся всем. И слава богу.

В романе "Сад" появляются и герои, которых многие, наверно, не ожидали.



Павел Басинский: Судя по вашим романам "Хирург" и "Женщины Лазаря", вас очень волнует тема гениальности. Гениальность оправдывает отсутствие моральных принципов? И что важнее - человеческие качества или творческий результат?

Марина Степнова: Да, мне интересно думать про героев, которые отличаются от нас буквально во всем, даже биологически. Еще интереснее примерять на них человеческие рамки и одежки, это ровно то, о чем вы говорите: как будет вести себя гений в моральных кандалах? Может ли он вообще быть счастлив на нашем человеческом мелководье? Вопрос, что важнее - быть добрым самаритянином или изобрести панацею от всех болезней, доведя по пути до самоубийства парочку жен и друзей - это не ко мне, это к гениям. Лично мне кажется, быть добрым - куда более сложная и мало кому заметная работа, которая в отдаленной перспективе может оказаться результативнее любого открытия.

Павел Басинский: Поговорим о ваших "странных женщинах"... Все-таки в первых ваших двух романах - "Хирург" и "Женщины Лазаря" - ведущая роль у мужчин. Они гениальны, они двигают сюжет, а женщины - или продукт их гениальности, как в "Хирурге", или приложение к ней, как в "Женщинах Лазаря". Но уже в романе "Безбожный переулок" появляется девушка Маля, которая сводит с ума талантливого московского врача и рушит его карьеру. А в романе "Сад" - девушка Туся, которая всех сводит с ума, в том числе и своего спасителя и фактически духовного отца врача Мейзеля. Вы пересмотрели свои гендерные предпочтения? Будете смеяться, но я сам их пересматриваю. Я давно заметил, что перед какой бы читательской аудиторией я ни выступал, в зале на девять женщин приходится один мужчина. Всегда именно так, в любом городе, даже в любой стране. Для кого же я тогда пишу?

Марина Степнова: Я для себя пишу, это совершенно точно. И всегда так было. Просто на какие-то вопросы легче ответить, когда твой герой - мужчина, на какие-то - когда женщина. Кто это потом будет читать, кому это понравится, а кому - нет, все равно не угадаешь. Да и не нужно.

Павел Басинский: В романе "Сад" вы вдруг обратились к XIX веку. И в нем появляется абсолютно реальный исторический персонаж - старший брат Ленина Александр Ульянов, казненный за подготовку убийства Александра III. Но вы обошлись с ним как-то уж очень вольно: у вас это не суровый террорист, а нежный юноша, кажется, даже влюбленный в своего друга монархиста. Насколько писатель имеет право "играть" с историческими персонажами?

Марина Степнова: К счастью, само понятие "художественный вымысел" пока позволяет авторам обращаться с героями так, как им вздумается. В том числе, с историческими персонажами. Не мне вам про Льва Николаевича Толстого рассказывать - он в "Войне и мире" с историческими персонажами тоже весьма вольно обращался, но ведь не за это мы роман любим. Фактологическая точность нужна в диссертациях, а с писателей - какой спрос? Про реального Александра Ульянова - при том, что он был в советские временя практически канонизирован - мы почти ничего не знаем, в том числе и из-за этой канонизации. А ведь это интереснейший был человек! Вовсе не суровый террорист, а именно нежный юноша, тихий, с задатками выдающегося ученого. Политикой вообще никогда не интересовался - и потом вдруг влетел в эту кровожадную историю со всего маху. Зачем? Почему? Выглядело это как своеобразное самоубийство, и многие об этом вспоминали потом. Саша Ульянов после задержания умолял товарищей валить все на него, даже следователи поражались, пытались его отговорить. Мне кажется, что в его жизни произошла какая-то личная трагедия, совершенно несовместимая с жизнью, и он решил, что вот так уйти будет благородно. Причину этой трагедии я и попыталась смоделировать в романе, а что было на самом деле с настоящим Александром Ульяновым мы, может быть, так никогда и не узнаем.

Павел Басинский: Возможно, я ошибаюсь, но в "Безбожном переулке" и в "Саде" есть одна спорная тема. Россия - потрясающе интересная страна, но как бы... вечно больная. Здоровый, правильный образ жизни на Западе. Поэтому главному герою "Безбожного переулка" больше нравится быть слугой на итальянской ферме, чем успешным врачом в Москве. И наоборот, врач Мейзель в "Саде", обрусевший немец, бьется, как рыба об лед, чтобы наладить медицину в российской провинции, но постоянно терпит фиаско. И тут дело не в политике, не в патриотизме и прочих вещах, на которых сегодня многие просто свихнулись. Тут более серьезная проблема, которую в поэтической форме выразил Пушкин в стихотворении "Осень": "Но чу! - матросы вдруг кидаются, ползут / Вверх, вниз - и паруса надулись, ветра полны; / Громада двинулась и рассекает волны. / Плывет. Куда ж нам плыть?.."

Куда ж нам плыть, Марина?

Марина Степнова: Я не знаю, к сожалению, куда нам плыть. И уж точно не считаю, что здоровый и правильный образ жизни есть на Западе или на Востоке, хотя бы потому что много путешествую, а, бывает, и довольно подолгу за пределами России живу. Нет стран, заселенных ангелами, везде живут люди, а они базово примерно одинаково устроены в любой стране. Хорошее в них борется с плохим с переменным успехом.

Но вот тонкие настройки - другое дело. Например, везде люди воруют, но не во всех странах этим гордятся как славной исторической традицией. И коррупция есть абсолютно везде, потому что везде люди ищут выгоды для себя и для своих. Но все же есть страны, где разоблаченные коррупционеры уходят в отставку, с позором, с треском. А где-то они получают ордена и новые министерские кресла. Лично мне, конечно, больше нравится, когда плохие поступки порицаются не только обществом, но и государством. Законы должны работать одинаково для всех, иначе это не законы.

Павел Басинский: Простите, что вторгаюсь в вашу личную жизнь, но в эпоху соцсетей все про всех все знают. Пока вы писали роман "Сад", где остро стоит вопрос о воспитании детей, вы сами стали мамой. Сейчас самый больной вопрос о воспитании - о возможном или невозможном насилии над ребенком. Можно ли детей наказывать, заставлять что-то делать, лишать радостей за какие-то проступки? Как это пытается делать Мейзель в отношении Туси, но быстро понимает, что поступает неправильно. Мои сыновья уже взрослые, мне проще, как воспитал, так и воспитал. Но для вас это, наверное, серьезный вопрос? В XIX веке детей розгами пороли, включая и царских отпрысков. В ХХ-м по попе били и в угол ставили. Сегодня нельзя?

Марина Степнова: В "Детстве" Горького есть диалог, помните? Алеша спрашивает у бабушки: маленьких всегда бьют? И она спокойно отвечает: всегда. Это очень страшно, потому что это была тысячелетняя традиция. При том, что родители всегда по большей части любили своих детей, и только добра им желали. Мало кто хочет воспитать мерзавца, все пытаются хорошего человека вырастить. Но еще страшнее, что порка или ее отсутствие не дают желаемого результата. Точнее, никто так и не понимает, что именно этот результат дает.

Меня саму не били родители никогда, несмотря на то, что я росла в те времена, когда шлепок и подзатыльник были основными педагогическими приемами. Сейчас уже несколько поколений непоротых выросло - и знаете, что я вижу? Какую странную смену парадигмы? В текстах молодых писателей (а я очень много таких текстов читаю - как преподаватель литературного мастерства в ВШЭ) все чаще и чаще главный отрицательный герой и главный источник зла - это мама. Та самая мама, которая веками в литературе была - символ святости, доброты. И, что еще удивительнее, мать сегодня - злодейка, не потому что била (говорю же, авторы - из непоротого поколения), а просто потому что - была. Запрещала, воспитывала, не пускала на танцульки, работала не на той работе, ходила в не крутом (или слишком крутом) платье. Просто жила. Это, конечно, страшновато осознавать, когда ты сама - мать. Что как бы ты не старалась, все равно ребенок будет тебя ненавидеть. Потому что воспитание - это всегда запреты. Манипуляции. Втиснуть ребенка в общественные рамки, не помяв ему душу, невозможно. Не втискивать его, значит, превратить в изгоя, изуродовать уже непоправимо. Вот в таких кандалах и приходится родителям плясать. Но все равно - никогда нельзя бить, никого. Ни детей, ни взрослых.

Павел Басинский: И последний вопрос, который я задаю писателям, пытаясь угадать ответ по их стилю. Вы "сова" или "жаворонок"? Пишете ночью или днем? Скорее всего "жаворонок".

Марина Степнова: Я - сова, которую жизнь усердно перевоспитывает. Я бы рада работать ночью, но поскольку не могу позволить себе спать потом до обеда, то пишу, когда есть время. То есть - примерно никогда.

Кстати

В июле 2020 года британская газета The Guardian включила роман Степновой "Женщины Лазаря" в свой список "десяти лучших романов, действие которых происходит в России".



https://rg.ru/2021/09/03/marina-stepnova-vydaiushchihsia-liudej-ia-liubliu-no-opasaius.html

завтрак аристократа

Эмиль Сокольский Тайные замочки души Эссе - 3

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2838918.html и далее в архиве





СЛОВА-РОДСТВЕННИКИ



Хирург рассказывал: когда он только начинал свою врачебную деятельность, однажды произнес при своем наставнике: «активный хирург», и тот его одернул: нельзя так говорить, это бессмыслица. Почему же бессмыслица, разве активных хирургов не бывает?

Нет, конечно, бывают очень даже активные хирурги, неактивными им быть и нельзя; просто наставник оказался уж очень образованным. Дело было вот в чем. Слово «хирург», оказывается, происходит от греческих слов heir (рука) и ergon (работа), то есть хирург — человек, работающий руками. Однако есть и слово «энергия», его создал Аристотель: en (приставка, соответствующая русской «в») и ergon. То есть — «в работе», что по смыслу означает — «активный». «Хирург» и «энергия» — родственные слова… Но кто будет в этом сейчас разбираться?



ГОРДЕЛИВОЕ



Когда зашел разговор о скороспелых оценках, об уничижительных репликах в адрес выдающихся людей, поэт Виктор Каган, как всегда точно, сказал:

«Плевок человечка средненького росточка в лицо гиганта остается фактом биографии плюющего на его собственном пиджачке. И можно гордо носить засохшие собственные плевки: «Я плевал в того-то…»».



С ГОЛОСОМ НЕЯСНО



— Ты на самом деле способна кого-то ругать, выражать возмущение? Трудно представить… И голос небось у тебя становится громким?

— Я не знаю, какой у меня тогда голос… Разве женщина способна слышать себя, когда впадает в истерику?



НА ЗАМЕТКУ



Из интервью с Евгением Евтушенко, и это, по-моему, замечательно:

«Иногда, если ведешь себя будто тебе все можно, действительно все становится можно».



ТИХИЕ ВАМПИРЫ



С поэтом Ниной Красновой беседовали о кричащих во гневе, и она мне напомнила:

— Бывают тихие энергетические вампиры, они называются — лунные вампиры. Они будут тихим голосом и своим нытьем и жалобой на жизнь и затяжными, неспешными разговорами с тобой обо всем этом (например, по телефону), ища твоего сочувствия и твоего внимания, выматывать из тебя твою энергию. Они такие же опасные люди, как и взрывные психопаты. Лучше держаться подальше и от тех и от других.



СТРАШНЫЙ ГРЕХ



— Батюшка, а вы вот живете в такой щедрой на виноград станице (имеется в виду станица Кочетовская, что на берегу Дона), здесь вино, небось, в каждом дворе делают; вы сами-то не пьете? Это грех — пить вино?

Священник — человек серьезный, правильный — посмотрел на меня с недоумением:

— Грех ли — пить вино?! Да здесь такое вино, что грех — не пить!



МЕТАФОРА



Метафора отсутствия денег звучит неприлично, но из разговора работяг слова не выбросишь.

Значит, выпускник строительного института, мой знакомый, долго не мог найти работу и наконец устроился на стройку. Зарплату иногда задерживали. Вот и в очередной раз: заглядывает к четырем рабочим прораб и говорит, что деньги будут только на следующей неделе.

— Вот так… — с каким-то опустошением в душе произносит один. — Опять будем х.. сосать…

Мой знакомый сокрушенно вздыхает:

— Ох… Как же часто мне приходилось этим заниматься!..

Взгляды троих в ту же секунду изумленно устремляются на него.

— Нет, я не то хотел сказать! Не в том смысле! Я в переносном…



О, СПОРТ!



В связи с бесконечными разговорами об Олимпиаде. Когда персидского шаха, гостившего в Англии, пригласили посмотреть на скачки, он отказался: «Я и так знаю, что одна лошадь бегает быстрее другой».



ГЕРОЕМ НЕ СТАЛ



Нет, Твардовский все-таки легендарная личность! А какие фразы бросал! Читать воспоминания о нем, даже отрывочные — удовольствие! Пишет Бенедикт Сарнов:

«В 60-е годы Жореса Медведева упрятали в дурдом. Твардовский возмутился, старался вызволить. Позвонил один из влиятельных друзей.

— Саша! Не лезь ты в это дело! Тебе к шестидесятилетию собираются дать Героя! <…>

— Первый раз слышу, что Героя у нас дают за трусость.

Так и не получил, и журнала лишился».



ВООБРАЖЕНИЕ ВЗРОСЛЕЕТ



В коллекцию опровержений формулы: «где бы муж ни устроил тайник — жена найдет, пронюхает».

Рассказал поэт, сотрудник «Литературной газеты» Игорь Панин:

«Один знакомый признался, что прячет выпивку в фужерах, которые в шкафу для посуды стоят. Наливаешь в них водку, через стекло же не видно — фужер и фужер. Ну и подходишь, опрокидываешь время от времени, когда в комнате один».

Подключился и поэт-юморист Леонид Сорока:

«Моя приятельница, одесская певица, рассказывала. Была в их бригаде заслуженная артистка Украины, которая умудрялась набраться перед ответственными выступлениями. Поэтому проверял ее руководитель их группы особенно тщательно. И запирал в номере до концерта.

Однажды, заподозрив неладное, он повторил обыск. И обнаружил, что в ванной стоит стаканчик с зубной щеткой в нем, наполненный, как оказалось, водкой по самые края».

Подытожил журналист, эссеист Юрий Крохин:

«Изобретательность человеческая неиссякааема. Так что Виктор Платонович Некрасов с четвертинкой в бачке туалета — просто наивный школьник…».




Журнал "Зинзивер" 2021 г. № 3

https://magazines.gorky.media/zin/2021/3/tajnye-zamochki-dushi.html

завтрак аристократа

Дарья Ефремова «Петров инертен, как и большинство нормальных людей» 16 августа 2021

ПИСАТЕЛЬ АЛЕКСЕЙ САЛЬНИКОВ  -  О НЕОЖИДАННОМ УСПЕХЕ РОМАНА "ПЕТРОВЫ В ГРИППЕ", КАК НАПИСАТЬ БЕСТСЕЛЛЕР, СЕКСИСТСКИХ ПОВОРОТАХ СЮЖЕТА И МАГИИ ПОВСЕДНЕВНОСТИ


Алексей Сальников уверен, что мистике и чудесам всегда находится место в жизни, и их концентрация особенно увеличивается в последнее время: антиутопии не успевают выходить из типографии, как тут же воплощаются в действительность. А любым словом можно кого-нибудь обидеть, потому что неполиткорректно звучит почти всё. Об этом екатеринбургский прозаик и поэт рассказал «Известиям» в преддверии премьеры фильма «Петровы в гриппе», снятого по мотивам его бестселлера.

«Это действительно моя книга, но перенесенная на экран»

Премьера «Петровых в гриппе» — одна из самых ожидаемых киноновинок сентября. Принимали ли вы участие в создании сценария, бывали ли на съемках — или отдали всё на откуп режиссеру?

— Никакого отношения к фильму я не имел. Все-таки кино — это визуальное искусство, оно живет по совершенно другим законам, чем литература, и нет смысла вмешиваться. Фильм мне очень понравился, там блестящий актерский состав с Чулпан Хаматовой, Юлией Пересильд и Юрием Колокольниковым в роли обаятельного трикстера Игоря-Аида.

Также в фильме великолепная работа оператора, очень интересна режиссерская оптика. Вот, например, сцена посещения новогодней елки маленьким Петровым сначала показана глазами самого мальчика, а затем — Снегурочки. Я благодарен Кириллу Серебренникову за бережное отношение к тексту и художественной логике романа: из него не сделали комедию или нуар. Это действительно моя книга, но перенесенная на экран.

Вы очень сговорчивый автор, а это, похоже, редкость. Бывает, писатели не только вмешиваются, но и фамилию из титров снимают.

— Если вы про Алексея Иванова, то его я как раз понимаю (речь идет о фильме «Тобол» режиссера Игоря Зайцева, поставленном по одноименному роману Иванова. — «Известия»). Но в целом предъявлять претензии режиссеру, я считаю, неправильно. Да, может получиться немного другое произведение — или даже совсем другое. Но ведь многие экранизации, от «Белого Бима» до «Сталкера» и «Соляриса», совсем неплохи и с поправкой на жанр ничуть не уступают литературным первоисточникам.

Алексей Сальников

Алексей Сальников

Фото: ТАСС/Владимир Гердо



Это уже не первое режиссерское прочтение ваших «Петровых»: в «Гоголь-центре» в Москве и в «Коляда-центре» (Центр современной драматургии) в Екатеринбурге шли спектакли в режиссуре Антона Федорова и Антона Бутакова. Вы остались довольны?

— Да, два Антона поставили «Петровых». С огромным удовольствием посмотрел. Но, понимаете, я ведь знаю, что там происходит, а насколько это понятно и интересно внешнему зрителю — трудно судить. Может быть, кому-то вся эта фантасмагория показалась избыточной. А вообще актеры — они удивительные. Играющий Аида Юрий Колокольников, ничего не меняя в гриме и костюме, в одно мгновение перевоплощается из взрослого циничного мужчины в школьника. Не устаю восхищаться этими людьми.

«Мне хотелось написать про обычного, узнаваемого парня»

Чулпан Хаматова в образе макабрической библиотекарши Петровой — это неожиданно или то, что надо?

— По-моему, идеально. Мы привыкли видеть эту актрису нежной и трепетной, но в ней есть и темная сторона. Когда я писал про Петрову, что-то такое себе и представлял: она любящая, преданная, вдумчивая, но у нее есть особенность — она убивает людей, которые кажутся ей нехорошими. Она ведь только с виду простая библиотекарша, а на самом деле — древняя сверхъестественная сущность, подаренная Петрову в благодарность самим Аидом, повелителем мира мертвых. Дары античных богов иногда бывают хуже их мести.

123

Фото: Департамент культуры города Москвы
Книга «Петровы в гриппе»


А за что Аид пожаловал Петрова такой супругой?

— Петров отговорил его девушку, Снегурочку, избавляться от беременности. И за это получил в дар жену — Петрову. Говорят, это сексистский поворот сюжета, неполиткорректный. Меня прощает только то, что сегодня почти всё звучит неполиткорректно. Что ни скажешь — кого-нибудь да обидишь.

Расскажите про образ главного героя — слесаря и художника Петрова. Он — «маленький человек», бедный, рефлексирующий, к тому же еще и больной гриппом.

— Это критики так прочитали образ, но я его как «маленького человека» не задумывал. Мне хотелось написать про обычного, узнаваемого парня: он живет как все, работает, любит жену и сына, но его терзает смутное ощущение нереализованности. У него есть мечта: рисовать комиксы-аниме, но она так и не выходит за рамки домашнего хобби. Петров инертен, как и большинство нормальных людей. Он хотел бы изменить свою жизнь, но просто не знает, что для этого предпринять.

Кадр из фильма «Петровы в гриппе»

Кадр из фильма «Петровы в гриппе»

Фото: СППР



— Мы живем в безвременье, и остается только забиться в щель своей частной жизни, «в скорлупу болезни, принять горизонтальное положение и сосредоточить взгляд в области пупка», как пишут критики. Таков посыл книги?

— У каждого свое прочтение. Но не думаю, что читателю нравится идея пассивности. Просто это узнаваемые всеми обстоятельства: когда мы болеем и беспокоимся о своих близких, социальные различия стираются.

«Когда у тебя смартфон, нет места для встречи с мистикой»

— Роман переиздан и сейчас в лидерах продаж. Насколько неожиданным для вас оказался его читательский успех? Все-таки это не детектив и не фэнтези, хотя такие элементы там тоже присутствуют, а сложная большая проза с отсылками к Джеймсу Джойсу, Даниилу Хармсу, Андрею Платонову и магическому реализму в русском изводе.

Конечно, я не мечтал о массовом успехе. Роман напечатали в журнале «Волга», я радовался публикации. Думал, возьмет кто-нибудь на дачу на растопку — бумага все-таки, во время грозы от скуки начнет листать, прочитает, скажет: ничего, прикольно. А тут вдруг так повернулось.

Вообще писать в расчете на успех невозможно. Нельзя же сидеть с маркетологическими таблицами и просчитывать: к чему будет читательский интерес, к чему — нет. Возникает замысел, и, пока его не разовьешь, он не отвяжется. А что касается сравнений с великими — мне всё это лестно, но опять же я ни на кого не ориентировался. Просто, как и все авторы, я не мог существовать вне традиции, вне поля.

Сцена из спектакля «Петровы в гриппе» в Гоголь-центре

Сцена из спектакля «Петровы в гриппе» в «Гоголь-центре»

Фото: Гоголь-Центр/gogolcenter.com



— Гриппозное состояние героя — переходное. Благодаря ему бытовой пласт чернушной жизни в провинции перемещается на метафизический уровень. Реальность мешается с потусторонним. Насколько важна для вас эта мистическая «линза»?

Сейчас многие пользуются методом магического реализма, в этом нет ничего нового. Но я не мистик, я бытовист, а волшебство проистекает из реальности — сейчас всё тонет в волшебстве. Даже самые приземленные и очевидные вещи в наши дни превращаются в какие-то странные штуки с фантастическими допущениями.

Авторы пишут вроде бы о заводе или о заброшенной деревне, но картина, измененная писательским восприятием, становится иной под воздействием магической линзы. Антиутопии не успевают выходить из типографии, как тут же воплощаются в действительность. Просто многие этого не замечают.

А что мешает? Гаджеты?

— И они тоже. Вот, например, действие «Петровых в гриппе» разворачивается в Екатеринбурге времен появления сотовой связи, когда у большинства мобильников еще не было, а интернет подавали в микродозах где-нибудь на работе. Человек подолгу оставался наедине с собой, своей жизнью, вне контроля близких и коллег. Сейчас всё наоборот: когда есть смартфон, ты всегда включен в общение, и нет места для встречи с мистикой.

СПРАВКА «ИЗВЕСТИЙ»

Алексей Сальников родился 7 августа 1978 года в Тарту, затем жил на Урале, в частности — в Нижнем Тагиле, с 2005 года — в Екатеринбурге. Учился в сельскохозяйственной академии и на факультете литературного творчества Екатеринбургского театрального института. Ученик Евгения Туренко — организатора нижнетагильской литературной жизни. Дебютировал как поэт. Автор романов «Нижний Тагил. Роман в четырех частях», «Отдел», «Петровы в гриппе и вокруг него», «Опосредованно». Лауреат литературных премий «Национальный бестселлер» и «НОС».



https://iz.ru/1206378/daria-efremova/petrov-inerten-kak-i-bolshinstvo-normalnykh-liudei

завтрак аристократа

Елена Вяхякуопус Психологи тоже люди Рассказы

Детектор лжи



В тот год, когда праздновали двадцатилетие возведения Берлинской стены, когда Рейган стал президентом, Диана — принцессой, а советская сборная по хоккею — в семнадцатый раз чемпионом мира, я закончила психфак МГУ и получила распределение в провинциальный университет, на должность лаборанта с окладом 60 рублей. Кафедра психологии помещалась в полуподвале, в низком длинном зале с узкими окнами под потолком, к нему примыкала маленькая кладовка без окна. В зале рядами стояли железные столы, видимо, взятые из какой-то мастерской, а на них лежало огромное количество щипцов, шприцов, колб и банок из коричневого стекла — заведующий кафедрой питал страсть к коллекционированию медицинских инструментов. В кладовке находились только протертая клеенчатая кушетка и огромный новый электро-энцефалограф. Этот прибор за немыслимые деньги приобрел ректор, поддавшись на уговоры завкафедрой. Ректор вскоре опомнился и страшно разозлился, но было уже поздно. Он потом утверждал, что подчиненный использовал гипноз и прочие научные чары, дабы заставить его купить этот «гроб с лампочками». Завкафедрой дулся и молчал. Он и сам не помнил, зачем ему понадобился энцефалограф. Этот замечательный психолог обладал свойством ходить прямо и внятно разговаривать, влив в себя бутылку водки. В тех случаях, когда ноги или язык переставали слушаться, он скрывался в кладовке и отдыхал на кушетке часик-другой, после чего как огурчик шел вести семинар.

С ним мы сразу подружились. Он оказался добрым человеком, без начальственных замашек, хотя и устрашающего вида — был очень похож на Гитлера с зализанными на бок редкими волосами и короткими усиками. Студенты называли его ласково: наш фюрер.

Завкафедрой показал аппарат и сказал:

— Слушай, ты ведь МГУ закончила, умеешь с этой штукой обращаться?

— Ну, — сказала я, — думаю, надо его к электричеству подключить.

— Гениально! — восхитился коллега, и мы полезли искать шнур.

Это оказалось непросто, пришлось звать на помощь сторожа, который, ругаясь и пыхтя, с помощью швабры вытащил шнур из-за задней стенки агрегата. Начальник торжественно воткнул вилку провода в розетку, и машина тут же замигала множеством лампочек, как новогодняя елка. Сторож на всякий случай вышел за дверь и стал смотреть на нас в щелку. Энцефалограф сверкал и тихо гудел.

— А дальше что делать? — спросил завкафедрой.

— Дальше не знаю, — честно сказала я. — Вот, манжета на проводочке. Думаю, ее надо надевать на голову. Нет, не лезет. Наверное, на руку.

Завкафедрой почесал голову, потом бороду, потом нос. И тут его осенило.

— Мне тут недавно из уголовного розыска звонили. Спрашивали, может ли психология определять, врет человек или правду говорит. Обещали по десять рублей платить за каждого преступника по безналичному расчету, если мы его выведем на чистую воду. А давай мы их к этой штуке будем подключать? Манжету ему присобачим и скажем, что это детектор лжи. Десять рублей на дороге не валяются, сама понимаешь…

— Понимаю, — сказала я, — но как мы узнаем, врет он или правду говорит?

— А это ты предоставь мне, — сказал завкафедрой.

И вот через неделю, на глазах студентов, по коридору университета к нашей двери промаршировали два милиционера и между ними молодой парень, похоже, несовершеннолетний. Маленького роста, светлый, голубоглазый, красивый, как ангелочек. Он озирался и улыбался студенткам. Один из милиционеров нес в руках огромную папку с «делом». В это дело я потом заглянула и прочитала, что беленький ангелочек зарезал и сжег двух женщин. Его привели в подвал, он посмотрел на железные столы, на шприцы и колбы, на нашего фюрера и перестал улыбаться. Завкафедрой впился в него взглядом гипнотизера, постукивая по ладони зубоврачебными щипцами.

— Сюда пожалуйте, — торжественно изрек он загробным голосом, указывая щипцами на дверь в кладовку.

Милиционер втолкнул ангелочка внутрь. Возле энцефалографа стояло старинное зубоврачебное кресло с черными кожаными подлокотниками, которое завкафедрой где-то успел достать для следственного эксперимента.

Ангелочек затравленно оглянулся, но милиционеры быстро усадили его в кресло, а завкафедрой ловко надел ему на руку манжету и повернул рычаг. Аппарат загудел, засверкал, в воздухе запахло озоном.

— Не убивал я их!! — завопил ангелочек — Это Серый подбил на себя взять! Говорил, тебе только семнадцать, вышку не дадут! Не имеете права без суда на электрический стул!

Завкафедрой гордо встряхнул гитлеровской челкой и выключил машину. Милиционеры потрясенно молчали…

Так мы заработали первые и последние десять рублей. Больше к нам преступников не присылали. Начальник милиции нашел наши методы не соответствующими гуманным принципам советского правосудия. Да и энцефалограф после того испортился, а ремонтировать его никто не умел.

Как я лечила депрессию



В тот год, когда «Человек дождя» получил четыре Оскара, немцы начали ломать Берлинскую стену, в Москве впервые выбрали «Мисс СССР», а советская сборная по хоккею стала чемпионом мира в двадцатый первый раз, я переехала на север Финляндии и устроилась работать в психиатрическую поликлинику. Финского языка я почти не знала, но надеялась на работе быстро выучить. Думала: буду общаться с пациентами и от них наберусь грамматики и словарного запаса. И, действительно, довольно быстро начала их понимать.

Пациенты были интересные. Я никогда таких людей раньше не встречала. К некоторым прилетали пришельцы и являлись умершие родственники. Другие тосковали и грустили без всякой причины. Это было странно. Зачем грустить, когда живешь в развитой капиталистической стране? Можешь каждый день покупать себе джинсы и ездить в Швецию. Туда все ездят за маслом и сахаром. А также за пивом, конечно. Там дешевле.

Как ни странно, своего первого депрессивного пациента я вылечила. И получила за это от главврача благодарность.

До того, как этот человек заболел, у него имелись жена и три жестяные бочки, в которых они разводили форелей. В один весенний вечер жена объявила, что любит другого, и ушла, прихватив все деньги и ценные вещи. Он сразу решил застрелиться, но оказалось, что она забрала и ружье. Тогда он стал сам себя уговаривать, что, дескать, может, как-нибудь обойдется. Мол, буду продавать форелей и найду кого-нибудь получше. Ночью разразилась майская гроза. Молния ударила прямо в одну из жестяных бочек, а поскольку они были соединены между собой, то разряд прошел по всем сразу. И все форели тут же подохли…

Этого молниеносного удара судьбы он не пережил. Началась тяжелая депрессия. К тому моменту, как он попал ко мне, он уже два года не разговаривал, не улыбался, ничего не делал, а только сидел дома, уставившись в одну точку. Его пытались лечить в больнице, потом отправили домой с предписанием два раза в неделю ходить на «интенсивную терапию» к психологу, то есть, ко мне.

И вот сидит передо мной человек лет сорока с добрым, уставшим, измученным лицом. Ему трудно даже поздороваться. На вопросы не отвечает, только морщится, словно ему все время больно. Отворачивается, смотрит с тоской в окно.

Главврач сказал:

— Пусть просто сидит. Не надо с ним разговаривать.

— Какая же это терапия?! — удивляюсь я.

— Именно это и есть терапия! — раздражается главврач. — Твое дело сидеть с ним и выражать сочувствие.

Ладно. Сижу. Пять минут сижу, десять. Чувствую: тоска и грусть на меня находят. Понимаю, что, пока ему этот метод поможет, я сама впаду в депрессию. А, думаю, ладно, буду говорить, что в голову придет. Все равно он психиатру ничего не расскажет…

— Вот, — говорю, — слышали ли вы, что палестинцы вчера запуляли ракетой по Сдероту?

Пациент вздрагивает.

— И попали прямиком в детский сад! — продолжаю я. — Хорошо, что там было детское бомбоубежище. Хорошенькое такое, с картинками на стенах… Вот, в газете фотография…

Взглянул!

Так и пошло. Он приходит, садится, молчит. А я ему читаю лекции про арабо-израильский конфликт. То новости рассказываю, то исторические факты привожу. Он молчит, ничего не говорит. Но где-то через месяц приходит утром и вдруг вытаскивает из кармана газету. Разворачивает ее и медленно, еле слышно, произносит:

— Палестинцы-то вчера… снова запуляли…

И тычет пальцем в статью.

Это были его первые слова за две года. Постепенно начали мы с ним понемногу разговаривать. Стали обсуждать разные мировые новости. Начал он немного рассказывать про себя. В основном, жаловаться на плохой сон и усталость.

Один раз я ему говорю:

— Слушай, ты сходи к врачу, пусть снотворное даст. Давай запишу тебя.

Согласился. Проходит неделя, является он в кабинет, вижу, как-то посветлел, морщины на лбу разгладились.

— Спасибо тебе, — говорит, — спать стал хорошо.

— Доктор помог, значит? — спрашиваю. — Снотворное дал?

— Нет, антибиотик.

— Что же у тебя болело?

— Этурауха, — отвечает.

Ну, «эту» я знаю, — перед. А рауха, кажется, железа. Ясно, щитовидка.

— А чем же она, этурауха эта, тебе спать мешала?

Он смущается и отворачивается. Говорит:

— В туалет вставал каждый час…

Тут я удивляюсь. Никогда не слышала, чтобы от щитовидки люди каждый час в туалет ходили. Стало мне даже интересно. Нет, думаю, это не щитовидка.

— А что это такое, этурауха? — спрашиваю. — Вот это? — показываю на шею.

— Нет, — говорит он и краснеет.

— А что тогда? Покажи, где она?

Пациент смотрит на меня жалобно, потом отворачивается к стене. Говорит медленно:

— Это… не могу показать… это мужская такая штука…

И тут до меня доходит… Хочу извиниться, но начинаю хохотать. А он смотрит на меня и вдруг начинает улыбаться. А потом смеяться. Тихо, а потом все громче.

С того дня он пошел на поправку. Через месяц я уволилась и уехала в другой город. На прощание он меня обнял и сказал:

— Спасибо тебе за все!

Потом усмехнулся и добавил:

— А израильтяне вчера снова запуляли ракетой по Газе…



Журнал "Зинзивер" 2020 г. № 2

https://magazines.gorky.media/zin/2020/2/psihologi-tozhe-lyudi.html

завтрак аристократа

Г.Олтаржевский Врачи прилетели: как на Руси появились больницы 5 июня 2021

315 ЛЕТ НАЗАД БЫЛ ОСНОВАН СТАРЕЙШИЙ ГОСПИТАЛЬ СТРАНЫ


315 лет назад, 5 июня (25 мая по старому стилю) 1706 года Петр Великий повелел устроить в Москве первый «гошпиталь для болящих людей». Так начиналась история русского больничного дела. «Известия» вспомнили о том, как на Руси появились первые лечебные учреждения и врачебные школы.

Шуба с царского плеча

В домонгольские времена культура лечения на Руси выгодно отличалась от западноевропейской не только благодаря навыкам славянских знахарей, но и в силу тесных контактов наших предков с Византией, в которой сохранялись традиции античной медицины. После Батыева разорения эти связи были разрушены и наступил застой, преодолеть который удалось далеко не сразу. Страшное нашествие отразилось на всех сферах жизни Руси. Многие города и монастыри были разорены, в огне пожаров гибли манускрипты, а главное, носители уникальных знаний. Продолжалось это бедствие c середины XIII до второй половины XV столетия. В Европе в это время начинается эпоха Возрождения. Открываются медицинские факультеты, издаются обобщающие практический опыт трактаты. На Руси же больных пользовали по «преданьям старины глубокой». Посетивший в 1557 году Московию венецианец Марко Фоскарино писал, что у русских «нет философских, астрологических и медицинских книг. Врачи лечат по опыту и испытанными лечебными травами». Простой народ этим вполне удовлетворялся, но власть имущие всё чаще стали прибегать к услугам европейских лекарей.

123

Фото: hstoryfiles.blogspot.com
Лекарь врачует больного. Миниатюра из Лицевого свода XVI века

Моду задавал Кремль — известно, что иноземные врачи присутствовали при дворе уже в годы Ивана III, его сына Василия III и Елены Глинской. Их грозный сын Иван IV через русского посланника просил английскую королеву Елизавету прислать ему грамотного лекаря. Так в России оказался выпускник Кембриджского университета доктор медицины Ральф Стэндиш, а с ним несколько фармацевтов. Известно, что государь посадил гостей за свой стол, выделил им лошадей и определил немалые гонорары — 70 рублей доктору и по 30 аптекарям. А Стэндишу еще и соболью шубу со своего плеча презентовал.

Несколько лет английский доктор заботился о венценосном пациенте, но заскучал и собрался на родину. Взамен его Иван Васильевич просил Елизавету прислать другого, и в 1568 году она направила к нему доктора Арнульфа Линдсея. Этот выходец из Фландрии считался знатным специалистом, был автором ряда научных трудов. По свидетельству одного из первых русских эмигрантов князя Курбского, царь Иван к новому доктору «великую любовь всегда показывавше, лекарства только от него приймаше». Возможно, царь меньше опасался иноземца, чем отечественных лекарей.

123

Фото: cyrillitsa.ru
Больница. Миниатюра из рукописи 1648 года «Житие Антония Сийского»



В 1571 году во время нашествия крымских татар доктор Линдсей и аптекарь Томас Карвер погибли при пожаре, и Иван снова вынужден был обратиться к Елизавете с просьбой прислать ему врача. Королева благосклонно согласилась:

Из сопроводительного письма английской королевы Елизаветы:

«Посылаю тебе доктора Роберта Якоби как мужа искуснейшего в лечении болезней, уступаю его тебе, брату моему, не для того, чтобы он был не нужен мне, но для того, что тебе нужен. Можешь смело вверить ему свое здоровье. Посылаю с ним в угодность тебе аптекарей и цирюльников, волею и неволею, хотя мы сами имеем недостаток в таких людях»



Королева не преувеличивала, Якоби был ее личным врачом и доктором медицины Кембриджского университета, считался одним из самых уважаемых лекарей Англии. При нем в Москве была создана Государева аптека, где теперь готовили лекарства для членов царской семьи. Можно сказать, это было первое медицинское учреждение в стране.

«Лекарства давать безденежно»

При Борисе Годунове медицинское дело получило дальнейшее развитие, а Государева аптека трансформировалась в Аптекарский приказ, который был выделен из большого Дворцового приказа. Возглавил его Семен Никитич Годунов — троюродный брат Бориса и, как говорили в народе, его «правое ухо». Приказу выделили каменные палаты напротив Чудова монастыря в Кремле. Аптекарский приказ ведал всеми делами врачей и аптекарей, обеспечением медицинской службы в стрелецких полках, а также отвечал за «бережение Москвы от заразы» и «отвращение всяких чар и злой порчи».

123

Фото: commons.wikimedia.org
Здание Аптекарского приказа в Московском Кремле



Главным медиком Аптекарского приказа стал венгр Кристофер Рихтингер, прибывший с рекомендательным письмом всё той же королевы Елизаветы. Врачи Аптекарского приказа по статусу и денежному окладу приравнивались к окольничим и получали в кормление поместье с 30–40 крепостными крестьянами. Помимо этого, из дворца медикам ежемесячно отпускали натуральное обеспечение:

Мартин Бер, «Московская летопись» (1600-1612):

«Каждому из придворных докторов отпускали ежемесячно знатное количество хлеба, 60 возов дров и бочку пива, ежедневно штоф водки, уксусу и запас для стола, ежедневно три или четыре блюда с царской кухни. Когда царь принимал лекарство и когда оно хорошо действовало, то медиков дарили камнями, бархатами и соболями; дарили также за лечение бояр и сановников»

Выполнял приказ и функции лицензирующего органа: все приезжие лекари и аптекари, желавшие обзавестись практикой, должны были явиться сюда и предъявить свои дипломы, регалии, рекомендаций и «свидетельствованные грамоты». Если дьяки считали, что этого недостаточно, то могли подвергнуть докторов экзамену, часто в присутствии самого царя. В присяге поступившие на службу должны были обещать «государя своего ничем в питье и в явстве не искормити и зелья и коренья лихова ни в чем не давати и никому дати не велети».

В Смутное время работа приказа прекратилась, а иностранные лекари по большей части разбежались. Но уже при первых Романовых Аптекарский приказ возродился и даже расширился: теперь он занимался еще и контролем над сбором лекарственных растений, а также закупкой за границей целебных снадобий для царской семьи. Диковинные мумие, камфару или «александрийский лист» поставляли из-за границы, остальное находили в России.

123

Фото: commons.wikimedia.org
Картина художника Василия Максимова «Больной муж», 1881 год


По-прежнему ведал Аптекарский приказ и лечением служилого люда. Например, сохранилась челобитная от 27 июня 1658 года поданная раненым Митькой Ивановым: «...Я холоп твой ранен — пробит насквозь из карабина по самому животу и ниже... Oт той раны лежу во гноище и по сию пору раны не затворились... Вели государь меня... излечить в аптеке». Под челобитной приговор: «Его лечить и лекарства давать безденежно».

«Докторские сказки»

Количество медиков в приказе менялось: сначала их было всего несколько, и каждый отдельно «выписывался» из заграницы, но постепенно состав увеличивался, причем появляются и русские имена. Доктора обычно имели учеников, которые потом могли сдать экзамен в Аптечном приказе и стать дипломированными лекарями. А с 1654 года при приказе открылась Лекарская школа, где врачей стали готовить централизованно.

123

Фото: РИА Новости/Юрий Каплун
Картина художника Владимира Маковского «За лекарством», 1884 год



Студенты давали клятву «...Никому зла не учинить и не пить и не бражничать и никаким воровством не воровать...». На протяжении семи лет они зубрили латынь, анатомию, читали «докторские сказки» (так называли истории болезней), практиковались в полковых лечебницах, изучали лекарственные растения, выращиваемые в «Аптекарском огороде». В 1673 году в Китай-городе на Гостином дворе появилась и первая общественная аптека.

При Петре I вектор развития российской медицины не изменился, но динамика стала совершенно иной. Первые же столкновения со шведами показали, что новой профессиональной армии нужна качественно иная система оказания помощи как в полевых условиях, так и в стационарах. Но для ее создания не было ни госпиталей, ни врачей. Всё пришлось создавать практически с нуля. Впрочем, примерно так же обстояло дело и с другими сферами жизни страны.

Царский лейб-медик

История становления российской медицины неразрывно связана с персоной доктора Николаса Бидлоо, которого без всякой натяжки можно назвать отцом-основателем первого отечественного госпиталя и первого медицинского учебного заведения. Он был наследственным врачом: его отец Ламберт Бидлоо был аптекарем и ботаником, членом Амстердамского медицинского общества, а дядя Готфрид — знаменитым хирургом, анатомом, а еще профессором и ректором Лейденско-Батавской академии, где Николас и получил медицинское образование.

123

Фото: histrf.ru
Портрет Николаса Бидлоо, создателя и первого главного врача госпиталя в Лефортово


В 1697 году он успешно защитил диссертацию, после чего занялся медицинской практикой в родном Амстердаме. Вскоре молодой доктор получил предложение русского посланника Андрея Артамоновича Матвеева, который привлекал известных специалистов на работу в Россию. Жалование медику предложили такое, что он особенно и не думал. 5 июня 1701 года Бидлоо прибыл в Архангельск, где с ним была заключена капитуляция (договор) на шесть лет «быть ему ближним доктором Его Царского Величества».

Несколько лет Николай Ламбертович сопровождал царя и заботился о его здоровье, одновременно объясняя любознательному монарху тонкости лекарской профессии. Работа была не из легких, учитывая неуемную энергию Петра, склонность к перемене мест и лихость в регулярных застольях — лейб-медику приходилось участвовать в пирушках, а потом «лечить» царских собутыльников. Вскоре голландец взмолился о пощаде, но Петр нашел способ использовать таланты Бидлоо наиболее рациональным образом.

Указ Петра от 5 июня (25 мая по старому стилю) 1706 года московскому градоначальнику боярину Мусину-Пушкину:

«...построить за Яузой-рекою против Немецкой слободы в пристойном месте гошпиталь для лечения болящих людей. А у того лечения быть доктору Николаю Бидлоо да двум лекарям... да из иноземцев и из русских, изо всяких чинов людей, набрать для аптекарской науки 50 человек...»

Место было выбрано неслучайно — рядом находились Лефортовская, Преображенская и Семеновская солдатские слободы, откуда можно было черпать учеников. Да и верные воины нуждались в лечении. Финансирование Петр возложил на Монастырский приказ.

Здание проектировал сам доктор, взяв за образец лучшие тогда европейские клиники. Бидлоо вообще обладал многими талантами: строил, разбивал сады, музицировал, рисовал. Ему принадлежит первоначальный деревянный проект дворца Меньшикова, он разбил Лефортовский парк, а несколько его картин по сей день висят в галереях родного Амстердама. «Свое призвание и честь я искал в практической медицине, в то же время проявлял склонности к различным искусствам и наукам, таким как живопись, рисование, музыка, математика, геометрия, архитектура», писал Бидлоо.

123

Фото: moscow-in-web.blogspot.com
Вид на главное здание госпиталя в Лефортово в 1725 году, рисунок современника


К сожалению, нет точных сведений о том, как первоначально выглядел сухопутный госпиталь, есть только приблизительные описания и документальные свидетельства. Так, согласно табелю 1710 года, в штате полагалось быть доктору, лекарю, аптекарю, подаптекарю, подлекарю, приказчику госпитального двора, переписчику, священнику с дьяком, 50 ученикам, 14 мастеровым и рабочим. Годовой бюджет учреждения составлял 4607 рублей 75 копеек, что было в то время внушительной суммой. Кроме того, персоналу и больным на питание выделялось хлеба 1318 четвертей. Сохранились и данные о жаловании лекаря Лаврентия Пухорта и аптекаря Гофрита Эрнса Берга — первый получал 100 рублей, второй — 150 рублей в год. Из доклада Н.Л. Бидлоо Петру I от 27 февраля 1712 года известно, что за четыре года (1708–1712) через госпиталь прошли 1996 больных, из которых «1026 человек от застарелых и тяжких болезней вылечены». Состояли на лечении в день отправления письма 142 пациента.

Школа русских лекарей

С самого начала госпиталь задумывался не только как больница, но и как учебное медицинское учреждение. Первый набор в основном состоял из студентов Греко-Латинской академии, поскольку иностранные преподаватели не говорили по-русски и требовались студенты, понимавшие латынь. Преподаватель академии отец Гедеон Грембецкий даже жаловался в Святейший cинод, обзывая Бидлоо «записующим что наилучших учеников в анатомическое учение без ректорского и префекторского ведома». Впрочем, Петру подобное служебное рвение импонировало, и своего доктора он в обиду не давал.

123

Фото: mrs-laima.livejournal.com
Госпиталь в Лефортово в середине XVIII века, гравюра



Петр внимательно следил за деятельностью «Гошпитальной школы», и отчитывался доктор лично перед царем. Вот что написал доктор о первом выпуске: «Взял я в разных городах 50 человек до науки .., из которых осталось 33, шесть умерли, восемь сбежали, двое по указу взяты в школу, один за невоздержание отдан в солдаты». Кстати, срок обучения точно определен не был и в зависимости от усердия ученика мог меняться. Молодой человек покидал школу, когда преподаватели считали его достаточно подготовленным.

Столкнувшись с тем, что иностранные доктора скептически относятся к способностям его учеников, Бидлоо писал царю:

«Я лутчих из сих студентов Вашего Царского Величества освященной особе или лутчим господам рекомендовать не стыжуся, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая на теле приключается и к чину хирургии надлежит, но и генеральное искусство о всех болезнях от главы даже до ног... како их лечить...»

Рассмотрев жалобу, Сенат в присутствии Петра приговорил:

«Чтоб никто из оных [иностранных медиков] никакой обиды в чести или в повышении чина российского народа от него изученным хирургам являть не дерзал, но также против иностранных хирургов хоть здешнего народа, сице точию явился доволен, его императорского величества жалованье и чести могли получать»

В 1721 году деревянное здание госпиталя сильно пострадало при пожаре, и Бидлоо обратился к Петру за средствами для строительства нового каменного дома. Резолюция государя была лаконична: «Давать и строить!»

Новое двухэтажное здание с украшенным «Аллегорией милосердия» куполом тоже было возведено по проекту самого Бидлоо. Помимо больничных палат и операционных, в нем был анатомический театр, палата алхимика, аптека, покои для студентов, ученические комнаты и... настоящий театр, где силами докторов и студентов ставились назидательные спектакли.

123

Фото: mos.ru
Памятник создателям госпиталя в Лефортово царю Петру I и доктору Николаю Бидлоо в Малом госпитальном парке во внутреннем дворе Главного корпуса госпиталя


До самой смерти доктор Бидлоо был верен своему детищу, ставшему делом его жизни. Он преподавал, перевел и сам написал несколько учебников, лично разбил сад и аптекарский огород. Уже после смерти доктора здание было перестроено и расширено по проекту князя Дмитрия Ухтомского, но вскоре и оно стало тесным. На рубеже XIX века известный московский зодчий Иван Еготов построил новое здание в классическом стиле, дожившее до нашего времени. Пожар 1812 года обошел его стороной. Впоследствии, конечно, здание перестраивали, но характерный облик главного корпуса со сдвоенными колоннами и античным портиком на высоком стилобате сохранился.

Еще при жизни Петра в России открылись еще несколько госпиталей, но школа при Лефортовском до 1730-х оставалась единственной. Она просуществовала до середины XIX века, когда сначала получила самостоятельный статус как Медико-хирургическая академия, а затем была объединена с медицинским факультетом МГУ. Лефортовский же госпиталь в разные годы именовался Генеральным сухопутным госпиталем, Военным госпиталем, Генеральным императора Петра I военным госпиталем, Первым Московским коммунистическим госпиталем, Главным госпиталем РККА. Сейчас мы знаем его как Главный военный клинический госпиталь имени академика Бурденко.



https://iz.ru/1174371/georgii-oltarzhevskii/vrachi-prileteli-kak-na-rusi-poiavilis-bolnitcy

завтрак аристократа

Дмитрий Савицкий Праздник, который… - 4

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2791524.html и далее в архиве



                                                    Насморк свободы23

                                                      Эссе



Париж пуст. Словно город наклонили к югу, и он отхлынул, растекся цветными ручейками, сбежал вниз, пока не остановился на жалкой замусоренной средиземноморской кромке песка и воды.

Солнце раскалило крыши брошенных в узких улочках машин. Ставни глухо задраены. Магазины умерли. Уличные коты обнаглели.

Увядающая красотка вместе с еще не расцветшей дочкой, зевая в полуобмороке, опускается на ослепительно-белые стулья террасы и тут же подскакивает — ожог гостеприимства. У продавца сладостей стекла темных очков размыты потом, толпа буквально течет мимо. Стада оккупировавших город туристов блеют на всех углах. Сену патрулируют забитые до отказа кораблики. Когда тень моста накрывает их на миг — раздается общий вздох облегчения. Дневные пташки на Клиши не теряют время на макияж — все течет, течет и краска.

* * *

Вечерами Париж уже не пылает костром, а тихо тлеет в лучах заката, косо бьющих с холмов Монмартра. Розовая Сакре-Кёр, теряя вес, под рев гитар идет на взлет. Дешевые украшения ночи, расплавленные духотой, оплывают, теряя резкость. Вечный рубиновый крестик самолета застрял в непогасшем облаке, бессильный пробиться к океану. Первые опавшие листья на острове Сан-Луи танцуют мышиные хороводы в ленивом ночном сквозняке. Восходит луна. И она оплыла огарком. Ни отношения людей, ни приметы мира не могут уплотниться нынче до трезвой конкретности. В Ле-Аль хозяева крошечной лавочки укладывают спать приехавших издалека друзей прямо на пухлых подушках витрины. Дрожат юбки и рубашки на вешалках, китайская чашка вместе с блюдечком ползет к обрыву полки — в магазине свершается дорожная любовь.

Днем я видел голых дам в меховом магазине на улице Лафайетт. Их шубы унесли, их меха спрятали от прожорливых маленьких бабочек. Они стояли, растопырив цветущие пальцы, их груди и ноги лишь до половины были вызолочены краской — экономия соблазна.

* * *

В три утра на Конкорд, отлепившись от потных джинсов, я пронырнул насквозь ледяную чашу фонтана. Незнакомая особь неизвестного пола на всех языках сразу приветствовала мое появление на другом берегу. «Ты сумасшедший», — сказала она. Толстая самокрутка марихуаны напомнила мне трубу Диззи Гиллеспи.

Дома в лунной луже на полу валялась исчерканная рукопись. Духота давила потной грудью. Вода в ванной училась считать до тысячи.

* * *

Моя память спутана. Волосы после любви. Шнурки перед побегом. Ночная глыба прошлого иссверлена огоньками сигарет. События давних дней почтовыми марками наклеены,  как попало. Инспекция проводится второпях. Так в перевернутой после обыска квартире ищут спички, чтобы заварить чай.

Покидая страну, прощаясь с жизнью, протискиваясь сквозь инфернальный ноль таможни, ничего не возьмешь с собой — ни писем, ни фотографии, на которой сидишь в раззеванном счастье, глядя мимо объектива на чьи-то летящие волосы. Мать-мачеха выпускает тебя погулять голым. Слово «родина» впервые звучит угрозой.

Давно ли, в цветущих горах, обрывающихся над сморщенной кожей моря, ты говорил себе: стану ли разменивать золото памяти на кислую медь воспоминаний? Предутренний ветерок вскипает между разинутых в зевоте окон, страницы трепыхаются на полу. Куда вам! Бескрылые! Лишь долдонит свой урок плохо завернутый кран, да где-то играют на флейте. «Так же просто, как лгать. Перебирайте пальцами».

Старая записная книжка, не отобранная лейтенантом в аэропорту, — вот мое прошлое. Я смотрю на тайнопись телефонных цифр, на строенные инициалы. Кто-то участливо шепчет в ухо: первое, что ударит тебя, ошеломит — это цвет, иная интенсивность цвета; второе — запахи…

Сквознячки свободны. Мелкие юркие бесы. Я схватил от этого насморк. Мои глаза слезятся. Я раздираю их в липком сне. «Поче-му-чему-му ты уехал?» — бубнит кто-то, и я слышу, как по пустой улице медленно лязгает гусеницами помоечный танк. Охают переворачиваемые баки. С закрытыми глазами я вижу, как лиловый малый в старых перчатках на пенящейся молодым солнцем розовой улице разглядывает вытащенные из глотки машины драные джинсы. Секунду он думает и откладывает их в сторону. Казнь не состоялась.

— У меня клаустрофобия, — отвечаю я. — Достаточно и того, что мы заперты во времени, время влито в пространство и все это размешано кривой ложкой судьбы.

— Значит, у тех, других, — подначивает сходящий на нет голос, — у них что — агорафобия?

Какое мне дело? Какое мне, право, дело? У них полны закрома, шкатулка Кремля до самой звездочки набита такой мрачной чепухой, таким застарелым бредом, что если бы я мог проснуться хоть на мгновение, то тотчас всех наградил орденом имени Андре Бретона, медалью Сальвадора Дали и каждому в зубы бы дал по путевке в санаторий имени Иеронима Босха.

* * *

Пробовали ли вы когда-нибудь, прилипнув к окну самолета, разглядеть внизу в равнодушном мелькании какой-нибудь намек на государственную границу? Красную каемочку, полосатую змейку, столб, наконец, или камень со словами: «Налево пойдешь…»? Три почтенные дамы из Лиона, сидевшие рядом, испуганно отказались от водки, а лилась она в тот день как вода. Где-то над Балтикой литровая бутыль была наполовину пуста. Серые беспаспортные облака, туристские, тягучие, как чуингам, разговорчики, на кошачьих лапках снующая с косо приколотой улыбкой стюардесса и, как взрыв солнца внизу, на исходе терпения, на последнем глотке — колючий мех виноградника — Франция. «Я молю как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости…» Мы ушли из-под туч, мы, обжигаясь, загасили сигареты и удушились ремнями, мы спрятали пустую бутылку «Сибирской» в кенгуриный карман кресла, мы были трезвы вдребезги, земля пожимала плечами — то правым, то левым, армейская катушка связи на спине размотала последние метры невидимого кабеля, прошлое (оно началось сегодня утром) натянулось как струна.

Хлынули, потекли навстречу коридоры Орли. Каждый крошечный киоск в упор расстреливал радугой. Надписи из-за своей флюоресцентности не прочитывались. Я не мог найти выхода. Усатый офицер изучал мою фотографию в паспорте. К удивлению, он нашел, что мы схожи. Мне-то казалось, что четыре часа в брюхе «Ту» состарили и омолодили, вывернули наизнанку и подвесили вверх ногами. Но ничего; ангелы, усевшись на электрическое табло рейсов, насвистывали «Бахиану» Вила-Лобоса. Экий снобизм! Черные планшетки с названиями столиц мелькали. Мир из плоского, покоящегося на партийной черепахе и полицейских слонах, становился круглым. Толпа бурлила, и было непонятно, каким образом в этом водовороте нужно сделать первый шаг, как поставить ногу, куда деть локоть, чем дышать и как умудриться погасить идиотскую угрюмую улыбочку, плотно залепившую лицо.

* * *

Время маленьких кофейных чашек, время ветра, лижущегося, как щенок, время вялых от усталости секретов. «Знаете ли вы, — обратился я к парижанам, струящимся мимо моего столика, — что вы двигаетесь по-иному? Ваша обычная дневная, вечерняя, замаянная или свежая пластика движений так же отличается от нашей, как пальто, сшитое фабрикой им. Вождя города Угрюмска, от обычного пиджачка, купленного в захудалом городишке Монтрой? Тоталитаризм — веселая штука, некий двигательный паралич прежде всего, ощущение рамок, тяжести ограничителей. Самоцензура. Глядите: вот они переваливаются в синем свете вечерней кинохроники по коврам зала приемов, а вот и мы — такие же тюлени — дружно ковыляем через Красную площадь в полиомиелите верноподданничества. Попробуй разреши рукам делать, что им хочется, — они такого натворят! А ногам, скажем, идти туда, куда тянет — ай-ай! — как бы из этого чего худого не вышло… И пульсирует скорченная внутренняя схема, звенят звоночки, кипит в крови адреналин, и мы расходимся по домам, советские куклы, походкой, от которой сходят с ума психиатры. Не здесь ли загадка нашего родного спорта, гипертрофированных мышц, преодоления самоторможения по разрешению сверху?

Позднее, в побежавших наперегонки денечках, в мутном бульоне подземных станций, я за сто шагов мог определить собрата по счастливому прошлому, двигающегося по платформе с изяществом вытащенного на поверхность краба. Думаете, я не пробовал ходить так, как та вечно-весенняя студентка на углу улицы Суфло и Бульмиша? Я тут же чувствовал себя подкуренной блядью, терял мозжечок, облокачивался на мирных старух, наступал на хвосты их собак или врезался в тележки с мороженым. О нет, видимо, мне это не суждено — шуршание парусов, свободный ток воздуха возле висков; не суждено забыть про углы локтей и колен, освободиться от зрячей спины и десяти пальцев, вцепившихся в шею. О вечный глаз с пластмассовой слезою, глядящий из прошлого!..

Я весь обмирал от зависти, сидя на скамейке в Люксембургском саду, глядя, как не идут, а струятся мимо белые и черные, волосатые и лысые, курчавые и бородатые, молодые и кряхтящие. Они текли, их несло ветром, а если они спотыкались, значит, в воздухе образовалось сгущение, небольшой тромб из скопившихся поцелуев.

Самый последний клошар, икающий так, что голову его подбрасывало, полз по отвесной, ошпаренной до волдырей августовским солнцем улице Монмартра с такой уродливой грацией, что мне хотелось пустить вокруг него лебединый выводок балеринок, а сверху в прыжке повесить улыбающегося взмокшего Барышникова…

* * *

Высокооктановый бензин, пряности из пиццерий, пузырики и сквознячки духóв — вот кокаин переселенца. Волны запахов обвивают тебя со всех сторон, и прежде чем ухо начинает впитывать музыку чужой речи, прежде чем глаз свыкнется с новой скоростью новых красок, нос уже пьянствует отдельно ото всех, грозит аллергией, систематизирует и разлагает, и где-нибудь в подвальчике Шатле выдает: четвертый год после войны, угол Цветного бульвара и Самотеки, бабка, торгующая свежими теплыми ирисками, — все тот же запах жженого сахара, свежей карамели. Ах, чертово, разбомбленное вдребезги детство, трупы ограбленных «Дугласов» в стрешневском лесу, осколки воспоминаний, прочно засевшие под кожей дней…

И в том-то и фокус, что начиная жить с нуля, начинаешь новое взрослое детство, где запахи, краски, жесты и гримасы пытаются лечь сверху на затвердевший и уже не белый пласт, рождая иногда чудовищные, иногда трогательные аппликации. Взрослый ребенок, наивный старик, ты живешь тем же, чем и в пять лет, — первоэмоциями.

* * *

Это город, где жить нельзя, если ты несчастлив.

Нет, если тебе плохо, а набережные все же золотят душу, а закат льется мирно и успокаивающе сквозь обглоданные временем и взглядами кости Нотр-Дам, — значит, все еще не так плохо, значит, ожог в душе не так страшен, и скоро безобразные, но спасительные струпья опадут, обнажив порозовевшую, но спасшуюся ткань существования.

Но если тошнит пеплом и пропала надежда, что случайный ветер, нежданное чудо или точно адресованная помощь освободят от этого серого, тлеющего, уже равнодушного к боли ожога, — тогда здесь жить невмочь. Тогда нужно бежать, завернувшись в плащ, спрятав голову подмышку, молотя промокшими сапогами по мостовым. В любом направлении — лишь бы прочь! Этот город — огромный усилитель, он только напрягает, доводит до предела чувства. И Париж разворачивает их в симфонию, выкручивает ручки громкости до крайнего хруста. Как вопит тогда его хваленая красота, как вонзаются в душу иглы соборов, как мерзок шелест падающих листьев платанов, как нескончаем, ни с чем на свете не сравним этот зависший, закисший пронзительный дождичек, как мутна рыжая вода Сены, как безразлична нарочито счастливая толпа, бесконечно текущая мимо твоего остывшего кофе…

Мне попадались в те дни юродивые бабки, завернутые в пластиковые мешки с изяществом, которому позавидовал бы Кристо, одноногие попрошайки, псориазные красотки, изголодавшиеся по мордобою убийцы. Меня преследовали маленькие желтые плакатики всяческих обществ, желающих принять участие в самоубийстве. Мой слух был изрезан и кровоточил от рева полицейских и санитарных машин, а все перекрестки Монпарнасов, Сен-Жерменов, Распаев и авеню Обсерватуар переходили, сбивая палкой невидимые поганки, бесчисленные слепые и горбуны.

* * *

Есть на свете необъяснимые вещи. На второй день своей новой жизни, в маленькой улочке возле Пернети, когда я шел неизвестно куда, парочка долговязых немцев, замученных бесконечной ночью любви, ангельскими голосами на ломаном английском втолковала мне, что уже несколько веков они ничего не жрали. Мы разделили мои семь франков пополам. В дальнейшем, хотя в жизни я не выглядел респектабельно, — все та же униформа века — потертые джинсы да борода, — ко мне липли все неустанные сборщики уличной подати столицы Франции: от беременных девушек с запиской на груди до величественных проходимцев в одеянии из картонных ящиков, где внутри удобно пристроены бутыль розового, камамбер и полбагета. Сначала я отвечал, что не понимаю по-французски. Ничего! — они знали английский, а на всякий случай предлагали испанский, немецкий, итальянский и какой-то племени тьфу-тьфу. Когда же я рискнул послать в известное темное место очередного пропойцу на родном русском языке, он ответил мне залпом русско-польских вокабул. Боже! Они были полиглотами!

Еще совсем на днях, возвращаясь из редакции, куда я сосватал эти листки и где мне был обещан чек, гремя все той же музыкой мелочи в кармане, я был остановлен на Шанз-Элизе возле забегаловки «Жорж Санд» солиднейшим дядей в возрасте покойника. Одет он был дорого, с легким налетом потасканности.

— Друг, — сказал он, пробуя сразу несколько языков, — ты случаем не еврей?

Я повис на ветках генеалогического древа, тщетно пытаясь скрыться в листве.

Мягкой, но тяжелой рукой он сволок меня вниз, обнял за плечи, а другой вытащил из кармана коробочку лекарства. Судя по розовому с белым, это был транксен. Надо отдать должное его красноречию. Цицерон, и тот выдал бы ему пару монет. Естественно, что прежде всего он объяснил, загадочно обрубая хвосты новорожденных фраз, что он не из породы местных попрошаек, что он — в Беде. Грех, конечно, смеяться над человеком в беде. Но в некотором смысле весь наш шарик угодил в нее, всеми пятью материками. Он был из Ниццы, где теперь, на ночь глядя, его выискивали для расправы враги. То же самое, сообщил он, было и в Марселе. Даже в маленьком Касисе его могли подстерегать бесчестие и смерть. Я что-то прошевелил про мафию. Глаза его увлажнились.

— Даже в Москве, — прорычал он, — способны понять человека!

— Но, — ответствовал я, проклиная свой явственный проигрыш, — больше пяти франков я тебе не дам.

Он убрал руку с моего плеча, он печально уставился на сидящую в одном и том же кресле уже целый год Эмманюэль…

— Десять! — твердо сказал он. И добавил: — Меня зовут Илья. Как это будет по-русски?

Что ж… кружка бельгийского пива мне явно не светила в тот вечер. Я выдал ему пять франков и заструился прочь, но все с той же мягкой печальностью он остановил меня:

— Может, мы выпьем вместе?

— На что? — спросил я, потрясаясь его размаху. — На пять франков? У меня остался только change…

— Change?.. — вдруг воспрянул он. — Change! — И вытащил из кармана сложенную в восемь раз конголезскую банкноту времен фанерных самолетов.

Я сообщил ему, что банки закрыты и обменять его валюту негде24 . Он не огорчился и, еще раз попросив верить, что он «в беде», как-то весь сразу исчез.

* * *

Очухался я ночью, на узкой, медленно ползущей на север улице. Словно я шел весь вечер с закрытыми глазами и вот теперь, миновав площадь с плачущим фонтаном, полузряче открыл глаза. Нокаут продолжался; наглое расплавленное стекло реклам затекало за шиворот; как автомат; я различал запахи: моча, бензин, подгорелое масло, духи. Кипела суббота. Попадались стайки мужчин, все больше арабы, но мои микрофоны фиксировали и немецкую речь, и одиночные французские вопросы. В провале ворот на боку лежал от инфаркта скончавшийся холодильник. Из окна индийского магазина равнодушно пялил зенки Шива. Неужели и вечность такая же безразличная? Тупое бесконечное падение… Одно я знал точно: там никогда нельзя закрыть глаза.

Женщина в черных чулках на подвязках, с вываленными наружу арбузами грудей что-то спросила у меня. Я вяло ответствовал, все же где-то в глубине удивляясь ее маскараду, что не могу по-ихнему.

— Же сюи рюсс25 , — прокомментировал я себя то ли с издевкой, то ли с неиздохшей гордостью, проталкиваясь дальше в ночь, но она двинулась рядом, мимо таких же, как сама, полуголых, с некрепким запахом пота, мимо тех, кто говорил тише падающего листа. Ее груди прыгали, ее волосы летели отдельно от нас.

— Эй, — говорила она возле церкви Святого Дениса, — пойдем так, у меня русских никогда не было…

* * *

В будние дни нет ничего лучше на свете пустого, огромного и волшебного парка Сен-Клу. Толстый ковер ржавых листьев съедает последние звуки; небо сочится такой густой синевой, что не приведи господь когда-нибудь провалиться в такие же глаза; взмокший фотограф и две модели в пелеринках, шляпках, перчатках, вуалетках, с зонтиками, сумочками, сигаретами в мундштуках, с чисто вымытым пуделем цвета сливочного мороженого, со скучающим ассистентом (фляжка скотча в руке) — все это танцует на маленькой, полной золота поляне, с косыми дорогостоящими лучами позднего солнца, бьющего сквозь редкую листву. Город виден внизу, серое стадо крыш, пылающее румянцем стекло. На маленькой пушке телескопа сидит ворона и давит косяка. И кроме полицейского в воротах, полоумной старухи на пеньке, фотографа с друзьями — в парке ни души. Идеальное место для любви или убийства.

* * *

Чуть позднее закат жжет крыши неопасным своим огнем. В трепете бабьего лета по Сене возле моста Мари идет длинная баржа. Набережные, как арбузными семечками, усеяны гуляющими. Маленькая толпа окружила старуху-акварелистку. Привычными (в который раз?) движениями она наносит на мокрую бумагу Нотр-Дам, облака, воду. На барже стоит накрытый стол, и человек десять, в костюмах, при пиджаках и шляпах, сооружают закуску, поднимают стаканы с вином. Они пьют, поглядывая на берега, с которых виноградом свисают зеваки, назад — на поджегший и воду закат, на перламутр несильных волн. Пахнет гнилью, поздним теплом, западным ветром.


23 Это, насколько мне известно, первый опыт Дмитрия Савицкого в беллетристике. Именно с этого эссе он начался как писатель.

24  Игра слов:  change на обоих языках — английском и французском — означает и обмен (в том числе валютный), и разменную монету, мелочь. Однако на французском второе значение распространено более, нежели первое, тогда как на английском — наоборот.

25  Je suis Russe — Я русский (фр.).






Журнал "Знамя" 2020 г. № 9

https://magazines.gorky.media/znamia/2020/9/prazdnik-kotoryj.html

завтрак аристократа

Л.Маслова По прозвищу Аристократ: дуэт органистов воспел великого хирурга 18 июля 2021

НЕОЖИДАННАЯ БИОГРАФИЯ НИКОЛАЯ СКЛИФОСОВСКОГО


Авторы книги о Николае Склифосовском, вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей», Анна Ветлугина и Дмитрий Максименко, как объясняется на задней обложке, сработались не только как писательский тандем, но и как органный дуэт. Знание музыкальной гармонии явно помогло авторам и в создании биографии великого хирурга. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели, специально для «Известий».

Анна Ветлугина, Дмитрий Максименко

Склифосовский

М.: Молодая гвардия, 2021. — 254 с.

Как принято в ЖЗЛ, «Склифосовский» тяготеет к жанру оды во всей его величавой стройности. Главная тема произведения раскрыта, характер и судьба Склифосовского и его неоценимый вклад в развитие медицины отражены наглядно, несмотря на скудность архивных сведений и целомудрие эпистолярного наследия героя, не склонного к излишне цветистым подробностям даже в переписке с самыми близкими. «Всё в его письмах по существу, и кажется, будто кроме работы и связанных с ней вещей мало что вообще волновало этого человека», — пишут Ветлугина и Максименко. Отчасти поэтому Склифосовскому досталось и прозвище Аристократ: «...все замечали благородство, которое проявлялось во всем, начиная с подчеркнуто вежливой манеры говорить и заканчивая безупречным стилем одежды».

Возможно, из-за этой сдержанности героя и недостатка сведений о нем едва ли не половину книги занимают обширные интермедии, посвященные самым разнообразным сопутствующим предметам. Иногда даже удивляешься, как в такой тоненькой книжке авторы всё успевают, помимо основной задачи. Из «Склифосовского» можно почерпнуть массу сведений общекультурного характера, и далеко не все они имеют очевидное отношение к медицине. Как, например, сообщение, что военная медицина в письменных источниках впервые упоминается в 2700 году до н. э. в китайском трактате «Хуан-Ди нэй-цзин» («Трактат Желтого императора о внутреннем»), или глубокий экскурс в развитие гинекологии, на существование которой история медицины указывает «еще задолго до Рождения Христова».

123

Фото: afisha.ru
Писатели Дмитрий Максименко и Анна Ветлугина


В качестве немедицинских бонусов внимательный читатель сможет узнать вкратце историю многочисленных русско-турецких войн и освежить в памяти не самое хрестоматийное стихотворение Пушкина «Бонапарт и черногорцы». Ветлугина и Максименко щедро делятся своими знаниями в разных областях: помимо происхождения названия «сифилис», они любезно разъясняют и этимологию слова «хобби» (в одной из последних глав, среди прочего, рассказывается об увлечении Склифосовского садоводством в своем полтавском имении).

Уделяя должное внимание педагогической деятельности своего героя, в главе «Антоша Чехонте и другие ученики» авторы подробно обрисовывают сложные взаимоотношения с медициной всемирно известного студента профессора Склифосовского, А.П. Чехова (среди прочего, приводится цитата из письма соскучившегося по врачебной практике Чехова: «Мечтаю о гнойниках, отеках, фонарях, поносах, соринках в глазу и о прочей благодати»). Есть у дуэта органистов и своя общественно-политическая позиция, и свой взгляд на неоднозначных исторических персонажей. Они великодушно находят несколько слов в оправдание императора Николая Павловича, которого несправедливо дразнил «Палкиным» только злой демократ Герцен, а в общем-то даже с декабристами Николай I обошелся вполне по-божески:

«Всего пятеро казненных за такое серьезное преступление против власти выглядит очень гуманно, на фоне того же Петра Великого с его подавлением Стрелецкого бунта, да и многих других российских монархов. И назвать этого царя грубым солдафоном язык не поворачивается. Он неплохо разбирался в поэзии и поддерживал Пушкина, несмотря на все разногласия и «страдания поэта от жестокого гнета царизма». Как знать: стал ли бы Александр Сергеевич «солнцем русской поэзии» и «нашим всем» без могучего монаршего пиара?»

Казалось бы, все эти дополнительные сведения и рассуждения к делу не относятся и как бы отвлекают от личности легендарного хирурга. Но в итоге разношерстные второстепенные персонажи, как маленькие орнаментальные фигурки у подножия монумента, все-таки складываются в некую общую раму, оттеняющую гармоничную биографию достойнейшего и талантливейшего человека. Каждый шаг в ней, несмотря на неблагоприятные исходные условия (один из 12 детей в семье, Николай Склифосовский воспитывался в приюте), был следующей ступенью к честно заработанному успеху. Нарушают эту гармонию ужасные семейные трагедии, в отличие от успеха, ничем не заслуженные и вопиюще несправедливые. Смерть 24-летней первой жены, заразившейся тифом от мужа, загадочная гибель сына Владимира и чудовищная ирония судьбы, по которой за успехи Склифосовского страшную цену заплатили уже после его смерти вторая жена и дочь, в 1919 году убитые анархистами, которых разозлил портрет отца и мужа в генеральской форме.

123

Фото: Молодая гвардия



Парадный словесный портрет выдающегося врача и ученого, принадлежащий одному из ассистентов Склифосовского, Александру Тауберу, можно обнаружить ближе к финалу книги. Хотя он и страдает некоторой грамматической расхлябанностью, но впечатление создает крайне обаятельное и действительно аристократическое:

«В моей памяти поныне рисуется образ стройного, высокого роста, с черною окладистою бородою, с прекрасными белыми, как слоновая кость, зубами, с густою, длинною шевелюрою на долихоцефалической голове, с темными весьма выразительными глазами, с серьезным, но ласкающим выражением на устах проф. Склифосовского, стоящего перед слушателями одетым в длинный, весьма изящно сшитый из черной фланели халат, и своими красивыми, тщательно вымытыми руками, не гнушавшимися проделывать самые грязные манипуляции на теле человека, чтобы облегчить больному страдания или предупредить угрожающие его здоровью опасности».

На этом месте отчасти начинаешь понимать и происхождение популярного в просторечии выражения «короче, Склифосовский!», и поневоле задумываешься о «России, которую мы потеряли». Всё же в наши дни назвать голову обожаемого мэтра «долихоцефалической» не осмелится, пожалуй, даже выпускник престижного меда, не говоря уж об органисте.



https://iz.ru/1194217/lidiia-maslova/po-prozvishchu-aristokrat-duet-organistov-vospel-velikogo-khirurga

завтрак аристократа

Виктория Токарева Золотые дни - III (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2731784.html и  https://zotych7.livejournal.com/2734190.html



Телевизионный режиссер Анатолий Малкин решил снять фильм о Тонино Гуэрра и Лоре.

Малкин – талантливый режиссер, и все что выходит из-под его камеры – превосходно. Анатолий не поленился, поехал в Италию, посетил Лору. Она живет в местечке под названием Пеннабеле, что означает «крепкие ноги».

Деревня, а может, это не деревня, а маленький городок, располагается на холмах. Ходить приходится вверх и вниз, надо иметь крепкие ноги.

Я увидела Лору на экране своего телевизора в ее новом качестве. Раньше это была невеста Тонино Гуэрра, теперь – вдова.

Тонино умер в девяносто два года. От рака. Врачи его лечили, лечили, но безуспешно. В один прекрасный день Тонино сказал: «Хватит, пусть врачи оставят меня в покое. Я хочу спокойно перейти из одной комнаты в другую».

Это было его видение смерти. Жизнь и смерть – две смежные комнаты. Одна и другая. Получается, смерти нет. Очень может быть.

Лора почти не изменилась за те сорок лет, которые я ее не видела. То есть какие-то изменения произошли, но суть осталась прежней и брызги радости разлетались от ее улыбки, ее взгляда, ее голоса.

Глаза – те же самые озера.

Волосы она перекрасила в огненно-рыжий цвет. Рыжее с голубым (глаза) – классический колор на древних фресках.

Одета была Лора во что-то невероятное, светлое, свободное. На груди висел шелковый мешочек. А в мешочке расплавленное золото, как застывшая слеза. Лора достала этот маленький слиток из пепла, оставшегося от кремации Тонино. Что это было? Может быть, обручальное кольцо, а может, крестик, подарок Лоры.

Урну с прахом Лора установила во дворе своего дома. Сделала нишу в камне. Что за камень – не знаю.

Рабочий, который выдалбливал нишу, подошел к Лоре и спросил:

– Хочешь, я выбью еще одну, рядом? Для тебя?

– Не хочу, – сказала Лора. – Я туда не собираюсь.

Имелось в виду царствие небесное.

Но ведь когда-нибудь все равно придется…

Рабочему хотелось заработать.

Тонино в своей деревне вытворял невообразимое.

Создал сад из реликтовых кустов и деревьев, когда-то растущих на земле, ныне не существующих. Непонятно, как эта идея пришла ему в голову и где он взял семена. Это все равно что создать зоопарк, в котором разгуливали бы динозавры и птеродактили.

Тонино расписывал стены домов, как художник.

Жители деревни (или городка) гордились своим земляком. Ни у кого в округе не было такого.

Жалею ли я, что рассталась с Лорой? Да и нет. У нас была счастливая дружба, а это – редкость, такая же, как счастливая любовь.

Нет, не жалею. Со временем дружба изнашивается, как платье. Ветшает, как мы сами. А наша дружба с Лорой осталась молодой, неизменной, как луна в ночном небе. Я до сих пор иду за ней следом в гору. Облака касаются моего лица, а рядом бегут белые цветочки.

Наша дружба осталась замурованной во времени, нетленной, как реликтовые деревья из сада Тонино Гуэрра.






http://flibusta.is/b/624947/read










завтрак аристократа

С.Е.Глезеров Любовные страсти старого Петербурга. - 8

Скандальные романы, сердечные драмы, тайные венчания и роковые вдовы


Начало см. https://zotych7.livejournal.com и далее в архиве





Времена и нравы



Дуэль в Приоратском парке



В начале ХХ в. великосветский Петербург охватила настоящая дуэльная лихорадка, которую современники окрестили «эпидемией дуэлей». Хроника тех лет сохранила немало упоминаний о подобных эпизодах. Казалась бы, такой способ защиты своей чести и достоинства уже уходил в прошлое, однако в светских кругах он продолжал пользоваться популярностью. Стрелялись военные, политики, литераторы…

«В большинстве своем нынешние дуэлянты совершенно не умеют стрелять, кроме военных или бывших военных, – замечал один из современников. – Встречаются даже такие дуэлянты, которые раньше, до поединка, никогда не держали в руках пистолетов. Кажется, что все подобные поединки, когда дуэлянты идут к барьеру, не умея стрелять, происходят лишь „для очистки совести“, а не из жажды решения тяжбы именно с оружием в руках».

Поединки случались по самым разным поводам, нередко из-за политики. Например, репутацией отъявленного дуэлянта пользовался председатель Государственный думы Александр Гучков – один из крупнейших русских политиков начала ХХ в., лидер Союза 17-го октября. До самих поединков дело доходило шесть раз. Одна из дуэлей, с депутатом Государственной думы графом Уваровым, стоила Гучкову недельного заключения в Трубецком бастионе Петропавловской крепости летом 1910 г.

Причина той дуэли – публикация в газете «Россия», где граф Уваров достаточно вольно пересказал свою беседу с премьер-министром Столыпиным. Гучков заявил Уварову, ссылаясь на поручение Столыпина, а также от себя лично, что публикация Уварова в газете «Россия» – «грубая и тенденциозная ложь», которая порочит честь премьера. Гучков обвинил Уварова не просто в искажении слов Столыпина, а в преднамеренной лжи, и, защищая честь премьера, вызвал противника на дуэль…

Но чаще всего дуэли случались все-таки из-за прекрасных дам. 25 апреля 1912 г. в Приоратском парке в Гатчине в четыре часа утра стрелялись сын командующего 1-й бригадой 2-й гвардейской Кавалерийской дивизии лейтенант флота барон Жирар-де-Сукантон и корнет лейб-гвардии Кирасирского полка Ее Величества государыни императрицы Марии Федоровны (знаменитые «синие кирасиры»!) хан Керим Эриванский. Оба представители знатных фамилий и достаточно известные в свете. О подробностях той дуэли много писали в петербургских газетах.

Лев Львович Жирар-де-Сукантон – выходец из баронского рода, оставившего в конце XVII в. Францию из-за преследований протестантов и переселившегося в Ольденбург, а оттуда в XVIII в. в Москву и Ревель. Жана-Шарля Жирар-де-Сукантона за заслуги в деле торговли и промышленности в 1862 г. возвели в баронское достоинство Российской империи.

Причиной дуэли, как писали в газетах, стала «ссора на романической подкладке». Поединок не являлся тайным: общество офицеров Кирасирского полка и суд морских посредников Балтийского флота разрешили эту дуэль, признав ее единственным выходом из создавшегося положения. Со стороны Жирар-де-Сукантона секундантами выступали два морских офицера, а со стороны хана Эриванского – его сослуживцы. Кроме секундантов, присутствовали представители суда общества офицеров и врачи Кирасирского полка.

Стрелялись с 25 шагов. Как писали потом в газетах, дуэль происходила в обычной обстановке всех военных поединков. Первым же выстрелом хан Эриванский попал своему противнику в грудь около правого плеча. К упавшему барону подбежали секунданты и врач Кирасирского полка. Рана оказалась серьезной, Жирар-де-Сукантон быстро впал в полубессознательное состояние. Здесь же, на месте, ему оказали первую медицинскую помощь, а затем срочно отвезли в лазарет Кирасирского полка, откуда со всеми предосторожностями с первым же поездом отправили в Петербург. Раненого сопровождал его отец – барон генерал Жирар-де-Сукантон.

С вокзала в Петербурге раненого дуэлянта отвезли в биржевую барачную больницу имени Александра III, что на Васильевском острове, и поместили в отдельную палату в Гинцбургском бараке. Результаты обследования раны рентгеновскими лучами оказались неутешительными: пуля застряла в простреленном правом легком. Положение раннего признали очень серьезным, но не безнадежным. На следующий день, 26 апреля, у постели Жирар-де-Сукантона созвали консилиум, на котором присутствовало несколько известных хирургов во главе с главным врачом биржевой больницы почетным лейб-хирургом Домбровским.

«Раненый находится в сознании, – сообщали „Биржевые ведомости“. – Долгое время при нем был его отец. Больного посетили многие его товарищи-моряки – офицеры гвардейских полков. О результатах дуэли доложено морскому адмиралу Григоровичу и управляющему Военным министерством генералу Поливанову».





«Куда мы идем? Не в пропасть ли?»



«Петербург смело можно назвать „веселой столицей“, судя по миллионам бутылок выпиваемого ежегодно шампанского, – утверждала в начале ХХ в. „Петербургская газета“. – Шампанское в Петербурге льется рекой». Неслучайно, что жизнь «веселого Петербурга» изобиловала всевозможными роковыми страстями, которые заканчивались порой трагическим финалом.

Героиней одной из таких историй с печальным концом стала красавица-танцовщица из Варшавы Елена Браницкая, еще будучи в Варшаве и выступая в кордебалете, она познакомилась с завсегдатаем кулис Казимиром Яблонским. Тот имел какие-то подозрительные доходы, однако жил на широкую ногу и в средствах не стеснялся. Яблонский стал ухаживать за артисткой и вскоре женился на ней. Однако увлекательный поначалу роман для Елены Браницкой, ставшей Яблонской, обернулся семейной трагедией.

Спустя некоторое время она убедилась, что ее муж – человек сомнительных занятий, из клубных завсегдатаев. Яблонский жил на деньги, которые его жена зарабатывала на сцене. Артистка долго терпела, но в конце концов решила бросить мужа. Однако тот, не желая терять источник дохода, категорически не давал согласия на развод. Ссоры между супругами доходили до крайностей. Однажды Яблонский в припадке ярости чуть не зарезал жену бритвой. Раны на шее и лице оставили шрамы, но Яблонская не бросила сцену.

В 1909 г. ситуация, казалось бы, разрешилась: Казимир Яблонский загремел на скамью подсудимых за участие в каких-то темных делах. Воспользовавшись этим, Яблонская уехала от мужа, чтобы начать новую жизнь. Однако весной 1911 г., когда Яблонская приехала выступать в одном из увеселительных садов Петербурга, в Новой Деревне она неожиданно встретила своего мужа. Как оказалось, в тюрьму его все-таки не посадили, но запретили жить в Петербурге.

Запрет этот Яблонский соблюдать не собирался. Увидев жену после долгой разлуки, он потребовал он нее денег, угрожая в случае отказа жестокой местью. Объяснение супругов закончилось скандалом, и только дворники спасли Яблонскую от расправы. Полиция арестовала «запрещенного в столице» и выслала на родину под надзор полиции. «Я клянусь, что убью Елену: она меня предала!» – грозил полусумасшедший Яблонский, покидая Петербург.

Спустя полгода Яблонская вновь приехала в Петербург на гастроли. Вместе с подругой по театру, «певицей-шансонеткой» Михалиной Зборовской из Варшавы, они поселились в доме на Черной речке. В ту роковую ночь на 15 августа около полуночи они собрались ехать в театр. Подруги, весело болтая, вышли на темную пустынную улицу, где их поджидал экипаж. Первой в него села Зборовская, а Яблонская задержалась у швейцара, который передавал ей вечерние письма. В эту минуту из темноты появился незнакомец, который подбежал к пролетке и с криком «Помни меня, Елена!» со всего размаху ударил Зборовскую по лицу фужером от вина. Это был Казимир Яблонский, охотившийся за своей супругой. В темноте он обознался…

«Дикий крик раненой женщины разбудил обывателей мирной набережной, – описывал происходившее потом обозреватель. – К раненой подбежали подруга, швейцар, сбежались встревоженные жильцы. Все лицо артистки было залито кровью. Вместо одного глаза зияла кровавая пустота».

Яблонского схватили через несколько минут: он не успел далеко убежать. Когда ему сообщили, что жертвой его злодейства стала подруга жены, он с досадой хладнокровно заявил: «Какая досада! Я так хотел убить свою жену и только ради этого бежал из ссылки».

Оказалось, что Яблонский, скрываясь от полиции, скитался по ночлежкам. Чтобы не выдать своих намерений, в качестве оружия решил использовать не нож или кинжал, а большой бокал от шампанского. Он уже давно следил за супругой и подстерегал ее на улице, но все никак не мог выбрать подходящего случая.

В глазной клинике Михалине Зборовской сделали срочную операцию, но глаз спасти не удалось. Друзья и товарищи по сцене решили перевести ее в Берлин, где могли сделать искусственный глаз и провести очень сложную операцию по восстановлению правильного овала лица. Елена Яблонская поклялась заботиться о своей несчастной подруге, которая невольно спасла ей жизнь…

В октябре 1911 г. весь «фешенебельный», как тогда говорили, Петербург взволновала новость об убийстве известной артистки варшавских театров Зиновии Владиславовны Срочинской. Убийцей оказался представитель одного из самых славных кавалерийских полков – отставной гродненский гусар полковник Иван Орестович Евецкий.

Гвардеец-гусар познакомился с артисткой из Царства Польского за 10 лет до кровавой драмы. Хотя разница между ними составляла почти 20 лет, он увлекся красавицей-актрисой, которая также была не прочь завести роман с блестящим офицером.

Однако Евецкий оказался на редкость ревнивым и властным. Опасаясь измены любимой женщины, он заставил ее бросить варшавскую сцену и переехать в Петербург. Актриса послушно исполнила желание офицера. Она долго раздумывала, чем ей заняться в столице, и концов итоге решила устроить «меблированные комнаты для интеллигентов». С этой целью она сняла квартиру на углу Английского проспекта и Торговой улицы, где часть комнат стала сдавать внаем. В одной комнате поселился инженер, в другой – студент со своей женой-«консерваторкой», третью занимал молодой служащий с расположенной неподалеку кондитерской фабрики Жоржа Бормана. Потом появился еще один жилец – некий присяжный поверенный.

Сам Евецкий вышел в отставку, тоже переехал в Петербург и занялся коммерческими делами. Квартиру для себя и своей семьи он снял неподалеку от Евецкой – тоже на Английском проспекте. Его законная супруга давно уже знала о любовных похождениях мужа «на стороне» и вынуждена была мириться с этим. Она даже принимала живое участие в воспитании его «внебрачного сына» (от актрисы), обучая его грамоте.

В конце концов Евецкий совсем потерял голову, разрываясь между любовницей, женой и детьми. Ведь у него было двое детей в законном браке: сын – студент и дочь – гимназистка. Так не могло длиться бесконечно.

Он не мог спокойно смотреть на то, что в одной квартире с его возлюбленной актрисой живут столько «посторонних» мужчин. Тем не менее с некоторыми из них он не прочь был сам покутить. Одна из таких попоек и стала роковой. После того как Зиновия Срочинская вместе с Евецким и постояльцем – присяжным поверенным сходили вместе в ресторан, гусара обуяла страшная ревность.

Спустя некоторое время между гусаром и актрисой произошло долгое объяснение, которое закончилось выстрелами. Жильцы вызвали полицию, которая застала бывшую артистку истекавшей кровью. Рядом, с еще дымившимся браунингом, обреченно сидел полковник Евецкий.

Срочинская была тяжело ранена тремя выстрелами и спустя некоторое время скончалась на руках у врача. Ей исполнилось всего 30 лет. Мотивом убийства полиция определила «ревность на почве алкоголизма»…

«В Петербурге пьют много! – констатировал обозреватель „Петербургской газеты“. – Пьет и старый, и малый, и мужчины, и женщины, и дети. В судебных процессах последнего времени, где фигурируют на скамье подсудимых юноши и подростки, пьянство играет доминирующую роль: перед совершением преступления пьют „для храбрости“, после – для успокоения совести, в предшествующие преступлению дни – просто чтобы пить, чтобы найти веселье».

По мнению газетчика, «эпидемия» хулиганства, дерзких грабежей и разбоев, охватившая Петербург, в своей основе имела все то же неискоренимое пьянство. Очагами «нетрезвого образа жизни» в столице служили многочисленные рестораны и увеселительные заведения в центральной части города, всевозможные кабаки, трактиры, чайные и портерные лавки в злачных районах города и на окраинах…

Финал этой любовной истории произошел июньской ночью 1914 г., после представления в увеселительном саду «Аквариум». На квартире певицы Фабиани, проживавшей недалеко от увеселительного сада «Аквариум», выстрелом из револьвера в висок свел счеты с жизнью молодой танцор Ренато. Мотивом его самоубийства посчитали безнадежную любовь.

История роковой любви Ренато началась зимой 1913/14 гг., когда в Петербурге, как писали современники, «появилась эпидемия на танго». Модными танцами увлеклись преимущественно дамы, причем нередко из «высшего света». Антрепренеры кафешантанов «перебивали» друг у друга лучших заграничных исполнителей этого модного танца и платили им бешеные деньги. «Профессоров танго» приглашали в качестве учителей в светские салоны и платили им от 100 до 200 руб. за урок.

Одним из таких фаворитов танго стал молодой турецкий подданный Вильям де Молибран Смигалья, которого в Петербурге знали как Ренато. Он появился на горизонте столицы со своей партнершей госпожой Кризис, считавшейся за границей лучшей «тангисткой» и зарабатывавшей в Петербурге по 8000 франков за свое мастерство.

Ренато быстро сделался любимцем столичных дам, которые теряли голову от молодого красавца и одаривали его бриллиантовыми кольцами и золотыми портсигарами. Между артистками началось соперничество за право танцевать с Ренато. Особенно завидовала его успеху кафешантанная певица Жермен Фабиани. Ей удалось увлечь Ренато и разлучить с прежней партнершей. Первое время между Ренато и Фабиани царила страстная любовь. Однако, поскольку Ренато перестал выступать на сцене, скоро он остался без денег. Для него начались черные дни.

Первый акт драмы последовал в петербургском ресторане «Контан»: во время сцены ревности, в присутствии Фабиани, Ренато ранил танцор-соперник. Вскоре после того случая Ренато бросил Фабиани, но в июне 1914 г. по каким-то причинам снова посетил ее. Их бурное объяснение закончилось роковыми выстрелами в три часа утра.

В кафе-шантанном мире активно обсуждали это происшествие. Одни говорили, что в смерти Ренато виновата «бездушная кокетка» Фабиани, другие считали, что всему виной – «психопатическая неуравновешенность» Ренато.

«Труп танцора Ренато перевезен в покойницкую Петропавловской больницы, – сообщала одна из газет. – Рядом с трупом Ренато лежат другие жертвы „эпидемии самоубийств“. Левая сторона его лица до того изуродована, что Ренато трудно узнать. Все, очевидно, быстро забыли несчастного танцора, так как никто из его друзей и товарищей не зашел в покойницкую, кроме какой-то дамы, приходившей с распросами»…

Современники сравнивали Петербург «Серебряного века» с Древним Римом времен упадка. «У всех на уме одно удовольствие, – сетовал в октябре 1911 г. обозреватель „Петербургской газеты“. – Увлечение модой достигло своего апогея. Бросаются деньги сотнями, тысячами, миллионами. И не только богачи-петербуржцы, но и бедняки жадно стремятся к „роскошной жизни“. Роскошь растет, растет с нею и „легкоправность“ общества, нарастает волна общего спада, декаданса. Куда мы идем? Не в пропасть ли?».




Cover image





http://flibusta.is/b/617751/read#t19
завтрак аристократа

Лидия Алексеевна Авилова А. П. Чехов в моей жизни - 7 (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2701452.html и далее в архиве





XVI



 


   Весь конец 1898 года был для меня чрезвычайно тяжелым: все трое детей заболели коклюшем, и одновременно Ниночка схватила где-то скарлатину, и не успела еще поправиться, как у Левушки началось воспаление легких. Я замучилась.


   В январе 1899 года все начало приходить в норму, а в самом начале февраля я получила из Ялты письмо от Чехова.


 

"5 февраля. Ялта.



   Многоуважаемая Лидия Алексеевна, я к Вам с большой просьбой, чрезвычайно скучной. Не сердитесь, пожалуйста. Будьте добры, найдите какого-нибудь человека или благонравную девицу и поручите переписать мои рассказы, напечатанные когда-то в Петербургской газете. И также походатайствуйте, чтобы в редакции позволили отыскать мои рассказы и переписать, так как отыскивать и переписывать в Публичной библиотеке неудобно. Если почему-либо эта просьба моя не может быть исполнена, то, пожалуйста, пренебрегите, я в обиде не буду, если же просьба моя более или менее исполнима, если у Вас есть переписчик, то напишите мне, и тогда я пришлю Вам список рассказов, которые не нужно переписывать. Точных дат у меня нет, я забыл даже, в каком году печатался в Петербургской газете. Но когда Вы напишете мне, что переписчик есть, я сейчас же обращусь к какому-нибудь петербургскому старожилу библиографу, чтобы он потрудился снабдить Вас точными данными. Умоляю Вас, простите, что я беспокою Вас, наскучаю просьбой, мне ужасно совестно, но, после долгих размышлений, я решил, что больше не к кому мне обратиться с этой просьбой. Рассказы мне нужны; я должен вручить их Марксу на основании заключенного между нами договора, а то хуже всего -- я должен опять читать их, редактировать и, как говорит Пушкин, "с отвращением читать жизнь свою".


   Как Вы поживаете? Что нового?


   Мое здоровье порядочно, по-видимому; как-то среди зимы пошла кровь, но теперь опять ничего, все благополучно.


   По крайней мере напишите, что Вы не сердитесь, если вообще не хотите писать. В Ялте чудесная погода, но скучно, как в Шклове. Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину. Ну, будьте здоровы, счастливы, удачливы во всех Ваших делах. Поминайте меня почаще в Ваших святых молитвах, меня многогрешного.


   Теперь меня будет издавать не Суворин, а Маркс. Я теперь "марксист".

Преданный А. Чехов".



 


   Трудно передать, до чего меня обрадовало это письмо! Поработать для Чехова -- какое это счастье! И все складывалось удачно: из редакции мне прислали на дом переплетенные по полугодиям комплекты газеты. Миша порекомендовал мне двух переписчиков. Беда была только в том, что никто не помнил, в каком году начал писать в газете Антон Павлович. Я отправилась за справкой к старожилу библиофилу Быкову. Он был любезен, но ничего не помнил.


   Конечно, я сейчас же написала Антону Павловичу, что начинаю орудовать, и получила от него в ответ:


   "За Вашу готовность помочь мне и за Ваше милое, доброе письмо шлю Вам большое спасибо, очень, очень большое. Я люблю письма, написанные не в назидательном тоне. Вы пишете, что у меня необыкновенное умение жить. Может быть. Но бодливой корове бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею жить, если я все время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой шел и гороху не нашел; я был свободен и не знал свободы, был литератором и проводил свою жизнь поневоле не с литераторами, я продал свои сочинения за 75 тысяч и уже получил часть денег, но какая мне от них польза, если вот уже две недели я сижу безвыходно дома и не смею носа показать на улицу. Кстати, о продаже. Продал я Марксу прошедшее, настоящее и будущее; совершил я это, матушка, для того, чтобы привести свои дела в порядок. Осталось у меня 50 тысяч, которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут мне давать ежегодно две тысячи. До сделки с Марксом книжки давали мне около 3 1/2 тысяч ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, "Мужикам", получил 8 тысяч. Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно применение, но не очень завидуйте моему умению жить. Все-таки, как бы ни было, если попаду в Монте-Карло, непременно проиграю тысячи две -- роскошь, о которой я доселе не смел и мечтать. А может быть, я и выиграю?


   ...Зачем в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу".


   Я лежала на полу перед раскрытой книгой переплетенной газеты размером во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.


   Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия своего первого рассказа в этой газете, мне пришлось начать с самых отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой "Ч", и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона Павловича.


   Я спросила Антона Павловича:


   "Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?"


   Он ответил: "Не помню, матушка".


   Сергей Николаевич тоже не знал.


   Но рассказы "Ч" были до такой степени плохи, что я решила не обращать на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой пользы.


   Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.


   Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо Чехова.


   Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и тосковал. Значит же круто, тяжело ему пришлось.


   Постепенно вспоминалась фраза из "О любви":


   "Я был несчастлив..."


   Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?


   Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.


 

XVII



 


   Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры в Москве дом, но не знает, как за это приняться.


   -- Чего же проще! -- заявил Алеша,-- вот мы заготовим ему списочек домов, которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно, жулик, но меня он надувать не захочет. За это я ручаюсь. Приступим?


   -- Ты знаешь, мне ничего не поручено.


   -- Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет купить и затрудняется, то надо помочь.


   Мы оба весело смеялись.


   -- Люблю покупать дома и нанимать квартиры,-- заявил брат.-- И никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза... А я хожу и подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец покупал...


   Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями, а главное, своим опытом и пониманием.


   -- Стараюсь для вашего брата,-- часто напоминал он мне.


   -- А для Чехова постараетесь?


   -- Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже с понятием о людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.


   Но Антон Павлович написал мне 23 марта: "Деньги мои, как дикие птенцы, улетают от меня, и через года два придется поступить в философы".


   А в апреле: "Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня окончательно не останется ничего -- ни произведений, ни денег. Придется поступить в податные инспекторы".


   Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.


   В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.


   "Вы присылаете не бандероли, а тюки,-- писал Антон Павлович.-- Ведь марок пошло по крайней мере на 42 рубля".


   В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая буду проездом на вокзале и он ответил:


   "1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со сливками; дам и ветчины".


   Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было часа два или немного больше, и надо было накормить всех завтраком, выхлопотать отдельное купе. Ехать на какие-нибудь четверть часа не стоило. Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая нас. В руках у него был пакет.


   -- Смотрите, какие карамельки,-- сказал он, поздоровавшись.-- Писательские! Как вы думаете, удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?


   На обертке каждой карамельки были портреты: Тургенева, Толстого, Достоевского.


   -- Чехова еще нет? Странно! Успокойтесь: скоро будет.


   Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.


   -- А отчего она у вас похожа на классную даму? -- спросил он.


   Я возмутилась:


   -- Почему -- классная дама?


   Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка припала головкой к его плечу и улыбалась.


   -- Меня дети любят,-- ответил он на мое удивление, что девочка нисколько не дичится его. -- А я вот что хочу преддожить вам: сегодня вечером играют "Чайку" только для меня. Посторонней публики не будет. Останьтесь до завтра. Согласны?


   Согласиться я никак не могла. Надо было бы везти детей, француженку и горничную в гостиницу, телеграфировать сестре в деревню, телеграфировать мужу в Петербург. Все было чрезвычайно сложно и трудно.


   -- Вы никогда со мной ни в чем не согласны! -- хмуро сказал Антон Павлович.-- Мне очень хотелось, чтобы вы видели "Чайку" вместе со мной. Неужели нельзя это как-нибудь устроить?


   Но как мы ни прикидывали, все оказывалось, что нельзя.


   -- А у вас есть с собой теплое пальто? -- вдруг спросил Антон Павлович.-- Сегодня очень холодно, хотя первое мая. Я в драповом пальто озяб, пока сюда ехал.


   -- И я очень жалею, что вы ехали,-- сказала я.-- Еще простудитесь по моей вине.


   -- Ас вашей стороны безумие ехать в одном костюме. Знаете, я сейчас напишу записку Маше, чтобы она привезла вам свое драповое. Я сейчас же пошлю... Она успеет.


   Мне стоило большого труда уговорить его отказаться от этой мысли.


   -- Так телеграфируйте мне, если простудитесь, и я приеду вас лечить. Ведь я хороший доктор. Вы, кажется, не верите, что я хороший доктор?


   -- Приезжайте ко мне не лечить, а погостить,-- попросила я.-- На это вы согласны?


   -- Нет! -- сказал он быстро и решительно. И сейчас же перевел разговор на другое.


   -- Пришлось вам повозиться со мной эту зиму! Неужели вы читали все, что переписывали ваши писатели? Как мне вас было жалко. А дом-то вы мне покупали...-- Он хмуро улыбнулся.-- Не было у бабы забот, да завела баба порося...


   Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял багаж и пошел, и следом за ним побежали дети и француженка.


   Антон Павлович взял мой ручной саквояж и две коробки конфет, которые мне привезли провожающие в Петербурге. Мы тоже собрались идти, когда я заметила, что пальто его расстегнуто. Так как руки его были заняты, то я остановила его и стала застегивать пальто.


   -- Вот как простужаются,-- сказала я.


   -- И вот как всегда, всегда напоминают, что я больной, что я уже никуда не гожусь. Неужели никогда, никогда нельзя этого забыть? Ни при каких обстоятельствах?


   -- А я вот здорова, да насилу отговорила вас посылать за теплой одеждой Марии Павловны. Вам можно заботиться о том, чтобы я не простудилась, а мне нельзя?


   -- Так зачем же мы ссоримся, матушка? -- спросил Антон Павлович и улыбнулся.


   -- Вы сегодня не в духе,-- заметила я и, смеясь, прибавила: -- Хотя в новых калошах.


   -- Совсем не новые,-- опять сердито возразил Антон Павлович.


   Мы шли по платформе.


   -- Вы знаете, теперь уже десять лет, как мы знакомы,-- сказал Чехов.-- Да. Десять лет. Мы были молоды тогда.


   -- А разве мы теперь стары?


   -- Вы -- нет. Я же хуже старика. Старики живут, где хотят и как хотят. Живут в свое удовольствие. Я связан болезнью во всем...


   -- Но ведь вам лучше.


   -- Оставьте! Вы сами знаете, чего стоит это улучшение. А знаете,-- неожиданно оживляясь, прибавил он,-- мне все-таки часто думается, что я могу поправиться, выздороветь совсем. Это возможно. Это возможно. Неужели же кончена жизнь?


   Из окна купе смеялись и кивали три детских личика.


   -- Пойдемте в вагон,-- предложил Антон Павлович.-- Мало того, что у вас скверный характер, вы легкомысленны и неосторожны. Ваш костюм меня возмущает. Как вы поедете ночью на лошадях?.. Сколько верст?


   Ребята обрадовались нам, как будто мы давно не видались. Антон Павлович сейчас же опять взял Ниночку на колени, а мой сын протянул Антону Павловичу книгу:


   -- Я ее купил здесь в киоске. Вы это читали?


   Антон Павлович взял книгу и перелистал ее.


   -- Я эту книгу читал,-- очень серьезно сообщил он.-- Это сочинение Пушкина. Это хорошая книга. Ты хорошо выбрал.


   Лодя просиял.


   -- Это стихи. Вы любите стихи, Антон Павлович?


   -- Да, я очень люблю стихи Пушкина. Пушкин прекрасный поэт.


   -- Чуть не забыла отдать вам ваш последний рассказ,-- спохватилась я.-- Почему-то он остался...


   -- Воображаю, какая это дрянь. Вы его тоже читали?


   -- Нет, это не дрянь. Это рассказ Чехонте. Я очень люблю рассказы Чехонте. Это прекрасный писатель,-- смеясь, возразила я.


   -- А сегодня вечером пойдет "Чайка". Без публики, только для меня. Ах, какие артисты. Какие артисты. А я сердит на вас, что вы не захотели остаться...


   Послышался звонок, и Антон Павлович встал.


   Мне вдруг вспомнилось прощание Алехина с Луганович в вагоне перед самым отходом поезда: "Я обнял ее, она прижалась к моей груди..." Я почувствовала, как вдруг заколотилось сердце и будто что-то ударило в голову.


   "Но мы прощаемся не навсегда,-- старалась я внушить самой себе.-- Возможно, что он даже приедет ко мне или к Сергею Николаевичу".


   Я не видела, как Антон Павлович простился с детьми, но со мной он не простился вовсе и вышел в коридор. Я вышла за ним. Он вдруг обернулся и взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.


   -- Даже если заболеете, не приеду,-- сказал он.-- Я хороший врач, но я потребовал бы очень дорого... Вам не по средствам. Значит, не увидимся.


   Он быстро пожал мою руку и вышел.


   -- Мама, мама,-- кричали дети,-- иди скорей, скорей... Поезд уже стал медленно двигаться. Я видела, как мимо окна проплыла фигура Антона Павловича, но он не оглянулся.


   Я тогда не знала, не могла предполагать, что вижу его в последний раз.


   В эту холодную весеннюю лунную ночь в нашем саду непрерывно пели соловьи. Их было несколько. Когда тот, который пел близко от дома, замолкал, слышны были более дальние, и от хрустального звука их щелканья, от прозрачной чистоты переливов и трелей воздух казался еще более свежим и струистым. Я стояла на открытом выступе балкона, куталась в платок и глядела вдаль, где над верхушками деревьев, рассыпавшись, мерцали звезды.


   Даже в теплом платке было очень холодно. Без малейшего ветра, воздух набегал волнами, и в нем, как хрустальные ледяные ключи, били соловьиные трели.


   Все, что последовало, было для меня мучительной загадкой. Я написала ему. Он не ответил. Я написала вторично, предполагая, что письмо мое пропало. Но и на второе письмо не было ответа. Долго спустя, когда я узнала, что он в Крыму, я написала в Ялту.


   Этого последнего письма, которого я себе долго, долго простить не могла, потому что в нем я уже не могла скрыть ни своей любви, ни своей тоски,-- этого письма он не мог не получить, так как оно было заказное. Но Антон Павлович и на него не ответил, и я поняла, что между нами не недоразумение, а полный разрыв. Я поняла, что Антон Павлович твердо решил порвать всякие отношения, а раз он это решил, так оно и будет.


   Я растерялась. Целыми часами сидела я где-нибудь в запущенной части сада, в грачиной роще или на канаве и думала свою неразрешимую думу. Почему? За что? За то, что я отказалась остаться на представление "Чайки"? Нет, этого не может быть! За то, что я застегнула ему пальто? За то, что, возможно, после бессонной ночи в вагоне я была неавантажна, неинтересна, некрасива? Возможно еще, что, окруженная детьми, багажом, у меня был вид самодовольной наседки?


   Чего я только не передумала! но ни на одном предположении остановиться не могла: все было слишком невероятно для Антона Павловича, не только невероятно, но даже обидно и унизительно для него. А если и приходило в голову, то... должно же было хоть что-нибудь прийти в голову. Но важно было не то, что я думала, а то, что я чувствовала. Это было не горе, а какая-то недоумевающая и испуганная растерянность.


   Как-то раз видела я, как мальчишки на бульваре выжгли глаза мыши, а потом пустили ее бегать. Мышь металась, кружилась и пищала, а мальчишки хохотали.


   Мне выжгли что-то, что прежде давало мне уверенность, равновесие, спокойствие. У меня осталось одно недоумение, почему все так изменилось? И я сама и все окружающее? И как жить в этом новом, тяжелом мире?


   Странно: у нас с Антоном Павловичем никогда не было "назидательных" разговоров. Он не высказывал мыслей, не поучал, не убеждал; он даже всегда уклонялся от отвлеченных разговоров, а любил слушать рассказы из пережитого. И больше любил слушать, чем говорить. А между тем такое громадное влияние он имел на людей! Чем он действовал? Выражением глаз? Складкой на лбу? Тем, как он слушал? Для меня было несомненно, что он воспитал меня, что он помог мне разобраться и утвердиться во многом. Рассказать о том, как это произошло, я бы не могла. Мне кажется, одно его присутствие вносило ясность, глубину и благородство в жизнь, прогоняло духоту и затхлость.


   И этого друга я лишилась!


   Как-то вдруг захлопнулось окно на воздух, на солнце, на даль...


   Конечно, можно и нужно было продолжать жить так, как уже давно наладилась жизнь. Обыкновенная женская жизнь. Да и все в ней было хорошо: Мишино увлечение меня мало беспокоило, я очень скоро уверилась, что оно ничуть не влияло на его отношение к семье; дети у меня были прекрасные: здоровые, способные, милые. Наконец, мои литературные успехи давали мне немало радости. Даже Миша стал относиться к моим занятиям гораздо снисходительнее и потихоньку от меня собирал все газеты и журналы, где были напечатаны мои рассказы. Когда я это случайно узнала, меня это очень порадовало. Вообще все было хорошо. Наше семейное счастье процветало.


   Но душу свою я разорвала пополам.


 

XVIII



 


   Как-то я зашла к Худековым; по обыкновению, я собиралась пройти через гостиную в кабинет Сергея Николаевича, как вдруг Надя выбежала мне навстречу, схватила меня за руку и увела в бильярдную.


   -- Сергей Николаевич занят? Кто у вас?


   -- Нет, не то, -- сказала Надя,-- мне надо с тобой поговорить. Слушай... Ты знаешь? ты знаешь, что Антон Павлович женился? Знала? Нет?


   Нет, я не знала.


   -- Мне все равно,-- ответила я.-- Не все ли мне равно?


   Но сейчас же я почувствовала сильную слабость, холодный пот на лбу и опустилась на первый попавшийся стул.


   Надя мочила мне голову, дала что-то выпить. Я скоро пришла в себя.


   -- Вот, история! -- смеясь сказала я.-- С чего это мне стало дурно? Ведь мне, правда, все равно.


   -- Можешь идти? Я тебя провожу. А к Сереже не заходи, на тебе лица нет.


   Мы вышли на улицу.


   -- На Книппер женился?


   -- Да. Ужасно странная свадьба.


   Она стала рассказывать то, что слышала.


   -- Ни любви, ни даже увлечения...


   -- Ах, оставь, пожалуйста! -- сказала я.-- Конечно, увлекся. И прекрасно, что женился. Она артистка. Будет играть в его пьесах. Какая связь! Общее дело, общие интересы. Прекрасно. Я за него очень рада.


   -- Но, понимаешь, он очень болен. Что же, она бросит сцену, чтобы ухаживать за ним?


   -- Я уверена, что он этого и не допустит. Я знаю его взгляд на брак.


   -- Нет, это не брак. Это какая-то непонятная выходка. Что же ты думаешь, что Книппер им увлечена? С ее стороны это расчет. А разве он этого не понимает?


   -- Ну, что же? и расчеты часто бывают удачные. Все-таки очень хорошо, что он женился. Жалко, что поздно.


   Надя опять стала рассказывать то, что говорили об этой свадьбе.


   -- Даже никто из близких не знал и не ожидал. И на жениха он был так мало похож.


   Она проводила меня до дома и ушла обратно.


   Через некоторое время я возвращалась домой из Союза писателей, и меня провожал один из его членов. Фамилию его я забыла.


   -- Я только что из Москвы,-- говорил он,-- и, между прочим, был у Чехова. Ведь вы с ним знакомы?


   -- Да. Встречались.


   -- Вот... Он мне говорил... Он даже сказал, что хорошо знает вас. И очень давно. Спрашивал о вас. И у меня осталось впечатление, что он очень... да, очень тепло к вам относится.


   Я молчала.


   -- Видел и его жену. Артистку Книппер.


   -- Понравилась?


   Он сделал какой-то сложный жест рукой.


   -- Артистка. Одета этак... -- опять жест. -- Движения, позы... Во всем, знаете, особая печать. Странно, рядом с Антоном Павловичем. Он почти старик, осунувшийся, вид болезненный... На молодожена не похож. Она куда-то собиралась, за ней заехал Немирович...


   Опасаясь сплетен, я быстро перевела разговор на другую тему.


   Очень хотелось спросить, что он обо мне спрашивал? Что он говорил? Из чего можно было получить впечатление, что он тепло ко мне относится?


   Но я ничего не спросила. Мне было достаточно и того, что я слышала, чтобы едва сдерживать свое волнение.


   С этой поры я часто слышала разговоры об этой свадьбе. Всегда говорили: "странно". А я не могла понять: почему странно? Разве это не естественно, что писатель-драматург влюбился в артистку, для которой он писал роли? Она была талантлива, приятной наружности.


   Когда-то, очень давно, случилось так, что мы играли с ней вместе в одном любительском спектакле. Ставили пьесу: "Странное стечение обстоятельств". Помню только, что в этой пьесе было две Софьи Андреевны и одну играла я, а другую -- Книппер. Режиссировал Рощин-Инсаров и предсказывал мне блестящий успех, если я поступлю на сцену. Книппер была тогда очень незаметной, застенчивой и молчаливой молодой девушкой. Говорили, что у нее очень строгий отец. Брат ее, Константин, бывал у нас в доме и тоже жаловался на чрезмерную строгость отца. Мать я видела, и она на меня произвела впечатление очень чопорной и натянутой. Мы попытались познакомиться домами, но это не вышло.


   Как-то, катаясь на тройках, вздумалось нам заехать за Ольгой Леонардовной и Константином. Подкатили мы со звоном и шумом к подъезду Книппер, стали звонить, как вдруг из двери испуганно выскочил Константин и замахал на нас руками. Он сказал что-то и сейчас же запер дверь.


   -- Что он сказал? Что он сказал? -- спрашивали из саней.


   -- У него только что умер маленький брат,-- шептали те, кто ходил звонить.


   -- Умер брат? Брат?


   Мы отъехали шагом, чтобы не слышно было бубенцов. Все чувствовали себя так, будто были в чем-то виноваты, и стыдились. Настроение сразу упало.


   Можно ли и надо ли мне было поздравить Антона Павловича? Пожелать ему от души, и от всей души, счастья и здоровья? Мне этого хотелось, вместе с тем я не решалась. За это долгое время после разрыва я успела многое понять и обдумать.


   И мне казалось, что я поняла верно.


   "Знаете ли вы, что теперь уже десять лет, как мы знакомы? Да, десять лет".


   Целых десять лет неопределенных и напряженных отношений. Два раза пытался он положить конец этой неопределенности. Надо было сойтись или разойтись. Но "нам не везло". Объясниться до конца не удалось, помешала болезнь. ("Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?") Кроме моей семьи, встала между нами еще и эта преграда: болезнь. И вот он решил одним ударом покончить и с вашей "тихой и грустной любовью" и со всеми сомнениями, надеждами и ожиданиями. Случилось так, что мы, как и в его рассказе, прощались в вагоне. Почему мне не вспомнилось тогда, что его строгое, холодное, почти злое лицо, когда он повернулся ко мне, чтобы проститься, было совершенно такое же, как несколько лет назад, когда он сидел у меня и говорил: "Я вас любил. Знали ли вы это?" Я тогда испугалась его "ненавидящих" глаз. А он страдал. И в вагоне он страдал. Он сказал, что не приедет ко мне ни за что и что мне это стоило бы слишком дорого: "Я дорого возьму". А он только что видел меня с детьми и знал, что эта цена мне непосильна. Теперь мне было ясно, что это была последняя попытка узнать, насколько я его люблю. И потом он ушел и даже не оглянулся. Он твердо решил: это конец.


   Так нужно ли и можно ли было мне поздравить его? Я сперва решила, что невозможно, но когда я узнала, что он спрашивал обо мне и "отзывался тепло", желание мое написать стало почти непреодолимо.


   Я узнала, что он один в Ялте, а Книппер в Москве, и я сделала вот что: я написала записочку, в которой передала просьбу нашей общей знакомой, А. А. Луганович, переслать ее письмо П. К. Алехину, адрес которого Антону Павловичу, наверное, известен. Письмо Луганович я положила в отдельный конверт. Луганович писала Алехину, что узнала об его женитьбе и горячо, от всего сердца желает ему счастья. Она писала, что и сама успокоилась, и, хотя вспоминает его часто, вспоминает с любовью, но без боли, так как в ее личной жизни много радостей и удовольствий. Она счастлива и очень хотела бы знать, счастлив ли также и он.


   Потом она благодарила его за все, что он ей дал. "Была ли наша любовь настоящая любовь? Но какая бы она ни была, настоящая или воображаемая, как я благодарю Вас за нее! Из-за нее вся моя молодость точно обрызгана сверкающей, душистой росой. Если бы я умела молиться, я молилась бы за Вас. Я молилась бы так: Господи! пусть он поймет, как он хорош, высок, нужен, любим. Если поймет, то не может не быть счастлив".


   И Анна Алексеевна получила ответ от Алехина через мое посредство.


   "Низко, низко кланяюсь и благодарю за письмо. Вы хотите знать, счастлив ли я? Прежде всего я болен. И теперь я знаю, что очень болен. Вот Вам. Судите, как хотите. Повторяю, я очень благодарен за письмо. Очень.


   Вы пишете о душистой росе, а я скажу, что душистой и сверкающей она бывает только на душистых, красивых цветах.


   Я всегда желал Вам счастья, и, если бы мог сделать что-нибудь для Вашего счастья, я сделал бы это с радостью. Но я не мог.


   А что такое счастье? Кто это знает? По крайней мере я лично, вспоминая свою жизнь, ярко сознаю свое счастье именно в те минуты, когда, казалось тогда, я был наиболее несчастлив. В молодости я был жизнерадостен -- это другое.


   Итак, еще раз благодарю и желаю Вам и т. д.

Алехин".



 


   Это письмо, подписанное Алехиным, я в числе прочих не отдала Марии Павловне для собрания "Писем". Почему Алехин? Надо было бы объяснять, выдать нашу тайну. Письмо у меня было украдено с другими письмами и бумагами. Украдено из-за красивого ящичка, в котором хранилось.


   Но это было не последнее письмо Антона Павловича. Он мне ответил еще в 1904 году.


   Тогда начиналась японская война, и мне очень хотелось сделать что-нибудь в пользу раненых. Я была возбуждена, полна энергии, а мне некуда было приложить свои силы.


   Тогда я задумала издать сборник. Знакомых писателей у меня было много, и со многими у меня были хорошие отношения. Для печатания книги я надеялась на Сергея Николаевича. Я мечтала, что и материал и издание будут непременно очень хороши, а мне все обойдется чуть не даром. Значит, моя помощь одной моей работой и хлопотами принесет немало денег.


   Прежде всего я написала Чехову.


   Он ответил, что в настоящее время у него нет ни одной подходящей рукописи и что он вообще моей затее не сочувствует. "Если Вы не прочь выслушать мое мнение, то вот оно: сборники составляются очень медленно, туго, портят составителю настроение, но идут необыкновенно плохо. Особенно сборники такого типа, как Вы собираетесь издать, т. е. из случайного материала. Простите мне, ради бога, эти непрошеные замечания, но я бы повторил их пять, десять, сто раз, а если бы мне удалось удержать Вас, то я был бы искренно рад. Ведь пока Вы работаете над сборником, можно иным путем собрать тысячи, собрать не постепенно, через час по столовой ложке, а именно теперь, в горячее время, пока не остыло еще желание жертвовать. Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25--30 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и пр.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и пр., что только найдется у этих авторов подходящего. Это и интересно, и через 2--3 месяца можно уже иметь книгу, и продается очень скоро. Простите за советы, не возмущайтесь. Кстати сказать, в настоящее время печатается не менее 15 сборников..."


   Это он писал 7 февраля, а 14 февраля:


   "Мн. Лидия Алексеевна. Завтра уезжаю я в Ялту. Если вздумаете написать мне, то я буду Вам очень благодарен.


   Если Вы не издаете сборника, если так решили, то я очень рад. Редактировать и править сборники беспокойно, утомительно, доходы же обыкновенно невелики, часто убытки. По-моему, лучше всего напечатать в журнале свой рассказ, а потом гонорар пожертвовать в пользу Красного Креста.


   Простите, я замерз, только что вернулся из Царицына (ехал на извозчике), рука плохо пишет, да и укладываться нужно. Всего Вам хорошего, главное, будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, которыми изнашиваются наши российские умы,-- это еще вопрос. Крепко жму руку и шлю сердечное спасибо за письмо.


   Будьте здоровы и благополучны.

Преданный А. Чехов".



   Сотни раз перечитывала я это письмо. Откуда это новое настроение Антона Павловича? "Жизнь проще, не стоит мучительных размышлений..." И мне казалось, что он горько, презрительно улыбается, оглядываясь в прошлом на себя.