Category: напитки

Category was added automatically. Read all entries about "напитки".

завтрак аристократа

Виктор Голявкин из сборника "Жужукины дети" - 3

МЫ БЕСПОКОИМСЯ ЗА ПАПУ В 2000 ГОДУ



Папа пошел выпить пива на Марс и что-то там задержался. В это время случилось несчастье. Пес Тузик съел небо, которое постирала мама и вывесила сушиться на гвоздь. Пес Тузик надулся, как детский шарик, и захотел улететь. Но он не смог этого сделать, потому что не было неба.

— Как же вернется наш папа, — сказала мама, — раз неба нет?..

— Действительно, как он вернется? — сказал я.

— Ха-ха-ха-ха! — сказал папа в дверях. — Ха-ха-ха-ха!

— Какой дорогой вернулся ты? — удивилась мама.

— Ха-ха-ха! — сказал папа. — Я пьяный, я не знаю, какой дорогой.



ПЯТНАДЦАТЬ ТРЕТЬИХ



Все столпились возле бильярда.

— Довольно играть просто так, — сказал он. — Я играю на третье. К примеру, кисель дадут, или компот, или там шоколад, ну неважно что, ясно?

Всем было ясно. Стали играть.

К обеду он выиграл пятнадцать третьих.

Подали чай. Все кричали:

— Чай! Чай!

Даже повар сказал:

— Во как любят чай!

Он залпом выпил один стакан, второй, третий, четвертый...

— Стойте... — сказал он. — Сейчас... погодите...

Залпом он уже пить не мог.

Все обступили его. Он сидел перед стаканами, тяжко вздыхал, говорил «погодите» и отпивал каждый раз по глотку. Кругом шумели. Давали советы. Кто-то пощупал его живот.

— Живот не хватать, — сказал он, — нечестно...

Но больше он уже пить не мог. Он стал бледен, таращил глаза и икал.

Позвали вожатого.

— Что с ним такое? — спросил вожатый.

— Да вот чаю попил, — сказал кто-то.

С трудом его подняли со стула. Взяли под руки. И повели.



УТРО



Утром солнце двигалось кверху. Тени ложились косо. Улицы пустовали. Навстречу мне шел человек. Он поравнялся со мной. Он взял меня за рукав. Я видел его дружелюбный взгляд.

— Гнома поймали, мой друг! — сказал он.

— Какого гнома? — спросил я невольно.

— Как какого? — поднял он брови.

— Где он был? — спросил я глупо.

— Он был везде! — крикнул он.

— Почему? — спросил я.

— Как почему? Это факт.

— Что за факт?

— Общеизвестный. А вам неизвестно?

— Нет, — сказал я.

— О! — сказал он.

— Да, — сказал я.

— О! — сказал он. — Гном все тот же, с шапочкой на боку. И с зеленой кисточкой. Давали его вместе с сахаром. Я хотел взять его, но мне был не нужен сахар — вы меня понимаете? Мне не дали его без сахара, а сказали: «Возьмите сахар, дадим вам и гнома».

— Это белиберда.

— Нет, это не белиберда.

— Это глупости.

— Нет, это не глупости. А гном сбежал. Он бежал через задний ход, потому что передний был заперт. Его видели двое калек и один больной. Они трое были без шапок...

— Это вы больной?

— Я не больной, я в шапке, его видели трое без шапок...

— Чепуха.

— Нет, это не чепуха.

Я повернулся уйти, но он встал передо мной.

— Вы должны знать о гноме, — сказал он ясно.

— Я не желаю, — ответил я.

В конце улицы кто-то шел.

— Минуточку, — сказал он и помчался ему навстречу.



ГВОЗДЬ В СТОЛЕ



Мой отец пил водку, повторяя при этом, что дело не в этом. Почувствовав себя бодрым, он лихорадочно искал гвоздь, чтобы вбить его основательно в стенку, в стул или в дверь для пользы хозяйству в доме. Он мог с одного удара всадить гвоздь куда угодно. На этот раз он притащил в дом огромный гвоздь и, пошатываясь, прикидывал, глядя вокруг, где бы его пристроить. Этот гвоздь был в полметра длиной. Такого гвоздя я в жизни не видывал!

Отец стоял посреди комнаты с молотком в руке и гвоздем в зубах, повторяя сквозь зубы, что дело не в этом, в ответ на наши расспросы, куда он собирается его вбить. Он долго стоял так, насупив брови, пока мудрая мысль не пришла ему в голову. Он вдруг просиял, взял гвоздь в руки, попросил снять скатерть со стола и великолепным ударом загнал часть гвоздя в середину стола. Он имел в виду укрепить центральную ножку, которую он прибавил к столу год назад. Он уверял тогда, что стол шатался, хотя никто этого не замечал. Эта пятая ножка в столе была так же нужна, как шестая, но отец укреплял хозяйство, и никто не посмел спорить с ним. Итак, четверть гвоздя вошла в стол моментально, но дальше, как отец ни старался, гвоздь продолжал упорствовать. Сколько отец ни бил по гвоздю, он все так же торчал посреди стола, приводя всех в уныние и досаду. Отец разделся, остался в одних трусах, натянул на голову мамин чулок, чтобы волосы не мешали ему работать, и опять принялся колотить по гвоздю, но тщетно!

Отец вытер пот, оглядел меня, мать и бабушку и сказал:

— Я устал...

— Так что же делать? — спросила мама.

— Нужно вбить этот гвоздь, — сказал отец.

— И я так думаю.

— Но дело не в этом.

— Тогда его лучше вытащить.

— Его лучше вытащить, — согласился отец.

Я принес клещи. Отец тянул гвоздь клещами, согнул его, но гвоздь остался в столе. Потом я стал тащить этот гвоздь, но только больше согнул его.

— Теперь на стол нельзя постлать скатерть, — промолвила мама.

— Мы что-нибудь придумаем, — сказал отец.

Он сидел и думал, а мы смотрели на него и на гвоздь в столе. Наконец отец встал и сказал:

— Принесите напильник.

Я пошел за напильником, но не нашел его.

— Ну и дом! — сказал отец. — Ну и дом! Во всем доме нету напильника?!

Он сел на стул. У него был растерянный вид. Он тер кулаком свою голову. Видно было, что хмель проходил. Голова у него прояснялась.

— Черт с ним, с гвоздем...

В это время к нам позвонили. Я побежал открывать дверь.

Пришла семья Дариков. В дверь с шумом ворвались шесть братьев дошкольного возраста. За ними гордо вкатились родители. Шесть братьев стали носиться по комнате, опрокинули стулья, разбили стекло в уборной, сдули с рояля все ноты, повыдирали цветы из горшков и вытащили в два счета гвоздь, который вбил отец.

Когда удалось собрать братьев в кучу, загнать их в угол и успокоить, мать с радостью объявила всем:

— Теперь я могу постлать скатерть на стол.

— Но дело не в этом, — сказал отец.



ПУГОВИЦА
(МОЙ ДЯДЯ)



Так и запомнился мне мой дядя, когда он приезжал к нам в гости в те далекие времена, — с огромной пуговицей на кальсонах.

Таким запомнил я дядю в детстве, таким остался он на всю жизнь — с огромной пуговицей на кальсонах.

И когда говорят у нас в доме о дяде, когда вспоминают его светлый образ, его заслуги перед государством, то передо мной возникают его кальсоны с огромной пуговицей от пальто.

Отец говорит: «Он был красив», — я вижу пуговицу на кальсонах.

Мать вспоминает его улыбку — я вижу пуговицу на кальсонах.

Когда я смотрю на его портрет — я вижу пуговицу на кальсонах.



ЛЮБОЙ ЧЕЛОВЕК В ЛЮБОМ ДЕЛЕ УСТАНЕТ



Я начал икать ни с того ни с сего. Мама дала мне воды, папа — водки, я все икаю. Мама дала помидор, папа — водки, я все икаю.

— Ой, — кричит мама, — ой, что с ним будет?

— С чего бы это?

Я в ответ только икаю.

Пришел папин знакомый. Папа к нему:

— С нашим Микой горе. Он уже второй час икает. Помоги нам, пожалуйста, в этом деле.

— С удовольствием, — говорит, — помогу. Что мне делать?

И снимает пиджак.

Что, думаю, он со мной собирается делать? И я на всякий случай встал у двери. Но он ничего не хотел со мной делать. Он просто так снял пиджак, ему, наверное, было жарко. Он повесил пиджак и говорит:

— Может, вы напугали его? И на этой почве он стал икать? И с перепугу не может понять, в чем дело?

— Вот еще, — говорит папа, — он ведь наш сын, а не посторонний. С чего бы мы стали его пугать?

Знакомый спрашивает меня:

— Ты чувствуешь, отчего ты икаешь? Или ты просто так икаешь? Не знаешь сам, отчего икаешь?

Я ответил ему сплошным иканьем.

Знакомый послушал и говорит:

— Икает он совершенно нормально. И не нужно ему мешать: пусть он икает, пока не устанет.

Тут я икать перестал.

— Вот видите, — говорит знакомый, — он устал. Я говорил, он непременно устанет. Любой человек в любом деле устанет.



http://flibustahezeous3.onion/b/514184/read#t149
завтрак аристократа

Эдуард Лимонов Замок

— Я участвовал в трех войнах, написал двадцать одну книгу, был женат шесть раз. — Он остановился, посмотрел на зажатый в руке стакан с канадским виски — его любимым напитком — так, как-будто видел стакан впервые. — Я пью виски-streiglit и рассчитываю прожить еще лет десять. Жизнь — говно, не стоит стараться… Ты меня понимаешь? Ты русский, ты должен меня понять…


Я его понимал. Он успешно изображал из себя нечто среднее между Хэмингуэем и Женей Евтушенко. Мы сидели в piano-bar в подвале на Сен-Жермен, и черный пианист в белом смокинге выбивал из piano джазовую вещь, очень подходящую к настроению моего собеседника. Пахло пролитым алкоголем. Было полутемно и красиво. Казалось, вот сейчас к piano выйдет Лорен Бокал, а из «Только для служащих» двери — руки в карманах — появится презрительный Хэмфри Богарт и — сигарета в зубах — прислонится к стене. Он меня привел в этот piano-bar, может быть, он заранее сговорился с черным пианистом, чтобы тот проаккомпанировал его хэмингуэевской арии?

— Понимаю, — промычал я и налил себе виски из бутыли. Все остальные, рядовые посетители, получали свои drinks штуками в бокалах, мы же, по его желанию, взяли бутылку. Мы были настоящие мужчины, как же иначе. Два писателя.

— Зачем она тебе? — Он неожиданно ухватил меня за лацкан старого белого пиджака и через стол потянул к себе. Ему было лет шестьдесят, но рука была крепкая. В отличие от меня, он хорошо ест. — Отдай ее мне…

Он думает, что «ее» можно отдать, как будто она книга, которую один из нас написал, или велосипед, или квартира, которую можно уступить другому человеку. Ему.

— Возьмите, — сказал я, снял с себя его руку и выпил свой виски. С удовольствием, обжигаясь, чувствуя дубильную крепость напитка. Несмотря на то что в основном мы оба казались мне ужасными позерами, мне было время от времени вдруг приятно то виски, то его тяжелая, с набухшими алкогольной кровью венами рука на столе, то табачный дым, донесенный к нам от соседнего стола, где бледная рослая красотка только что прикурила сигарету от спички, поднесенной совсем не подходящим ей, слишком молодым и робким самцом.

— Спасибо, русский.


Его старые черные глаза, проследившие выход двадцать одной книги из пишущей машинки, целившиеся в трех войнах и ласкавшие шестерых жен, увлажнились. Он не заплакал, но расчувствовался.

— Только как мы осуществим передачу? — Я налил себе виски опять.

Я редко бываю в подобного рода заведениях, у меня нет денег. В отличие от него, я написал две книги и находился в процессе издания первой. Я радовался виски. Я хотел напиться вперед.

— Ты не должен больше с ней видеться. Никогда.

— Как? Не пускать ее к себе в studio? Глупо. У нее есть ключ. Она ни за что не отдаст мне ключ, если я потребую.

— Это твое дело. Ты мне обещал.

Обещал. Он ничего не понимает. Мы сидим уже в третьем баре, и он до сих пор не может понять. Он думает, достаточно сказать русской женщине: «Я не люблю тебя. Я не хочу тебя больше видеть. Отдай мне ключ от моей studio» — и русская женщина обидится и исчезнет навеки. Он плохо знает русских женщин, хотя и утверждает, что у него была когда-то еще одна. Когда ему было столько лет, сколько мне.

— Сказав вам «Возьмите ее», я имел ввиду, что я не отношусь к ней серьезно. И что, если вы, как вы говорите, любите ее, я не стану… — я остановился. Мне стало вдруг противно даже произносить эти слова: «Вы любите». Что за выражения, обороты, ей-богу, словно мы школьники, запершиеся в туалете и обсуждающие, свежие и благородные, первую любовь. Нашу общую. Он, трагически сощурившись и одной рукой оглаживая серую бородку, ждал, когда я закончу. Я решил впредь говорить с ним на моем языке, а не на его — условном, культурном и жеманном. Пусть принимает мои правила игры. — Если я начну ее избегать, она станет уделять мне все свое время и внимание. Ей не понять, что мужчина может быть к ней равнодушен. Я вам обещаю с ней не видеться, но я не уверен, что она выполнит мое обещание. Вы понимаете?

— Да-да, я понимаю. Я ведь сам русский… — Он глядел на меня теперь, как актер в плохой американской production по роману Достоевского, «рюсски мюжик» с загадочной душой.


Русский… Он был наполовину еврей, его мама родилась в конце того века в Минске или Пинске. Я улыбнулся, вспомнив, как Фройд и Юнг изучали русский характер в Париже и Женеве на евреях-эмигрантах. И обнаружили в русском характере самоубийственные тенденции. Ничего не имея против евреев, считая их нацией талантливой и энергичной, все же не могу согласиться с тождественностью еврейского и русского характеров. Вот и он, он не понимает, пусть подсознательно, но очень по-ближневосточному он приписывает мне — любовнику и другу женщины — власть, присущую в восточной семье патриарху-отцу. Он мне на нее жалуется и верит, что я в силах ей указать, приказать и направить к нему. Еще один шаг в этом направлении — и мы начнем обсуждать, какой бакшиш он мне заплатит за женщину. Сколько овец, верблюдов, сколько браслетов из серебра а золота… Ха…

— Сколько тебе нужно денег, чтобы нанять новую квартиру?

Он совсем с ума сошел. Он готов совершать передвижения других писателей по Парижу ради этой женщины. Такие вещи не называются любовью, они называются obsession.[25]


— Но я не хочу менять квартиру. Моя studio мне нравится. Мне удобно в Марэ, я только начал привыкать к виду из окна, к камину, к старым авионам на старых фотографиях.

— Ты мне обещал, русский. Мы оба писатели.

— Нет, я не стану менять квартиру. Я сменю замок.

Он засмеялся.

— Да, проще сменить замок.

— Послушайте, Давид, я хочу вас предостеречь…

— Я знаю, она очень опасна. Я знаю… — Он улыбался восторженной улыбкой старого дурака, попавшегося на удочку молоденькой бляди и с тех пор уверенного, что на крючок его поймала сама Вирджин Мэри. Улыбкой одного из тех нескольких ершей, которых, по-кошачьи собравшись, выдернула из пруда Нормандии прошлым летом нами обоими усиленно упоминаемая особа. Его поколение раболепно относится к женщинам. Сексисты. Мое поколение их не замечает.

— Я хочу вас предостеречь, что Светлана — эгоистическое существо, способное не только взять и не отдать ваши любимые книги или позвонить от вас по телефону в необычайно отдаленные страны мира, но и существо, способное разгрызть, прожевать и проглотить очень объемистый кошелек в рекордно короткие сроки. Помните об этом, Давид. «Светоносная», как вы ее называете…

— Пребывание в Соединенных Штатах не прошло для тебя даром, бедняга. — Он покачал головой и посмотрел на меня с жалостью. — Ты заразился непристойным материализмом.

— Вы сами жаловались мне, что «Светоносная» так и не вернула ваши любимые книги и наговорила по вашему телефону с отдаленными странами на астрономическую сумму франков.

— Ну, я был тогда немножко зол, потому что она исчезла и не показывалась. Мне кажется, она просто не знает разницы между своим и чужим, она уверена, что все принадлежит ей, весь мир. Разве можно винить ее за это, мой молодой коллега?


Молодой коллега подумал, что, если бы старый коллега знал, в каких выражениях «Светоносная» описывала его молодому коллеге, он, может быть, получил бы сердечный удар. «Скучный старик» — было самым легким. «Мудак» — наиболее употребимым. «Давно хуй не стоит, а туда же лезет…» — убийственным для мужской репутации человека, прошедшего через три войны и шестерых жен. Выслушивая приговор «Светоносной», молодой коллега даже чувствовал что-то вроде чувства мужской солидарности со старым коллегой. Потому что пронесутся двадцать с небольшим лет, и кто знает, может быть, и о нем какая-нибудь экзотической национальности «Светоносная» скажет с пренебрежительной усмешкой «Давно хуй не стоит, а все туда же…» За что, сука? Мало мы вас ублажали, старались?.. Даже хуй среднего мужчины, рабочего муравья, успевает много поработать за жизнь, а уж члены любопытных писателей, лезущих даже в войны, очевидно, трудятся еще более усердно… С другой стороны, неизвестно, может быть, Давид никогда не отличался высокой производительностью хуя… Однако же сексуальная жизнь у иных мужчин не останавливается и после семидесяти… Молодой коллега вспомнил, тренера по боксу, бывшего поэта-имажиниста, друга Есенина, жившего с ним в одной квартире в Москве у Красных ворот. На того, 74, по утрам жаловалась жена, 38, что «кобель» не дает ей спать, пристает, ебаться хочет…

— Вот и она.

Губы старого писателя расползлись растерянными половинками, и он вскочил, одергивая белый пиджак-френч с накладными карманами — изделие Пьера Кардена. Шея напряглась в петле футляра всеми жилами, кадык, как поршень учебного автомобильного мотора в автошколе, совершил несколько судорожных движений, ноги и туфли поспешно выдвинулись из-под стола, и обладатель их уже стоял на опилках и поддельных мраморных плитах пола, почему-то расшаркиваясь. Самец, завидевший самку.


Весь зал наблюдал прибытие «Светоносной». Толпе постоянно нечего делать, и она пользуется малейшим поводом, чтобы чуть развлечься. Русская женщина явилась в лиловой шляпе с набором цветов вокруг тульи и с недоразвитой вуалью, доходящей ей до верхней губы. Такие шляпы возможно разыскать в парижских шляпных магазинах, однако, чтобы водрузить такую шляпу на голову и отправиться в ней по улице, требуется известное мужество. Посему только «Светоносная» да еще, может быть, десяток дам, столь же отважных, как она, разгуливают со странными сооружениями на головах. Голые груди «Светоносной» покоились в чашечках из черных кружев, легкодоступные обозрению, так же как и весь левый бок, включая места, которые обычно покрывают трусики. Внизу ноги и колени «Светоносной» взбивали пену черных и лиловых кружев — выбивали какую-то испано-цыганщину.

— Baby, — чмок.

— Bon soir, papa, — чмок-чмок.

Господи, она называет его «papa», он ее — «baby».

Из всех возможных вариантов ласкательных имен оба кривляки выбрали эти, самые употребительные.

— Привет. Ты, конечно, не можешь встать, чтобы приветствовать женщину…

Голос был злой. Я нарочно лениво поднялся с табурета.

— Я встаю, чтобы поприветствовать женщину.

— Тебе никогда не сделаться джентльменом.

— Я активно не хочу делаться джентльменом. Это, должно быть, ужасно скучная профессия. Еще скучнее писательства.

Старый коллега уступил ей свое место. Она, шурша нарядами, опустилась большой молью на сиденье. Давид Хэмингвэй топтался, не зная, что дальше делать. Сообразив, взял табурет от соседнего, полупустого стола. Сел. Поглядел на нее, потом на молодого коллегу.

Она брезгливо передвинула к еврейскому Хэмингвэю его бокал и бутылку.

— Виски лижете… Фу…

Сейчас она потребует шампанского. Я не сомневался в этом нисколько. Русская женщина всегда хочет шампанского. Зимой и летом, ночью и днем, в городе и в деревне.

— Бутыль «Дом Периньон», — объявил Давид нашему официанту в смокинге. Она его уже успела выдрессировать. Хэмингвэй уже не спрашивал «Светоносную», что она будет лизать.

— Ну, мужчины, беседуете?


«Светоносная», довольная предстоящим распитием бутыли едко-шипящей, хорошо замороженной, дорогостоящей жидкости, возлегла спиной на сиденье и оглядела меня и старого Хэмингвэя из-под шляпы. Снисходительно. Темно-серые очи ее с одинаковым пренебрежением скользнули по нам обоим. У меня не было денег, и никто меня не знал. У него были деньги, и его знали в мире, по нескольким его книгам были поставлены фильмы, но он был стар, у него «хуй не стоит, а туда же лезет…» Я опять вспомнил, что мне тоже предстоит стать старым, задумался о будущем моего хуя и потому тепло поглядел на него, а на нее — зло.

— Что? — спросила он встревоженно.

Я бы ей не постеснялся сказать, что, но он понимал по-русски. Зачем он ее пригласил, было мне малопонятно.

— Счастлив тебя видеть, — сказал я. И посмотрел на нее так, как она на нас, снисходительно.

Кто она такая, в конце концов, даже если ее никогда не загорающая очень белая кожа обтягивает красивые мышцы лица, задницы, ног и всех других частей, по которым мужчины шарят глазами и руками. В хорошо питающемся человеческом европейском обществе все больше становится приятных глазу и пальцам экземпляров женского пола. Количество обесценивает качество.

— Я вижу. — И к Хэмингвэю: — Какой вы сегодня красивый, папа… Загорели, помолодели. Белый френч вам ужасно идет.

Светская любезность плюс желание позлить меня. Она уверена, что я в нее влюблен. Так же, как и он и минимум все мужское население зала.


«Papa» привстал и, наклонившись, поцеловал руку «Светоносной». «Papa» за всю писательско-военно-женатую жизнь не устал духовно и все еще тяготеет к женщинам, и очень мощно, судя по его телефонным мольбам о сегодняшней встрече. И предпочитает все тот же тип. Экстравагантных. Последняя его жена, актриса, покончившая с собой совсем недавно, немало попортила ему крови, психопатка. «Безумец, куда ты опять лезешь! — захотелось мне сказать старшему коллеге. — Да этот нежный зверь в шляпке в один прикус переполосует тебе горло». Я увидел, как он любовно погладил толстыми, поросшими седым волосом пальцами ее тонкую кисть в кольцах, о красоте которой я уже наслушался от него гимнов в предыдущих двух барах. «Таких женщин почти не осталось, — утверждал он. — Светскость и шарм. Природное благородство. Тонкость кости. А руки! Какие руки! Аристократка!» Она наплела ему, что происходит из старинного дворянского рода. Что голубая кровь течет в ее жилах. Видел бы он ее маму, в Москве, похожую на толстую торговку рыбой. Я видел, но я не стал его разочаровывать. Я не напомнил ему закона природы, о существовании которого он, наверное, знает и сам, что такие гадкие девочки вырастают на пустырях из почвы скорее гнилой, чем благородной. Аристократы во многих поколениях уродливы, как смертный грех… Тут я вспомнил вдруг своего приятеля по шиздому, Гришку. Параноик, парень из деревни, Гришка был красив, как греческий бог Аполлон. И это не истертое сравнение, по недосмотру автора не выброшенное из текста, но яркая и странная загадка природы. Нос, форма головы, светлые кудри, мышцы семнадцатилетнего юноши из крошечной украинской деревни, где избы покрыты соломой, немедленно вызывали ассоциации со знаменитыми статуями знаменитого бога. Позднее я проверил гришкины параметры в Великом Риме. По шиздому Гришка гордо разгуливал голый. Доктора, санитары и интеллигентные психбольные дружно сходились во мнении — Аполлон был заперт у нас в буйном отделении 4-го корпуса. Гришкой мы гордились.


От шампанского я отказался и с удовольствием придвинул к себе бутылку виски, в то время как пара занялась «Дом Периньоном».

— Готовишься в писатели? — ехидно спросила она меня. — Спешно наживаешь профессиональную болезнь — алкоголизм? Скоро выходит твоя книга?

— В ноябре, — лаконично сообщил я и налил себе виски. Я тренирую себя не в алкоголики, но стараюсь быть cool.[26] Свалив из Соединенных Штатов, я все же успел многое позаимствовать в той части света. Быть cool много выгоднее, чем разозлиться, наскандалить, нагрубить, как часто поступают мои экспансивные экс-соотечественники.

— Выпьем за Россию! За страну, которая рождает таких прекрасных женщин! — провозгласил papa, повернувшись ко мне с бокалом пузырящегося шампанского. Шампанское было цвета оливкового масла. Вежливый и тренированный, я поднял свой scotch и, уже зная, что он любит чокаться, стукнулся своим толстым стаканом с его тонким стеклом. Она тоже выпила за Россию, которая рождает таких, как она. Бесподобно серьезно, без улыбки.


Они заговорили по-французски, перемежая речь русскими фразами, а я, наблюдая их, старался участвовать в беседе как можно меньше. Я сидел и размышлял потихоньку о жизни, о том времени, когда я был любовником этой женщины, о том, что наши пути разошлись из-за того, что у нее оказался сильный и упрямый характер, и в результате, утомленным борьбой, нам пришлось расстаться. Я отдавал ей должное в моих неспешных философских этюдах-паутинках, материалом для которых служили виски, табачный дым, piano, послушное пальцам пианиста, выделяющее неизвестные мне джазовые мелодии, ее глаза, время от времени стреляющие в меня из-под шляпы, ее или его вопрос, обращенный ко мне. «Combien?» — переспросил где-то сзади голос, и другой пробубнил мутную цифру франков. Сколько? Несколько лет. Четыре года. Больше. Почти пять. Расстались. Что-то в ней есть. Веселый нрав, может быть? Да, и это. И авантюризм. Не говоря уж о внешности. Но «красавица» к ней как-то не идет. Хотя она и красавица. Famme Fatale? Да, пожалуй, если не для меня, то вот для старшего коллеги. Дух таинственности. Плюс ее туалеты. Включая бесподобные шляпки.

«Papa» пусть бесконечно говорит о том, что он русский, но он ее никогда не поймет, хотя это просто. Я же видел ее мать, первого мужа — представляю, откуда она и куда она движется, «Светоносная». Для начитанного «papa» она и Настасья Филипповна, и Сонечка Мармеладова, и Наташа Ростова, и Анна Каренина. Весь сонм русских женских душ, злых, красивых и страшных, пялится на «Papa» из-за спины «Светоносной» и из ее жемно-серых зрачков, которыми она умеет очень хорошо пользоваться. Мой вариант «Светоносной» куда проще. Для меня она — девочка из коммунальной квартиры на Арбате.


«Papa» икнул и, распахнув шею, стянутую футляром, застеснялся: «Простите». Она, светская, то есть без труда усвоившая поверхностную вежливость, сделала вид, что не заметила громкого, однако же, звука. И «papa» милый, подумал я, опорожнив стакан. И вообще, что у нас есть в этой жизни, у людей? «Papa» может протянуть еще лет десять. Вряд ли, однако, он сможет наслаждаться этим дополнительным временем. На него уже навалилась тяжесть старости, и за плечами его в piano-баре время от времени появляется в рентгеновских лучах смерть. Судя по всему, «Светоносная» — его последняя любовь. Зачем же я его отговариваю, предупреждаю. Возможно, для него положить поросшую седыми волосками тяжелую, набухшую жизнью руку на ее белую грудь — уже удовольствие безграничное… Завтра же куплю новый замок… Нечасто теперь, но «Светоносная» приезжает ко мне вдруг среди ночи, вваливается, шумит, хохочет, требует любви и внимания. Теперь мне нужно будет отказаться от взрывающих мое достаточно одинокое существование ее визитов в его пользу. Жаль… Нет, не куплю замок, почему я должен быть благородным…


Как глупо, что весь романтизм еврейского Хэмингвэя, вся животная жажда жизни «Светоносной», все мое честолюбие бывшего юноши из провинциального города, проделавшего долгий путь по нескольким странам и континентам, прежде чем найти первого издателя, мое одиночество, их страсти — все свелось к простой хозяйственной дилемме: пойти ли мне в BHV и купить в подземелье его, в sous-sol, новый замок или не купить? На мою дверь, сквозь щели меж частями которой преспокойно можно разглядеть лестничную площадку и взбирающихся на оставшийся верхний этаж студенток и baby-sitters, разве вообще нужен замок? Старик бредит, я слушаю старика, зачем? Старику кажется, что я — его соперник, но это романтическая чушь из репертуара его поколения. Мы оба — и он, и я — только части ее жизни. Есть и другие части. Старик полагает, что если она перестанет заваливаться среди ночи ко мне, то тут же станет приезжать к нему на Севр-Бабилон? Нет, «papa» тебя она бережет для выходов в дорогие кабаки или в места, подобные тому, где мы сейчас сидим, где один drink, если не ошибаюсь, стоит полсотни франков, а сколько стоят бутылка виски плюс бутылка «Дом Периньон», которую они уже высадили, я затрудняюсь сказать. Наверняка вдвое больше моей месячной квартирной платы.

Хэмингвэй попросил прощения и удалился походкой старого моряка в туалеты и телефоны.


— Мне кажется, у тебя плохое настроение. Что случилось? — голос медсестры, только что вытащившей обгорелого морячка из горящей шлюпки. Когда хочет, она умеет.

— Я не совсем понимаю, какова моя роль в этом старомодном спектакле? С восьми вечера он ноет и просит меня от тебя отказаться.

— И что ответил ты? — очень заинтересованная интонация. — Отказался конечно?

— Как можно отказаться от того, что тебе не принадлежит, а? Ты тоже можешь от меня отказаться, если хочешь.

— Значит, ты от меня отказался?

— Слушай, не придирайся к словам. Я просто объяснил лунатику, что ты существо дикое и никому принадлежать не можешь, а бродишь сама по себе. И что я не имею на тебя никакого влияния.

— Ты имеешь на меня очень большое влияние.

— Я?

— Ты.

— Вот уж не ожидал. Необыкновенный сюрприз. Я скорее считал себя твоим другом детства. И как другу детства, думал я, мне принадлежат некоторые несомненные привилегии. Например, право на выслушивание твоих любовных историй со всеми их приятными и некрасивыми подробностями вроде этой последней — кто был во фраке, кто держал за руки, у кого из двоих был лучше запах и член… Но влияние… Ты что, хотя бы раз изменила свои намерения в результате разговора со мной?

— Изменяла. Я тебе…

— Ты мне изменяла?! Ты не можешь мне изменить хотя бы потому, что я никогда тебе ни в чем не верил.

— Я оговорилась. И недоговорила. Не извращай смысл моих слов.

— Я понимаю, что ты оговорилась, но правда, не очень морочь старику голову, а? Все мы будем старыми, и мне жалко в нем себя самого, каким и я стану когда-то.

— Я не буду старой. Я покончу с собой.


Я подчеркнуто иронически расхохотался. Однажды она мне сказала, что так как сама она не способна писать книги или рисовать картины и практикует взамен искусство жизни, то я — как бы ее представитель, заместитель в мире искусства. И потому она хочет мне протежировать. Протежировать? Тогда я согласился, смеясь. Теперь моя покровительница сообщает мне о своем желании избежать обязанностей протеже, хочет покончить с собой, когда она станет старой. Сейчас ей 27.

— Весь фокус в том, darling, что ты всегда будешь чувствовать, что ты еще не стара. Недостаточно стара, во всяком случае, для того, чтобы покончить с собой.

— Не называй меня darling. Это пошло. В каждом фильме он называет ее «darling».

— Хорошо. «Светоносная», как называет тебя наш общий друг Давид.

— Каким бы смешным тебе ни казалось прилагательное «светоносная», которое наш друг превратил ради меня в имя собственное, это его личное изобретение. Ты же, несмотря на всю твою талантливость, никогда не поднялся выше пошлого «darling». Еще одно доказательство того, как поверхностно твое ко мне отношение.

— Мое отношение к тебе так же поверхностно, как и твое ко мне. Не ты ли всегда злилась и фыркала, если я проявлял слишком, по твоему мнению, усиленное внимание к твоей жизни. Ты никогда не ответишь на вопросы: «Где ты была?» или «Что ты делала?», если тебя спрашивать. Если не спрашивать, ты расскажешь сама и будешь очень обижена, если тебя не слушать достаточно внимательно. Все, что тебе нужно от меня и других, — пристальное внимание к твоей особе. Вызвав внимание, ты равнодушно отворачиваешься.

— Неправда, — она надулась. Носик ее, на одном из крыльев которого, весной — я знаю это — выступают несколько смешных веснушек, сморщился. «Если бы у нее не было пизды, — подумал я, — она была бы отличнейшим существом, хорошим другом и товарищем». — Ты мне очень близок. Я слежу за твоими успехами, как за своими собственными. Я знаю, что ты будешь очень большим писателем.

— Твои слова бы да Богу в уши, — заметил я. Оглядел бар, приподнявшись на стуле, с которого чуть съехал под влиянием виски. «Большим писателем»? Буду. Но что тогда изменится? Будет ли эта девочка за соседним столом, выставившая мне напоказ очень хорошую ногу в черном чулке, смотреть на меня иначе, чем она смотрит сейчас? Будет ли более доступна?


«Светоносная» взглядом знатока ощупала фигуру рыжей красотки за соседним столом. Рослая светло-рыжая девочка с простоватым лицом и вульгарными большими губами была, вероятнее всего, немка или голландка.

— Ничего… — нехотя согласилась «Светоносная». — Кожа не очень хорошая. Когда ты станешь большим писателем, ты будешь неотразим. Я только советую тебе еще более развить в себе цинизм.

— Буду стараться, — пообещал я и развеселился.

— Я позвонил в «Распутин», — вернувшийся Давид курил сигару. — Нас ждут… Поехали с нами, мой молодой коллега?

— Давид, вы прелесть! — «Светоносная» привстала и поцеловала Давида в аккуратную седую бородку.

— Спасибо за приглашение, но не могу. Меня ждут… — соврал я, чтобы одновременно позлить «Светоносную» и избавиться от этнографического веселья знаменитого ночного клуба в стиле a la Russe. Да и Давид, как мне показалось, недостаточно активно меня пригласил. Разумеется, ему хочется остаться с ней.

— Свидание? В два часа ночи? — «Светоносная» недоверчиво заглянула мне в глаза. Я встал. Поцеловал в душистую щеку «Светоносную», царапнувшись бровью о твердый край ее шляпы. — Ебаться идешь? — прошипела она насмешливо. Потом я пожал руку Давиду.

— Я все понял, и я сделаю все от меня зависящее, — сказал я.

Его рука ответила мне, дружески крепко сжав мою руку: «Спасибо». И я побежал по выкрашенным черной краской деревянным ступеням вверх из piano-подвала, оставив позади табачный дым, уютный запах алкоголя, swing и надтреснутый голос певца.




Из сборника "Коньяк "Наполеон"


http://flibustahezeous3.onion/b/114320/read#t1
завтрак аристократа

Михаил Сипер Праздник, который всегда с тобой 13.03.2020.

С утра пришли Серёга с Колей, А с ними «Туборг» и тарань. Бутылок тридцать пять, не боле, Ведь я не пью в такую рань.   Потом Андрей. Потом Василий. Потом я сделал перерыв. Почистил зубы. После пили, С трудом шампанское открыв.   Не говорю про Вову с Петей, Про Саню с Лёвою молчу. А на часах – второй... Нет, третий! И мне любое по плечу!   Нагрянул вечер, как грабитель, Плеснув закат на облака, И тут пришли в мою обитель Мишаня, Дима и Аркан.   Весна темнела за балконом, Мерцал на небе звёздный свет, И не казался моветоном Портвейн за водкою вослед.   Ну а потом играли в карты, Пока держала их рука... Хороший день 8 Марта Для холостого мужика!


https://lgz.ru/article/-10-6728-11-03-202/prazdnik-kotoryy-vsegda-s-toboy/?club12st=yes
завтрак аристократа

В.А.Пьецух Клюев и Оперманн

Есть в германской земле Нижняя Саксония расчудесный городок Бад-Ротенфельд, санитарно опрятный, как гостиничный номер, и миниатюрный, как спичечный коробок. Из достопримечательностей этого городка нужно отметить следующие: с северо-западной стороны к нему примкнул Тевтобургский лес, тот самый, где в начале Христовой эры германцы разгромили легионы Квинтилия Вара, лесок, впрочем, так себе, вроде какой-нибудь нашей "зеленой зоны"; посреди городка стоит высоченная стена, сложенная из хвороста, по которому стекает вниз пахучая влага, попутно дробясь до состояния мокрой пыли, - ею-то и ходят дышать бедняги из пульманологического санатория "Вишневый сад"; имеется пульманологический санаторий "Вишневый сад".

Из экзотики в Бад-Ротенфельде есть только магазинчик "Караганда". Держит его Родион Вагнер, русский немец, бывший сержант милиции, уроженец Караганды. Как войдешь в его магазинчик, так сразу тебя и охватит чувство, будто ты фантастическим образом перенесся из Нижней Саксонии в какой-нибудь унылый районный центр, торчащий среди казахской степи, в какой-нибудь Вагоноремонтный тупик, непроезжий даже в ведренную погоду, в какой-нибудь сельмаг с покосившимися дверями, выкрашенными кладбищенской голубой краской, на которых болтается амбарный замок, похожий на пудовик. И немудрено, что тебя охватит такое чувство: товар у Вагнера располагается на неструганых досках, впрочем, тронутых олифой и местами убранных резными бумажными салфетками под вологодские кружева, прилавок обит железом, на окнах решетки из толстых металлических прутьев, стены покрыты темно-зеленой гадостью, какая у нас идет на заборы и нужники. Торгуют в "Караганде" воблой, солеными огурцами в трехлитровых банках, жареными подсолнухами, халвой, рыбными консервами в томатном соусе, приключенческой литературой издания "Молодой гвардии", табачными изделиями фабрики имени Урицкого и спиртными напитками московского ликеро-водочного завода. Сам Вагнер расхаживает в чапане, но из принципа говорит исключительно по-немецки.

Так вот в магазине "Караганда" однажды встретились старинные приятели и соседи по городу Темиртау. Одного из них звали Клюев, у другого была фамилия Оперманн. Первый в прошлом работал инспектором районного отдела народного образования, второй - учителем русского языка. Оперманн уехал в Германию по зову своего нордического сердца, Клюев эмигрировал в поисках лучшей доли, но на том, однако же, основании, что у него бабушка по отцовской линии была немка. В настоящее время Клюев сидел на государственном пособии, а Оперманн работал грузчиком в аэропорту города Дюссельдорф.

Стало быть, случайно столкнулись они лицом к лицу в магазине "Караганда", сначала остолбенели от приятной неожиданности, потом обнялись и некоторое время смотрели друг на друга, не зная, чего сказать.

- Ну как ты, Борис?! - молвил наконец Клюев и попытался потушить глуповато-радостную улыбку, которая точно прилипла к его лицу.

- Да ничего... - ответил уклончиво Оперманн.

- А какого хрена ты здесь у нас очутился?

- Да вот подлечиться приехал в "Вишневый сад". Легкие чего-то не того, прямо я тут время от времени задыхаюсь. Один раз разгружали аэрофлотовский "Ту-154", прошел я в салон, чую - псиной пахнет, и так мне, ты знаешь, легко задышалось, как в лучшие наши годы! А в нормальной обстановке я, можно сказать, не дышу, а выполняю тяжелую физическую работу. Ну ладно; ты-то за каким хреном сюда попал?

- Я, собственно, здесь живу. То есть иммиграционные власти меня в Бад-Ротенфельд направили на житье. Для тебя как для филолога я хочу подчеркнуть существительное "житье". Не жизнь, а именно что житье, так, перебиваюсь с петельки на пуговку, как какой-нибудь сукин сын... Жена ушла к одному шоферу из Хилтера - наши этот городок называют, конечно, Гитлер, - дочка в Оснабрюке блядует по мелочам... В общем, туши лампаду!

- Ну, положим, мне сначала тоже пришлось несладко...

- Погоди, Борис; давай-ка мы первым делом выпьем со свиданьицем по сто пятьдесят с прицепом.

- Ну пошли в какую-нибудь забегаловку, их, слава Богу, здесь пруд пруди, это все же не Темиртау.

- В забегаловках, - задумчиво сказал Клюев, - у них порции какие-то... ну не советские, я не знаю... Поэтому я всегда керосиню в "Караганде".

В магазине "Караганда" действительно была устроена едва приметная стойка на две персоны и подавались в розлив горячительные напитки. Лицензии на этот предмет у Вагнера не было, но поскольку магистрат, экзотики ради, смотрел на его самодеятельность сквозь пальцы, Вагнер ненавязчиво гнул свое. Приятели прошли к стойке, сели на высокие табуреты и внимательно рассмотрели аквариум с золотыми рыбками, поставленный на окне. После того как с рыбками было покончено, Клюев щелкнул пальцами и сказал:

- Эй, на камбузе! Два раза по сто пятьдесят с прицепом!

Вагнер сказал:

- Jawohl!

Выпив по стаканчику водки и по кружке светлого пива, приятели закусили солеными сушками, которые оказались в карманах у Оперманна. Собрались было повторить, как в магазин вошел человек в плаще. Вагнер скорчил улыбку и рванулся ему навстречу.

- Обрати внимание на этого типа, - прошипел Клюев и указал на человека в плаще мизинцем. - Это Жорка Штамп, одесский еврей, бывший рубщик с Привоза, а ныне единственный в городе рэкетир.

- Интересно, на кого он тут наезжает? - оживленно справился Оперманн, будто Клюев напал на родную тему.

- Да, собственно, наезжает он только на "Караганду". И то не очень часто, я думаю, раз в сезон. И до чего хитер, змей, - просто туши лампаду! Не режет, не стреляет, детей не крадет, и тем не менее Вагнер как миленький отстегивает ему тысячу марок в месяц. Года два примерно тому назад приходит в "Караганду" этот Жорка и говорит: "Гони тысячу марок, а то я каждый день буду бить морду кому-нибудь из твоих покупателей, - это у меня просто. Пускай я отсижу на всем готовом какой-то разумный срок, но твоя фирма прогорит после третьего мордобоя". Скажи, не гений?!

- Чего уж тут говорить: еврей, он и на луне еврей. Ну так вот: мне на первых порах тоже пришлось несладко...

- Погоди, Борис, - перебил приятеля Клюев, - надо бы повторить. Эй, на камбузе! Два раза по сто пятьдесят с прицепом!

Вагнер сказал:

- Jawohl!

- Ну так вот, - через минуту продолжал Оперманн, похрустывая лежалой соленой сушкой, - на первых порах мы с одним мужиком из Алма-Аты перебивались тем, что угоняли друг у друга автомобили. Сначала он у меня, потом я у него, потом обратно он у меня, потом опять я у него, и так далее в этом роде. Бывало, получишь страховку и целый квартал беды не знаешь. Но примерно через год дело пришлось свернуть, потому что вышел новый земельный закон: у русских машины не страховать. Скажи, не гады?! А еще называется демократическая страна!..

- Не то чтобы гады, а я бы так сказал: скучно они живут. Без перчика, без выдумки, без этого огонька... Просто бьют законом по животрепещущей фантазии, а того не подозревают, что против нашей смекалки закон - ничто. Вот послушай, как я добываю средства, если мне, положим, захотелось послать жене бургомистра букет магнолий... Иду в город и выслеживаю собак. Скажем, вижу - старушка прогуливает свою шавку, подхожу поближе и норовлю наступить собаке на лапу или незаметно схватить за хвост. Поскольку собаки здесь... ну сентиментальные какие-то, я не знаю... С пятой попытки она обязательно меня цапнет, и я устраиваю скандал. В результате старушка выплачивает мне компенсацию за ущерб. Правда, весь искусанный хожу, но нашему брату не привыкать.

- А ведь у нас в Совдепии, - мечтательно заговорил Оперманн, - тоже сейчас строится демократическое общество, налаживается законность, и все такое... Ух, какие наши мужики поди раскручивают дела!

- А в Бад-Ротенфельде из наших один сука Вагнер беды не знает! Ну ничего, я сейчас ему устрою рыбу под винным соусом!.. Эй, на камбузе! Литр "Московской"!

Вагнер сказал:

- Jawohl!

Когда водка была принесена, Клюев откупорил бутылку, подмигнул Оперманну и вылил граммов триста спиртного в аквариум с золотыми рыбками, из-за чего рыбки почти сразу всплыли брюшками вверх. Оставшиеся семьсот граммов водки пили под соленые сушки минут пятнадцать, потом опять заказали по "сто пятьдесят с прицепом" и в конечном итоге обогатили Бад-Ротенфельд новой достопримечательностью, поскольку - неслыханное дело в Нижней Саксонии, - выйдя на улицу, угодили под грузовик. Впоследствии немцы так и говорили о Бад-Ротенфельде: "Ага, это тот самый городок, где двое русских угодили под грузовик".



http://flibustahezeous3.onion/b/41324/read

завтрак аристократа

Владислав Отрошенко из сборника "Жужукины дети" - 2

Из цикла «ДВОР ПРАДЕДА ГРИШИ»



ВИДЕНИЕ



Прабабка Анисья (чтоб ей лопнуть!) посылала меня к Усатой Ведьме покупать семечки. Ведьма сидела на высоких каменных ступеньках у дверей своего дома, подпирая коленями громадный живот, туго обтянутый насквозь прожженным, перепачканным сажей фартуком. Из распахнутых дверей, занавешенных грязной марлей, валил благоуханными клубами горячий дым; лоснясь на солнце, он пропитывал знойный воздух жирным запахом раскаленных сковородок и противней. В доме Усатой Ведьмы было полно чертей. Они жарили семечки, а ведьма их продавала — сыпала в карманы, в подолы, в фуражки — кому куда.

Пока я взбирался к ней по крутым ступенькам, она, казалось, не замечала меня. Тускло-желтые глаза ее, облепленные комарами и мухами, были полуприкрыты. Ведьма протяжно храпела, содрогаясь, точно скала, и покачиваясь в медленных волнах марева. В широких и редких усах ее, в глубоких складках на шее мутно блестели крупные капли пота. Я осторожно вкладывал в ее ладонь прохладные монетки, и ведьма с неожиданной проворностью хватала меня за пояс штанов.

— В карманы стервецу! В карманы! — страшно вопила она.

И карманы мои разбухали, наполняясь дымными и горячими, как угли, семечками; они припекали мне низ живота и яички, — казалось, штаны мои вот-вот запылают от этих чертовых семечек. Я вырывался и бежал прочь, ощущая пятками сухую колкость раскаленной земли.

— Стой, стой, сукин кот! — кричала ведьма мне вдогонку. — Скажи Аниське, умрет она скоро. Завтра умрет, дышло ей в валенок! Я приду ее мыть-наряжать.

Прабабка Анисья, с ног до головы засиженная курами, засыпанная пухом и перьями, валялась на раскладушке в темном зловонном курятнике; с некоторых пор она не вылазила из него ни днем ни ночью, потому что там ей было прохладней и домовой не приходил ее душить, а только заглядывал в маленькое окошко, чихал, плевался и, напугавшись разбуженных петухов, убирался восвояси, страшно злой на Аниську.

Я заскочил в курятник, приплясывая от радости, и с ходу сообщил Аниське, что больше не буду таскать ей семечки от ведьмы.

— Эт еш-шо почему?! — всполошилась Аниська.

— Потому что ты завтра умрешь совсем, и тебя снесут куда-нибудь со двора.

— Ну, да! — изумилась Аниська. — А Гришка-то наш помер чи лазит где-сь по двору? Чёй-то я не видала его.

— Давно уже помер, — отвечал я. — И Николай Макарович помер. Все померли. Одна ты еще не померла. Иди мойся и наряжайся, а то ведьма придет, схватит тебя за волосы и будет окунать в бочку с водой, как кошку драную.

На следующее утро какие-то соседские деды, негромко переговариваясь и угрюмо командуя друг другом, вытащили прабабку Анисью из курятника и понесли в дом на ветхом одеяле; оно туго и глубоко провисало от неподвижной тяжести.

К полудню во дворе собралось множество дедов и бабок. С выражением грозной деловитости на лицах они вольно расхаживали по дому, по флигелю, топтались у распахнутых настежь ворот. Аниська, чистая и нарядная, в белой косынке, из-под которой торчала, накрывая лоб, бумажная лента, лежала в коротеньком тесном гробу, приютившемся на табуретках под вишней в жидкой дремотной тени истомленного зноем сада. Усатая Ведьма сидела рядом с ней на низенькой скамейке и неспешно раскуривала папиросу, пуская из ноздрей шумные струи дыма.

— Было мне видение, Аниська, — рассказывала она, наклоняясь ко гробу. — Пришла ты ко мне и тихим таким голосом просишь, дай мне, Варвара Андреевна, мыло и белый полотенчик. А на что они тебе, спрашиваю. Хочу, говоришь, Гришку помыть. Он, прохвост, напился пьяный и в помойную яму свалился — вымазался весь, как собака. Да что ты, говорю, дура старая, надумала? Он же-ть помер давно, я сама его мыла и одевала ко гробу, а гроб той закопали глубоко-глубоко. А и ничиво, говоришь, что помер. Я вот возьму лопатку, откопаю его и намою, напарю его косточки, будет ему, дурню, веселей. Проснулась я и думаю — помрет Аниська, туды ж ее мать. Вот ты и померла, козочка. Отскакалась. Отнесем тебя, закопаем рядом с Гришкой — то-то напаришь его, балбеса.

Прабабка Анисья слушала Усатую Ведьму и чему-то внутри себя ласково улыбалась открытым ртом и запавшими глазами.



КИКИМОРА



Бабку Муху, нечисть ехидную, давно надо было прогнать со двора, чтоб она умерла где-нибудь и закопалась в могилу. Это была Аниськина бабка Муха. Аниська сама ее родила, объелась до коликов ведьминых семечек и выродила на свет эту кикимору.

Бабка Муха с Аниськой так сильно полюбили друг дружку, что даже целовались однажды. Аниська первая целовала Муху в ее безобразную рожицу с маленьким острым носиком и раздутыми, точно шарики, щеками, целовала и приговаривала:

— Христоси воскреси! Христоси воскреси!

— Воистину воскреси! — поддакивала бабка Муха. И целовала Аниську, поднимаясь на цыпочки, чтоб дотянуться до ее подбородка. А потом, изловчившись, ударяла Аниську по лбу пурпурным яичком; Аниська, вместо того чтобы обидеться, сияла от радости и угощала бабку Муху пряниками и конфетами, подносила ей медовуху в граненой рюмке, а Муха кланялась ей и бормотала скороговоркой:

— Дай Бог тебе здоровьица, Анисья Семеновна.

Муха и Гришу била яичком по лбу, воображая, что он даст ей за это медовухи или пряничка. Но прадеду вовсе не нравилось, чтоб об его лоб кололи яйца. Он страшно злился и отгонял бабку Муху, ругая ее курвой.

Бабка Муха ничего не делала целыми днями, а только шастала с бидончиком во флигель и воровала у Гриши мед. Гришиным пчелам от этого было очень обидно. Они люто ненавидели бабку Муху и воевали с ней неустанно. Бывало, так покусают ее, что у нее вся рожица светится красными шишками.

Вот она и взялась однажды губить Гришиных пчел. Разложит возле ульев арбузных корок, пчелы насядут на них полакомиться, тут она как выскочит из-за кустов и давай топтать их ногами. Пока другие пчелы опомнятся да разберутся, куда ее, зануду, кусать побольней, она уже шасть в погреб, закроется там и сидит молчком, выжидает, когда пчелы позабудут про ее злодейство.

Подавила она таким ехидным манером великое множество пчел.

Кормчий прознал об ее пакостях и очень огорчился. Стал он думать, как бы извести бабку Муху со двора. Хотел было отдать ее Николаю Макаровичу, чтоб он посадил ее на цепь вместо издохшего кобеля, пусть, мол, она бегает у тебя по рыскалу и гавкает на всех день и ночь. Но Николай Макарович сказал, что у него своей нечисти полный двор — одних чертей в трубе сто штук сидит.

— На кой мне хрен кикимору еще заводить? Воюй с ней сам, Григорий Пантелеевич!

Пошел тогда прадед Гриша к домовому. Домового нашего звали Ефрем Савельевич. А жил он в низах — в особой комнатке под половицами. Днем он там пил чай от скуки, а ночью ходил душить Аниську — навалится на нее, огромный такой, лохматый, и давай ее пытать: чего тебе, Аниська, дать? Мешок золота или мешок дерьма? Как скажет она: золота! — так он ее душит, аж кости у нее трещат; а как закричит: нет! нет! Ефрем Савельевич, батюшка родный, дерьма давай, дерьма! — так он ее отпускает. То-то, мол, Аниська, смотри у меня!

Поклонился прадед Гриша домовому и говорит:

— Научи меня, Ефремка Савельевич, как мне от Мухи поганой избавиться. От нее ж, подлюки, житья моим пчелам нет: вон уж сколько передушила их, хоронить друг дружку не успевают.

Отхлебнул Ефрем Савельевич чайку, попыхтел, пофыркал и говорит:

— Ступай себе, прадед Гриша, во двор не тужи, а я с твоей кикиморой сам, так и быть, потолкую ночью.

— Ладно, — согласился прадед Гриша, — потолкуй. А я тебе за эту услугу медку под половицы налью — будет тебе, Ефрему Савельевичу, сладко чаек свой пить.

На том и порешили. Спала бабка Муха в доме на полу, а на оттоманке спать не хотела, потому что над оттоманкой висела Гришина шашка. Муха боялась ее, как черта.

— Кто-е знает, — говорит, — а ну как эта гадина соскочит со стенки и зарубает меня на куски.

Вот и явился Ефрем Савельевич бабке Мухе в образе шашки.

Наутро она рассказывала Аниське:

— Вознёсси надо мной, Анисья Семеновна, меч Господний... Гляжу сёдни ночью, блеснуло чёй-то в уголку. Никак, думаю, светляки налетели в хату. Или померещилось чего со сна? Перекинулась на другой бок, а оно — вот оно: в другом уголку сверкает. Тьфу, напасть, думаю, светляки! Дай-ка встану, пошурую их метелкой. Как вдруг вижу, выплывает из угла меч, весь будто огненный. И летит он сам собою по воздуху... Да прямо на меня летит — и надо мной останавливается. Я туда, сюда — он за мной. Всю-то ночь металась я от него по полу, ажнок взмокла вся... А никуда от него не деться, ибо он меч Господний и волю Его творит. Прибрать меня решил Отец наш небесный, знак мне подает... Пойду я от вас со двора, Анисья Семеновна, поищу себе местечко на погосте да там и останусь.

К вечеру Муха собрала в узелок свои тряпки, поклонилась всем, даже кобелю, который маялся от скуки возле будки, и поплелась тихонько за ворота, кроша на землю мелкие слезки. Видно, жалко ей было расставаться с душистым Гришиным медом, с его светозарным двором и залазить на ночь глядючи в темную могилу.



ТОТ СВЕТ



Кум дед Проня заползал во двор на четвереньках — до того он хмелел от медовухи, что ему скучно было ходить на двух ногах. А приползал он затем, чтоб рассказать Аниське историю, каждый раз одну и ту же: про то, как он повесился на чердаке.

Прабабка Анисья говорила, что у нее от этой истории печенка наружу выворачивается, так она ей осточертела. Но отвязаться от кума деда Прони не было никакой возможности: пока не расскажет, домой не уползет.

— Вот, ето, Аниська, надумал я повеситься... Слушай сюда.

— Хай тебя черт забодает! — возражала Аниська. — Чё мне глаза твои залитые слушать?!

— Вот именно — черт! — радостно подхватывал дед Проня. — Черт меня и подслушал. Я только подумал ету думку, а он уж и обрадовался. Вот и хорошо, говорит, Афанасий Никитич, вот и молодцом ты надумал. Мы тебя и повесим аккуратно. Ты тольке думай, говорит, свою думку, а мы уж всё исполним по совести. Ладно. Слушай сюда. Теленькаюсь я, ето, ночью, с поминок, а чьих — уж не помню. Темень кругом собачья, дороги не видать. Хотел я было прилечь где-нибудь, полежать маленько до света. Тут меня хватают под руки какие-то чудики. Побежали, говорят, скорей, Афанасий Никитич, пора! Погоди, говорю, вы кто? Анчутки, что ли? Так точно, анчутки и есть! Только, мол, некогда нам, Афанасий Никитич, здоровкаться — поспешать надо, бегом бежать. Как же — бегом? — говорю. У меня вон и ноги устали телепаться. А ты подгибай их, Афанасий Никитич, мы тебя под руки мигом снесем. Слушай сюда. Подогнул я ноги, а тут и третий анчутка вынырнул, ихний товарищ. Подлез он мне промеж ног, подлец, и оказался я на ём верхом. Вот и понеслись мы все вчетверёх — да так скоро, весело, с прискоком. Я верхом, те двое под руки меня держат да товарища своего погоняют, ай-лю-ли! Въехали мы во двор. Слышу, они меж собой совещаются: куда его? на чердак, что ли? Давай на чердак. Не желаешь ли, говорят, Афанасий Никитич, на чердаке приладиться? А хоть и на чердаке, говорю, Бог с вами. Взметнулись мы туда по лесенке — пока я очухался, они уже всё навострили, поганцы, и веревку подвязали и скамелечку подставили. Ну, говорят, Афанасий Никитич, погибай, задушевный ты человек! А мы тебе спляшем напоследок. Тут их повылазило со всех углов — анчуток-то етих — видимо-невидимо! Как взялись они хоровод водить да гоцать по чердаку вприсядку, аж крыша вся закачалась. Вот я под ету музыку и ухнулся в петельку... А как снимали меня — не помню. А тольке, говорят, что бабка моя топотню услыхала, проснулась да подняла весь дом — успели меня выдернуть теплого еще...

Кум дед Проня замолкал, стягивая нижней губой с усов сладкие и горячие от медовухи слезы. Глаза его влажно искрились и смотрели прямо перед собой, будто в стену.

— Я ведь, Аниська, тот свет видел, — припоминал дед Проня.

— Ну и чё там, на том свете? — нехотя интересовалась прабабка.

— Темно там, Аниська, темно и безобразно!



http://flibustahezeous3.onion/b/514184/read#t389
завтрак аристократа

Из сборника "Застолье Петра Вайля" - 14

Алкоголь у классиков



Программа: “Поверх барьеров”

Ведущий: Игорь Померанцев

4 ноября 2005 года


ИГорь Померанцев. Традиционная рубрика “Красное сухое”. “Послушне хласим” – поется в чешской пивной песне. “Послушне хласим” – любимое выражение Швейка. По-русски – “осмелюсь доложить”. Но речь сегодня пойдет не о Швейке, а о его создателе Гашеке, и не только о нем.

Со мной в студии коллега Петр Вайль, автор книги “Гений места”. В этой книге портреты тридцати пяти гениев – классиков литературы, кино, театра, живописи.

Петр, гений – это всегда перебор – энергии, мощи, творчества. Отношением к алкоголю гении отличаются от прочих людей? Давайте начнем с древних классиков. У вас их двое – Петроний и Аристофан.

Петр Вайль. Что касается Петрония, он прежде всего гурман, а значит, человек, понимающий в выпивке, но, пожалуй, не более того. Ничего специфического я из его писаний не выловил. Другое дело – Аристофан. Все мы знаем, и все человечество знает и живет в таком ощущении, что древние греки разбавляли вино, и это всегда ставится в упрек пьяницам нового времени. Вот, дескать, великие греки так-то и так-то.

Я попробовал в этом разобраться. Что-то меня смутило именно в писаниях Аристофана. Что-то больно много там пьяных. Или, скажем, у Платона тот же самый Аристофан говорит в диалоге “Пир”: “Давайте сегодня не напиваться так, как в прошлый раз”. Я прикинул. Сухое вино, а другого вина тогда не было, – это примерно двенадцать градусов. Считается, что древние греки разбавляли в три, в четыре раза. Ну пусть в три: четыре градуса. Вы можете себе представить, сколько нужно выпить четырехградусного вина, чтобы опьянеть? Это измеряется ведрами. В результате изучение древних текстов привело меня к выводу, что пили разбавленное вино только в течение дня. То есть скорее воду разбавляли вином для обеззараживания. Ведь не было же ни чая, ни кофе, никакого лимонада, “Пепси” и “Кока-Колы”. Эпидемии были. Воду обеззараживали вином. А уж за едой и тем более на дружеских пирушках пили нормальное вино, которое пьем и мы.

И. П. Теория интересная, но, по-моему, спорная. Поскольку проблема не такая уж актуальная, я просто переадресую наших слушателей к книге Плутарха “Застольные беседы”, особенно к главам “Почему старики пили неразбавленное вино” и к правилу: пять кубков – да, три кубка – да, четыре кубка – нет.

Петр, в вашей книге “Гений места” есть четверо героев-американцев. Это писатели Теннесси Уильямс, О. Генри, Джек Лондон и Марио Пьюзо. Вообще-то у американских писателей неоспоримая репутация алкоголиков, и, кажется, ваши герои эту репутацию подтверждают.

П. В. Ну, трое из них, по крайней мере, точно: Теннесси Уильямс, Джек Лондон и О. Генри. Это, что называется, пьяницы с проблемами. Из них Джек Лондон – пьяница рефлексирующий. Он написал замечательную книгу “Джон Ячменное Зерно”. Это английское прозвище виски, которое гонится, как известно, из ячменя. В книге Лондон подробно рассказывает об истории своего пьянства и попыток от него излечиться.

Что касается Теннесси Уильямса, он тоже был сильно пьющий человек. Но О. Генри просто-напросто от этого умер. Он тоже пил виски и, что поразительно, был человеком не крупного сложения. Он такой полноватый был, маленького роста, выпивал в лучшие свои дни по две кварты, то есть почти по два литра виски в день. Трудно в это поверить, но когда его увезли в больницу из отеля “Каледония” (ему было сорок восемь лет), в номере гостиницы обнаружили девять пустых бутылок, квартовых бутылок. Через два дня О. Генри скончался в больнице от цирроза печени. Впрочем, у него было еще много других заболеваний.

И. П. Александр Дюма, автор замечательных страниц о пьянстве трех мушкетеров, был еще и гурман, гастроном, он автор поваренной книги. Француз, гурман – неужели не пьяница?

П. В. Вот поразительно – нет. Из трех мушкетеров по-настоящему пьющий только один – это Атос, можно даже сказать – алкоголик. Что касается Дюма, то, к удивлению многих любящих его читателей, он был почти непьющий. То есть пьющий как Петроний, постольку, поскольку вино – часть еды. Человек средиземноморской культуры, француз иначе не может понимать.

Дюма – автор поваренной книги, он очень понимал в еде и, стало быть, отдавал вину должное. Но известен только один эпизод того, что можно называть пьянством. Это произошло на территории Российской империи, в Грузии. Дюма проехал от Петербурга до Кавказа, задержался в Грузии и в Тифлисе, в редакции одной из газет, стал соревноваться с местными людьми в выпивке. И (правда, это с его слов) он победил. Дюма особого доверия, как знаменитый бахвал, не заслуживает, но он заставил своих собутыльников выписать ему бумагу, и бумага эта существует в архивах. Там написано: “Настоящим удостоверяется, что господин Дюма такого-то числа в таком-то помещении выпил вина больше, чем грузин”. Этим, наверное, объясняется то, что в своей книге “Кавказ” он дает совершенно баснословные сведения о пьянстве грузин, пишет, что в среднем там человек за обедом выпивает десять-двенадцать бутылок вина. Что, конечно, ерунда полная.

И. П. В Нью-Йорке вы выпивали с одним из героев вашей книги “Гений места” Иосифом Бродским. Что пили, сколько пили и какие последствия?

П. В. Бродский был, что называется, не по этому делу. Он, как человек очень восприимчивый к западной культуре, сделался гурманом, не будучи им с юности. Очень любил китайские рестораны, итальянские кафе, а по части выпивки это было красное вино. Из крепких напитков он, очевидно, любил только граппу, итальянскую граппу. Может, из-за общей любви к Италии.

И. П. Среди ваших персонажей несколько итальянцев – Макиавелли, Висконти, Феллини и отчасти Марио Пьюзо, он же отчасти американец. Неужели американцы уступают итальянцам?

П. В. Висконти и Феллини в этом смысле были люди умеренные, а остальные относятся к такому прошлому – Макиавелли, Карпаччо, Палладио, – что эта сторона их жизни осталась неизвестной.

И. П. У меня все-таки какие-то надежды связаны с Карпаччо. Художник Мунк, норвежец, был, это всем известно, законченным алкоголиком. Какие у него были пристрастия?

П. В. Только, пожалуйста, не “законченным”! В том-то и дело, что не законченным. Он действительно лечился от алкоголизма несколько месяцев, после этого завязал и не пил до конца своей жизни. А выпивал он, как нормальный северный человек, воду и “ихнюю” водку “Аквавит”. Замечательный, чистейший напиток – датский и норвежский “Аквавит”, надо сказать, одно из достижений питейного искусства. Это водка либо из зерна, либо из картофеля, которая ароматизируется кориандром, укропом или другими травами. Под нее выставляется чудесная скандинавская закуска, особенно знаменитые датские бутерброды.

И. П. До сих пор мы говорили об алкогольных пристрастиях гениев, героев вашей книги “Гений места”. Каковы ваши предпочтения?

П. В. Я довольно много лет назад совершенно исключил крепкие напитки из своей жизни. Впрочем, начинал я, как большинство молодых людей моего поколения, с портвейна, конечно. То есть то, что мы называли портвейном, и то, что к настоящему португальскому портвейну не имеет ровно никакого отношения. Мы-то выросли в ощущении, что столица портвейна не Порту, а Агдам. Какое-то время назад я полностью перешел на вино.

И. П. Петр, эту передачу я начал с пивной чешской песни, которая имеет непосредственное отношение к Гашеку, автору Швейка. Гашека можно назвать пивным алкоголиком?

П. В. Не только пивным. Просто алкоголиком. Я боюсь, что с пива таким, как Гашек, не станешь. Когда он умер в возрасте сорока лет, вскрытие показало все мыслимые болезни, которые только возможно получить от алкоголизма. Непосредственным результатом стал паралич сердца.

Гашек пил всю жизнь, и вот он, может быть, самый показательный из всех “гениев места” в моей книжке, потому что для него пьянство определило философию жизни. Я, кстати, живу в Праге на улице Балбинова, где находилась любимая пивная Гашека “У золотой кружки”. Она, увы, исчезла. По соседству – “Деминка”, она существует и сейчас, там собирались анархисты. Так вот, увлечение Гашека анархизмом, а потом коммунизмом, я думаю, – это прямой результат его пьянства. То есть ему было более или менее все равно, какими убеждениями увлекаться, лишь бы это было в компании, за столом, с кружкой пива, рюмкой сливовицы. Даже его предпоследнее жилье… Он вообще своим домом обзавелся за три-четыре месяца до смерти, купил в городке Липнице над Сазавой. А предпоследнее его жилье было на втором этаже липницкого трактира “У чешской короны”.

Вино в кулинарии



Программа: “Поверх барьеров”

Ведущий: Игорь Померанцев

25 ноября 2005 года


игорь померанцев. Эта запись сделана в итальянской траттории. Поют посетители. Слышится, что вино входит в состав их голосов. Отчего голоса только выигрывают. Сытые голоса, довольные. В русском языке слово “сытый” почему-то считается неприятным: “сытый смех”, “сытое мещанство”. Как по мне, так как раз голодные люди агрессивнее, злее.

В этом выпуске “Красного сухого” разговор, надеюсь, будет сытым. Вино в нем будет присутствовать, но как добавка, как довесок. Со мной в студии коллега Петр Вайль, автор, совместно с Александром Генисом, книги “Русская кухня в изгнании”.

Петр, я думаю разговор о роли вина и шире – алкоголя – в кулинарии стоит начать с Италии, поскольку вино в соусах использовали еще в Древнем Риме, рецепты такого рода можно найти в поваренной книге римского гурмана и гастронома Апиция. Может быть, начнем с юга, с Сицилии, со смолистой сладкой марсалы?

Петр Вайль. Там действительно знаменитые ликерные и десертные вина – тут и марсала, и мальвазия, и мамертино, известные еще Юлию Цезарю. Но мне-то в кулинарной Сицилии больше по сердцу их умелые сочетания рыбы с пастой, то есть с макаронными изделиями. Например, знаменитые спагетти с сардинами – паста кон сардо. Они это очень здорово делают. Вот эта самая марсала, вами упомянутая, великолепно сочетается с телятиной и с говядиной. Просто в конце жарки полить марсалой. Только не переборщить, потому что иначе вот эта сладковатая пикантность превратится черт знает во что, и вместо куска мяса получите кусок торта.

И. П. Телятину нарезать тонкими ломтями?

П. В. Телятину всегда нужно нарезать тонкими ломтями, почти всегда.

И. П. А соус готовить загодя или просто брызгать марсалу или вино на говядину?

П. В. Только не брызгать, а наливать. Надо именно налить.

И. П. Есть такой способ – чуть-чуть сжимаешь большим пальцем горлышко бутылки, и получается, что слегка брызгаешь. По крайней мере, я видел в итальянских тратториях вот такой способ.

П. В. Правильно! Только – не жадничать.

И. П. Петр, есть писаные и неписаные правила. В соус к дичи добавляют красное вино, а в соус к курице и к рыбе – белое вино. Как, по-вашему, стоит следовать этим правилам?

П. В. Конечно, остается правило: дичь – красное вино, рыба – белое. Но нарушать можно и нужно. Я, например, с удовольствием готовлю форель в красном вине. Форель, как вы знаете, у нее плоть такая нежная, и терпкость красного вина ее укрепляет. Мне даже приходилось это блюдо готовить в знаменитой передаче Андрея Макаревича “Смак” на телеэкране. Именно форель в красном вине.

И. П. Петр, в любом супермаркете можно купить так называемые кухонные вина. Это вина очень дешевые, место им не в бокале, а в кастрюле и на сковороде. Вы пользуетесь такого рода кухонными винами?

П. В. Вы знаете, вообще-то, им место на полках супермаркетов. Пусть там и стоят. Это одно из самых страшных моих воспоминаний в жизни.

Когда я только приехал в Нью-Йорк, в самые первые дни, мы как-то в субботу с приятелями хорошо погуляли, а наутро искали, чем поправить здоровье. И тогда-то выяснили, что в Нью-Йорке, вообще в штате Нью-Йорк, по воскресеньям не продается спиртное – никакое, и даже пиво только с двенадцати часов, то есть когда закончится служба в церквах. А мы поднялись раньше и в поисках, чего бы, увидели на полке в супермаркете вот это самое кухонное вино – cooking wine и радостно купли две бутылки. Дальнейшее описывается с трудом. Дело в том, что это вино делается уже с перцем, лавровым листом, разными специями и с солью. Ну, можете представить наши ощущения. Вспоминать об этом страшно.

Но, кроме всего прочего, я не использую такое вино и никому не советую, потому что, во-первых, сам хочу определять, что мне добавлять в каком количестве, а во-вторых, это все-таки плохое вино. Есть нормальное правило: чем лучше вино, тем лучше соус.

И. П. Вот такая, мне кажется, важная деталь – винный спирт выпаривается при температуре семьдесят восемь градусов. Нужно ли доводить до кипения соус на вине?

П. В. Да, можно. Потому что все, что нужно, все вкусовые, все фактурные качества сработают. Не надо слишком уж увлекаться этим, но и бояться не надо.

И. П. Мы начали разговор с Италии, но все-таки чемпион Европы по соусам, причем это могут быть соусы и на вине, и на сидре, и на пиве, и на кальвадосе, – Франция. Вы часто бываете во Франции, недавно были в Бретани. Какие у вас самые острые алкогольно-соусные впечатления?

П. В. Франция – чемпион не только Европы, но и мира, и не только по соусам, но и по всем гастрономическим показателям. Но Бретань – совершенно особая. Это было для меня открытием, я только теоретически это знал. Бретань вообще не похожа на Францию: и архитектура своя, и язык, как известно, свой, бретонский, и кельтские традиции. Я попал, например, на пивной праздник в городе Понтеви – там и фигуры другие, и лица даже другие. В общем, какой-то баварский Oktoberfest скорее, чем Франция, странная такая Франция.

И в еде то же самое. Бретань – единственная французская провинция, которая практически не производит своего вина. Только в районе Нанта есть мюскаде, а так нет нигде. Они производят и охотно пьют пиво, свое бретонское пиво, которое мне не понравилось. На пивном празднике в Понтеви я разговорился с местным человеком, который расхваливал свое пиво и морщился при упоминании о чешском и баварском, которые, по-моему, самые лучшие в мире. Но это дело вкуса. Зато у них есть сидр, который, во-первых, они пьют, а во-вторых, очень активно используют в кулинарных делах. И курица в сидре – замечательная. Но это я хотя бы знал, в Нормандии ел. Но мидии в сидре попробовал впервые. Тоже совершенно новый, интересный вкус.

Так что, видите, Бретань оказалась, хоть это и не самая главная кулинарная провинция Франции, но тоже со своими открытиями.

И. П. Петр, может быть, вы поделитесь каким-нибудь рецептом на скорую, но взыскательную руку?

П. В. Да, то, что я делаю часто, – рыба в белом вине.

Это очень просто. Обжариваешь тушку рыбы с одной и с другой стороны буквально по минуте, потом заливаешь белым вином, посыпаешь прованскими травами или теми травками, которые ты больше любишь, резко уменьшаешь огонь и под крышкой доводишь буквально три-четыре минуты. Потом рыба выкладывается, а соус выпаривается на большом огне до густоты. Можно бросить кусочек масла. Вот это – великолепное блюдо.

Еще – куриная грудка в хересе. Тоже обжариваешь с двух сторон, в конце жарки поливаешь хересом, при подаче еще украшаешь ломтиком лимона. Замечательно!

И. П. Какие бутылки стоят на вашей кухонной полке здесь, в Праге?

П. В. На кухонной полке у меня ничего не стоит именно потому, что я использую в готовке то вино, которое пью.

И. П. Петр, в хороших французских магазинах продается бульон рыбный готовый, французский бульон. Вы пользуетесь им и добавляете ли к нему вино?

П. В. Нет, если это хороший бульон французского производства, так называемые court-bouillon, не надо ничего добавлять. Там люди поумнее и поопытнее нас его делали, там все хорошо.

И. П. А все-таки русская кухня внесла какой-либо вклад в соусно-алкогольную культуру? В ухе – русский дух. Даже если делать уху с шампанским, все равно, по-моему, дух русский.

П. В. Вообще, с шампанским хорошо стерлядь. Или еще в белом вине.

Вот, кстати, замечательный рецепт для России – когда стерлядь просто отваривается в белом вине и потом бросается кусок масла – никаких специй, даже не солить. Это великолепное, простейшее, хоть и не дешевое блюдо.

Что касается ухи, вспомним Пушкина:

Поднесут тебе форели!
Тотчас их варить вели,
Как увидишь: посинели —
Влей в уху стакан шабли.

Пушкин понимал дело, и в еде тоже. Но уха – это не та уха, что мы понимаем. В то время под словом “уха” понималось другое, нежели то, что осталось в современном языке, – “юшка”, то есть навар: “уха”, “ушка”, “юшка”. Например, была “курячья уха”, это нормальное было словосочетание. Это сейчас в языке уха закрепилась как рыбный суп и, конечно, туда добавляется не шампанское, а водка. Пушкин явно говорил просто о приготовлении форели.

Когда уже уха сварена, надо выключить огонь, влить хорошую стопку водки, закрыть крышкой и дать постоять две-три минуты. Это сильно украшает вкус ухи, которая вообще, надо сказать, вершина русской кухни. Это единственный в мире прозрачный рыбный суп. Ни в одной другой кухне мира не существует прозрачного рыбного супа, все – заправочные, на манер нашей солянки, а уха – это произведение искусства, которым русская кухня может гордиться.



http://flibustahezeous3.onion/b/566208/read#t80
завтрак аристократа

Из сборника "Застолье Петра Вайля" - 13

Обеденный стол



Кулинария с историей

Для чего праздник?

Программа: “Континент Европа”

Ведущие: Елена Коломийченко и Джованни Бенси

23 декабря 1996 года


Петр Вайль. В праздник едят вредное. Если учесть, что еще и пьют больше обычного, то на вопрос: “Для чего праздник?” – ответить почти невозможно. “Оттенить будни” – но само это сочетание нелепо. “Отдохнуть от трудов” – но время от покупок до похмелья тяжелее каторги. “Собрать друзей” – но по отдельности они всегда милее. “Показать себя” – это с красной-то физиономией от плиты за большие собственные деньги?

Нет, на уровне сознания смысл праздника не уловить. Обратимся к подсознанию, опустимся в его сердечно-желудочные глубины.

Тот, кто хоть раз в жизни выдержал длинный – Великий или Рождественский – пост, знает, как готовится к разговлению человеческое нутро, как волнуется, трепещет и ждет оно, независимо от количества прочитанных головой книг. В праздник всегда ели дорогое и труднодоступное, что и закрепилось как вкусное – чтобы отличить трапезу от будничной. Современная цивилизация поставила знак равенства между дорогим и вредным, между вкусным и вредным: весь этот подсчет калорий, замеры давления, холестерин с проступающим в нем средневековым ужасом холеры. Демократическая цивилизация заставила миллионера питаться скуднее, чем его слугу. И вообще: чем беднее человек – тем богаче он ест.

А как быть интеллигенции – хотя бы пресловутой российской? Оппозиция “духовное/материальное”, некогда прерогатива Церкви, в XIX веке укрепилась в мирском расширенном варианте как следствие расширения грамотности. Новый образованный слой, не в состоянии – по крайней мере, быстро – достичь материального уровня слоя старого, брал свое в утверждении духовного превосходства. Пока-то все еще в прежнем порядке, по крайней мере, в пределах отечества. Цивилизация здесь завоевывает умы и сердца, желудки еще держатся.

Значит ли это, что праздник в России более праздничен? На гастрономическом уровне, пожалуй, да. Более ощутим, более значим. Да и поводов, как и возможностей, становится больше. Давно ли вернули Рождество – с его двумя великолепными полузабытыми застольями? В русской традиции тщательнее разработан пасхальный стол. Рождественский в целом ориентирован на среднеевропейский, восходящий к английским, начатым в XVI веке, обычаям: утка, гусь, позже индейка. Что касается Сочельника, с этим все более или менее ясно, потому что существует воспетое классиками и возлюбленное народом национальное явление, настолько безусловное для всякого россиянина, что в извечном ревнивом противостоянии с Западом занимает место среди козырных духовных категорий – рядом с песнями и дружбой. Речь идет о русском закусочном столе – попросту говоря, о водочке под грибочек и рыбку.

Конечно, расширение мира нарушает милую сердцу иерархию ценностей. А живот ближе к сердцу, чем голова. И легче привыкнуть к мысли о том, что есть не менее читающие страны, чем признать превосходство шведской водки, итальянских белых грибов, норвежской лососины.

На гастрономической карте мира свои границы. Что объединяет в компании европейских столиц Лондон, Москву и Стамбул, кроме любви к чаю? Что столь резко отделяет Ломбардию и Пьемонт от остальной Италии, как употребление сливочного масла вместо оливкового? Где еще осталась Австро-Венгрия, помимо ресторанного меню?

Наше отечество в течение десятилетий на мировом уровне представляли борщ и шашлык, что было, наверное, самым убедительным аргументом в пользу понятия “советский народ”. Мощные козыри выпали из колоды, Россия осталась при своем. Что это? Замечательные, но сомнительные пельмени, уральско-сибирские, с сильным угро-финским акцентом, разумеется, уха – единственный в мире прозрачный рыбный суп, торжество минимализма, сравнимое с японской поэзией и живописью треченто. И, наконец, завершим параболу, русский закусочный стол на постной основе – рыба, грибы, соленья. Пусть в отдельных видах побеждают иноземцы, ничего не поделаешь, “Абсолют” действительно лучше “Московской”, и Норвегия из лосося только что варенье не варит, но обилие, гармония целого дают безусловное закусочное первенство России.

Какие и как сервировать закуски в Сочельник, знает каждый. А кто не знает, тот и календаря недостоин. В русской традиции не принято в такой вечер подавать суп, о чем стоит пожалеть, потому что тарелка ухи была бы весьма уместна. На горячее – тоже ясно. В Сочельник – рыба, в Рождество – мясо. Что пить за праздничным столом, тоже все знают, но это под закуску. Под рыбу же в Сочельник и под мясо в Рождество горячо рекомендую пунш из грузинских сухих вин – “Кварели”, “Мукузани”, “Телиани”.

Рецепт. Заварить пол-литра крепкого чая. Чай, стакан сахара, по горсти чернослива, изюма, кураги, шесть-семь гвоздик, четыре-пять горошин душистого перца, половину мускатного ореха. Все проварить в большой кастрюле, влить две бутылки красного вина, довести до кипения, но не кипятить. Положить четверть чайной ложки молотой корицы, если надо, добавить по вкусу сахар. Пуншевая основа готова, ее можно разливать по чашкам. Но можно и продолжить. Выключив огонь, влить полстакана коньяка и полстакана рома, перелить все в супницу. Укрепив на ней или держа на весу решетку с горстью рафинада, полить рафинад ромом и поджечь. Выключить в комнате свет и завороженно смотреть, как капает горящий сахар и готовится жженка. Я не путаю пост с разговением, просто праздник есть праздник, организм умнее нас, он сам, потому что вкусно, то есть вредно, то есть вкусно, свяжет ужин Сочельника с Рождественским обедом. А мы лишь поможем ему в этом, протянув красную нить из красного вина.

Мы чуть притормозим на путях современной цивилизации: не исключено, что еще выявится несокрушимая благотворность холестерина.

Животу стоит доверять больше, чем голове – чужой ли, своей ли. Свидетельством тому – избирательность памяти. Кажется, что жизнь состоит из будней, но оказывается – из праздников.

Алкогольные воспоминания



Программа: “Поверх барьеров”

Ведущий: Игорь Померанцев

28 октября 2005 год


Игорь Померанцев. Со мной в студии коллеги Петр Вайль и Андрей Шарый.

Петр, ваша малая родина – Рига. В советские времена она считалась западным форпостом страны. Что вы пили в молодости, какой осадок у вас остался от 60-х – начала 70-х?

Петр Вайль. В алкогольном смысле Рига была совершенно всесоюзным городом и ничем не отличалась, разве только что, может быть, качеством пива. У меня были приятели, которые, только чтобы промочить горло, выпивали пять-шесть кружек пива, а потом уже принимались за это дело всерьез.

Хотя я этого никогда не любил, пивной ритуал был у нас в ходу. Мы выезжали на взморье, сходили на станции, там выпивали первые две-три кружки и шли по известным нам точкам вдоль хвойного леса, вдоль моря. Это все было очень мило.

И. П. “Рижский бальзам” – само это словосочетание, по крайней мере для советского человека, звучало романтично. В Риге любили “Рижский бальзам”?

П. В. Вы знаете, его пили очень ограниченным способом, то есть либо маленькая рюмочка к чашке кофе, либо, что еще чаще, бальзамом исправляли отвратительную советскую водку. То есть приблизительно пятьдесят грамм бальзама на пол-литровую бутылку водки сильно улучшало ее качество. Были совсем экзотические алкаши, которые вливали бальзам в пиво, получался такой рижский ерш. Но дикость этого напитка непередаваема.

И. П. Какая алкогольная лексика впечаталась в вашу память?

П. В. Портвеши, бормотуха. Пили мы в парках и красивых местах Старой Риги, за что я благодарен своему алкогольному не скажу детству, а юности, что все это проходило в красивых местах или на взморье. Пили мы из горла дешевый портвейн, закусывая в лучшем случае плавленым сырком за одиннадцать копеек, не за двадцать две. За двадцать две, во-первых, в два раза дороже, во-вторых, он мажется, одиннадцатикопеечный – дешевый, и он ломается.

И. П. Алкоголь соединял или разъединял представителей разных национальностей, разных языков?

П. В. Я абсолютно убежден, что именно водка, а не винтовка была главным имперским орудием на всем протяжении российской колонизации окраин. И в первую очередь это сработало с северными народами и со Средней Азией. На Кавказе водка натолкнулась на местное вино и не проникла слишком далеко. А Прибалтика, в которой я жил, поддалась с большой охотой. Поэтому, конечно, латыши и русские за стаканом сходились охотнее, чем где бы то ни было.

И. П. Андрей, в начале 80-х вы учились в одном из самых престижных вузов Советского Союза – МГИМО, Институте международных отношений. Ваш алкогольный московский опыт был тоже международным?

Андрей Шарый. Он был чуть более, может быть, приличным, скажем так, чем у большинства молодых людей моего возраста. Поэтому, как уважаемый мой коллега Петр Вайль, портвейна мы не пили. Выпивка была связана неразрывно в моей молодости еще с двумя понятиями – девушки и музыка. Например, для девушек всегда покупали шампанское, хотя это было дорого, бутылка стоила четыре или пять рублей. Шампанское называлось “Сабонис” по имени знаменитого литовского баскетболиста. Центральным напитком на столах было, как правило, белое вино. В гости ходили, в компанию, с бутылкой белого вина. Главное – это “Алазанская долина”, молдавское вино или любое грузинское. Но почему-то покупали именно “Алазанскую долину”. Бутылка была более тяжелая, называлась эта бутылка “огнетушитель”.

Кафе, которые мы посещали, у каждого из них тоже были двойные названия. Из популярных в то время мест было кафе на улице Чернышевского, оно называлось “Что делать?” Ходили туда. Водку пили крайне мало, в основном белое вино и шампанское, если девушки.

В то же время стали проникать из-за кордона такие мудреные вещи, которые заменили в московском обиходе “Рижский бальзам” и подобные напитки, – это невероятного качества подделки ликеров серии “Амаро” или “Амаретто”. Называлось это, пусть простит меня за вульгаризм женская часть слушателей, “бабоукладчик” и использовалось повсеместно и очень часто в общежитиях. Плохим заменителем этого был югославский вишневый ликер “Рубин”. Невозможно приторный напиток, который тоже выпивался представительницами прекрасного пола.

Другим местом популярным было кафе, так называемая “Молочка” в олимпийской деревне – наследство от Московской олимпиады. Москва, по моим юношеским и молодежным воспоминаниям, сильный алкогольный рывок совершила после нее. Осталась какая-то инфраструктура, и с этим стало лучше. На самом деле кафе “Молочка” называлось “Молодежное”. Это было одно из основных мест сбора той части студенчества, к которой я принадлежал, хотя это все тоже было стратифицировано. МГИМО смешивался обычно с Университетом дружбы народов, который назывался “Лумумбарий” на этом двойном языке. Центральное здание располагалось неподалеку от Донского кладбища, напротив колумбария, поэтому университет имени Патриса Лумумбы и назывался “Лумумбарий”. Были еще девушки из Института иностранных языков Мориса Тореза.

Всему этому абсолютно резкий конец был положен весной 1985 года. Это, наверное, единственное постановление ЦК КПСС, которое читалось московскими студентами с большим вниманием – постановление о введении практически сухого закона. И вся эта система рухнула.

И. П. Андрей, студенты МГИМО ездили на практику за границу?

А. Ш. Вы знаете, ездили, но довольно мало, ограниченно. Не помню, чтобы в компаниях, в которые я входил, сколько-нибудь в серьезном ходу были заграничные напитки. Виски, если ты попадал в хороший дом, где какой-нибудь папа-дипломат, только по большим праздникам. Это была слишком дорогая валюта.

П. В. Андрей моложе меня на пятнадацть лет, вроде не так уж и много, но я вижу, какой колоссальный культурный разрыв между нами. Какие кафе в моей юности? Да их не было, даже в Риге. А уж выезжая в Россию, в Москву, невозможно было найти, они потом появились. Какие зарубежные напитки, господь с вами. Я лет до четырнадцати был уверен, что сухое вино – это вино в порошке.

Очень хорошо помню, как впервые попробовал джин-тоник, о котором читал в иностранных книгах, – это было в Нарве в 1971 году. Там был венгерский джин с голубой этикеткой и местный эстонский тоник. И это смешивалось. Я себя чувствовал героем Хемингуэя.

А что касается лексики названий, она, видимо, была всесоюзной и всепоколенческой. Потому что у нас большая бутылка вина называлась “огнетушитель”, либо “фаустпатрон”, либо, что гораздо чаще, “бомба” – 0,7. Виртуозы выпивали ее за шестнадцать секунд. Мой друг Сашка Акиншин на спор мог выпить 0,7 страшного портвейна за шестнадцать секунд, запрокинув голову.

А. Ш. Чтобы унизить окончательно моего коллегу Петра Вайля, которому не удалось в молодости насладиться напитками, я вам расскажу еще об одной страте алкогольной жизни московского студенчества. Дело в том, что существовало такое запретное понятие, как валютные бары, и в них невозможно было попасть, даже если у тебя была валюта. Потому что подозрение в том, что бармены были переодетыми сотрудниками Комитета, оно создавалось. Но проникали туда из тех институтов, о которых я рассказываю, следующим образом. Студенты довольно часто работали переводчиками у иностранных делегаций разных, и с помощью этих друзей из какой-нибудь Компартии Испании удавалось попадать в эти бары.

География такая в Москве: бар в гостинице “Космос”, бар в гостинице “Салют”, Центральный дом туриста. Это были абсолютно по тогдашним меркам такие западные места, что просто невозможно было. И когда мне один раз в Центральном доме туриста удалось купить блок сигарет “Честерфилд” за рубли – это была как победа на чемпионате мира по добыванию сигарет.

П. В. В наше время Западом был запад Советского Союза, то есть я сам жил на Западе – в Риге. И в отсутствие настоящих западных алкогольных напитков играли роль вот эти самые, производящиеся в Прибалтике. Это был знаменитый таллинский ликер Vana Tallinn, литовские плодово-ягодные вина какие-то особые, считалось, что их заказывает английская королева. Она, видимо, была алкоголичка, потому что про любой советский напиток говорили, что его заказывает английская королева. Армянский коньяк, литовские вина, эстонские ликеры, “Рижский бальзам”… Она, видимо, пила все, эта самая Елизавета. Еще была литовская водка. Ну и, конечно, мы гордились упомянутым бальзамом, хотя сами его не пили.

А. Ш. Летом 1985 года, сразу после начала антиалкогольной кампании, я поехал переводчиком делегации чилийской Социалистической партии Альенде в детский лагерь “Артек”. Система алкоголизации “Артека” (в основном это старшие пионервожатые) была налажена. Вот когда я приехал, это был июль 1985-го, эта система рухнула. И надо было все делать заново, потому что все боялись. Ясно было, что будут какие-то показательные суды, первые, кто попадутся на растлении пионеров или пионерок, они будут уволены или исключены из комсомола, и так далее. Мне довелось участвовать в создании новой системы как раз через иностранных друзей, иностранных гостей, поскольку им ничего не будет. Так вот, договаривались с ними. И они были людьми, которые с местными поставщиками вин и чачи договаривались, как эти тропки будут в лагерь вестись и как это все будет организовываться.

И. П. Коллеги, вы давно живете за границей. Ваши вкусы, ваши алкогольные пристрастия изменились?

П. В. Да, вы знаете, довольно сильно изменились. Я как в юности не пил водку по бедности, так и сейчас не пью. И хотя я семнадцать лет прожил в Нью-Йорке, я так и не привык к виски. Очень давно, полтора десятка лет пью только вино.

И. П. Андрей?

А. Ш. Вы знаете, Игорь, я, как сказали бы в моей молодости, пью все, что горит, я люблю экспериментировать. Поэтому в зависимости от настроения, и состояния души, и времени года я экспериментирую с разными напитками. Хотя, пожалуй, сухие вина остаются главными. Последние пять-семь лет, когда в Москве закончилось время бедности, восстановилась винная карта советская, очень интересно, приезжая в Москву, сравнивать свои прежние впечатления с теми, что сейчас. Причем сравнивать на основании нового опыта, накопленного за границей, на Западе, скажем так. Выясняется при этом, что какие-то вина выдерживают, грузинские прежде всего, если они не фальшивые, испытание временем. Какие-то даже по тем временам западные продукты, например, болгарский коньяк “Плиска” – это невероятная гадость. А тогда же за одну форму бутылки (она была в форме бомбочки), тогда казалось, что с этим можно прийти в хороший дом.

П. В. Сейчас в России – и это, конечно, полностью лежит в реставрационном настроении общества, – стали выпускать те самые портвеши, ту самую бормотуху. Сейчас можно купить в Москве портвейн “Агдам” чудовищного вкуса. Я специально купил и попробовал, он так же отвратителен, как был и тогда, но он продается в плане ностальгии.



http://flibustahezeous3.onion/b/566208/read#t80
завтрак аристократа

В.А.Пьецух Доски

В октябре восемьдесят четвертого года у Ивана Грудного из Михальков родилась дочка, и в начале ноября он ее окрестил. На крестинах гости выпили три четверти самогона и до того доплясались, что в двух местах проломили пол. Нужно было срочно чинить поломку, потому что в избе стало совсем невозможно жить, но для этого требовалось хоть из-под земли достать кубометр половой доски. В восемьдесят четвертом году это была проблема почти неразрешимая, несмотря на то, что лесу в округе водилось много, имелся поблизости леспромхоз, еще кое-какие деньги были закачены у людей, и тем не менее проще было попасть в председатели райсовета, чем добыть кубометр половой доски. Во всяком случае, у Ивана Грудного эта операция вылилась в целую эпопею, о которой он до сих пор любит порассказать.

Уже в тревожное наше время, когда общедоступными стали пиломатериалы, водка, огнестрельное оружие, девушки и всероссийская известность, в Столетове, в чайной, расположенной напротив здания сельсовета, выпивали трое земляков, а именно: Иван Грудной из Михальков, пастух Жирнов из деревни Голубая Дача и некто Сидоров, киномеханик из районного городка. Закусывали ржаным хлебом, луком, аккуратно порезанным на кружочки, и краковской колбасой. При этом говорил один Грудной, собутыльники же его изредка вставляли только замечания и вопросы, да еще гудело радио, которое буфетчица Зина слушала круглый день. В чайной недавно был сделан ремонт, и поэтому тут приторно-кисло воняло краской.

- Я вам сейчас расскажу, почему у нас не задался социализм, - говорил Грудной. - Потому что у нас никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. А так, ребята, социализм - это довольно просто: если на всем готовом, то ты из меня хоть веревки вей. Карл Маркс совершенно правильно предсказал, что на смену капитализму обязательно должен прийти социализм, он только, конечно, не мог предвидеть, что у нас в России можно сесть на поезд Москва - Сочи, а очутиться в Байрам-Али...

Жирнов заметил:

- Я что-то про этот город даже не слышал.

- Да есть такая дыра в Туркмении, почти на границе с Афганистаном, я там службу проходил в химических войсках и чуть не окочурился от жары. Ну так вот: можно сесть в поезд Москва - Сочи и запросто очутиться в Байрам-Али. Ну какому, спрашивается, заядлому марксисту могло прийти в голову, что после того, как у нас по науке победит рабочий класс и сельская беднота, один хитрющий грузин перережет всех коммунистов и под знаменем марксизма-ленинизма устроит настоящий древний Египет, с пирамидами, рабами, казнями и прочей древнеегипетской хренотой?! А так, конечно, социализм - это довольно просто: если нормально работать, не так откровенно керосинить, иметь совесть и ограниченные потребности, - то социализм устроится сам собой.

Сидоров заметил:

- А ты, как я погляжу, сам заядлый большевичок.

- Скажешь тоже! - горячо возразил Грудной. - Да я ихнюю власть презираю, потому что я при коммунистах до костей настрадался за паршивый кубометр половой доски...

Далее последовала история, которую Иван Грудной пересказывает при каждом удобном случае вот уже без малого десять лет. Итак, в октябре восемьдесят четвертого года у него родилась дочка, и в начале ноября он ее окрестил. На крестинах гости выпили три четверти самогона и до того доплясались, что в двух местах проломили пол. Нужно было срочно чинить поломку, потому что в избе стало совсем невозможно жить, но для этого требовалось хоть из-под земли добыть кубометр половой доски. Первым делом Иван справился у знающего человека, как вообще в районе добывается строительный материал, ибо не так давно вернулся из армии и еще не постиг всех хитростей сельской жизни. Знающий человек ему объяснил: сначала необходимо взять справку в правлении колхоза на тот предмет, что имярек действительно нуждается в строительном материале, затем на основании этой справки сельсовет выпишет требование на кубометр половой доски, затем требование будет утверждать районное лесничество и, если утвердит, что вовсе не обязательно, то направит бумагу назад в колхоз, председатель выпишет лес, бухгалтер подсчитает стоимость, секретарь поставит печать, и вот, наконец, имярек является со всей этой документацией к директору леспромхоза, который при благоприятной фазе луны ставит положительную резолюцию, и кладовщик скрепя сердце выдает кубометр половой доски.

Иван Грудной спросил знающего человека:

- А проще никак нельзя?

Тот ему в ответ:

- Можно и проще, например, берешь в сельмаге две бутылки водки, идешь к кладовщику леспромхоза Серафиму Кузнецову, и он тебе выдает кубометр половой доски. Но это может выйти и сложнее, если тебя невзначай заметут менты.

На другой день после этого разговора начались Ивановы хождения по мукам, которые продолжались с конца осени по весну. В правлении колхоза ему до тех пор не выдавали справку на тот предмет, что он действительно нуждается в строительном материале, пока он не залучил к себе в гости секретаря и не напоил его до полной потери чувств...

В этом месте рассказчика перебили: в чайную вошел парень, одетый не по деревенскому обычаю, но и не по городскому, а именно в дорогой замшевой куртке и кирзовых сапогах; он подошел к буфетной стойке, кашлянул и сказал:

- Слушай, Зин, дай до пятницы двадцать тысяч.

- Дать-то я дам, - ответила ему Зина, - только ты, Серега, деньги поаккуратней занимай. А то мой Витек, покойник, сто тысяч остался должен, а я плати!

Заодно компания осмотрелась: по соседству закусывали бутербродами с кабачковой икрой мрачного обличья дядька в годах и маленький мальчик, видимо, его сын, но не исключено, что и внук [в этих краях дедушки и бабушки, как правило, молодые, и вместе с тем местные рожают детей до самых преклонных лет], у которого было лицо зрелого человека, буфетчица Зина что-то подсчитывала на счетах, радио гудело, бились о пыльное стекло мухи, здоровенные, как шмели.

Иван Грудной продолжал рассказ... Заполучив наконец справку от правления колхоза, он обратился в сельсовет за требованием для районного лесника, в которой ему отказали на том основании, что его жена два раза не вышла на уборку моркови, а старший брат, будучи в нетрезвом виде, побил на сельской площади фонари. Иван и мешок моркови сельсоветскому предлагал, и брался саморучно починить электрическое освещение, - все впустую, тогда он в отчаяньи пригрозил спалить собственную избу и этой угрозой сельсоветского действительно напугал, или тот просто-напросто прикинул в уме, что на новую избу для Ивана лесу пойдет все-таки больше, нежели на полы. В районном лесничестве ему прямо не отказали, но положили требование, что называется, под сукно, и ему пришлось отработать две недели на лесопосадках, чтобы его делу был дан надлежащий ход. Наконец Иван Грудной продал свой мотоцикл, внес деньги в колхозную кассу, загодя поставил распиловщикам магарыч и в один прекрасный весенний день явился к директору леспромхоза. Вероятно, фаза луны в тот день выдалась особо благоприятной, так как чудак директор моментально поставил визу. Иван, ликуя, отправился на склад пиломатериалов, а кладовщика-то и нет, точно его не было никогда...

Тут опять рассказчика перебили: на этот раз в чайную заглянул известный убийца Васька Сумароков, который еще в шестидесятые годы зарезал соседа за петуха; было дело, Васькин петух повадился по соседское просо, сосед петуха заживо ощипал, и Васька за это его зарезал.

Войдя в чайную, Сумароков смешно растопырил руки, необыкновенно длинные и какие-то тряпичные, неживые, ударил о пол задником валенка и запел:

В переулке пара показалася,

Не поверил я своим глазам,

Шла она, к другому прижималася, да-да,

И уста тянулися к устам...

при этом по отравленному лицу его бродила пьяная, настороженная улыбка.

Допев куплет, Сумароков подошел к буфетчице и сказал:

- Зинка, с тебя стакан!

- Это с какой же стати? - спросила Зина.

- А у меня сегодня юбилей: десять лет сегодня как я освободился и вернулся под отчий кров.

- Хорошо, а я-то тут при чем?

- Ты тут действительно ни при чем, но, зная мою неуравновешенную натуру, ты, кажется, могла бы и угостить. А то ведь я, неровен час, опять кого-нибудь замочу...

То ли Зинаиду и вправду взяла опаска, как бы Сумароков кого-нибудь не убил, то ли она пожалела облившегося земляка, но стакан водки она ему поднесла.

Иван Грудной продолжал рассказ... Итак, кладовщика на месте не оказалось, вместо него на порожке склада пиломатериалов сидел сторож с ижевской одностволкой и большим пальцем гладил свои усы.

Иван ему сказал:

- Мне бы половую доску по квитанции получить.

Сторож в ответ:

- Без кладовщика ничего нельзя.

- Да мне сам директор леспромхоза дал добро на кубометр половой доски!

- Кто у нас тут главней, кладовщик или директор, - это еще вопрос.

- Ну и когда ваш кладовщик появится на работе?

- А никогда.

- То есть как это - никогда?..

- А так. Он повесился вчера, царство ему небесное, так что, парень, плакали твои доски.

И действительно: своих пиломатериалов Иван Грудной так и не получил.

В чайной вдруг запахло кислыми щами, вероятно, Зинаида варила себе обед. По радио передавали последние известия. Дядька, закусывавший по соседству, сказал своему мальчику:

- Ну говори в темпе, чего тебе привезти.

- Морожена! - воскликнул мальчик и залился недетским смехом, видимо, в его представлении мороженое было чем-то несбыточным и смешным.

Иван сказал:

- А так социализм - это довольно просто. Только вот учению Карла Маркса территориально не повезло.



http://flibustahezeous3.onion/b/41318/read

завтрак аристократа

М.В.Ардов из книги "Цистерна" - 14

ВИТЕК И ЮРКА



Прошлое воскресенье у меня с утра трещала голова, и я решил пройтись по городу. Сначала потолкался на барахолке, ходил мимо развешанного на заборе тряпья и разного старого хлама, разложенного прямо на снегу. Потом вошел в самый базар. Не выдержал — с жадностью съел прямо у прилавка замерзший соленый помидор и такой же ледяной огурец. Больше было тут нечего делать, и ноги понесли меня по направлению к столовой «Заря», где, как я знаю, изредка бывает пиво.

В просторном и неопрятном зале было немноголюдно. Посетители сидели строго разбившись на два лагеря — поближе к кухне те, что пришли поесть, поближе к буфету те, что пришли выпить пива или портвейну.

Я купил у буфетчицы кружку и пошел к столику у окна. За ним сидел в одиночестве крепкий тридцатилетний паренек с красной физиономией и оттопыренными ушами. Одет он был почти щегольски — шерстяная рубашка и добротный синий костюм. Пиво пил важно и сосредоточенно.

— Разрешите? — сказал я.

Он молча кивнул, и я уселся.

Говорить и мне не хотелось. Каждый из нас был занят своей кружкой. Моя кончилась быстрее, я встал и подошел к буфету.

— Повторить? — услужливо спросила буфетчица и налила мне новую порцию.

Я вернулся за столик.

В зал вошли еще три человека. Оглядевшись, они приблизились к моему соседу и молча пожали ему руки. Потом, очевидно решив, что мы с ним собутыльники, поздоровались и со мною.

Один из них — личность примечательная. Высокий, худой. На лице и на переносице несколько глубоких царапин. Нос опух, и нельзя разобрать, природная на нем горбинка или благоприобретенная. Глаза совершенно заплыли. Пестрый бумажный свитер, под которым скорее угадывается, чем виднеется расстегнутая черная рубашка.

Двое других — шестерки. Один такой серенький с припухшими губами, а другой — белобрысая челка и носик выемкой.

Эти двое принесли пиво и стаканы, куда немедленно был налит цвета марганцовки портвейн. Мне тоже предложили, но я отказался. Они осушили стаканы, запили пивом.

Сначала заговорил Юрка — тот самый, солидный, в синем костюме, к которому я подсел.

— Прихожу, понимаешь, с работы — матери нет. Я в гардероб. Смотрю, нового пальто тоже нет. Я — к соседям. Говорят, не бывала. Я — к снохе. И тут нет. Я туда, сюда… Иду в больницу. Точно, говорят. В Горький отправили. В больницу. Рак у нее Желудка. Мы со старшим братом к врачу ходили. Говорим, нам-то хоть скажите. Рак, говорит, желудка. Ей-то не говорят. Хронический, дескать, гастрит у тебя. И есть ничего не может. Только молоко, сметану… Тут недавно прихожу, говорит: «Юрка, чего-то пельменей хочется». — «А чего? — говорю, — мясо у нас есть. Много ли нам вдвоем-то надо? Давай накрутим». Ну и накрутили. И вот, поверишь, только что четыре штуки съела — вырвало. Шестьдесят два года. Сколько еще протянет?.. И младший брат вернется, чего будет делать?..

— Толька? — сказал Витек, худой с разбитым лицом.

— Ну! — подтвердил Юрка, — Это ведь какой жук! Он в зоне, мне ребята говорили, он там работает, как лось… А выйдет — все. Ему какая хочешь зарплата, хоть шестьдесят рублей, только бы ему не работать. Только бы ему ни х… не делать. И, главное, хитрый ведь какой. Вот ты ему говори — он тебе поперек ни слова. Как будто соглашается. Знает, старший брат. Будет спорить, я же на него наору. А отойди ты на два шага, все по-своему сделает. В зоне вкалывает, а тут не хочу — и все!

— Он вообще чудак, — сказал Витек. — Вот он мой ровесник. Двадцать семь ему, а уж он почти червонец сидит. Только выйдет, его обратно в зону тянет…

— И там он работает, как лось, — сказал Юрка. — Чего теперь будет делать, не знаю. На мать уж надежда плохая. Старший брат — у него семья. Сестренка у нас в институте учится. Хочешь не хочешь, а каждый месяц тридцатка. Ему бы какая ни зарплата, только бы ничего не делать. Я в Прибалтику уезжал, на асфальтовом заводе работал. Говорю мастеру: «Возьми братишку на мое место». Там три дня в неделю работаешь, остальные на Клязьме лежишь загораешь. И меньше ста восьмидесяти не получается. Если ты там два дня прогулял, бригадир никогда тебе ничего не скажет. Но не пятнадцать же дней. Тут тебя уж никто не покроет. А мать у меня такая. Никогда денег не спросит. Сколько ей в получку принес — пять рублей — пять. Сто семьдесят — сто семьдесят. Никогда не спросит Положил на швейную машину и все. Утром говорю: «Мать, мне похмелиться надо, дай два рубля». Без звука…

— У меня такой характер, — сказал Витек, — сколько денег есть, только стакан попал — все! Все пролетят. Ты вот ухитрялся три раза в день напиться? А я почти каждый день так… Лечиться думаю.

— Мне лечиться ни к чему, — сказал Юрка. — Я захочу — не пропью. Тут мать приходит, говорит, в ателье материал есть по двадцать четыре рубля метр. «Цвет, — спрашиваю, — какой?» — «Черный, — говорит, — без полоски». «То что надо». А денег ни копейки. Так вот, веришь, я из аванса три рубля пропил, а из получки — два. Нет, и все! Или вот я в Прибалтике жил. Двести сорок зарплата, девяносто командировочные. И все подчистую пропьешь. Иной раз на питание не хватает. Придешь к семейному: «Дай десятку, на питание не хватает». Вот до чего доходил. А тут отпуск. Ну, думаю, мне деньги будут нужны. Целый месяц тут надо гулять. И как отрезал. Говорю: «Не высылайте мне зарплату. Только командировочные». На питание хватало — во как! В воскресенье бутылку возьмешь, и нормально…

— Нет, у меня все летит, — сказал Витек. — Характер такой… Слыхал? Казбек из особого в строгий перешел? «Через четыре года я, — говорит, опять тут буду». Понял?

— У него ведь побег отсюда, из нашей зоны был, — сказал Юрка. — Я тогда в милиции на «Победе» работал. С автоматчиком его вывели, посадили в машину. С тех пор я его не видал.

— Не, ты соображаешь, особый на строгий? — сказал Витек. — Значит, он чего-то там думает…

— Таких артистов сколько хочешь, — сказал Юрка. — К нам, помню, прокурор по надзору приезжал, рассказывал. До 1 ноября шестьдесят девятого года в «крытке» легче было, чем в строгом. Так такие есть артисты. Он тебе такое нарушение сделает, что срок ты ему не добавишь, а в крытку перевести надо. Таких артистов сколько хочешь.

Или вот симулянты. У нас в зоне многие на аппендицит косили. Скажет все признаки, ну, его и режут. Каждый день — операция. Полбарака резали. Ну, одного они все ж поймали. Он все признаки сказал, а его врач и спрашивает: «На каком, — говорит, — ты боку спишь?» А он и скажи: «На левом», — говорит. «Иди — говорит, — отсюда, симулянт». А там оказывается, на левом спать — он еще хуже болит. Кишки как-то там натягиваются. «Иди, говорит, — отсюда, симулянт».

— Тащи еще пиво, — сказал Витек белобрысому с выемкой на носу. — У тебя вроде червонец был?

«Выемка» неохотно вынул аккуратный бумажничек.

— Я его разменял.

Я вынул рубль и положил на стол. Рубль взяли не сразу, и «выемка» с «сереньким» пошли за новой бутылкой марганцового портвейна.

— А помнишь, у нас война была? — сказал Витек. — Поверишь, по шестьдесят человек выходило с ножами, с палками, с обрезами — кто с чем. Ярцевские на городских. Драка была — что ты. Шесть человек в больницу отвезли.

— Тут у нас как, — сказал Юрка, — в Ярцеве парк и в городе — парк. Там танцы и тут танцы. Ярцевских поймают в городе — бьют. Городских в Ярцеве бьют. Городские меньше чем по семьдесят человек в Ярцево не ездят. Вдесятером там делать нечего. И те так же… Ну и драка же тогда была. На суде потом только спрашивали: «Видели, как этот дрался?» — «Видели». — «Три года». — «А этого видели?» — «Видели». — «Два года». Так гребли, за милую душу…

— А помнишь, — сказал Витек, — парк хотели закрывать?

— Это из-за студента, — сказал Юрка. — Студента одного тогда ножом пропороли и в пруд скинули.

— На смерть? — сказал я.

— Нет, просто так порезали, — сказал Юрка. — Ну, девчонки из общежития вызвали скорую помощь. И пошло дело. У него мать оказалась партийная. Шум подняла. Из области понаехали. Думали парк закрывать.

— Да, было время, — сказал Витек, — я тогда без ножа из дома не выходил. Всегда с ножом. А теперь вот боюсь. Как пьяный «мусора» увижу, так бежать. Не хочу опять в зону. Надоело. Я ведь в пятнадцать лет первый разряд по баскетболу имел. И по плаванью. Меня в техникум без экзаменов брали. Знаешь, какой парень был… А потом стал закладывать, и пошло…

«Выемка» и тот, «серенький», притащили еще одну ноль восемь. Я опять отказался от стакана и купил себе еще пива.

— Давай познакомимся, — сказал Витек, когда я вернулся с кружкой. — Я ведь думал, ты Юркин друг. Мы еще раз церемонно пожали друг другу руки. «Выемка» разлил портвейн, и они выпили.

— А помнишь, как с солдатами дрались? — сказал «серенький».

— С солдатами драться не надо, — сказал Юрка. — Чего с него взять. Он по своей воле, что ль, сюда приехал? Это еще хуже, чем в зоне. Там ты хоть знаешь, за что сидишь. Украл, убил или там подрался. А солдат — чего? Приходит он домой, а ему повестка: кружка, ложка и поехал… Чего его бить, он не виноват.

— Нет, — сказал Витек, — я тебе говорю: с солдатом лучше не вяжись. Шел я тут мимо части ночью. Смотрю, солдат девку у забора наладил. Я его за плечо, говорю: «Я — второй». А он мне: «Пошел ты…» — говорит. Я ему в рожу. Он мне. Ну и понеслась… Тут я наверх глянул, через забор еще лезут пять рыл. Ну, я — бежать. Откуда только ноги взялись… С солдатом лучше не связывайся.

— А чего с ним вязаться, он не виноват, — сказал Юрка.

— А ты сам кем будешь? — спросил у меня Витек. Пришлось представиться. Витек свистнул.

— Это хуже чем прокурор,

— КГБ, что ли? — сказал «выемка».

— Хуже, — сказал Витек.

Тут я попросил разрешения как-нибудь отыскать его, чтобы потолковать по душам.

— X… с тобой, — сказал Витек, — приходи. Только пораньше приходи. Вон Борька меня почему сегодня поймал, он в полседьмого пришел. Я еще сплю. А так бы ни х… он меня не нашел. Я уж пошел шляться. Я жене зарплату до копейки приношу. Девяносто рублей. Я ее никогда не обижаю. Ограблю кого или там что — ей всегда пятерка, десятка. Она мне только говорит: «Не надо мне твоих никаких денег. Только ты не пей». А я не мoгy. Как стакан попал, так все… Дочка у меня два с половиной года. Любит меня, ужас как. К ней не идет… «Я, — говорит — к папе». Я иной раз по пьянке думаю, повеситься мне… «Мне, — говорит, — денег твоих никаких не надо, не ней только… Ты на себя посмотри, весь ты порезанный, поцарапанный… То ты с ножом идешь, то с молотком, то с топором…». Ну, х… с тобой, приходи… А только я не думал, что ты это… Я думал, ты из щипачей.

В четвертой кружке пиво оказалось каким-то водянистым и кисловатым на вкус. Я с трудом допил и поднялся из-за стола. Нa прощание Юрка сам мне вручил свой адрес.

— Заходи, — сказал Юрка. — Особенно летом. В июне. У меня не дом дача. Раздевайся, загорай. Клязьма — рядом Яблонь у меня тридцать штук, а вишен не счесть. Заходи.

Я еще раз пожал руки всем четверым и вышел на солнечную мартовскую улицу.


1971



http://flibustahezeous3.onion/b/129775/read#t2

завтрак аристократа

С.Г.Боровиков В русском жанре–41

“Откололи с неё чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с ее седой и плотно остриженной головы”. Пушкин. Пиковая дама.

А напиши он, как все писали и пишут: “коротко остриженной”, где бы это невероятное, прямо-таки на ощупь, впечатление?

***

“Натуральная” смерть у Некрасова мне ближе, понятнее, необходимее всех романтических поэтических смертей: “В полдневный жар в долине Дагестана…”

“Птичка Божья на гроб опускалася // И, чирикнув, летела в кусты”. А “О погоде”?

Пушкин-то, который все про все знал, романтизм смерти переадресовал глупому Ленскому…

***

Великие творцы были аристократами духа и не зависели от “общественного” мнения, не тщились демонстрировать презрение к власти по любому поводу. Так, Валентин Серов, бывший вне политики, взялся писать портрет Николая II – интересно, денежно. А Аркадий Аверченко, политически ничтожный, но либерал, в ответ на чисто человеческое приглашение того же царя посетить его в Зимнем и почитать рассказы, ответил громким отказом, о котором с его подачи раззвонила вся “прогрессивная” пресса. Только где Серов и кто Аверченко.

***

Методы достижения всемирной славы и репутации до Солженицына обкатал М. Горький. Личное бесстрашие, вера в собственное мессианство, публичный – обязательно публичный! вызов власти, карнавальность, которую Бунин столь едко подметил в поведении, костюме, манерах Горького, и продолжил Войнович – его Сим Симыч и фамилию-то носит Карнавалов. Да и обыденные пиджачки у него, как и у Горького, не в чести. Непрестанная – устная, печатная борьба. С “contra” всегда проще – отмена крепостного ли права, свобода печати, восхваление коллективного труда, повторение как заклинания слова “земство”. С “pro” всегда случалась закавыка. Что мог предложить в качестве позитива ДАЖЕ Герцен – крестьянскую общину!

Замечу, что многажды осмеянный в роли моралиста-поучителя автор “Выбранных мест” и поучает как-то застенчиво, словно даже стыдясь за докуку – уж, извини брат, сказалось словечко по поводу, не хочешь не слушай… Да и сами советы не советы. Скорее маниловские мечты. Горький же и Солженицын за грудки хватают: делай, как велено!

“Почти невозможно представить себе этого художника с его огромным дарованием – без жезла, без посоха учительского, иногда просто без дубинки… И не в том худое, что учит миру и любви, – учить надо, а в том, что невнимательных и несогласных бьет тяжелой книжкой по голове” (И.Чегодаев о Горьком, Русская Воля, 1916, 24 дек.).

***

Москва была 1-й ступенью ссылки, что сейчас кажется невероятным. Казалось бы, какой смысл ссылать провинившегося из Петербурга в старую столицу, остающуюся культурным и умственным центром? Получается, что единственный – удалить от центра власти, от близости власти, и только это.

***

У Катаева в романе “За власть Советов”, который затем был назван “Катакомбы”, в 1941 году у “довольно известного юриста” Бачея дома не только домработница и газовая плита, но “в кухне пощелкивает машинка холодильного шкафа”. Домашний холодильник тогда был сенсацией, и был в Москве у одного человека – писателя Валентина Катаева.

Как расчетливо, чтобы не писать напрасно или опасно, он выстраивал свою тетралогию. “Белеет парус одинокий” – 1936 – чего тогда о 905 годе не написать. 2-й книгою станет по времени написания последняя по хронологии – “За власть Советов” – 1948, вынужденно переделанная к 1951 (все равно не уберегся, хотя писал о недавнем героическом прошлом). Вторая по времени публикации – третья по хронологии действия “Хуторок в степи” о смутном, но все же идейно ясным “позорном десятилетии” появилась в 1956 году, когда только-только что-то развиднелось, а уж о совсем опасном времени сразу после 1917 с белыми-красными, т.е. по хронологии 3-й роман “Зимний ветер” печатался последним в 1961.

***

“Потом Ванечка дал кому-то по морде кистью вялого винограда”. В. Катаев. “Растратчики”, 1926. “У тебя нет гарантии, что ты не получишь в “Колизее” виноградной кистью по морде от первого попавшего молодого человека”. М. Булгаков. “Мастер и Маргарита”.

Что это – Булгаков позаимствовал у Катаева, или мода тогда такая была кабацкая – бить по морде кистью винограда?

***

У Василия Гроссмана (“Жизнь и судьба”) персонаж, воспоминая гражданскую, с удивлением отмечает, что самой лихой музыкой для атаки “хоть на Варшаву, хоть на Берлин с голыми руками пойду…” была “По улице ходила большая крокодила”.

Ни герой, ни Гроссман просто не знали, что мелодия пресловутой “Крокодилы” это марш “Дни нашей жизни” знаменитого военного капельмейстера, автора многих маршей, Чернецкого.

***

“№ 36 ЗАПИСКА Г.К. ЖУКОВА И А.С. ЖЕЛТОВА В ЦК КПСС О ЖАЛОБАХ ГЕНЕРАЛОВ И ОФИЦЕРОВ-ОТСТАВНИКОВ НА ИХ ОТРИЦАТЕЛЬНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ В ПЕЧАТИ

31 июля 1956 г.

Считаем необходимым доложить Центральному Комитету, что за последнее время в центральной и местной печати стали часто появляться статьи, фельетоны и рассказы, в которых в крайне неприглядном, отталкивающем виде изображаются офицеры Советской Армии, находящиеся в отставке и запасе.

Характерно, что упор при этом делается не столько на сами факты недостойного их поведения как советских граждан, сколько на их принадлежность к офицерскому корпусу, на то, что они получают большие пенсии, живут якобы в роскоши, пьянствуют и т. п.

В саратовской областной газете “Коммунист” (рассказы Г. Боровикова) и в газете “Сталинградская правда” (фельетон в номере за 6 апреля 1955 г.) были опубликованы материалы, в которых офицеры в отставке изображаются опустившимися, никчемными людьми, носителями чуждых нам пережитков прошлого”.

***

Из писем в редакцию “Волги”.

“Григорию Коновалову

Ставлю в известность.

Одну пытались обесчестить, повредили поверхность плевы, незрелый организм 8 лет девочки понёс перелом не вынося преждевременности – верхнего отдела позвоночника, нарушение и искривления грудной клетки, сутулость плеч.

Дико.

Я хочу вот чего – надо в СССР делать медосмотр в год раз постоянно с 6 до 16 лет (организмы разные) лиц женских конечно с поврежденными плевами надо выявлять и изучать… Может это принесёт пользу людям, науке.

Если в этом есть толк, то умоляю как за своё кровное – похлопочите об этом. Читала Ваши “Истоки”. Желаю Вам и в детях, и внуках своих родить Гения, великого человека яркий талант.

Святые подземные

Могилы духи мощи

Одарят гением.

Спасибо

Ваша читатель”.

***

Как-то он, вернувшись из Москвы с пленума СП, на котором говорил хитрую речь о молодых, которых строки не прочитал, и где запил, то с вокзала, боясь идти домой, с чемоданом завернул в “Волгу”. Бегал по кабинетам и добрался до нас – меня и вмиг при виде его побледневшей Ольги Г. Тряся мокрыми корявыми усами, надолго прикрывая страшные глаза забрякшими веками, без конца брал у Г. из пачки американские сигареты (над которыми мы тряслись и лакомились) и вел провокационный разговор: как сподобился быть и даже ночевать у Леонова, как тот перед беседою накинул на телефон ватник и говорил о том, что “Николашка-то, Николашка, садить-то никого не велел, Григорий Иваныч! Александр-то, Александр Первый Иванову-то, живописцу 30 тыщ дал в Рим ехать…” и так очень долго с точными датами (память у него чудовищная, и тем более все это жутко, хотя его и давно знаю, эти точные знания, слова и определения в сочетании с грубым пьяным лицом и нарочито простецким говором), о том, как Микеланджело в каком-то храме при осмотре Папой его работы уронил сверху бревно, которое Папу по башке, и как Да Винчи тоже папу или кардинала мазнул ненароком по морде кистью, а тот лишь утерся, а сейчас всякий неграмотный деятель лезет всюду, хамит.

Потом спросив у “Ольги” разрешения спеть, что та с ненатурально заинтересованным лицом разрешила, свесил голову и без голоса, но хорошо, как умеют петь лишь в народе, запел песню про возвращающихся с боя казаков. Пел долго, вздыхая.

Во время всего этого представления раз десять спросил меня со смирением, донесу ли я “дяде Грише” до дому чемоданчик. И когда уже он стал затягивать пребывание, я напомнил. Он униженно сказал, что как только я велю, так он и пойдет. Вышли.

Он двинулся в горку пешком. “Да на троллейбусе поедем” – говорю я. Он себя хлопнул по карману: “А деньги у тебя есть, Сергей?”

Поехали.

В троллейбусе он говорил о молодых. А, вспомнил! Он еще не сказал речь на пленуме, а лишь ездил утверждать ее и во время разговора в редакции несколько раз сказал, как вызвали его в ЦК и упрашивали, а он отказывался: “Я не могу – Виль обидится, он у нас молодыми ведает”. Говорил о том, что молодые – гении, что ни Толстому, ни Достоевскому не удалось написать мать так, как они.

В троллейбусе на выходе, униженно-умильно пропускал всех вперед себя.

Были лужи (кажется, ноябрь). И тут я скажу то, меня поразившее, чего ради, собственно, я и вспомнил этот случай.

Он был пьян. Я трезв. Он стар. Я молод. Он без умолку говорил. Я молчал. Он не смотрел под ноги. Я только туда и смотрел. Но я вдруг увидел, что ноги его сами по себе ступают на редкие сухие места, и брюки и ботинки его совершенно чисты, а у меня заляпаны грязью.

Вот тут мне стало страшно. Есть в нем что-то дьявольское. И понял я его успех. Пьяный, много делающий дурного – он всегда ухитряется ступать по-сухому.

А говорил он так: “Молодые-то, Серёга, всех зачеркнули – о войне как пишут! Симонова – на х..! Бубеннова – на х..!” И еще кого-то туда же – на всю улицу. “Чье влияние, спросишь, чувствуется? В первую очередь: Достоевский. Досто-е-вский! И Бунин. Ну, Бунин, Сергей, Бунин-то, а?”

У самого дома лицо его стало совсем уже страшным, и он зашептал о том, как Василий Белов зазвал его в Вологде к себе и сказал: “Мы не должны выступать, мы должны только писать, и не открывать себя врагу. Они ведут с нами истребительную войну”.

***

В “Поднятой целине” герои не пьют. Совсем. Только белобандиты Половцев и Лятьевский.

***

“Чкалов – это был богатырь! В ЦДРИ, помню, были Ставский, я и Чкалов, еще кто-то. Валерий заказал 12 бутылок коньяка, выпили и поехали летать. У меня был очень бледный вид” (Шолохов в дневнике В. Чивилихина).

***

У Чехова дьякон говорит, что от водки бас гуще. Слыша великолепные, не только “поставленные” по-старому, по-театральному, но еще и особо звучные, мужские голоса старых мхатовцев Ливанова, Грибова, Массальского, я не могу не слышать, как в тембрах их отзываются многолетние “вредные привычки”. Без них эти великолепные голоса были бы невозможны.

***

В именах и фамилиях двух великих актёров моего времени, тёзок, родившихся в один год с разницей в один месяц, ЕвгЕния ЕвстигнЕЕва и ЕвгЕния ЛЕонова, отчего–то заметно преобладает буква Е.

***

Из мемуаров академика-кораблестроителя Алексея Николаевича Крылова:

“Невольно вспоминается образ жизни Андрея Михайловича, продолжавшийся неизменно около 50 лет до самой его смерти в 1895 г. Вставал он рано, часов в шесть, и начинал что-нибудь делать в мастерской, занимавшей две комнаты во втором этаже сеченовского дома. Каждые пять минут он прерывал работу и подходил к висящему на стене шкапчику, в который для него ставился еще с вечера пузатый графин водки, маленькая рюмочка и блюдечко с мелкими черными сухариками; выпивал рюмочку, крякал и закусывал сухариком. К вечеру графин был пуст, Андрей Михайлович весел, выпивал за ужином еще три или четыре больших рюмки из общего графина и шел спать.

Порция, которая ему ставилась в шкапчик, составляла три ведра (36 литров) в месяц; этого режима он неуклонно придерживался с 1845 по 1895 г., когда он умер, имея от роду под 80 лет. <…>

Известно, что Иван Михайлович Сеченов по окончании курса Инженерного училища, прослужив недолго в саперах, вышел в отставку и поступил на медицинский факультет Московского университета. Здесь он сблизился и подружился с С.П. Боткиным. О чем была докторская диссертация Боткина, я не знаю, но диссертация Ивана Михайловича была на тему: “О влиянии алкоголя на температуру тела человека”. Не знаю, служил ли ему его родной братец объектом наблюдений, но только через много лет, в конце 80-х годов, Иван Михайлович передавал такой рассказ С. П. Боткина:

– Вот, Иван Михайлович, был у меня сегодня интересный пациент, ваш земляк; записался заранее, принимаю, здоровается, садится в кресло и начинает сам повествовать:

– Надо вам сказать, профессор, что живу я давно почти безвыездно в деревне, чувствую себя пока здоровым и жизнь веду очень правильную, но все-таки, попав в Петербург, решил с вами посоветоваться. Скажем, летом встаю я в четыре часа и выпиваю стакан (чайный) водки; мне подают дрожки, я объезжаю поля. Приеду домой около 6½ часов, выпью стакан водки и иду обходить усадьбу – скотный двор, конный двор и прочее. Вернусь домой часов в 8, выпью стакан водки, подзакушу и лягу отдохнуть. Встану часов в 11, выпью стакан водки, займусь до 12 со старостой, бурмистром. В 12 часов выпью стакан водки, пообедаю и после обеда прилягу отдохнуть. Встану в 3 часа, выпью стакан водки… и т. д.

– Позвольте вас спросить, давно ли вы ведете столь правильный образ жизни?

– Я вышел в отставку после взятия Варшавы (Паскевичем в 1831 г.) и поселился в имении, так вот с тех пор; а то, знаете, в полку, я в кавалерии служил, трудно было соблюдать правильный образ жизни, особенно тогда: только что кончили воевать с турками, как поляки забунтовали. Так, вот, профессор, скажите, какого мне режима придерживаться?

– Продолжайте вести ваш правильный образ жизни, он вам, видимо, на пользу”.


Журнал "Волга" 2011 г. № 3

https://magazines.gorky.media/volga/2011/3/v-russkom-zhanre-8211-41.html