Category: отношения

Category was added automatically. Read all entries about "отношения".

завтрак аристократа

Эдуард Лимонов King of fools

Дождь лил уже неделю. Даже неоновые витрины затухли, и лишь шипели, замкнувшись, провода. На черной от ветра и дождя Восьмой авеню я вдруг заметил вынырнувший из распахнувшейся двери peep-show[8] знакомый силуэт в шляпе и плаще. Он поднял воротник и, сунув руки в карманы, шагнул в дождь.

Я решил последить за ним. Что делал я в потоках осенней воды в каменных аллеях Нью-Йорка? Спасался от тягчайшего одиночества. Я предпочитал лучше промокнуть, чем повеситься.

Держась поближе к стенам мелких богунеугодных заведений: венгерско-румынских закусочных, еврейских секс-магазинчиков и peep-show, мимо прижавшихся спинами к старым дверям могучих животастых черных, мимо coffee shops, воняющих противокрысиными индустриальными ядами, но не кофе, мы спустились к 42-й улице. Здесь было веселее. Неоновая опалубка была покрепче и подороже и выдержала нападение стихий. Всех ядовитых цветов плоскостями падал на корявый асфальт сорок второй дождь.

Он потрясающе выглядел даже в дождь. Он всегда потрясающе выглядел и никогда не умел воспользоваться своим внешним видом. У него было крупное, сильное лицо полковника парашютных войск, грабителя высокого класса, героя Дикого Запада, лицо Брандо в расцвете лет. Мы все зависим от нашей внешности. Почему его внешность никак не сумела поучаствовать в становлении его личности? При метре 84 роста, с рожей и статью киногероя, он был — о позор, о кретинизм! — он был поэтом! Да еще поэтом-формалистом!

Он лишь чуть-чуть наклонил голову, чтобы дождь не заливал ему глаза. Если бы я был женщиной, я бы остановился, как пораженный молнией, увидев его, героя в плаще и шляпе. К нему никто не приебывался. Группы полукриминальных черных бездельников, стоящих, несмотря на дождь, под навесами кинотеатров и магазинов на 42-й, не просили у него денег, не предлагали ему ничего и почтительно расступались, если ему случалось пересечь их пути. Меня, следующего за ним на расстоянии в десяток метров, пробовали схватить за рукав и сопровождали обычным угрожающим «Hey, man…». Я, правда, был в джинсах, в кожаном пальто и с зонтом. Но и в плаще, и шляпе они ко мне обычно умеренно приебывались… Но не к нему. Он шел, как нож, разрезая дождь, криминалов, проституток и зараженный запахом бензина, пиццы и жидкого кофе воздух. Как нож в масло вонзался он в эти субстанции. Вряд ли он даже замечал народ вокруг. Может быть, он шел и выкраивал трагедию? Однажды, еще в Москве, он уже выкроил одну и, кажется, до сих пор отшлифовывал ее. Он работал медленно.

Я не видел его больше года. Я понятия не имел, чем он занимается. Может быть, бросил поэтические глупости и занялся настоящим делом, подходящим к его лицу? Я точно знал его возраст. Ему сорок шесть лет.

Мы пересекли авеню Америки и приближались к Пятой. На противоположной стороне улицы бежала ограда сквера у Public Library. Из-за ограды, из глубины сквера, раздались взрывы и повалил густой дым. Он лишь вертанул шляпой в ту сторону, но не замедлил и не убыстрил шагов.

На Пятой — он ожидал зеленого огня, собираясь, очевидно, пересечь авеню, ожидал, хотя не было видно ни единого автомобиля, — я взял его за рукав.

— Мистер Казаков, если не ошибаюсь?

Он поглядел на меня безо всякого удивления. Разомкнулся суровый рот:

— Ха, ты…

Я открыл было рот, но зажегся зеленый огонь.

— Я на ту сторону, — сказал он и снял одну ногу с тротуара.

— Я тоже.

Мы пересекли авеню.

— Я — вниз, — сказал он и повернул в down-town.

— И я вниз.

Мне совсем не хотелось возвращаться к себе. Он был необщителен, как дикий кабан, но все же живая душа. Я знал, что его можно расколоть, что он всегда поначалу суров и неразговорчив, но вполне возможно заставить его провести с тобой пару часов. Мы молча и энергично шагали вниз по Пятой.

— Выпьем, Вилли? — предложил я, вспомнив, что киногерой любил в свое время поддать. У него было настоящее, законнорожденное иностранное имя Вилли. Во времена, когда он родился, в СССР считалось хорошим тоном давать детям заграничные имена.

— Угощаешь? — хмыкнул он.

— Угощаю. Знаешь бар поблизости?

— А который час?

— Два.

— Есть один на 30-х и Бродвее… Пойдем?

Мы зашагали, и дождь заколотил по нам с яростью.

Заведение оказалось не баром, но черт его знает каким пакистанско-индийским сараем. В скучнейшем зале с желтыми стенами и мебелью, вылитой из говна, в углу сидели несколько типов непонятной национальности и играли в шашки. Один из типов встал. Грязная белая рубашка расстегнута до пупа, шаровары типа кальсон с желтыми пятнами вокруг гульфика. Я понял, что тип знает Вилли. В улыбочке расплылись синие губы и обнажили корешки зубов.

— Виски, — попросил я. — «J&B».

— No «J&B», no «J&B»… — радостно объявил экс-житель индийского субконтинента.

— Хуй-то! — торжествующе воскликнул Вилли. — Чего захотел! «J&B» он захотел. Да у него никогда таких благородных напитков не водилось. Правда, Рабиндранат?

К моему остолбенению, гнилозубый улыбнулся еще шире и сказал:

— Плавда, плавда…

Следует сказать, что я против условных персонажей и карикатур на человека, упрощенных третьестепенных образов и ролей в жизни и в литературе. Оттого я не люблю театр, где рядом с главными героями, красивыми и имеющими полные имена, всегда копошатся: третий разбойник, четвертый солдат, хозяин трактира. Но что ты будешь делать, когда в жизни сплошь и рядом встречаются такие личности. «Хромой старик», «прыщавая официантка» — явления ежедневные. Гнилозубый — карикатура на человека — был тут на месте и скалился. Пусть на меня обидятся все пакистанцы, индийцы и жители Малайзии, Индонезии и вольного города Сингапура, но, бля, как же противно он выглядел!

— Вы что, обучаете население Нью-Йорка русскому языку, мистер Казакоф?

— Да, ликвидирую неграмотность. Чтоб они были готовы, когда наши придут… Скажи «здравствуйте», Рабиндранат.

— Здратуте… — весело проквакал индо-пакистанец и загоготал. Он начинал мне нравиться. За карикатурным фасадом и третьестепенной ролью, может быть, скрывалось пылкое сердце и незаурядный ум.

— Молодец, бля… Привык… Отзывается на Рабиндраната. — Вилли вынул руку из кармана плаща и вдруг — жест необычайный, так как Вильям Казаков был до болезненности брезглив, — потрепал карикатуру на человека по жирной щеке. — Настоящее его имя в три раза длиннее, так я называю его Рабиндранат, в честь Тагора. У него можно купить или калифорнийского вина, или, что, естественно, дороже, бутыль итальянского, скисшего … или жидовского сладкого…

— Может быть, пойдем куда-нибудь в другое место?..

— Вокруг все закрыто. Нужно или пиздячить обратно в up-town, или идти в Гринвич-Виллидж, где цены, как ты сам понимаешь, ну его на хуй. Можем купить у Рабиндраната бутыль и пойти ко мне в отель.

Мы выбрали «жидовское сладкое», как называл израильское вино Вилли за то, что оно жирнее. Имелось в виду, что оно гуще, больше забирает, в нем больше градусов.

— Twenty dollars, — сказал Рабиндранат, вынеся нам пыльную бутылку с разорванной этикеткой. На ней Саломея исполняла танец с головой Иоанна на подносе.

— Ты что, охуел, Рабиндранат? Посмотри на него? И не засмеется…

— Ten dollars, — сказал Рабиндранат и посмотрел мимо Вилли на стену за ним. На стене, меж двух бамбуковых планок, висела акварель, изображающая раджу на столе, охотящегося на смехотворного тигра или леопарда, похожего на драную кошку.

— Дай ему два доллара, — сказал Вилли, — и пусть идет на хуй.

— У меня только пятерка.

Казаков вынул из моей руки пятерку и сунул Рабиндранату.

— Держи пять bucks и тащи еще бутылку.

Рабиндранат довольно осклабился, сунул пятерку в карман грязных шаровар и исчез за занавеской. Возвратился с еще более запыленной бутылью «жидовского сладкого». Отдал ее мне и вдруг поклонился Вилли.

— Видишь, как с ними надо. Твердо. Если ему позволить, он тебе на голову насрет. Нужно твердо. Ну-ка, Рабиндранат, — забыл, как полагается? — целуй руку!

К моему полному остолбенению, Рабиндранат наклонился и сочно поцеловал руку поэта Вильяма Казакова.

— Ни хуя себе… Что все это значит?

— Я похож на одного из их Богов! — гордо объяснил Вилли.

— На какого же?

— Он мне говорил, но я забыл. Я в их мифологии ни хуя не разбираюсь, хотя и учил их историю в университете… Ну что, здесь останемся или пойдем ко мне?

— Как же ты можешь быть похож на индийского Бога, когда они все жирные и щекастые…

— А вот хуй-то! Ты путаешь индуистских Богов с Буддой, который происходил из монгольского клана Шакья, как сейчас доказано. Боги индуизма — арийцы, как и я. Индо-европейская группа…

— ОК, — сказал я, — пойдем к тебе. Бог должен соблюдать дистанцию между собой и поклоняющимися. — Поправив шляпу на голове индийского божества, сжимая в обоих руках бутыли, он пошел к двери. Я за ним.

«Кинг Дэвид» был стар и густо населен. Он был в большой моде у приезжающих в Нью-Йорк испугаться малосостоятельных провинциалов. В особенности у являющихся на специальных автобусах со среднего Запада Соединенных Штатов туристов-пенсионеров. Днем 28-я улица кишела седоголовыми. В полтретьего ночи она была мертва. Лишь почему-то светился всеми огнями coffee shop в холле отеля. Зевая, задумчиво глядел на дождь старый официант в красной пилотке.

— Они хотят меня выжить, — сказал мне Казаков в elevator. — Но хуй-то им удастся!

«Хуй-то» было его наиболее употребимым выражением. Не ругательством звучало оно в его исполнении, но каждый раз особенной высоты степенью, как бы индикатором крепости. Для той же цели в полиграфии служит восклицательный знак. Иногда он произносил такое «хуууй-тооооооо!», Что оно звучало, как три восклицательных знака.

— Ты что, шумишь и дерешься с соседями?

— Шутишь? Я даже на машинке не печатаю теперь. Я выклеиваю тексты. — Мы вышли из elevator и направились к его двери по коридору типа тех, которые ведут от камеры смертников к комнате с электрическим стулом.

— Я поселился здесь хуй знает когда и плачу им столько же, как платил хуй знает когда, а по закону они не могут увеличить мне плату за комнату. Ха! — Он сунул ключ в замок его двери. — Они теряют на моей комнате деньги. Им выгоднее сдавать ее подневно пенсионерам. А я плачу им помесячно, как было договорено. Сейчас они объявили, что будут делать в моей комнате ремонт. Хуй-то!

Он включил в комнате свет и, не снимая шляпы, сбросил с себя туфли.

— А я пошел к еврею Шапиро, к адвокату, и еврей сказал мне, что я имею полное право послать их на хуй с их ремонтом. Вот как. — Он опустился на кровать и поднял ногу. Ступня была залеплена газетой. Я закрыл за собой тяжелую, завернутую в грязное железо дверь.

— Ноги меньше промокают и не мерзнут… — объяснил он газету и стал срывать промокшие и рваные ее куски со ступней. Обнажились серые шерстяные носки. Вытертый moquette[9] y кровати выглядел теперь, как нью-йоркский асфальт. В довершение всего он содрал с себя и носки и босиком прошелся по комнате. В плаще и шляпе.

— А где бутылки?

Он сам поставил «жидовское сладкое» на кинг-дэвидовский приземистый комодик у двери. Я указал ему на бутылки. Покопавшись в ящике комодика, он извлек штопор. Ввинтил его в пробку и, опустив бутылку на пол, зажал ее ступнями босых ног. Потянул. Он, вне всякого сомнения, эпатировал меня. Когда он не преследовал цели эпатировать народ вокруг, он был чистым холостяком, бедным, но гордым Вильямом, у которого каждый предмет находился на своем месте. Хаос воцарялся вокруг него лишь в моменты поэтических вдохновений. Стаканы у него были грубые, сильные и небьющиеся, из дутого, буграми, мутно-зеленого стекла. Все жидкости, наливаемые в этакий стакан, выглядят мутно-зеленой дрянью. Но, возможно, хватить его об пол — и он подпрыгнет от пола.

— Твое! — Он сунул мне в руку бугристый сосуд и поднес свой ко рту. — Фу, мерзость какая…

Выпив, он снял шляпу. Седой красивой волной зачесаны были назад волосы. Густые брови потомка кубанских казаков хищно взлетали вверх. Крупный нос с чуть заметной классической горбинкой, как у римских сенаторов, мощно засел над сильными губами.

— Хорошо выглядишь, — сказал я.

— А хуля ж! — Он снял наконец плащ и, выдернув из-за занавески, закрывающей входную дверь, вешалку из проволоки, распялил на ней плащ. Под плащом на нем был серый костюм с большими плечами.

— Мамаша опять звонила… — сказал он и сел на кровать, указав мне на стул.

Я решил сделать вид, что не расслышал его.

— Ты прямо дэнди заделался, Вилли, — сказал я, разглядывая его костюм. — Какой стиль!

— Хуйня, в thrift shop[10] купил за 15 долларов… Мамаша жалуется, зовет меня, а я не могу ей признаться, что мне еще рано… Нельзя еще сейчас. Пришлось уговаривать… Поскандалили… Жалко мамашу…

Мамаша его умерла. Я сам видел телеграмму, присланную ему два года назад из СССР в «Кинг Дэвид». Вопреки телеграмме и здравому смыслу, он утверждает, что мамаша звонит ему время от времени. Он не утверждает, что она звонит ему из Москвы, он ни разу не сказал, что мамаша жива. Она ему «звонит». Понимай как знаешь. Опять-таки, он ни разу не сказал, что мамаша звонит ему по телефону. Получается, что мамаша коммюникирует с ним с того света… Мать озабочена жизнью Вильяма, в частности тем, что, дожив до сорока шести лет, он так и не женился. В предыдущее по времени сообщение с мамашей родительница хбеждала Вильяма образумиться, наконец остепениться, найти себе «настоящую профессию», после чего Вилли (он всегда любил мамашу и слушался ее при жизни) отказался от welfare-пособия и устроился клерком в City-Hall. Таким ловким маневром он обошел мамашу, сменив профессию welfare recipient на профессию клерка. И сохранил за собой право писать стихи, обойдя эту свою профессию хитрым молчанием.

Собственно, «писать стихи» следовало бы заключить в кавычки, поскольку Вильям Казаков никогда стихов не писал. Он их выкраивал из стихов других поэтов, живших до него, он успешно соавторствовал с Пушкиным, Блоком, Пастернаком и Шекспиром! Он выкраивал, распарывал и перелицовывал, работал, как мой знакомый хромой черный Джо по кличке Боллс. Джо реконструировал одежды при cleaning shop на Вест 23-й улице — Казаков перешивал классиков.

— Бляди мы все, — сказал он. — И ты, и я.

— Очень может быть, — согласился я. — А чего это ты вдруг?

— Чего, чего… — Он резко встал с кровати и налил, разливая, рывком, вина в стаканы. Несколько крупных винных капель шлепнулись на его босые ноги. — То, что я не могу к мамаше сейчас… Пока свою работу не закончу, не могу. А вообще-то обязан, сын ведь…

— Но ты ведь не единственный ее ребенок… У тебя же сестра есть… Почему она… — Я не добавил «не отправится на тот свет повидать мамашу». Когда вы разговариваете с прочно сумасшедшими людьми, следует полностью войти в их систему логики и отказаться от употребления вашей. Тогда все прекрасно.

— Мать не любит Верку, — возразил он сердито. — Верка — корова, не умеет обращаться с мамашей. Она раздражает мамашу, перечит ей… Держи! — Он сунул мне в руку стакан, и я едва успел подхватить его. Он сердился на себя, на меня и на Верку из-за того, что мы не умеем обращаться с его мамашей.

— Мамаша в конце концов расплакалась… — закончил он и повернулся к окну.

Сказать «прошел к окну» было бы неверно, так как все в его камере было рядом. За окном дождь лил не душевым потоком, но океанским прибоем заливало стекла. И сквозь прибой в верхнем левом углу размывались вновь и вновь, всякий раз по-иному, цветные огни. Я знал, что это Empire на 34-й улице. Шмыгнув носом, он повернулся ко мне.

— Я теперь только у Рабиндраната алкоголь покупаю. Меня тут отравить пытались. Чуть не загнулся. Кровью блевал…

— Ну, если всерьез хотят отравить, то могут и Рабиндранату бутыль подсунуть, — заметил я. — Чего им стоит… Войдут, один Рабиндраната отвлекает, а другой к его бутылям свои подсунет…

— Невозможно. Рабиндраната хуй наебешь. Рабиндранат — хитрая индийская лиса. Это он с виду такой распиздяй, а…

В соседней комнате глухо шлепнула дверь и включили музыку.

— Магги явилась! — Судорога метнулась по его лицу. — Проститутка черная. Соседка, — пояснил он. — Это она, стерва, с ирландцем договорилась, чтоб он мне яду в бутыль подмешал…

Опять напомнив о себе, что у чокнутых своя железная логика, я все же не удержался от вопроса:

— Какие же, ты думаешь, у нее мотивы, Вилли?

— Как какие? — возмутился он. — Хэ, это ж и дураку понятно. Комнату хочет занять. У меня же лучшая комната на этаже. Угловая. Она и больше на пару метров, и окна у меня три, а не одно, как у нее. Ты думаешь, почему они хотят меня выжить? Потому что Магги при помощи своей черной пизды вертит всеми ими здесь в отеле, от менеджера до уборщиков.

— А кто такой ирландец?

— Продавец в liqueur-store напротив. Я у него до Рабиндраната отоваривался. Пока Магги с ним не снюхалась.

Съехав на стуле, я глядел лишь на его ноги, не поднимая взгляда выше колен. Он непрерывно двигал ступнями, притопывал ими, шевелил пальцами, закладывал самый большой палец на два следующих по величине. Серые брючины покачивались над молочными кубанскими лодыжками, поросшими блондинистыми волосами. Голос его доносился до меня невнятно и кусками, как болтовня доносится с высокого этажа до уличного прохожего, выпадая из открытых окон…

А чем, собственно, его видение мира безумно? — осмелился я наконец сформулировать свою мысль. Жизнь Вильяма Казакова пронизывается силовыми полями, исходящими от двух женщин — мамаши и Магги. Мамаша, очевидно, имела такое сильное влияние на сына при жизни, что, и физически скончавшись, продолжает смещать Вильяма и отклонять. Магги, разумеется, мирно себе проституирует, не помышляя об обитателе соседней комнаты, вспоминая о мужчине с седыми волосами, лишь встречая его в холле или в elevator. И вовсе она не помышляет о захвате его комнаты. Это старомодное заблуждение Вильям Казаков вывез из слаборазвитого Советского Союза, где жилплощадь во времена его юности была дороже драгоценных камней. Это там соседи десятилетиями вынашивали коварные планы с целью погубить соседа и захватить его жилплощадь. Интриговали, запугивали, отсасывали керосин из примусов и плевали в борщи. Борьба велась всеми способами, от обращения к знахаркам до мордобоя, убийств и нелегального прорубания дверей в стенах. Магги, может быть, ни о чем не думает, просто не умеет думать. Ничего удивительного, б’ольшая часть населения земного шара не умеет думать. Может быть, Магги drug-addict[11] и все ее счастье в мире заключается в ежедневной порции героина. Или она алкоголичка — черные часто бывают алкоголиками — и целый день лакает «Порто»… Ей наплевать, куда приходить отсыпаться утром. Если однажды она обнаружит, что может платить за лучший отель, она переедет в лучший. А скорее всего — в худший… Черные проститутки обычно опускаются по социальной лестнице, а не поднимаются по ней…

Но это я так думаю. Для Вильяма же Казакова Магги — Цирцея, превратившая мужчин отеля и хозяина liqueur-store в свиней. Индийский бог — Вильям Казаков живет в напряженном мире, пронизанном пересекающимися и взаимовраждебными силовыми линиями и полями. Камень мостовой влияет на подошву мистера Казакова, запыленное дерево в Централ-Парке источает едкие слабо-зеленые биоволны и может дурно повлиять на голову мистера Казакова, если мистер задержится под его листвой. Я вспомнил, как он, я и еще несколько эмигрантов расположились однажды ка пикник в Централ-Парке. Через четверть часа (он все время подозрительно задирал голову) Вильям предложил нам сменить место. «Это плохое дерево», — сказал он и хмуро указал на самое обыкновенное старое дерево над нами. Индийский бог живет в мире, где каждый звук и всякое цветовое пятно имеет значение. Каждый удар, трение, касание предмета о предмет происходят не просто так, но с тайными целями. И цели эти известны Вильяму Казакову. Магги, оттопырив черный пухлый зад, возвращается на рассвете домой, усталая и пьяная, царапая каблуками moquette в коридоре. А мистер Казаков не спит, жилистым заряженным нервностью стейком лежит меж двух простыней и видит Магги-Цирцею сквозь стену. Всякий каблук Магги выдирает не мелкие шерстинки синтетического moquette, a вычесывает блошек из метафизического подшерстка мира. И никто никогда не убедит мистера Казакова, что это не так.

Вне сомнения, Вильяма Казакова считают в отеле чокнутым, основываясь на его сверхчеловеческом высокомерном поведении. Считает его чокнутым и Магги. И я считаю его чокнутым… Себя я считаю нормальным человеком, пусть и потерпевшим только что жизненное поражение. «Мамаша»? Моя мать менее важна для меня. Она живет в СССР, куда я никогда не смогу попасть. Три года я не видел мою «мамашу». Скоро, как на счетчике такси, цифра лет сменится: «4», «5», «6»… Фактически мать мертва для меня, и несколько писем в год, мною получаемые, вовсе не непреложное доказательство ее существования. Если кому-нибудь вздумается меня дурачить, присылая мне письма и после смерти моей матери (предположим, с болью в сердце, но предположим), это будет сравнительно легко сделать. Я верю в существование моей «мамаши», не видя ее, Вилли верит в существование своей. И он совсем не намного отклонился от нормальной логики.

До того как я заметил фигуру Казакова на желтом фоне параллелепипедной дыры, ведущей в peep-show, что делал я? Я шагал и злобно ругал вслух свою бывшую жену. Я обвинял ее в том, что я живу один, без женщины, что интервью со мной не напечатала «Village Voice», я нелогично обвинил ее даже в этом депрессивном потопе с небес! В том, что небо над Нью-Йорком уже неделю черное!.. Вильям верит в то, что Магги отравила его ядом, подсыпанным в алкоголь, снюхавшись с ирландцем. Я верю в то, что моя женщина отравила мою жизнь, сделала мое существование больным, смертельно опасным, снюхавшись с французом. Я, правда, виню ее больше, чем француза. Но ведь и Вилли больше винит Магги, чем ирландца. Я считаю, что жена ушла от меня с целью заполучить богатого мужа. Вильям считает, что Магги пыталась отравить его с целью заполучить его комнату. Его аргументы столь же весомы, как и мои. Или столь же безумны…

На деле же мир равнодушно плещется вокруг. Иллюзии Вилли, мои иллюзии — это мы их создали сами. Мы — создатели наших миров. Мы с ним одинаково безумны или одинаково нормальны…

— Понял? — закончил он фразу, которой я не услышал. Как и сказанные им до этого десятки фраз.

— Понял.

— А ты говоришь.

Вилли расстегнул пиджак и ослабил галстук. Он методически скреб босыми ступнями о старый moquette комнаты, разводя их в стороны от ножек стула и вновь сводя. Отхлебнув «жидовского сладкого», он, словно дегустатор, ополоснул рот вином. Лицо его выражало удовольствие. Пыльные коридоры отеля (край платья Цирцеи-отравительницы спешно утягивается за угол), ирландец (обязательно рыжий), восседающий за кассой liqueur-store, гнилозубый Рабиндранат, целующий ему руку, — напряженный хичкоковский мир, окружающий его, нравился мистеру Казакову. Ему хорошо было жить в таком увлекательном мире. Я был готов забить пари на бутылку «жидовского сладкого».

Мы допили вино, и я встал. Он был суровых нравов. Он никогда не оставлял товарищей у себя. У него было достаточно подушек и матрасов и мягкой рухляди, накопленной за годы безвыездной жизни в этом клоповнике. Но мамаша раз и навсегда наказала ему не оставлять товарищей на ночь. «Это цыгане ночуют табором, Вилик», — может быть, сказала ему мамаша.

— Я повалю, — сказал я.

— Я выйду с тобой. Хочу пробздеться.

«Пробздеться», возможно, принадлежало словарю его отца, о котором Вильям Казаков никогда не упоминал. Да и был ли у него отец? Не зачала ли «мамаша» от Святого Духа?

Он не стал заматывать ноги в газеты. Сменил шляпу. Мы вышли. Все так же лил дождь.

Мы прощались на углу 34-й и Пятой авеню, когда шумная толпа молодежи, выплеснувшаяся из диско, окатила нас. Поднырнув под мой зонт, молоденькая, красноволосая панкетка с цепями вокруг шеи и бритвенными лезвиями в ушах, ударилась о широкую грудь кубанского казака. Подняла глаза на суровое лицо. «What a man!» — взвизгнула она в истерическом восхищении.

Вилли брезгливо оттолкнул девчонку. «Мамаша» таких не одобряла.



Из сборника "Коньяк "Наполеон"

http://flibustahezeous3.onion/b/114320/read#t1
завтрак аристократа

В.С.Токарева Размышления по поводу

Однажды, в советские времена, меня пригласили в сад «Эрмитаж» на встречу с читателями.

Я согласилась и приперлась в сад «Эрмитаж» в полном боевом оперении: платье от спекулянтки, прическа от парикмахера Жана – армянина из Франции.

Встреча происходила на свежем воздухе. Читателей собралось немало, человек сто, а может, двести. Они сидели на скамейках, а я перед ними за отдельным столом.

Читатели, как правило, женщины от сорока до шестидесяти, но попадаются и мужчины. Редким и драгоценным вкраплением. Для меня это означало, что меня читают не только женщины, но и все люди.

Я читала свой последний рассказ. Отвечала на вопросы. Атмосфера сложилась дружественная. Я нравилась читателям, а они – мне.

Неожиданно от читателей отделилась объемная фигура, прошествовала не торопясь и остановилась возле моего стола. Далее последовал монолог минут на тридцать.

Я не стала ее перебивать и слушала вместе со всеми.

Прежде всего, я ее узнала. Это была довольно известная журналистка Надежда Сидорова. Она часто мелькала в телевизионных передачах и была интересна своими «НЕ»: НЕ-молодая, НЕ-красивая, НЕ-изящная. Весила полтора центнера. Ходила в длинных юбках, носила шляпы. Этакий носорог в шляпе. Она ничего не стеснялась: ни своей формы, ни содержания. И это содержание она охотно выкладывала перед желающими послушать.

В сад «Эрмитаж» ее никто не приглашал. Она воспользовалась случаем. Ей хотелось внимания и успеха. Вдобавок ко всем «НЕ» можно прибавить еще одно: НЕ-скромна.

Я ничего не имела против ее появления. Наоборот. Я устала. У меня открылась возможность помолчать и отдохнуть. Я сидела и с удовольствием слушала ее историю.

История такова: она поехала в дом отдыха и познакомилась там с мужичком и у них завязался роман. Когда они вернулись в Москву, захотелось роман продолжить, но негде. У Надежды дома муж, у него примерно то же самое: семья.

Надежда договорилась с подругой, та дала ключи от своей квартиры. Квартира находилась на выселках в спальном районе, не то в Выхино, не то в Братеево. У черта на рогах. Надежда тщательно готовилась к встрече: купила бутылочку, приготовила мясо с приправами, взяла магнитофон (тогда это была кассетная бандура, довольно неподъемная) и со всем этим, нагруженная как осел, поехала в Выхино или Братеево. Своему любовнику она продиктовала адрес по телефону, и после работы он поперся на зов любви на трех видах транспорта: троллейбус, метро с двумя пересадками, автобус шесть остановок. Добравшись до нужной остановки, он долго бродил между одинаковыми домами. Никаких указателей, прохожие тоже путались.

Все плохое кончается когда-нибудь. Мужичок нашел наконец нужную квартиру.

Надежда включила свой магнитофон, полилась тихая музыка, танго тридцатых годов, музыка забытого ныне композитора Строка.

Надежда была в длинной юбке и в шляпе с широкими полями. Она поплыла на кухню, чтобы подогреть мясо. Любовник скинул ботинки, лег на диван. И заснул. Устал, бедный. Рабочий день, плюс дорога, плюс возраст. Не много, но и не мало, пятьдесят два года.

Когда Надежда появилась из кухни с выпивкой и закуской, ее любимый храпел как заведенный трактор. При выдохе его губы отдувались и получался звук «пу-у»… Носки были чистые, но с дырой на большом пальце – минус жене. Его живот лежал рядом с ним, как отдельный. Нужна ему эта любовь? И сколько хлопот вокруг такого простого дела…

Надежда рассказывала ярко, смешно. Вышучивала себя, не стесняясь. Только талантливая и сильная личность может вышучивать себя прилюдно. Однако есть действия, которые делать можно, а говорить о них нельзя. Туда же относится грех прелюбодеяния. Люди – не собаки, у которых соитие бывает раз в год. Человек делает это много чаще, но сие личное дело каждого и не выносится на коллективное обсуждение.

Содержание выступления было сомнительное, но форма – выше всех похвал. Рассказывала Надежда замечательно.

Я писатель, ценю слово. Для меня очень важно, как человек звучит. Но зрители не смеялись, скорее недоумевали.

Надежда окончила монолог и ждала реакции. Поднялась женщина средних лет, похожая на учительницу, и сказала:

– Вы выдаете свои недостатки за достоинства…

По рядам прошел одобрительный гул.

Надежда Сидорова воочию убедилась: ее не поняли и не приняли. Подумала, наверное: «Ну и хрен с вами» – и удалилась восвояси. Обиделась. Она старалась, хотела как лучше, для них же и старалась, метала бисер перед свиньями…


Я потом долго думала: зачем она вылезла? Хотела внимания, это понятно, но это не все.

Надежда – талантливый человек. Этот талант давит на крышку, как пар у закипевшего чайника. Нужно выпустить пар. И она его выпускает. Рассказывает и сама упивается своим рассказом, и ради красного словца не пожалеет мать и отца, и тем более себя. Что касается ее «НЕ», она не может стать моложе, изящнее, поэтому не прячет недостатки, а стилизует их: юбка, шляпа. Ее прием, ее оружие – эпатаж. Она будоражит людей. Они только успевают вздрагивать.

Через какое-то время я увидела Надежду по телевизору в обществе молодого любовника. Это была желтая сплетническая передача, а обыватели обожают сплетни.

Любовник Надежды Сидоровой – мальчик двадцати четырех лет, похожий на Джорджа Клуни, облегченный красавец, пустой и бедный. И дурак, судя по всему, иначе бы не лез на всеобщее обозрение в обнимку с носорогом.

Первое, что я подумала: а где его родители? Куда они смотрят? Во что превратится его душа после такой откровенной продажи?

А вдруг он ее любит? А вдруг…


На другой день после желтой передачи я пошла гулять. Мой путь лежал мимо детской песочницы. Дети сиротливо ковырялись в песке, а няньки сбились в кружок и горячо обсуждали «Джорджа Клуни» с Надеждой.

– Позорище! – заключила домработница Люба.

– А почему? – не согласилась Другая.

– Потому, что он ей внук. Поэтому.

– Ну и что? Сидорова – молодец. Она взломала стереотип. Я тоже себе молодого заведу.

– Не с ровесником же ей спать! – поддержала Третья. – Ей сколько? Шестьдесят? Значит, ее партнеру должно быть семьдесят. Дед.

– Почему обязательно семьдесят? Можно и сорок. Мордюкова тоже молодых любила…

– Мордюкова была с магнитом, – заметила Люба. – Сколько угодно молодых, которые никому не нужны, а есть старухи – с магнитом, в них до старости влюбляются. Лиля Брик, например.

– Эдит Пиаф, – подсказала Другая.

– Анна Ахматова, – добавила Третья.

«Какие образованные домработницы», – подумала я и пошла мимо. Неудобно стоять и подслушивать. Надо либо подойти, либо двигаться дальше.

Я услышала мнение народа: «Сидорова взломала стереотип».

Всегда считалось, что, переступив через шестьдесят лет, женщина переходит в статус бабушки-старушки и должна сидеть со спицами в руках и вязать внукам шерстяные носочки… В шестьдесят лет что-то заканчивается, а что-то начинается. Начинается свобода. А свободой каждый распоряжается по-своему.


Надежда Сидорова умерла вскорости. И магнит не помог. Но она так и осталась в моих глазах: круглолицая, лукавая, неповзрослевшая.

Хорошо, что она была.




Из сборника "Муля, кого ты привёз?"

http://flibustahezeous3.onion/b/401304/read
завтрак аристократа

Сергей Борисов "Давайте флиртовать, товарищи!" 2019 г.

В среде молодежи начала ХХ века игру "Флирт цветов" одни боготворили, другие считали пошлостью


Игра "флирт цветов" получила распространение у молодежи из состоятельных и образованных кругов русского общества в ХIХ в. С 1920-х по 1960-е гг. "флирт цветов" продолжал бытовать в СССР, но сама игра официально оценивалась как мещанская забава.


Ф. Андреотти. Послеобеденный чай.
Ф. Андреотти. Послеобеденный чай.

"Шепча, бледнею и смолкаю"

Игра "флирт цветов" представляла собой обмен карточками (письменными репликами "амурного" содержания) между сидящими за столом участниками. Одна - изнаночная - сторона карточек выглядела на манер "рубашки" игральных карт, на другой стороне значились названия цветов в паре с короткими фразами ("там были разные названия вроде бы цветов ... тубероза какая-то, иммортель и лакфиоль какие-то, а возле них ... напечатано ... "Вы располагаете собой?" или "Шепча, бледнею и смолкаю")1.

Названий цветов было много, много было и фраз, запомнить, какая фраза на какой карточке соответствовала какому цветку, было невозможно или трудно. Один участник передавал другому карточку (вероятно, изнаночной, одинаковой для всех, стороной вверх, чтобы не видели другие) и произносил название цветка. Получивший карту участник игры-общения отыскивал глазами название цветка и читал написанную возле него фразу. Затем он подбирал приличествующую, на его взгляд, фразу из имевшегося у него набора карточек и передавал собеседнику, произнеся вместо фразы название находящегося рядом с ней цветка.

Возникновение игры "флирт цветов" в России относится к XIX в. Однако отраженное в литературе ее бытование относится лишь к ХХ в. В воспоминаниях С.В. Хлудова, описывавших "быт, будни и праздники купеческой династии", действие (судя по строчке: "Года три тому назад, во время революции 1905 года...") происходит в 1908 г. Себя автор воспоминаний, оформленных в виде рассказа, вывел под собственным именем:

"В десять часов вечера начались танцы ... Сережа побрел к террасе, где на плетеных стульях и креслах сидели группами и парами молодые люди и девушки, отдыхавшие от танцев. Некоторые играли в игру "Флирт цветов". Игра заключалась в обмене карточками, на которых были напечатаны названия различных цветов, и каждому названию соответствовал либо вопрос, либо ответ игривого свойства. Например, алмаз спрашивал, нравятся ли вам брюнетки. Алмаз утверждал, что в любви мало радости, но много слез. Игра эта уже одним своим названием вызывала у Сережи отвращение..."2

Итак, 1908 г. - наиболее раннее время, относительно которого имеется свидетельство о бытовании игры "флирт цветов" в среде состоятельной молодежи.


Обложка книжки с правилами игры "Флирт цветов".
Обложка книжки с правилами игры "Флирт цветов".

"А вы мне совсем не нравитесь"

В автобиографическом "Юношеском романе" В.П. Катаева содержатся воспоминания о 1912-1914 гг. Действие происходит в Одессе. Лирическому герою примерно 14-15 лет: "Мои романчики проходили ... с мучениями ревности. Но, в общем, это были пустяки: ...письмецо на голубой бумаге, стишки в альбом ... или во время игры во флирт цветов застенчиво переданная карточка с надписью "фиалка", что значило "я вас люблю"3.

Действие книги Галины Остапенко (1908-1971) "Я выбираю путь", рисующей "картину жизни одного из волжских городов..."4, происходит в 1922 г. Автору книги тогда было 14 лет, что совпадает с указанным в тексте возрастом посещающей занятия скаутов героини, от лица которой ведется повествование.

"Я иду на вечеринку!.. Пригласила меня Лялька Мандельштам. Вернее всего, из-за Сережи... Все знают, что он без меня не пойдет. А она к нему неравнодушна, по-моему. Из младших никого, кроме меня, не будет. Придут Зина, скаутмастер и какие-то Лялькины кавалеры. Впрочем, какая же я младшая? Мне пятнадцать через месяц!..

- Сыграем во "флирт цветов", господа? - предлагает Лялька, кокетливо взглядывая на Сережу, и раздает всем карточки.

Сейчас же чья-то рука протягивает мне карту. Я поднимаю глаза. Рука принадлежит одному из юношей...

- Гелиотроп! - произносит он значительно и смотрит на меня...

Ищу на карточке "гелиотроп" и читаю: "Вы мне нравитесь". ... Я чувствую, что краснею, и беспомощно ерзаю на диване.

- Пошли ему вот это: "сирень", - сквозь зубы говорит Сережа и подсовывает мне свою карточку.

Где это "сирень"? Ах, вот: "А вы мне совсем не нравитесь"..."5

Если в повести Остапенко игра "флирт цветов" организуется представителями "буржуазных" (мелкобуржуазных) слоев, то в романе Николая Островского "Как закалялась сталь" играм с поцелуями и "цветочному флирту" - в том же 1922 г. - предаются мещански настроенные представители рабоче-комсомольского слоя.

"Слушай, Павлуша... Сходим сегодня на вечеринку, у Зины Гладыш сегодня собираются ребята..." - настойчиво уговаривала его Катюша. Большеглазая малярка Катя - хороший товарищ и неплохая комсомолка. Корчагину не хотелось обижать дивчину, и он согласился... В квартире паровозного машиниста Гладыша было людно и шумно. Взрослые ... перешли во вторую комнату, а в большой первой и на веранде ... собралось человек пятнадцать парней и девчат... Когда Катюша провела Павла через сад на веранду, там уже шла игра, так называемая "кормежка голубей". Посреди веранды стояли два стула спинками друг к другу. На них, по вызову хозяйки, руководившей игрой, сели парнишка и девушка. Хозяйка кричала: "Кормите голубей!" - и сидевшие друг к другу спиной молодые люди повертывали назад головы, губы их встречались, и они всенародно целовались. Потом шла игра в "колечко" и "почтальоны", и каждая из них обязательно сопровождалась поцелуями. ... Для тех, кого эти игры не удовлетворяли, на круглом столике, в углу, лежала стопка карточек "цветочного флирта". Соседка Павла, назвавшая себя Мурой, девушка лет шестнадцати, кокетничая, протянула ему карточку и тихо сказала: "Фиалка"... Сейчас, когда он навсегда оторвался от мещанской жизни ... вечеринка эта показалась ему чем-то уродливым и немного смешным. Как бы то ни было, а карточка "флирта" была в его руке. Напротив "фиалки" он прочитал: "Вы мне очень нравитесь". Павел посмотрел на девушку. Она, не смущаясь, встретила этот взгляд. "Почему?" Вопрос вышел тяжеловатым. Ответ Мура приготовила заранее. "Роза", - протянула она ему вторую карточку. Напротив "розы" стояло: "Вы мой идеал"... Корчагин повернулся к девушке и ... спросил: "Зачем ты этой чепухой занимаешься?.."6

Пышно и ярко цветет мещанство"

Знакомство с мемуарами журналиста-международника В.М. Бережкова (1916 года рождения) позволяет получить информацию об игре в 1927-1928 гг.: "Год в пятом классе, - вспоминает он, - был, пожалуй, самым счастливым в моем детстве... Запомнились и вечеринки, которые мы обычно устраивали в просторной квартире ... Шурки Цейтлина... На таких вечеринках мы читали ... стихи, устраивали самодеятельные концерты, играли в лото, в бирюльки и в сохранившийся с дореволюционных времен и еще остававшийся популярным среди молодежи из интеллигентных семей утонченный "флирт цветов", когда каждому выдавалась карточка, где под названием цветка значились изречения из произведений классиков. Назвав цветок и адресовав его партнерше, передавали послание, не произнося его вслух. Светлое, безмятежное время..."7

Орган Центрального бюро детской коммунистической организации им. В.И. Ленина при ЦК ВЛКСМ журнал "Пионер" в 1931 г. писал обличающе: "Пышно и ярко ... цветет кое-где мещанство. Собираясь друг у друга, ребята играют "во флирт". ... При лампе слышны вполголоса читаемые стихи Есенина... Девчата заводят альбомы... Устраиваются вечера с вином..."8

Мелькает упоминание о картах цветочного флирта и в рассказе Бориса Горбатова "В зимнюю ночь" 1937 г.: "Среди книг на пыльной полочке я вдруг увидел старые, пожелтевшие листки картона. "Флирт цветов! - удивленно воскликнул я. - Давайте флиртовать, товарищи". Я роздал карты, но никто ничего не понял в них... "С чем это кушают?" - вежливо спросил механик. С флиртом цветов он столкнулся впервые на маленькой фактории за Полярным кругом. Любопытно, как попали сюда эти засаленные карточки? Я послал механику орхидею: "Орхидея. Вы - кокетка, вы играете моим сердцем". Но флирт не имел успеха. Скоро все отбросили карты"9.

В повести Мориса Симашко "Гу-га", созданной, по-видимому, на автобиографических материалах (автор пишет в посвящении: "Моим товарищам из 11-й Военно-авиационной школы пилотов"), рассказывается о времяпрепровождении курсантов в 1941 г., в первые месяцы войны: "Мы заходим во двор... Заходим со своим букетом. Ирка с Надькой накрывают скатертью стол. Третья девочка - их подруга - носит чайную посуду. Появляется из кухни Иркина мать ... руки у нее в муке... У Ирки отец был каким-то районным начальством и сейчас на фронте. Мать работает в райисполкоме. Дом у них хороший... В доме есть шкафы, буфет, кровати с никелированными спинками... Мы пьем маленькими рюмками сладкую наливку и едим пирог...

- ...Давай танцевать! - кричит Ирка.

...Мы ... танцуем возле стола... Потом играем в игру, которая называется флирт. На карточках напечатаны названия цветов и драгоценных камней, а напротив какое-нибудь высказывание с тайным смыслом. Чаще всего - стихотворная строка, или пословица, или просто намекающая фраза. Все это с буквой "ять", на старой плотной бумаге. Некоторые карточки новые, как видно, взамен утерянных, и там напечатано на машинке или написано от руки ровным ученическим почерком. Есть там и французские слова, но мы их пропускаем.

- Смарагд! - говорит мне Ирка и передает карточку. Читаю: "Ты понимал, о мрачный гений, тот грустный безотчетный сон".

- Нарцисс! - отвечаю тут же, отдавая другую карточку из тех, что у меня в руке. Там прямо и ясно сказано: "Стремлюсь к тебе, мой ангел милый!" В ответ - левкой: "Все слова, слова, слова..." Я решаюсь на большее - изумруд: "Ужель забыла ты лобзанья?" В ответ - маргаритка: "Ах!.." Мы с увлечением перебрасываемся карточками, и вдруг карточка со стороны - сапфир: "Пустое сердце бьется ровно". Поднимаю глаза. Это Надька... В глазах какой-то вызов и обида. Перебираю карточки и отвечаю тем, что написано от руки, - сирень: "Кто любил, уж тот любить не может, кто сгорел, того не подожжешь". Продолжаем играть, громко смеемся, читаем вслух наиболее томные выражения. Это и в шутку, и почти всерьез. У всех: у нас и у девочек - разгорелись глаза, временами чье-то лицо заливается вдруг краской...

Что-то еще незримое увиделось вдруг мне сейчас в этом маленьком доме ... где мы играем в смешную и лукавую, чистую игру. Я читал, как играли в нее в прошлом веке... Родился я ... в интернациональной комсомольской семье. Не знал я всего этого. Слово "флирт" употреблялось родителями только в отрицательном смысле"10.

"Флирт цветов" не исчезает из практики молодежных вечеринок и в военные годы. Вот женщина вспоминает о жизни в Нижнем Тагиле - тыловом уральском городе: "В 1943 году наш 9-й класс собрался на Октябрьские праздники в нашем доме. Ели винегрет, горячую картошку ... пили чай... Нам было весело: танцевали, играли в "почту", во "флирт" - цветы рассказывали, кто что хочет, в "фанты" ... крутили "бутылочку"... Танцевали танго..."11


Р. Эдвин. Флирт.
Р. Эдвин. Флирт.

"Обмениваются пошлыми сентенциями..."

Идейные комсомольцы боролись с этой забавой. В автобиографическом повествовании Александра Воронеля рассказывается о событиях конца 1940х гг.: "Мы собрали ... материалы о жизни молодежи провинциального города. У нас были дневники ... альбомы с экспромтами гостей, флирт (флирт - это игра, во время которой обмениваются пошлыми сентенциями, отпечатанными на специальных карточках), записки "почты" ... и т. д. Все это мы использовали для своего грандиозного похода против "мещанства и пошлости", который начался ... докладом на школьном вечере (дело было в десятом классе), а окончился серией диспутов во всех школах города..."12

О середине 1950-х гг. читаем в повести Л. Жуховицкого: "Вечеринка... Играли в детские игры - "садовника", "кольцо-кольцо, ко мне!". На столике лежал допотопный "флирт" - розовые карточки, полные мещанского яда. Роза означала "Я вас люблю", астра - "Я вас обожаю", орхидея - "Я от вас без ума". Девочка играла в "садовника", улыбалась - Витьке не больше, чем всем. Он не выдержал, спросил ее с помощью розового листика: "Как вы ко мне относитесь?" Она ответила тем же путем: "Вы хитрый"13.

Как свидетельствует книга Льва Кассиля "Дело вкуса", игра продолжала бытовать на молодежных вечеринках и в начале 1960х гг.: "А иной раз на вечеринке - смотришь и глазам своим не веришь - появляются вдруг в руках у девушек и юношей засаленные, пахнущие затхлым сундуком и невесть как сохранившиеся (а бывает так, что и заново аккуратно переписанные) карточки игры "флирт цветов". И, разобрав карточки, играющие начинают обмениваться от имени всяких орхидей, гелиотропов, жасминов и настурций готовыми пошлейшими репликами, вроде: "Оставьте представляться, я вас вижу насквозь..." или: "Мое сердце - неподходящий инструмент для игры на нем..."14

Более того, как следует из книги Кассиля, на рубеже 1950-1960-х гг. имел место по меньшей мере один массовый выпуск карточек для этой игры: "Не так давно я прочел в газете заметку по поводу только что выпущенной в одном из южных городов "игры цветов". Игра была выпущена тиражом в сорок три тысячи экземпляров. Она напомнила мне давно забытое время, когда эта игра называлась откровенней - "флиртом цветов". Вот содержание одной из сорока карточек: "Ландыш. С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничего не дал мне, кроме страданий". "Ромашка. Я не хочу быть пятой спицей в колеснице". "Незабудка. Почему вы мрачны?" "Ирис. Не вопрошай меня напрасно..." "Мак. Вы очень кокетливы". "Левкой. Ваших дьявольских глаз я боюсь, как огня". "Резеда. Ты рождена играть сердцами". И в таком духе все сорок карточек!.. Вот как цепка и живуча пошлость!"15

Итак, игра "флирт цветов" получила распространение у молодежи из состоятельных и образованных кругов русского общества в ХIХ в. ("Я читал, как играли в нее в прошлом веке..."16). Игра активно практиковалась в кругах образованной молодежи в начале ХХ века. С 1920-х по 1960-е гг. "флирт цветов" продолжал бытовать в СССР, но сама игра официально оценивалась как мещанская забава. Свидетельств о бытовании игры в последней трети ХХ в. обнаружить не удалось.

Вот уже около десяти лет в интернете публикуются предложения приобрести фабрично изготовленные по дореволюционным образцам комплекты игры. Произойдет ли после полувекового перерыва восстановление устойчивого бытования "флирта цветов", покажет время.

1. Эппель А. Чужой тогда в пейзаже // Знамя. 1999. N 11.
2. Хлудов С. Фейерверк // Наука и жизнь. 2003. N 8.
3. Катаев В.П. Юношеский роман. Роман. М., 1983. С. 56.
4. Мусатов А. [Аннотация] // Остапенко Г. Я выбираю путь. Повесть о трудной юности. М., 1969. С. 2.
5. Остапенко Г. Я выбираю путь... М., 1969. С. 70, 73.
6. Островский Н.А. Как закалялась сталь. Роман. М., 1982. С. 254-256.
7. Бережков В.M. Как я стал переводчиком Сталина. М., 1993. С. 132.
8. Пионер. Орган Центрального Бюро детской коммунистической организации им. В.И. Ленина при ЦК ВЛКСМ. 1931. N 1. С. 17.
9. Горбатов Б. Собрание сочинений в 4 т. М., 1988. Т. 2. С. 578-579.
10. Симашко М. Семирамида. Гу-га: Роман, повесть. М., 1990. С. 443-445.
11. Хлопотова Н.И. Военная юность // Тагильский краевед. 2005. N 18-19. С. 82.
12. Воронель А. Трепет забот иудейских. Эссе. Тель-Авив. М.; Иерусалим, 1981.
13. Жуховицкий Л. В первый раз // Семья и школа. 1963. N 4. С. 7.
14. Кассиль Л. "Дело вкуса". Заметки писателя. М., 1964. С. 89-90.
15. Там же. С. 90.
16. Симашко М. Указ. соч. С. 445.


https://rg.ru/2019/05/22/rodina-igry-flit-cvetov.html

завтрак аристократа

Терц Абрам (Синявский Андрей Донатович) "Мысли врасплох"

* * *


Живешь дурак дураком, но иногда в голову лезут превосходные мысли.

* * *


Как вы смеете бояться смерти?! Ведь это всё равно, что струсить на поле боя. Посмотрите – кругом валяются. Вспомните о ваших покойных стариках-родителях. Подумайте о вашей кузине Верочке, которая умерла пятилетней. Такая маленькая, и пошла умирать, придушенная дифтеритом. А вы, взрослый, здоровый, образованный мужчина, боитесь… А ну – перестаньте дрожать! веселее! вперед! Марш!!

* * *


Жизнь человека похожа на служебную командировку. Она коротка и ответственна. На нее нельзя рассчитывать, как на постоянное жительство, и обзаводиться тяжелым хозяйством. Но и жить, спустя рукава, проводить время, как в отпуске, она не позволяет. Тебе поставлены сроки и отпущены суммы. И не тебе одному. Все мы на земле не гости и не хозяева, не туристы и не туземцы. Все мы – командировочные.

* * *


Если бы стать скопцом – сколько можно успеть!

* * *


Чтобы не было так обидно жить, мы заранее тешим себя смертью и – чуть что – говорим:

– Пусть я умру, плевать!

Вероятно, за эту дерзость, которая видит в смерти выход из игры, с нас крепко спросится. Природа не дает слишком легких концов наподобие ухода из гостей, когда можно взять шапку и сказать: "ну, я пошел, а вы оставайтесь и делайте что хотите". Вероятно, смерть (даже в виде простого физического исчезновения), как и всё на свете, надобно заслужить. Природа не позволит нам капризничать в ее доме.

* * *


Надо так же доверять Богу, как собака – хозяину. Свистни – прибежит. И куда бы ты ни пошел, она, ни о чем не спрашивая, ни о чем не задумываясь, весело побежит за тобой хоть на край света.

* * *


Сидел в ресторане и смотрел по сторонам. Дело было днем, народу было мало, и народ поднабрался всё какой-то случайный, понаехавший из провинции или вздумавший покушать в роскошной обстановке раз в жизни. Мне случайному здесь – было интересно разглядывать этих случайных людей.

На глаза попалась девица, простоватая, в мелкой завивке, с непомерно разинутым ртом. Она громко смеялась, выказывая крупные зубы, непривычно захмелев от сладенького винца. Я смотрел на нее и думал, до чего же она уродлива, и возмущался этим не замечающим себя, самодовольным уродством. Мне казалось, она не имеет права не то что сидеть за столом, но вообще существовать на земле, и как этой девушке не стыдно быть такой безобразной и как она может еще смеяться при своем безобразии?..

И вдруг я подумал, и эта мысль как-то поразила меня, настолько поразила, что я теперь постоянно к ней возвращаюсь, хотя пора бы забыть, – я подумал: "а какое, собственно говоря, ты имеешь право осуждать эту девушку, если сам Бог терпит ее присутствие? Если всем нам, таким некрасивым, ничтожным, Он позволил существовать. Вот мы сидим и презираем друг друга и готовы стереть друг друга с лица земли, а Он, отлично видя всю нашу некрасоту, тем не менее разрешает нам жить, хотя мог бы в два счета прекратить наше развязное, кичливое существование. Какие у тебя полномочия не допускать эту уродку, ежели Он, неизмеримо прекрасный, ее допустил?!"

Это сознание моей неправоты, столь очевидной перед Его позволением, повергло меня в неожиданно смешливое настроение. Я потешался над собою и трясся от тайного смеха, сохраняя внешнее благообразие, потому что находился не один в ресторане, а в приятельской компании. Но

в глубине души я покатывался и хватался за бока, словно чувствовал на себе снисходительный ласковый взгляд. Посматривая на девицу, которая в результате всего не стала привлекательнее, я веселился так, как давно не делал. Но мое веселье в эту минуту не содержало зла и было исполнено благодарности к мысли, которая открыла всё это и тоже смеялась надо мною и надо всеми нами необидным, светлым смехом. И мне до сих пор кажется, что Господь благословил меня тогда на этот смех.

* * *


Искусство – ревниво. Отправляясь от каких-то, ничего не говорящих "данных", оно – силой распаленного воображения – рисует вторую вселенную, где события развертываются в повышенном темпе и в голом виде. Художник должен любить жизнь ревниво, т. е. не верить наличной картине и, отталкиваясь от нее, подозревать за людьми и природой нечто такое, в чем никто другой не догадается их заподозрить.

* * *


– Я был у нее 67-ым, она была у меня 44-ой.

* * *


У меня перегорели пробки. Я очень грустил, считал себя погибшим и просил Бога помочь. И Бог послал мне Монтера. И Монтер Починил Пробки.

* * *


Только когда заболеешь чем-нибудь венерическим, начинаешь понимать, что все люди чисты.

* * *


В сексуальных отношениях есть что-то патологическое. Влекущее отталкивание, сталкивающая притягательность. Это совсем не "кусок хлеба", который хочется съесть. Тут хотение построено на том, что нельзя этого делать, и, чем больше "нельзя", тем сильнее хочется.

Анатомия – элементарна. Но – что за мрак, что за сверкание во мраке?! Женщина, в другое время воспринимаемая как бытовое явление, немедленно приобретает потусторонний оттенок. Из "Людочки", из "Софьи Николаевны" она становится жрицей, руководимой темными силами. В половом акте всегда присутствует нечто от черной мессы.

Само наслаждение, достающееся при этом, – глубже и страшнее обычных плотских радостей. Оно в значительной мере основано на том, что ты совершаешь кощунство. Красивые женщины, помимо прочего, потому имеют успех, что с ними возрастает кощунственность предпринимаемых действий.

Отсюда же – непостоянство, измены. Со строго физиологической точки зрения новый предмет любви мало чем отличен от старого. Но в том-то и весь фокус, что новый предмет заранее кажется "слаще", потому что с ним ты впервые переступаешь закон и, следовательно, поступаешь более святотатственно. Незнакомую Донну Анну ты превращаешь в девку, и особое удовольствие тебе доставляет то, что она "донна" и "незнакомая": "такая чистая, такая красивая, а я с тобою вот что, вот что сделаю!" С нею ты сызнова переживаешь чувство падения, утраченное со "старым предметом" в силу привычки. Повторение там узаконило кощунственный акт, и он перестал казаться таким уж привлекательным. История Дон Жуана – это вечные поиски Той, еще нетронутой, с кем совершить недозволенное особенно приятно. В отношениях с женщиной всегда важнее снять с нее штаны, чем утолить свою природную потребность. И чем эта женщина выше, недоступнее, тем оно интереснее.

По тем же побуждениям, заручившись моральным правом, муж и жена развратничают на законной ниве гораздо изобретательнее случайных прелюбодеев. Чужим хватает того стыда, что они чужие. А любящим супругам кого стыдиться, с кем блудить? Им не остается ничего другого, как нарушать закон в его же собственных рамках и оснащать семейный союз таким бесстыдством, чтобы он имел хотя бы видимость грехопадения.

* * *


В кондитерских магазинах женщины поедают пирожные, не отходя от прилавка. Почему-то мужчины так не делают. А эти – забегут в магазин, точно в уборную, и тут же, в толчее, у всех на виду лопают! Сластены. От маленьких до старух. Смотреть, как они едят – неудобно, что-то бесстыдное угадывается в их позах, жестах, в их кусании, жадном как любовные поцелуи. Полакомится, оботрется и пойдет дальше, своей дорогой…

* * *


Удручает податливость женщин. Есть в этом что-то от нашей общей, человеческой неполноценности.

* * *


Женщины грешнее нас, но лучше нас. Странное ощущение. Но безусловно так: и лучше, и грешнее. Блудница становится праведной, лицемерка искренней, злодейка – доброй, почти не меняя своей женской природы. Для женщины подобные превращения так же естественны, как переход на другую сторону улицы. Остановилась, перешла через улицу и пошла себе дальше, совсем другая и всё-таки такая же самая.

* * *
завтрак аристократа

Николай ИРИН СТИХИ И ПРОЗА, ЛЕД И ПЛАМЕНЬ 20.11.2019

45 лет назад на большой экран вышел «Романс о влюбленных» Андрея Михалкова-Кончаловского по сценарию Евгения Григорьева. В СССР лента наделала очень много шума, собрала 36,5 миллиона зрителей — прокатный успех, которого режиссер не знал ни до, ни после, а заодно получила главный приз престижного фестиваля в Карловых Варах. Тогда же Андрей Сергеевич не без гордости показал картину многим европейским знаменитостям, которые реагировали, как правило, доброжелательно.

Впрочем, даже спустя десятилетия Кончаловскому по-настоящему памятна как раз реакция негативная: только-только поднявшийся на вершину олимпа с «Конформистом» (1970) и «Последним танго в Париже» (1972) итальянец Бертолуччи, не лукавя, обозвал ленту советского коллеги «буржуазной пошлостью», а вдобавок прочел нравоучение: дескать, они, итальянские «левые», всеми силами борются с американизмами, заокеанской модой, джинсами и соответствующими ценностями, а здесь, в картине из Страны Советов, этим сомнительным категориям словно бы присягают. Крайне интересно узнать, каким был непосредственный ответ Кончаловского, но спустя годы он не скрывает сарказма: «Бертолуччи сел в свой красный «мерседес» и уехал, а я смотрел ему вслед и думал: какой он счастливый — итальянский коммунист!».

«Романс о влюбленных»Нет нужды реанимировать настроения советской богемы: очевидно, и она отнеслась к «Романсу…» негативно, поименовав за патриотические и любые другие клише, из которых фильм, собственно, выстроен, верноподданнической халтурой. Эти — норовили любой ценой проникнуть на какой-нибудь закрытый просмотр, чтобы просмаковать сексуальные утехи в исполнении Марлона Брандо и Марии Шнайдер, однако были бы сильно удивлены, узнав, что итальянский постановщик утех и союзник в деле отрицания «Романса…» ненавидит джинсы с американизмами, на которые наша богема только что не молилась.

Наконец, советские зрители — девушки, а чуть меньше юноши — засыпали авторов, актеров и «Мосфильм» благодарными письмами. «Романс о влюбленных», таким образом, представляет собой уникальный образец подцензурного отечественного искусства, которое максимально расщепило общество и заодно потрясло. Никаких полутонов в отношении к фильму не может быть и сейчас: либо искреннее, горячее «да» (впрочем, по-разному мотивированное), либо не менее искреннее и прочувствованное «нет». В чем загадка и про что же кино?

Евгений Григорьев был тогда уже известен в профессиональных кругах: картина по его сценарию «Три дня Виктора Чернышова» (1968) хотя и собрала скромные 11 млн зрителей, осуществила воистину революционный прорыв. Исходник назывался «Простые парни, или Умереть за пулеметом!». Там впервые ставилось под сомнение благообразие рядового советского человека, который живет и умирает «как все»: неосознанно, не развившись и не повзрослев. Советская власть, в общем-то, пестовала и лелеяла «простака», не склонного много рассуждать, а Григорьев внезапно показал, что такой человек — полый, ненадежный, зачастую даже и опасный.

«Романс о влюбленных»Новый его сценарий, «Романс о влюбленных сердцах», отправленный на «Мосфильм» уже в 1970-м, вызвал у начальства недоумение: те же самые, в сущности, пустопорожние «простые парни» из «Виктора Чернышова» зачем-то стали изъясняться высоким штилем, белым стихом. Кончаловский, выпускник Московской консерватории и ВГИКа, уже маститый кинематографист, склонный к утонченным формам и художественному эксперименту, сначала тоже поморщился, а потом внезапно загорелся идеей этот всеми отвергнутый сценарий поставить. Впрочем, в багаже у него была положенная властями на «полку» «Ася Клячина, которая любила, да не вышла замуж» — типологически сходная история о простушке деревенской.

Дальше начинается самое интересное. Кончаловского, похоже, увлекала работа на сопротивление — осваивать чуждый в социально-психологическом смысле материал. Человек, у которого бездна идей, вплоть до тайной мечты освоиться в Голливуде, берется за парней и девчат, принцип жизни которых — быть «как все». Поэтому он делает упор не на внешний событийный ряд, а на то символическое содержание, которое неизбежно таится на глубине всякого, даже самого простоватого, сознания. Ухватившись за манеру, в которой сценарист решал речь персонажей, Кончаловский принимается безудержно романтизировать как визуальную, так и акустическую ткань. Вместо гиперреализма «Виктора Чернышова» на том же, по сути, социальном материале — гиперусловность. С другой стороны, постановщик не грешит против реальности, когда педалирует маниакальное влечение советской молодежи к импортным аксессуарам: в начале 70-х хорошие джинсы и ритмичные песни сигнализировали в среде простаков не столько о желании приблизиться к буржуазным стандартам, как полагал далекий от нас Бертолуччи, сколько о моральной усталости от мобилизационного строя и очевидной образной нищеты.

«Молодежь получила джинсы, гитару, рок-н-ролл, мотоцикл», — объясняет Кончаловский тогдашний успех своей картины сегодня. Все, однако, не так просто. Теперь этими категориями зрителя не удивишь, да уже и во времена Горбачева отечественные мастера искусств «смело» заигрывали с западным стилем жизни, неуклюже тиражируя его на кино- и телеэкранах. Однако никакого энтузиазма соответствующие поделки, что теперешние, что перестроечные, у психически нормального человека не вызывают. Зато «Романс о влюбленных» по сию пору гипнотизирует и возбуждает даже хулителей. Дело в том, что этот фильм — тот редчайший случай, когда «говорит» не столько частный человек (драматург, режиссер, продюсер) в унисон с делегировавшей ему свои права социально близкой локальной группой, сколько анонимное большинство, пресловутый народ. Как это получилось?

«Романс о влюбленных»Евгений Григорьев высказался в своем критическом и одновременно патриотическом духе, Андрей Кончаловский привнес собственное понимание категории «индивидуальная свобода», композитор и основной солист Александр Градский — свое. Потом бдительная, но ответственная редактура потребовала дать усиление по линии «военного подвига». Чтобы потрафить «молчаливому большинству», донельзя усилили пафос беззаветного общественного служения и самопожертвования, которое трепетно относилось к ролевому началу и к зачастую безжалостной в отношении частного человечка «Родине-матери». Парадоксально, но наверняка все участники процесса отчасти лукавили, когда возгоняли пафос. Это неизбежно, поскольку человек смертен, а пресловутая «любовь» бесконечна: даже большому художнику приходится с самим собой немножко хитрить. Зато теперь всякий непредвзятый зритель чувствует, что картина — про него тоже. Ведь «влюбленные» — все мы. Авторы, редакторы и цензоры под завязку набили двухсерийную ленту готовыми, всем известными концептами, но почему-то случилось чудо: на выходе отмылись добела и пустоватые на вид советские простаки, и Родина с ее порой жутковатой историей, и банальные драматургические ходы. Про Андрея Кончаловского с достоверностью можно сказать, что сработал он в данном случае бесстрашно, но и со вкусом, изобретательно, но и с грубоватой прямолинейностью.

У 18-летнего москвича Сергея Никитина (Евгений Киндинов) страстный роман с ровесницей Таней (Елена Коренева). На самом пике парень уходит в армию, где пропадает без вести. К девчонке подкатывает старый приятель, именитый хоккеист Игорь Волгин (Александр Збруев), и она, недолго думая, выходит за него замуж. Сергей же оказывается жив, скоро возвращается и требует от Татьяны возобновления отношений. Та, подобно хрестоматийной героине, отвечает нечто вроде «я другому отдана и буду век ему верна». Серега психует, лезет в драку со спортсменом. Морпех против хоккеиста — даже интересно, кто кого… Вскоре Сергею помогают вернуться в реальность и стать таким, «как все», боевой товарищ «Альбатрос» (Роман Громадский) и младший брат (Владимир Конкин). Когда Серега, духовно умерев, но желая возродиться, женится на прозаической, простоватой поварихе Люде (Ирина Купченко), именно младший брат, негодуя, обвиняет его в предательстве идеалов. Люда по-взрослому возражает, что «жить — это большее мужество, чем умереть». Имея в виду, конечно, те самые «ближайшие пять минут», которые, может, пострашнее объявленной войны, ибо совершенно предсказуемы, а посему убийственно неинтересны. К этому времени давно иссяк высокий слог и жизнь Сергея затопила черно-белая проза.

«Романс о влюбленных»Однако в финале, присмотревшись к окружающей предсказуемой повседневности, Сергей возвышает ее до поэзии, спасает для вечности. Кончаловский, и в этом его художественный подвиг, не стесняется длить «неинтересное», присягая тем самым общеупотребительному. Эстет Кончаловский создает, кроме прочего, гимн солидарному человеческому усилию. Подклеивая одно «общее место» к другому и третьему, не искажая их пустопорожними фантазиями, а лишь виртуозно аранжируя, делает апологию «молчаливого большинства», как любят именовать народ историки.   

«Я так тебя ждала!» — задолго до героини Алентовой, но теми же словами и в тех же чувствах обращается к Сергею героиня Купченко. Меж тем как в первой серии, цветной и яркой, неопытная героиня Кореневой восклицала: «У меня все будет по-другому!» «Романс о влюбленных» — кино про те вещи, которые в конечном счете объединяют.



http://portal-kultura.ru/articles/provereno-vremenem/297504-stikhi-i-proza-led-i-plamen/

завтрак аристократа

Из книги В. П. Мещеряков, М. Н. Сербул "Книжные тайны, загадки, преступления"

Парижский пушкинист



Завершая рассказ о людях книги, вспомним еще одного замечательного книголюба.

Александр Федорович Отто родился в 1845 году. Рассказывая о своем появлении на свет, Отто часто шутил, что его нашли прямо у памятника Пушкину. Он и в самом деле был подкидышем, вот только памятника Пушкину тогда еще не существовало, он появился в Москве только в 1880 году.

По слухам, Александр Федорович был незаконнорожденным сыном кого-то из ближайших царских родственников. Кого именно, так и осталось тайной. Никаких отношений с августейшей семьей у него не было. Фамилию Отто он получил от своей крестной матери и воспитательницы.

Жизнь мальчика была довольно обеспеченной, он учился в привилегированной петербургской гимназии, а в юности довольно много путешествовал по России.

В 1869 году Александр Отто побывал в Швейцарии, Франции, Германии и Англии.

К 1872 году главным увлечением его жизни стала русская литература, и прежде всего творчество и личность А. С. Пушкина.

Собирать всё относящееся к поэту (книги, рукописи, рисунки, картины и т. п.) Александр Федорович начал еще в 1860-е годы. Его старый товарищ Павел Васильевич Жуковский, сын В. А. Жуковского, после смерти отца подарил коллекционеру 75 никому не известных рукописей Пушкина.

В 1877 году тридцатидвух летний Отто уехал в Париж. Там он стал литературным секретарем И. С. Тургенева, с которым познакомился еще во время своего первого путешествия по Европе.

Именно в это время Отто захотел сменить фамилию. Поскольку объектом его преклонения по-прежнему был Пушкин, наш герой недолго думая решил стать… Онегиным. В те годы сменить фамилию или имя было очень непросто, для этого требовалось специальное высочайшее разрешение. Только в 1890 году Отто было позволено подписываться в официальных документах «Онегин».

Тем временем щедрый друг снова передал Онегину бесценные документы, касавшиеся дуэли и смерти Пушкина, несколько сотен томов с автографами Гоголя, Языкова, Дельвига и Баратынского. К Онегину перекочевал огромный массив материалов из архива самого В. А. Жуковского, а также часть архива И. С. Тургенева.

Все это легло в основу музея, который постепенно рос и расширялся. Чтобы получить средства на дальнейшее пополнение своего собрания, Онегин продал большую часть библиотеки Жуковского Томскому университету.

Скромная парижская квартира Онегина превратилась в один из первых музеев, связанных с Пушкиным и его эпохой. Этот музей стал для нашего пушкиниста делом всей жизни. Семьи он не завел, знакомства его ограничивались литераторами и коллекционерами. На вопрос одного из посетителей музея, где же начинается его собрание, Онегин ответил: «Вот кровать, на которой я сплю, — это не музей, а все прочее — музей».

В. Я. Брюсов[151] писал, что Онегин охотно показывал желающим пушкинские рукописи, «но только издали и каждый листок на одно мгновенье… чтобы нельзя было прочитать ни слова (а то запомнят наизусть, да и напечатают!). Точно так же в печати из своих сокровищ А. Ф. Онегин оглашал лишь немногое, ровно настолько, чтобы возбудить интерес к своему собранию, но не обесценить его».

Свою коллекцию Онегин пополнял до конца дней. В ней сосредоточивались книги, принадлежавшие Пушкину и Жуковскому, прижизненные издания писателей пушкинского круга, журналы и альманахи первой трети XIX века, вырезки из газет на разных языках, где что-либо упоминалось о Пушкине, и многое, многое другое.

К старости Онегин все чаще стал задумываться о судьбе своих раритетов, ведь наследников у него не было. Помнили об этом и в России. В 1908 году недавно созданный Институт русской литературы Академии наук (Пушкинский Дом) командировал своего представителя для переговоров о приобретении коллекции.

По договору, кроме 10 тысяч рублей, которые Онегин употребил на последние приобретения, ему обязались выплачивать ежегодную пенсию в 6 тысяч золотых рублей.

Скончался Онегин на восьмом году существования советской власти, завещав весь капитал (600 тысяч франков) и все свое книжное собрание Пушкинскому Дому. Отношения СССР с Францией в те годы были весьма натянутыми, и Франция обложила наследственный капитал таким огромным налогом, что оставшихся денег хватило только на оплату перевозки самой коллекции на родину.

Сегодня эта коллекция занимает достойное место в библиотеке и Литературном музее Пушкинского Дома, являясь незаменимым источником информации для пушкинистов и филологов России и других стран.



http://flibustahezeous3.onion/b/532992/read#t50

завтрак аристократа

Асар ЭППЕЛЬ Теплый миазм с нашей речки (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/1521959.html


…Опускается на растревоженную нашу улочку теплая ночь. Часа два уже как по-вечернему отблагоухала свалка и потянуло перламутровой ее вонью. Когда не бывает луны, пахнет сильней. Когда луна светит и мутные перламутры различимы, в отчетливом запахе вроде бы необходимости нет, а когда луны не бывает или она еще не взошла, тогда благоухание присутствует и смешивается с сухими ароматами дурной травы, причем особенно тянет оттуда, где был обезглавлен петух.

А у Кублановых ищут иголку. Это – мистерия. Тайнодействие на четвереньках. Если вам так понятнее, – на карачках.

Потерять иголку или уронить ее на пол меж венских стульев – большая неприятность. Иголка может кому-нибудь войти в тело, а это уже несчастье, и хуже этого несчастья нету.

И, значит, потерю следует обнаружить.

Обретение найденной иглы – радостная удача, припольное счастье, гора с плеч. Углядеть в потемках ртутный ее проблеск – событие и свершение. Он может завиднеться из щели меж старых досок, а может вообще обнаружиться черт знает где.

По полу небольшой комнатенки, тесно уставленной стульями, столом и фикусом в кадке, ползает остальная, кроме Кубланова, семья. Жена, ихняя бабка и подползающий то и дело сын-школьник являют сейчас низовой уровень слободского бытованья. Головы всех опущены, обувные подошвы виднеются позади туловищ носками внутрь. Пощелкивают колени, поскрипывают сухожилия.

– Эсли она входит в тело, она идет к сэрцу… – сопит бабка. Жена вздыхает. Мальчик шваркает коленками, обнаруживая в щелях между истертых, когда-то крашенных желтой краской половиц вещественные доказательства своего детства. Вот попалась ржавая с приплюснутой ножкой кнопка, которую два года назад он подложил на стул пришедшему делать уроки товарищу, тому самому, который сегодня припадочно рыдал в береговых зарослях, а тот – мальчик нервный, вернее сказать, психованный – в ярости стал ее топтать и каблуком скороходовского ботинка наверняка сплющил.

Еще попадаются сухие осенние мухи, чувствительно коловшиеся прошлой осенью. Обнаружилась прозрачная косточка куриной грудки. Нашлась монета Лжедмитрия, пропавшая из его коллекции, по поводу чего было решено, что ее украл тот, кто затоптал кнопку.

От натуги мальчик уже два раза испортил воздух, и оба раза бабка, перестав сопеть, говорила “фе!” Еще она все время бормочет, что, войдя в тело, иголка обязательно пойдет в сердце… Тут вступает мать: “Неправда, мама, она может выйти через любой бок, как у Мани!”

Сам Кубланов никаким образом ни на что не откликается. Он сидит в углу возле настольной лампы, измеряя проволочки. Одна, между прочим, была обнаружена матерью на полу и протянута ему из-под свисающей со стола клеенки.

Внизу кое-где полупотемки, а кое-где совсем потемки, но, раз горит настольная лампа, считается, что света для поисков достаточно, хотя тень Кубланова, тени от столпившихся стульев, от стола, на котором лампа, и вообще вечерние тени, хоть днем, хоть ночью обязательно присутствующие в неказистых домах, – всё создает околопольную темень.

“Эсли она входит в тело…” – бормочет бабка. “Вы это уже говорили, мама. Такое, конечно, случается… но у Мани вышла из бока…” – снова откликается жена Кубланова, обнадеживая себя, ибо иголку, кажется, уронила она, когда пришивала пуговицу и кончилась нитка, которую она вдевала-вдевала, вдела наконец, а иголка упала и куда-то подевалась! Попробуй вечером вдень сороковую нитку, а теперь попробуй найди иголку…

“Дал бы Бог, дал бы Бог!” – бормочет бабка.

А поскольку потерю можно не найти, мать всю жизнь станет холодеть при мысли, что та достигнет сердца ползающего рядом сына. Боже мой!

В какой-то момент она восклицает: “О!”, однако блеснувшая меж досок черточка оказывается вереницей шариков ртути разбитого когда-то термометра. Шарики запылились от времени и завиднелись только с того места, куда мать сейчас приползла.

Кубланов сидит в углу, разложив ноги, и продолжает измерения. Слышно, как он шепчет цифры. Судя по спокойному их повторению, все у него идет как надо.

Припольные запахи – особенные. Они тоже память детства. Незабываемо пахнет только что вымытый и не совсем просохший пол. Сухой, не помытый – пахнет пылью. Еще возле пола шибает керосином. Еще пахнет землей – она близко: дом на низком фундаменте, а подпочвенная вода высоко. По-особому пахнут ножки стульев. Описать это не представляется возможным – в каждом доме свои стулья. Пахнет оброненным комочком пластилина и зимней хвоей последней елки, пахнет свечными огарками с дедушкиного изголовья, когда тот был покойником и лежал на соломе. С этого места, между прочим, как раз и получились видны шарики ртути. А солому, без которой покойному деду лежать было запрещено Богом, принес Государцев. Маленький скрюченный при жизни дедушка, лежа на соломе, удлинился и стал продолговатый. По сторонам дедовой головы горели две свечи. На половицы, где лежал мертвяк, мальчик искать иголку не заползает, в особо неразличимые места тоже – ему мерещится, что откуда-нибудь, раскидывая по сторонам кровь, может выскочить безголовый петух.

Словом, если существуют запахи детства, они – у пола. Это к ним ты приобщался, сидя на горшке. Это их обонял, прячась под скатертью, чтоб залаять, когда дед усаживался почитать газету “Московский большевик”. Это их запомнил, заглядывая под юбку тете Мане, приходившей к матери кроить на столе одежу. И это их будешь угадывать, когда тебя самого положат на солому, если к тому времени еще не переведется на земле солома и сохранится твой домишко, и не переведутся те, кто знает, как надо положить покойника.

Отца с микрометром уж точно не будет, хотя сейчас, пока его домашние ползают на четвереньках, он измеряет проволочки и, поглощенный своим усердием, не замечает, как снова какая-то упала, но ее, конечно, замечает мальчик, и прячет в потайное место, где хранит разные редкости: немецкий карандашик, маленькую пульку, шнурок соседской девочки и разное другое.

Найдется ли фатальная иголка? И когда? Наш рассказ ведь не бесконечен. Продолжатся ли поиски, когда он будет дописан? А может, иголку все же отыщут и облегченно воткнут в серую подушечку, набитую выческами бабкиных волос? Она ведь оттуда сейчас и торчит, просто бабка сослепу ткнула ее с обратной стороны, причем так, что только ушко видно.

Ошиблась, видите ли.

И только отец не ошибается – в руках у него безошибочное изделие славного завода “Калибр”.

Наступает совсем ночь. Под одеялом ощупывает несостоявшуюся плоть седая девушка Варя. У нее – мы просто забыли сообщить – есть еще старшая сестра Калерия, красивая милая женщина. Варя, когда бывает нужно, прикладывает ей подорожники к пояснице. Калерия была и до сих пор остается замужем за летчиком, и жизнь ее проходила как ни у кого, потому что летчики до войны почитались существами избранными, при том что не вернувшийся с войны муж был вообще каких не бывает.

А теперь что!? Днем работа и очереди. Женихи появились. Однорукий один – из местных, и второй, который воевал в Бресте и уцелел в тамошних боях, а сейчас капитан. Но что они ей!

Ее муж приезжал домой на мотоцикле. По уличной траве бежали дети, крича: “Дядь, прокати!” Меж детей тогда неоспоримо считалось, что всякий летчик – и Чкалов тоже! – обязательно умеет ездить на мотоциклетке.

За обедом летчик рассказывал про небеса или, когда слушали радио (у них, конечно, была радиотарелка), объяснял, как делается бочка, мертвая петля и про “от винта” тоже. Тогда ведь все увлекались разговорами про элероны, ланжероны и летчицкий шоколад, который пилотам обязательно выдают как легкий по весу и калорийный продукт. В небе, оказывается, страшный мороз и можно простудиться – самолет же брезентовый, а место пилота на ветру.

Но ни в войну, ни теперь после войны летчик больше не появился… И редко-редко снится. А один раз во сне, к ее интернациональному изумлению, почему-то сказал про обходительного брестского капитана: “Так он же из этих!..”

Она лежит на боку и гладит пустоту. Так уже несколько лет. А пустота (иногда такое получается) гладит ее. Она ждет этого, чтоб оказаться на спине и воспользоваться…

Всякий ожидающий любви или приезда любимого человека в конце концов прикосновения дождется. И она ждет, но то и дело спохватывается, что – нет, не приедет…

И прижимается к пустоте.

А между тем… А между тем текёт в слободской нашей ночи поганая речка. Непрерывно бежит сальная ее вода, мыльная вода, могильная вода, взлезая беловатой во тьме пеной на мокрую гниль и прель, на несусветные нагромождения, на торчащие из воды железины и кривые палки, а в одном месте на утоплый до половины солдатский сапог. Прискорбная влага минует и травяную чащу, где совершалось убиение петуха. Тут она малость замедляется, стихает, отчего становятся слышны невнятные какие-то разговорцы, неясные бормотания, какой-то вроде бы мотивчик – петух там поет та-ри-ри-ра…

Скорей нытье, а не мотивчик.

Там вроде бы обретаются непостижимые существа – верней, не существа, а сути. Описать их не выйдет, потому что проявлений у них никаких. Сути – они сути и есть. Разные поганые душонки. Прохожих не пугающие. В жилье не проникающие. Тут ведь ни прохожих, ни жилья. Правда, за притолокой домишки у моста – помните? – прислонен высохший, как большой сухарь, писатель Гоголь. А в сорной траве чего только не перебывало! И ото всего осталася суть. Как у бродяги – путь, как у призрака – жуть, так у всякой чепухи – чернильной кляксы, пуговицы, яблочного огрызка – суть. Обретались там, к примеру, в спичечных коробках сухие жуки – майские самцы с коричневым заголовьем. Многие ведь мальчишки теряли из дырявых карманов свои сокровища…

Точных имен этой нежити не узнать, не упомнить. Один, вроде, звался Никакирь. Еще были Тухлецы, Чмырня-мужеложцы, дева Позабудь, жуковатые Кузя и Пизя. Верховодил всей босотой некий Исчезанец – суть вполне жуткая, а чья не поймешь.

Друг дружку они во тьме никогда не видели и знали один другого скорее на ощупь воздуха.

В тихом нытье угадывается словно бы скрип, словно бы курьим пером пишется какая-то кляуза, а это, похоже, травяная шелупонь вечеряет сутью загубленного петуха со всеми его перьями и ногами.

– Давайте я ему голову физиологическим клейстером оплодотворения приклею, чтоб целиком был… – предлагается сиплый голосишко.

– Откудова возьмем столь клейкую суть? – вяло гнусавит кто-то.

– Пацаны же наизвергали…

– Исчезанец не дозволит!

– Именно! Не дозволю!

– Во! Помянули серого – он уже и тут!

– Да, тут! И не дозволю! Разве не сказано “Зло было пред очами Господа то, что они делали”?

– Александр Сергеич высказывались по-другому…

– Опять эта курва Позабудь плачет! – ябедничают из-под лебеды.

– А мы ей удовлетворение устроим. По кустам растаскаем.

– Кто устроит? Пушкин? Мы же бестелесные.

– Зато страна светлых людей… – Это голос Кузи.

– …хотя и темных сил. – Это Пизя.

– Сказал тоже! – не согласен Кузя, а Пизя свое:

– Пушкин наше усё…

Журнал "Октябрь" 2009 г. № 9

https://magazines.gorky.media/october/2009/9/teplyj-miazm-s-nashej-rechki.html

завтрак аристократа

М.В.Ардов из книги "Цистерна" - 22

...час спустя, перед тем как белоглазому выкатываться, у них там внизу случилась сцена — рыдания, упреки, утешения, всхлипывания… (Сам виноват, дурак, не давал бы ей так много вина.)

— Тебе этого не понять… Ты — мужчина… Я измучилась… Я не могу делить тебя ни с кем… Ты мне нужен весь…

Словом, пластинка еще более заигранная, чем Вертинский…

Да… Как говорили в мое время — среда заела…

Мучит ли меня хоть по временам раскаянье?

Считаю ли я свою жизнь неудачной, несостоявшейся?

Я много не думал об этом, но одно знаю твердо: я почти никому и ничему не завидовал — ни богатству, ни славе, ни власти, ни даже успеху у дам…

Зависть вообще редко посещает меня, да и направлена как-то не в ту сторону. Пожалуй, позавидовать я могу гегемонстру, который пьет водку, сидя прямо на заплеванной земле подле желтой будки… Или ему же, когда он похмеляется морозным зимним утром, судорожно глотает свое пиво все из той же будки, из той же кружки с надбитым краем…

А острее всего в моей жизни я позавидовал, пожалуй, одной пьяной бабе на мосту…

Душное московское лето было уже на исходе…

Я ехал в автобусе куда-то в Замоскворечье, только уж не припомню, куда… Мы катили по Большому Каменному мосту, и вдруг я ощутил, что автобус замедлил ход, а потом резко затормозил, будто перед ним оказалась преграда. И все машины, которые бежали впереди нас, сзади, рядом, — тоже. Все стали спотыкаться и тыкаться, как слепые.

Я посмотрел в окно и увидел причину замешательства.

С левой стороны моста, у самых чугунных перил, простая баба лет пятидесяти, достаточно грузная и, как видно, совершенно пьяная, напевая что-то и пританцовывая, срывала с себя одежды… Слегка покрутив в воздухе каждым предметом (когда я взглянул на нее, это было ситцевое платье), она швыряла его в кучу, на свою, тут же на асфальте стоящую, хозяйственную сумку…

Прохожих никого почти не было, и она, взнесенная мостом над рекою и столицей, возле самого Кремля, на уровне шатра Свибловой башни, кажется, вовсе не слышала исступленных автомобильных гудков, а танцевала и пела, подчиняясь лишь ей одной внятной музыке…

А с обоих концов к ней неслись уже, рвали когти псы — милицейские и в партикулярном платье, но мост этот тянется едва ли не версту, и, пока они задыхались в своем неистовом беге, у нее еще явно оставалось несколько мгновений свободы.

Вот она, приплясывая, сорвала и лифчик, жирные груди и складки на животе тряслись при этом в лад ее движениям…

И когда псы добежали до нее наконец, она уже взялась обеими руками за резинку своих голубых трусов… Когда они схватили ее за плечи и запястья, она стала вырываться и взвизгивать, но так, будто ее не хватают, а к ней пристают, будто ее не арестовывают, а лапают…

Вот и все. И она исчезла, как видение, за толпою мундиров и статских спин… И уже заревели моторы, уже помчалась и понеслась городская жизнь полным ходом, как будто никакой неловкости не произошло…

А когда я начинаю копаться в себе, искать, откуда же она берется, эта зависть, которую я испытываю к простолюдинам, мне приходит в голову, что тут все непросто и что чувство это родилось отнюдь не в самое последнее время, а, пожалуй, имеет в России свою любопытную историю… Мы обязаны этой завистью, как и многим другим, своему императору — первому из императоров.

Только, Бог мой, до чего же это чувство выродилось — моя зависть уже не к цыганам, не мужику Марею, не к Платону Каратаеву или к косцам, а к несчастному пьянице да к бесстыдной бабе…

Так вот и хочется снять, в конце концов, пудреный парик и шпагу, кафтан вместе с камзолом, шелковые чулки и башмаки с пряжками, поклониться по старому обычаю в ножки, в ножки, да и сказать:

— Спаси Бог, батюшка Петр Алексеевич, премного благодарны, недостойны мы твоей царской милости, великий государь…

Я теперь кроме смерти только одного еще боюсь.

Я боюсь, как бы эти мымры мои — племянницы (а они в своем развитии немногим дальше ушли, нежели соседка снизу), как бы они не вышвырнули сгоряча эту самую папку — его Цистерну, мою Цистерну — в тот самый день, когда они примчатся сюда за наследством, когда начнется тут отвратительный дележ, моего барахла… Ах, как бы не угодило это все на свалку, как бы не вручили это снова тем помоечным детям…

И тогда… тогда просто круг замкнется…

А что бы было, если бы дети тогда, собирая макулатуру, шли не снизу вверх, а сверху вниз?..

ДЕВЯНОСТОЛЕТНЯЯ



— Кто там?.. Ай, это ты? Ты?.. Пришел, опять пришел?.. Не забыл старуху-то… Иэх, ты… Иэх, ты… Дай-ка я на тебя погляжу. А уж ты, чай, думал, померла бабка-то старая. А я все живу, все живу… Господь не прибирает. Уж не знаю, на что, а живу… А все ж пришел ты к старухе-то… Ну, спаси тя, Господи! Дай тебе Бог дожить до моих годов, да вот так-то бегать, как я бегаю… Девятый десяток дожила, помирать пора… А я все бегаю, все бегаю… Летось-то уж не знаю, как и жива осталась. Натерпелась страху-то. Надо бы поседеть али дурочкой быть, а я вон все за Бога держусь. Только Он и спас. Лежать бы мне теперь в яме, да вот Бог свободил. Не пришел, видно, час-то…Уж не ведаю, в каком и месяцу, только что осенью… Пахать приехали, везде пахать. Все усадьбы. У нас-то тут, в Вантине, только что в двух домах и живут. Мой — третий. Четвертый еще стоит, да только сломают его скоро. Не дадут ему быть. А живем-то все по две да по одной. В маненьком дочь ушла от мужа, тут живут. В крайнем, там — одна. А была ведь наша деревня восемнадцать домов. И уж все подчистую нарушилось. Как скотину от нас угнали в чужой холкоз, так тут все и побегли. Кто на станцию, кто в Горький, кто — куды… А тут гляжу — батюшки мои! — председатель. Конечно, уж он на машине ездит. «Бабушка, твой огород будем ломать». — «Нет, говорю, — не будете». — «Нет, — говорит, — будем!» И так-то строго сказал: «Пора подыхать!» А я: мол, я нарочно буду жить!.. Так и уехал. И этим, трактористам-то, видать, сказал, что, дескать, не пахайте. Постояли, постояли, да и поехали. В соседней деревне, в Каширине, семь огородов ломали. Ломали, да корчевали, да пахали. Там, в Каширине, домов семь еще не нарушены. Там большая деревня-то, поболе нашей. На два порядка было… Вот там и пахали. У тех не ломали, в коих живут. Потом гляжу — опять к нам едут. Батюшки мои! Дерево на тем конце повалили да повезли на тракторе-то в Илевники. Они тама, в Илевниках-то, на квартире стоят. Какие у них трактора, уж я не знаю, у них чего. Ведь корни-то какие, и все выломали. На тракторе эдак-то не выломаешь, а у них такие способные машины… Ну, я тут маненько сметила… Тоже уж не пробка. Пошла скорей в соседнюю деревню, у Паши Анисимовой там ночевала. Вроде как тогда еще не обробе-ла. Пошла утром в церкву, в город, да там нашла подружку. Побирушку Поленьку. Она все у церквы стоит, милостыньку просит. Поклонилась я ей в ножки. «Уж пойдем, Поленька, Христа ради. Поживи ко мне». С ней-то и были вдвоем. Кабы не она, уж бы нежива была… Вот ведь и сейчас рассказывать не могу — плачу. А они все в Каширине там ломали. Потом гляжу — прошли мимо окошка Я как увидела, так меня затрясло. Всю затрясло… Ну, думаю, конец… Машины-то они тама на свободных участках бросили. Сами прошли мимо окна. Долго их не было. Уж чего там делали — не знаю. Выпивали, нет ли? Уж трезвые не пойдут. Пришли в дверь. Бот! Бот! Бот! — в дверь-ту кулаками. Меня хоть затрясло, а все ж не сшибло. «Кто тут?» — «Отпирай!» — «А чего вам нужно?» — «Отпирай!» — «Не отопру!» — «Сказано последний раз: отпирай!» А я говорю: «Я, мол, не отопру. У меня, мол, приехал внучонок с товарищем…» Сама набираюсь духу вру. Никого ведь у меня нет. Только что она, Поленька. «Не отопру! говорю. — У меня, мол, внучонок с товарищем выпивши на печи лежат. Если вас, мол, впустить, что у вас, мол, получится? Они там выпивши двое внучонок с товарищем. Кто, мол, первы в тюрьму-то пойдет которы…» А сама уж не могу. Привалилась к стенке на мосту в колидоре… Ну, говорят: «Огород ломаем твой… Обломаем, — говорят, — огород». А я мол: «Нет, не обломаете. Кто, мол, кому обломает? Двое-то вас не упустят. Внучонок с товарищем…» А и нет никого. Одна Поленька А они как хлопнут в дверь ногой ли, чем… Я к стене-то так и упала. Лежу… А уж слыхать — загремели трактора-ти… Вроде как в Каширино… А я лежу. Поленька-то, Поленька-то мне: «Офросенька, поехали!.. Офросенька, поехали…» А я лежу. Принесла она воды-то холодной. Намыла меня, попила я маненько… Утром-ти встали, глядим, яблони, терновник поломаны… Скорей в город. Она-то в церкву, а я к Славику, к внучонку. «Ныне же езжай за мной, я там не могу жить». «Ныне, — говорит, — не могу, я работаю». Другим-то утром взял машину да забрал меня в город… Так ведь всю зиму и не жила тут, дома-то… И уж откуда они приехали с такими-то тракторами? У нас нет таких и тракторов, кои дерева ломают. Может, говорю, пожаловаться кому на них да на него, на председателя-то? Он знает, поди, им и фамилии… Только внучонок говорит: «Не надо, баба. Сам боюсь. С такими людьми свяжешься, еще убьют. Хорошие бы терновник ломать не стали. А с такими-то связываться…» Сыновий сын внучонок Славка. Ты видал ли его? Мать его рано померла, маленьких их двое покинула. Да отец с войны не пришел. Двух сыновей у меня война эта взяла, да зятя — третьего. А мужа-то у меня еще на той войне, в четырнадцатом году убили… Вот они мне двое внучат и остались… Вырастила их как своих. Так-то он, Славка, хороший. Только уж винцо стал выпивать. Пьет-то мало, оно его сразу сшибает. Вот придет, скажу, был ты у меня, не велел ему выпивать ни капли. Только что не послушает. Теперь еще бабы-то озорные. Ой, какая плутовка ему попалась. Пришел выпивши, она брякнула его на пол — да и лежи… Нехорошо. Тощий он стал. А вот, гляди, восьмой год с ней живет. Я ей ничего не сказала, только поревела да уехала. Всю-ту зиму не жила дома. Слава Тебе, Господи, люди-ти хорошие еще есть. Второй год на квартире держут. Вот и живу. Сплю у них на печи. Благодать! Молоко — не считаются, коли не грех, наливают… Я ведь и смолоду так-то привыкла: среду и пятницу соблюдаю — пост… А как же?.. В среду-то Его, Спасителя, пымали — в каких Он руках-то, а мы тут наедимся?.. А в пятницу-ту распяли Его, а мы опять наедимся да напьемся… Да… А вот по весне опять перебралась домой. Уж больно охота в своих-то стенах помереть. Всю жисть тут прожила, ведь всю жисть… Наверно, уж годов шестьдесят… Куда там? Боле… Восемнадцать годов сюда замуж вышла Вот и считай. Купили мы дом-то этот с мужем. Сначала-то старенький был, а потом купили этот. Купили после дяди. Он уж двести годов стоит. Это лес-то мугревский, дедушков… Вон, гляди, бревны-то какие. Летось сымали на фотографию Все измерили, все, все — все бревны. Все записывали и вышину, и потолок, и печь-ту… Ну, начисто все. Увезем, дескать. «Наверное, — говорят, — бабушка, в музей уедешь». А я: «Нет, не поеду. Останусь, мол, тут, не уеду». Всю жисть тут. Никуда не уезжала, нигде не работала, опричь крестьянского-то дела. Нигде не странствовала… А вот и наш холкозный-то председатель, Петров Василь Иваныч… У него контора-то в Пировых, а сам-то он федурниковский. Тоже, может, выпивши был. «Помирай, — говорит, — скорее. Пора, — говорит, помирать». А я мол: «Не хочу». — «А когда?» — говорит. «А вот коли наживусь». Это уж его дело. Он приказал пахать тракторами-то тими… Вот его бы постращать-то бы маненько. Притянуть бы его маненько хоть с какого краюшку… А ты в лето-то у меня еще побывай. Не один раз побывай. Вот лук пойдет, огурцы… Побывай к старухе-то, побывай…Уж кабы не Бог, да не Поленька, да не сумела бы я наврать, то уж теперь бы я, поди, заживо в яме-то сидела. Толкнули бы, да и дело с концом. Живу бы бросили погребать. Ям-то у нас полно. Вон у меня три ямы да рядом три… Да вот Бог свободил. Не знаю, надолго ли… Вот так и лето буду на Бога надеяться… Я все за Бога держусь. Вот и человека он мне дал — Поленьку. А теперича мне — чего? До ста годов надо доживать… Обязательно. Чего ж теперь делать-то?


март 1971



http://flibustahezeous3.onion/b/129775/read#t2

завтрак аристократа

Игорь Иртеньев Прохожих меж Цикл стихотворений

Все в относительном порядке,

А исключения не в счет —

Прополоты с капустой грядки,

Бачок в сортире не течет.

Душа ликует населенья,

Глаза ее горят огнем,

И атмосферное давленье

Растет и крепнет с каждым днем,

А люди, что за люди, Боже!

Чужды им похоть и разврат,

И хоть с тобою внешне схожи,

Но элегантнее стократ.

А сверху небо голубое,

И чуть пониже облачка,

И жизнь течет сама собою

И тем отлична от бачка.

* * *

Выйду за околицу

Поперек межи,

День к закату клонится,

Ухают ежи.

Линии магнитные

В воздухе звенят,

Да слои защитные

Им в ответ фонят.

Инфракрасна девица

Суженного ждет,

Не мычит, не телится,

Знай, себя блюдет.

Ждет уж сколько лет его,

Не считая дней,

Ультрафиолетовый,

Больно люб он ей.

Ой, ты доля, долюшка,

Вольное житье,

Силовое полюшко

Русское мое.

* * *

А раньше, помню, жизнь была другая,

Совсем другая жизнь была у нас —

Сравнительно не очень дорогая

И полная немыслимых прикрас.

Не описать последними словами,

И первыми попробуй опиши,

Какими обладали мы правами,

Как пели и плясали от души.

Короче, жили, как в волшебной сказке,

Как никогда никто не жил нигде.

И где они теперь, все эти пляски?

Все эти песни, извиняюсь, где?

И все ж прошу унять свой смех утробный

И скрежет свой зубовный приглушить.

Все это будет, но уже в загробной.

Осталось только до нее дожить.

* * *

Пока вы там валялись в койке,

Кто просто так, а кто с женой,

Я словно демон перестройки

Активно реял над страной.

И ускорение, и гласность —

Все было мне тогда внове,

Еще не воцарилась ясность

В моей кудрявой голове.

Летел я вслед за Горбачевым

Из ниоткуда в никуда,

И не представить нипочем вам

То ощущение когда

Свистит в ушах попутный ветер,

И вскачь несутся облака,

А снизу вслед вам машут дети

Еще советские пока.

* * *

Шел я лесом, шел я бором

По тропинке полевой,

Пели птицы звонким хором

У меня над головой.

Ой ты, мать моя Россия,

Псевдорусская земля,

Гладкоствольные осины,

Искандеры, тополя…

Никому тебя, родная,

До конца не истребить,

Загогулина сплошная —

Как такую не любить.

Зря ли что ли на колене,

Изготовил тебя Бог,

Был бы жив товарищ Ленин,

Он от зависти бы сдох.

* * *

Летает ангел мой небесный

В непредставимой вышине,

Прозрачный, легкий, бестелесный,

Приставлен некогда ко мне

С ему лишь ведомою целью,

А мне неведомой пока,

И над моей убогой кельей

Он разгоняет облака

По большей части — кучевые,

Хотя и перистые тож,

А также тучи дождевые,

Чтоб мог ходить я без галош

В любую мокрую погоду,

Неподотчетен никому,

И лиру посвящать по ходу

Себе лишь только самому.

* * *

Зависть чувствуя остро,

Глупо это скрывать,

На Васильевский остров

Я пришел умирать,

Чтобы всею страною

Отпевали меня.

Дело было весною

В полчетвертого дня,

В черной паре пиджачной,

С недосыпа несвеж,

Заунывный и мрачный

Шел прохожих я меж,

Что беспечно сновали

Тут и там стар и мал,

И боюсь, что едва ли

Кто из них понимал

С кем идут они рядом,

То есть, в смысле, со мной

Серым их Ленинградом,

Блеклой ихней весной.

Так какого же я ради,

Я поперся сюда,

Что мне в том Ленинграде?

И какая нужда?

Мало что ли погостов

Есть в России у нас,

Где легко бы свой остов

Я пристроил на раз?

И сомненья отбросив,

Сел на поезд «Москву».

Извиняйте, Иосиф,

Я еще поживу.



Журнал "Новая Юность" 2019 г. № 4


https://magazines.gorky.media/nov_yun/2019/4/prohozhih-mezh.html

завтрак аристократа

А.А.Сидоров "Песнь о моей Мурке" (извлечения) - 5

История великих блатных и уличных песен

Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/1464519.html и далее в архиве


Мурка

(московский вариант)

Тишина ночная, спит везде живое.
На малину собрался совет.
Это хулиганы, злые уркаганы,
Выбирали новый комитет.
Речь держала баба, звали ее Муркой,
Хитрая и ловкая была;
Даже злые урки и те боялись Мурки:
Воровскую жизнь она вела.
Цели намечала, планы составляла,
Как московским уркам промышлять.
Нравилися Мурке все делишки эти,
Нравилося Мурке воровать.
Но однажды ночью Мурка из малины
Спрыгнула без шухера одна.
К легашам проклятым Мурка прибежала,
Воровские планы предала:
«Ой, сыны Советов, братья-комиссары,
Не хочу с урканами я жить!
Надоели эти разные малины,
Я хочу секреты вам открыть».
Шли мы раз на дело, выпить захотелось,
Мы вошли в хороший ресторан.
Там она сидела с агентом из МУРа,
У него под клифом был наган.
Мы решили смыться, чтоб не завалиться,
А за это Мурке отомстить.
Одному из урок в темном переулке
Дали приказание — убить!
Как-то в переулке увидал я Мурку,
Увидал я Мурку вдалеке.
Быстро подбегаю, за руку хватаю,
Говорю: «Пройдем наедине.
Вот что ты, зараза, убирайся сразу,
Убирайся сразу поскорей.
И забудь дорогу к нашему порогу,
К нашему шалману блатарей!
Помнишь, моя Мурка, помнишь ли, голубка,
Как сама ходила воровать?
А теперь устала и легавой стала,
Потихоньку начала сплавлять![17]
Ты носила кольца, шелковые платья,
Фетровые боты «на большой»,
А теперь ты носишь рваные калоши,
Но зато гуляешь с легашом!»
Шел я на малину, встретилися урки,
Вот один из урок говорит:
«Мы ее убили — в кожаной тужурке
Там, за переулочком, лежит».
Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая,
Дорогая, здравствуй и прощай!
Ты зашухерила всю нашу малину,
А теперь маслину получай!
Или тебе плохо было между нами?
Или не хватало барахла?
Что тебя заставило связаться с легашами
И пойти работать в Губчека?
Вот теперь лежишь ты с закрытыми глазами,
Легаши все плачут над тобой.
Ты уже не встанешь, шухер не поднимешь,
Крышкою закрыта гробовой.
Хоронили Мурку очень многолюдно:
Впереди легавые все шли.
Красный гроб с цветами тихими шагами
Легаши процессией несли.
Тишина ночная, только плач оркестра
Тишину ночную нарушал.
Красный гроб с цветами в могилу опускался
И навеки Мурку забирал.
На Кунцевском поле шухер был не страшен,
Но легавый знал, когда прийти.
Сонных нас забрали, в «черный» посадили,
И на «черном» всех нас увезли.
«Черный ворон» скачет, сердце словно плачет,
А в углу угрюмый мент сидит.
Улицы мелькают, фонари сверкают —
Что нас ожидает впереди?
На допросе в МУРе очень мент старался
Всем он нам по делу навязать.
Я и Сашка Куцый «дикан»[18] получили,
Остальные «драйки»[19] и по пять.

Видимо, тот самый вариант, когда Любка, став сначала «Машей» (любовницей воров), все же окончательно превращается в «Мурку» — агента-осведомителя Московского уголовного розыска. В строке «Помнишь, моя Мурка, помнишь ли, голубка» — эпитет «голубка» явно отсылает нас к первоначальной «Любке», с именем которой голубка рифмовалась, в отличие от Мурки. Также сохраняются атрибуты «исходника», отражающего нравы до появления в советском преступном мире института «воров в законе» с их «понятиями» и «традициями».

Заметим также, что, в отличие от других версий «Мурки», наган находится все-таки не у осведомительницы, а у сотрудника МУРа, что логически более обоснованно: «У него под клифом был наган». Сравним с «Любкой», у которой «под лифом» был наган. Лиф превратился в клиф (пиджак) или наоборот — дело темное.

Строка «Что ж тебя заставило связаться с легашами» имеет множество вариантов: «снюхаться с легавыми», «полюбить легавого» и т. п. Александра Катаева-Венгер приводит еще более определенную версию:

Что ж тебя заставило
выйти за легавого
и пойти работать в Губчека?

Такой поворот вносит в историю дополнительный драматизм и несколько оправдывает коварный поступок Мурки.

Текст взят из сборника: Яков Вайскопф. Блатная лира. Иерусалим, 1981.


Мурка

(подцензурная)

Как-то было дело, выпить захотелось —
Я зашел в шикарный ресторан.
Вижу, возле бара там танцует пара —
Мурка и какой-то юный франт.
Я к ней подбегаю, за руку хватаю:
«Мне с тобою надо говорить!»
А она смеется, только к парню жмется:
«Не о чем, — сказала, — говорить!»
«Мурка, в чем же дело, что ты не имела,
Разве я тебя не одевал?
Кольца и браслеты, шляпки и жакеты
Разве я тебе не покупал?
Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая,
Здравствуй, моя Мурка, и прощай!
Ты меня любила, а теперь забыла —
И за это пулю получай!»

В середине 60-х годов, еще десятилетним мальчиком, я впервые услышал «Мурку» именно в этом варианте. Прекрасно помню, что она была записана на пластинке с изображением сфинкса. Как мне удалось выяснить, такая маркировка характерна для ленинградской артели «Пластмасс» (1950-е годы). Значит, именно эта артель и выпустила столь смелую для 50-х годов пластинку (возможно, на волне «оттепели»?).

Текст врезался мне в память, а позднее я встретил несколько его воспроизведений, более-менее одинаковых. В результате удалось восстановить в общих чертах первоначальную версию, которая и представлена в настоящем сборнике.

Однако существует и другой, более полный «подцензурный» текст. Его приводит в своем исследовании (на которое мы уже не раз ссылались выше) Владимир Бахтин, снабжая следующим предисловием:

«По-видимому, первоначальный ее вариант — просто городской или, как его еще называют, жестокий романс (у него всегда трагическая концовка). Этот вариант я нашел в «Новом песеннике» В. В. Гадалина, изданном в Латвии еще до Отечественной войны.

Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая!
Помнишь ли ты, Мурка, наш роман?
Как с тобой любили, время проводили
И совсем не знали про обман…
А потом случилось, счастье закатилось,
Мурка, моя верная жена,
Стала ты чужая и совсем другая,
Стала ты мне, Мурка, неверна.
Как-то, было дело, выпить захотелось,
Я зашел в шикарный ресторан.
Вижу — в зале бара там танцует пара —
Мурка и какой-то юный франт.
Тяжело мне стало, вышел я из зала
И один по улицам бродил.
Для тебя я, Мурка, не ценней окурка,
А тебя я, Мурка, так любил!
У подъезда жду я, бешено ревнуя.
Вот она выходит не одна,
Весело смеется, к франту так и жмется —
Мурка, моя верная жена!
Я к ней подбегаю, за руку хватаю:
«Мне с тобою надо говорить.
Разве ты забыла, как меня любила,
Что решила франта подцепить?
Мурка, в чем же дело, что ты не имела?
Разве я тебя не одевал?
Шляпки и жакетки, кольца и браслетки
Разве я тебе не покупал?
Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая,
Здравствуй, моя Мурка, и прощай!
Ты меня любила, а потом забыла —
И за это пулю получай!»

Впрочем, Бахтин уточнил, что, по словам коллекционера В. Д. Гибовича, действительно существовала пластинка с вариантом «Мурки», похожим на тот, который он приводит по довоенному сборнику, — однако записанная на пластинку песня короче письменного варианта на три куплета. На пластинке якобы указан также автор текста — Ядов. Последнее утверждение я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть: в мальчишеские свои годы просто не обратил на это внимания.





http://flibustahezeous3.onion/b/563872/read#t2