Category: природа

Category was added automatically. Read all entries about "природа".

завтрак аристократа

А.Г.Волос из книги "АЛФАВИТА. КНИГА СООТВЕТСТВИЙ" - 7

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2836373.html и далее в архиве




Замок



Не знаю, как другие, а сам я жил в Замке с удовольствием.

Замок стоял на берегу озера (точнее — системы озер) Ван-Зее, расположенного на западной окраине Берлина, в самой богатой части города.

Замок был высок и величественен. И был знаменит двумя вещами.

Во-первых, в 1944 году в этом Замке, отобранном у еврейского банкира, успевшего сбежать за границу, обитал некий гитлеровский адмирал, имя которого история умалчивает. Напряженные раздумья о судьбах мира и прогресса натолкнули его на мысль о создании торпеды, управляемой пилотом-смертником, — что, несомненно, являлось грандиозным прорывом в военно-инженерной сфере… Во-вторых, много позже, когда нужда в пилотах-смертниках на время отпала, Замок стал называться Literarisches Colloquium Berlin, и одним из его стипендиатов был сам Джон Стейнбек! Кто знает, может быть, я спал на его кровати!..

Рядом с Замком Literarisches Colloquium Berlin высились другие замки. И виллы. Среди них встречались не менее знаменитые. Так, минутах в десяти ходьбы за красивой железной оградой, увитой зеленью, в глубине ухоженного сада стоял мощный серый особняк.

Честно говоря, он выглядел несколько мрачновато. Оказалось, именно здесь в 1942 году синклитом государственных и партийных мужей было принято решение об окончательном решении еврейского и ряда других вопросов, в соответствии с классификацией (см.) по национальному (см. Национальность) признаку, разработанной нацистскими умниками.

У меня была большая комната с огромным окном на втором этаже.

Створки окна закрывались с помощью сложной реликтовой системы железных штырей и ручек, являвшихся, судя по всему, ровесниками самого Замка. Окно смотрело на озеро. Внешность озера незаметно менялась каждые четверть часа — оно голубело, лучезарно сияло, хмурилось, гнало волну, угрюмо покачивалось, снова голубело…

Режим дня был неизменен и прост. Я вставал в половине восьмого.

В восемь садился за стол, оживлял ноутбук и, позевывая, с отвращением перечитывал последние куски из того, что было написано ранее. Поднести пальцы к клавиатуре не было никакой возможности.

В девять я спускался в зимний сад, где к тому времени был накрыт завтрак.

Выпив две чашки кофе (см.), от которого в голове загоралась лампочка, и захватив кое-какой тормозок, я поднимался к себе, садился за стол и…

И, как водится, переступал порог ада.

В двенадцать я проглатывал половину бутербродов. Понятно, что чай (см.) я пил беспрестанно.

В четыре я последний раз бил по какой-нибудь клавише (обычно уже не имело значения, по какой именно), вскакивал, чувствуя мелкую дрожь во всем теле и воспаленное трепетание в затылке (все-таки эти сковородки даром не проходят!), с отвращением доедал бутерброды и падал на постель.

Двадцать минут сна приводили меня в чувство, и кроссовки я зашнуровывал именно в том состоянии лихорадочного веселья, в каком

Маргарита вопила, пролетая над улицами: «Свободна!»

Прогулка занимала около двух с половиной часов. Первые четырнадцать километров — малый круг — вели меня по тенистым берегам перетекающих друг в друга озер в мимолетных компаниях обгонявших меня велосипедистов и неспешных пешеходов, которых я сам моментально оставлял за флагом. Добавочные три, если я решался на продление маршрута, составляла пробежка по безлюдному Глиникер-парку. Здесь не было ни кустов, ни подлеска, ни следов стрижки. Вековые, в три-четыре обхвата, платаны простирали свою благословенную листву непосредственно над полянами, поросшими невысокой свежей травой.

Громадные фиолетовые буки доводили меня до головокружения. Я чувствовал себя марсианином. Я ложился в траву и отдавал глаза небу.

Пройдя парк насквозь, я издалека смотрел на Глиникер-брюкке — мост, соединявший прежде Восточную и Западную Германии. «Мост менял».

Только не через Сену. На Глиникер-брюкке меняли Корвалана на

Буковского, Абеля — на Пауэрса. Старая советская хохма: Бабеля на Бебеля, Бебеля на Гегеля, Гегеля на… на кого там? Не помню.

К Замку я возвращался другой дорогой — не по берегу, а леском вдоль шоссе, мимо гольф-клуба. Разумеется, я всегда что-нибудь бормотал в ритме шагов. Здесь высятся старые буки… торчат фонари на мосту…

И я, как всегда, руки в брюки… по Глиникер-брюкке иду… Сейчас никого, а когда-то… стояли с обеих сторон… похожие, в целом, ребята… враждующих Миноборон… Там — белые звезды на синем… здесь — желтые на зеленце… та-та-та, та-та-та… покинем?.. откинем?… отринем?.. богиням?.. хрен с ним!.. Но мужество — в каждом лице!..

Часов в восемь вечера я по вполне сходной цене приобретал пакет соленой соломки и литровую бутылку легчайшего рейнского, завинченную беспонтовой жестяной крышкой, как какой-нибудь там «Байкал» черноголовского разлива.

В половине девятого я уже был чист, свеж, умиротворен — и снова садился за компьютер. Я потягивал холодное вино, слизывал крупицы соли с хрустящих палочек и читал написанное днем. Что-то правил, что-то вычеркивал. Прикидывал фронт работ на завтра. То есть я, можно сказать, снова трудился. Но это уже был не ад, конечно.

Напротив — рай.

Иногда перед сном я включал телевизор и, окончательно одурев от усталости и легчайшего рейнского, тупо смотрел немецкие новости (см.). О том, что мне пытаются втолковать дикторы, я мог судить только по картинкам.

Постепенно дичая, я жил так почти два месяца. Я не тосковал, не скучал, мне не хотелось развлечений. Примерно раз в неделю я покидал свое узилище (см.), брел в ближайший ресторанчик и ел какой-нибудь суп. Временами я спохватывался — ведь Берлин под боком! — и мчался брать Рейхстаг или исследовать сокровища Пергамского музея. А потом снова погружался в буквы и забывал о необходимости культурной жизни…

Я смирился с тем, что единственный человек, который может постучать в мою дверь, — это фрау Марта, уборщица. Надо сказать, в Замке была довольно сложная система замков и ключей. Так, например, мой ключ открывал две двери — моей комнаты и парадную. Были ключи, открывавшие три двери, четыре и так далее. Существовали также два главных мастер-ключа, подходивших к дверям вообще всех помещений

Замка. Марта была знаменита тем, во-первых, что потеряла их и, во-вторых, что это трагическое происшествие, грозившее обойтись руководству Literarisches Colloquium Berlin чуть ли не в сорок тысяч марок, не произвело на нее совершенно никакого впечатления, — она только бодро облаяла начальника, вознамерившегося упрекнуть ее за содеянное, и заявила, что, как бы скоро ни собрались ее рассчитать, она все равно готова уволиться из этого долбаного Literarisches

Colloquium Berlin значительно раньше.

Когда я открывал, она протягивала пару рулонов туалетной бумаги и лихо подмигивала, преувеличенно громко, как говорят с глухими, повторяя одну и ту же фразу, перемежаемую замогильным хохотом:

— Fьr ka-ka!.. Ху-ху-ху!.. Fьr ka-ka!.. Ху-ху-ху!..

То еще было явленьице эта Марта…

Коротко говоря, я совершенно забыл, как живут нормальные люди.

Я барабанил по клавишам, как заяц, и носился вокруг озера, как бешеная собака, а мечтал лишь о том, чтобы закончить свою писанину, которая четвертый год тяжким грузом висела на плечах.

Потом появился Марек Шнечински. У него была месячная стипендия, он приехал из Вроцлава и, как скоро выяснилось, говорил по-русски. Мы обнаружили множество одинаково интересующих нас тем и подружились.

Марек оказался весельчаком того самого свойства, которое лично я полагаю единственно приемлемым, — меланхолического.

Вечерняя беготня по озерам и паркам заканчивалась, как и прежде, заходом в магазин. Мы покупали преимущественно круглые в сечении предметы — банки с фасолью (из нее Марек готовил чили), банки с супами (чтобы вообще ничего не готовить), банки с пивом (потому что бутылки надо сдавать, а это хлопотно) и бутылки с вином (которые мы все равно не сдавали).

Однажды при подходе к воротам Замка желтый пластиковый пакет, только что выданный мне в немецком магазине, разошелся по швам, и покупки раскатились.

Марек грустно смотрел, как я гоняюсь за ними по всей улице.

Когда я кое-как укутал их останками пакета и взял под мышку, он спросил, указывая на сверток:

— Знаешь, что это?

— Ну? — хмуро переспросил я. — Что?

Марек развел руками и печально ответил:

— Это ответ Германии на взятие Берлина…



Зиё



Когда я, в очередной раз утомленный шумом (см.) двигателей и дребезгом самолетных динамиков, возвращался из Душанбе, Женя тут же зазывал меня в свой кабинет.

Подробно изложив последние новости, касавшиеся, как правило, все более детального изучения анатомии свиньи (см.), он вкрадчиво переходил к делу:

— Ну что, понравились Зиё твои новые переводы?

— Вроде бы, — отвечал я, пожимая плечами.

— И в гостях у него был?

— Был.

— Ну?

— Что «ну»?

— Рассказывай.

— Я тебе уже сто раз рассказывал. Всегда ведь одно и то же.

— Нет, ты уж расскажи, пожалуйста.

Я вздыхал:

— Ну, хорошо. Слушай. Прихожу я, значит, к Зиё…

— Утром?

— Нет, не утром. Часам к двенадцати.

— Ага.

— Стол уже накрыт. Сидим…

— Стол какой?

— Стол как стол. Под белой скатертью. Его только при моих визитах используют. Так-то, если на минутку забегаю, он всегда в углу стоит.

Книгами завален.

— На столе что? — спрашивает он, плотоядно облизываясь.

— Как всегда. Две тарелочки с чаккой… ну, с кислым молоком. Свежая лепешка разломлена на куски…

— Какие куски?

— В смысле?

— Какой величины?

Я показываю:

— Вот такие. С пол-ладони.

— Так, — удовлетворенно кивает он.

— Разложены по всему столу. Два блюдца с изюмом и орехами. Я первым делом пробую изюм. Чмокаю, ахаю, потом спрашиваю: «Зиё, ин хуб мавиз аз кучо?» А он разводит руками и отвечает: «Аз бозор».

— Это что значит?

— Зиё, откуда такой хороший изюм? С базара!.. Это у нас с ним шутка такая.

— Понятно. Еще что?

— Еще обязательно большая тарелка зелени. Гашниш… то есть, тьфу, кинза… укроп, райхон…

— Это что?

— Это этот, как его… этот… базилик. Лук обязательно. Лук нежный, не горький… все чистое, в капельках воды, просто сияет!..

Женя ерзает и закатывает глаза.

— Так-так-так, — говорит он затем, тяжело сглатывая слюну.

— Ну вот. И бутылка водки, разумеется. Рюмки, естественно… Что еще?.. все, пожалуй. Зиё разливает водку, мы выпиваем и закусываем.

— Чем?

— Как чем? Я же тебе говорю: зелень, то-сё… берешь стрелку лука, пару веточек кинзы… сворачиваешь в такой комок… макаешь в кислое молоко… и — ам!

— Вкусно?

Теперь я закатываю глаза, а Женя, на меня глядя, стонет и качает головой, как перед обмороком.

— Ну?

— Ну и все. Болтаем себе помаленьку, едим все эти мелочи… а в это время жена на кухне гремит капкиром о казан.

— Капкир — это что?

— Слушай, я тебе сто раз говорил. Типа шумовки.

— А с вами не сидит?

— Нет. Только если я, например, с женой приду. Тогда посидит немного.

Женя сладко жмурится:

— Да… Вот он — Восток!.. Ну?

— Опять «ну»! Когда все выпьем и почти все съедим, сынишка приносит блюдо с пловом. Едим плов. Правда, перед пловом еще бывает суп.

«Сиёалаф», например. Из черной травы. Есть такая трава. Охапками на базаре продают.

— И?

— Странный суп. Черный-черный. Но вкусный. Но если суп или, не дай бог, пельмени там какие-нибудь перед пловом — это вообще убийство.

Нет, лучше сразу плов.

Женя чмокает.

— А что пьете?

— Ничего не пьем. Я же русским языком тебе говорю: едим плов.

С пловом не пьют ничего. Ну, обычно не пьют…

— Руками едите?

— Руками.

— Вкусный плов?

— О-о-о! — говорю я, качая головой.

Женя снова стонет, потом горестно шепчет:

— Ай-я-я-я-я-я-яй!..

— Да, именно что. — Я безжалостно подтверждаю близость его умозрительных представлений к реальной жизни. — Именно так: ай-я-я-я-я-я-яй!..

Женя горестно вздыхает.

— Потом пьем чай, — говорю я. — Зеленый. Потом долго еще сидим.

Иногда, если силы есть, делом занимаемся. Подстрочники, то-сё…

Потом Зиё меня провожает. В общем, до позднего вечера не можем расстаться.

Женя с тоской смотрит в мутное окно московского полуподвала.

Потом поворачивает ко мне голову.

— Да, — говорит он, мечтательно улыбаясь. — Вот он — Восток!..



Интернет:-(



Внутреннее идиотство Интернета в первую очередь проявляется в том, что он приучил людей писать нарочито безграмотно и ставить смайлики.

Смайликом называется вот такая:-) или вот такая:-(комбинация символов. Если положить голову на плечо, то при определенном воображении можно в первом случае увидеть улыбающуюся рожицу, а во втором — опечаленную.

Смайлики в тексте играют такую же роль, какая отведена на дороге знакам дорожного движения. Видишь при подъезде к перекрестку белый треугольник с красной каймой углом вниз — ага, брат, надо уступить дорогу!

Так и здесь. Увидел двоеточие, дефис и закрывающую круглую скобку — значит, тебя сейчас рассмешат. Точнее, тебя уже рассмешили, потому что смеющийся смайлик ставится в конце смешащей фразы. Сама фраза, возможно, не кажется смешной. Не беда: раз есть смайлик, волей-неволей расхохочешься:-)

Так же и с печалью:-(

Ну не бред ли?

Короче говоря, в процессе поступательного движения человечества по пути прогресса Интернет пришел на смену собиранию марок и выпиливанию рамочек.

Прежние занятия (выпиливание рамочек и собирание марок) тоже позволяли индивидууму перенести центр тяжести своих интеллектуальных усилий с познания самого себя (в качестве подмножества в эту задачу входит исследование реальности) на познание плодов интеллектуальных усилий другого (филателистических каталогов, узоров для выпиливания и т. п.), направленных на накопление профанных знаний.

К счастью, вред Интернета все же не так велик, как можно подумать.

В нем реализуется многоступенчатая структура: каждый следующий продуцент профанных знаний опирается на профанные знания, полученные от предыдущего. А в соответствии с законом Маца (см.) благодаря неизбежным искажениям, вносимым продуцентами, седьмая-восьмая передача информации сводит ее содержательную часть к уровню белого шума, то есть приводит к уничтожению знания как такового.



Казахи



В приморском городе Шевченко (прежде он, равно как и поселок Кенкияк (см.), находился в Советском Союзе, а ныне сменил название и со всеми своими улицами и площадями переехал в независимый Казахстан) проходил семинар по применению математических методов в геологии. Доклад делал худощавый молодой казах. Поблескивая очками, он переходил от трибуны к стендам, чтобы ткнуть указкой в ту или иную диаграмму, а затем возвращался обратно. Наличествующие участники семинара мирно подремывали. Отсутствующие, скорее всего, увеличивали запасы бутылита (см.).

Отведенные регламентом 15 минут подходили к концу.

— Итак, — сказал молодой казахский ученый, — решение актуальной инженерной задачи является…

Он не успел завершить начатую фразу, потому что дверь небольшого зала с треском распахнулась.

Присутствующие вскинулись и невольно закрутили головами, а по проходу между рядами деревянных, нанизанных на одну ось перекидных скрипучих кресел, то и дело забрасывая назад длинные волосы резким движением своей величественной и гордо посаженной головы, уже стремительно шагал Геннадий Красин — широкоплечий, классно одетый и, как всегда, сопровождаемый небольшой стайкой самых красивых матметодологических женщин.

Что говорить, Гена Красин был известным человеком в мире матметодологов. О нем хаживали легенды. Гена Красин стал доктором наук в сорок два года. Гена Красин писал стихи и пел их под гитару.

Гена Красин был горнолыжником и альпинистом. Поговаривали, что он не то штурмовал, не то собирается штурмовать высочайшую точку планеты -

Эверест. Гену Красина окружал звенящий от напряжения ореол женского внимания. Все точно знали, что из-за Гены Красина женщины не только вешались и прыгали из окон, но даже стрелялись — правда, не насмерть, а до первой крови. Короче говоря, Гена Красин был знаменит и умен, остер и нервен.

По-видимому, сейчас он счел, что ему следует немедленно приковать к себе внимание зала, утраченное в силу его временного отсутствия.

— Минуточку! — сказал он, властно вскидывая широкую загорелую руку, украшенную обручальным кольцом. — А что же, по-вашему, такое — инженерная задача?

Казах снял очки и стал подслеповато и скучно смотреть на приближающегося к нему Гену Красина.

— Построить дом — это инженерная задача? — спросил Гена.

— Конечно, — тихо ответил явно стушевавшийся казах.

Свита Красина прыснула.

— А спускать на воду корабль — это инженерная задача? — задал вопрос

Гена.

Фалды его длинного светлого пиджака романтически разлетались.

— Конечно, — снова кивнул казах.

Прысканье свиты перешло в смех.

— А, простите, штаны застегивать — это инженерная задача? — безжалостно вопросил Гена, останавливаясь возле трибуны.

— М-м-м… — замялся было щуплый казах, но потом кивнул: — Да, это инженерная задача.

Красавицы картинно переглядывались, возводя очи горе и сверкая жемчужными зубами.

— Так что же, по-вашему, — поворачиваясь к залу и саркастически кривясь, вонзил кинжал последнего вопроса Гена Красин, — что же, по-вашему, не есть инженерная задача?!

Казах помедлил ровно столько, чтобы надеть очки.

Надев их, он вздохнул и ответил так же ровно, как и прежде:

— Отвечать на ваши вопросы.




http://flibusta.is/b/156852/read#t28
завтрак аристократа

А.Г.Волос из романа-пунктира "Хуррамабад" - 5

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2719269.html и далее в архиве




Глава 3. Кто носится вскачь по джангалам (продолжение)


Начало см.https://zotych7.livejournal.com/2724551.html



Там, где зеленая гладь плато начинала бугриться и тропа сбегала в ущельице, копыта застучали по камням. Скоро они выбрались из кустарника и двинулись по борту сая. Тени стали заметно короче, воздух суше и стеклистей, запахи погрубели, потому что вслед за первой эфирной фракцией, выгоняемой самым легким утренним светом, из неподвижных трав и глянцеватых листьев под прямыми солнечными лучами пошла вторая, не в пример жестче.

Володя и Мерген задержались у поворота, и, переведя взгляд, Митька заметил, что чуть выше по склону, метрах в пятидесяти от тропы вьется легкий дымок и кто-то сидит под тряпичным навесом. Человек привстал, негромко крикнул и призывно махнул рукой.

Мерген ответил по-таджикски, потом спросил у Володи:

— Поднимемся?

Тот пожал плечами, оглянулся и сделал знак Митьке.

* * *




Поднимаясь по склону, Митька видел, как человек вышел из-под навеса, прижав левую ладонь к груди, как они сначала с Мергеном, а потом с Володей долго жали друг другу руки — протянув обе, а не одну, — как говорили что-то однообразное, перемежаемое столь же однообразными кивками. Потом человек усадил их под навесом.

Он был худощав и очень темен лицом. Солнце, въедавшееся в кожу лет пятьдесят, сделало ее похожей на глину — хорошо обожженную темную глину, в которой можно хранить воду или молоко. Иногда человек почесывался — это было нормальное движение, свойственное всем людям, чувствующим, например, что по предплечью пробежала, на секунду приземлившись, большая сизая муха; однако не в у всех людей на коже после того, как они поскребут ее ногтями, остается белесый налет какого-то праха — как если поскоблить глиняный кувшин стальным ножом.

— Здрасти, — сказал Митька, привязав повод к сухому деревцу.

Улыбаясь и что-то бормоча, человек протянул к нему руки, как только что протягивал их Мергену и Володе, и Митька тоже протянул ладони, взяв в них сухие и очень темные ладони хозяина, и, чувствуя неловкость, смущение, робость и легкую брезгливость, пожал их, посмотрев ему в лицо и тут же отведя взгляд от его сощуренных и приветливых глаз.

Пожимая Митьке руки, тот продолжал что-то негромко бормотать в вопросительной интонации. Митька не знал, что нужно отвечать, поэтому только напряженно улыбался и кивал, беспомощно глядя иногда на Володю. «Да, да…» — повторял он.

— Шин, шин… — по-видимому, окончив это ритуальное бормотание, сказал человек, махнув рукой в сторону навеса.

И, снова прижав руки к груди, стал что-то виновато объяснять Мергену. Говорил он взволнованно: и Мерген в ответ заволновался, стал отрицательно качать головой и тоже прижал к груди ладони.

— Митя, — сказал он быстро, — возьми вон там кумган, сходи за водой. Скорее!

И опять принялся говорить по-таджикски, убеждая в чем-то хозяина. Тот между тем начал пятиться; Митька размышлял, невольно озираясь, где тут может быть этот чертов кумган и куда с ним надо идти; ручей где-то тут слева: они до него не доехали. Тем временем человек, улыбаясь и говоря Мергену что-то увещевающее, подхватил кумган, стоявший возле очага, и, успокоительно махнув рукой, поспешил вниз.

— Не можешь за водой сходить? — спросил Мерген.

— А я знаю, где ручей-то? — возмутился Митька.

— Где, где!..

Мерген выругался и отвернулся.

— Да ладно тебе… — сказал Володя и продолжил, обращаясь уже более к Митьке. — Гостей нельзя за водой посылать. И одних оставлять нельзя. Вот он и занервничал. Он бы все равно сам пошел. Я однажды в гостях был, так хозяин мне розу в пиале принес — пусть, говорит, она с вами побудет, пока я на кухне вожусь. Не скучайте, говорит, дома никого больше нет… В пиале принес, такая большая роза.

— Роза? — хмуро переспросил Митька.

Володя кивнул.

— Роза… — повторил Митька, неопределенно покачивая головой. На Мергена он старался не смотреть. — Поехали, может, а?

— Чаю попьем, — сказал Володя, улыбнувшись. — Неудобно.

Митька насупился. Удобно, неудобно… Собрались ехать, так надо ехать, а не чаи распивать. Это все Мерген! Зачем остановился? Только время терять…

— Что он тут делает-то? — недовольно спросил он. — На горе-то?

Мерген косо взглянул на него. Сам он сидел на кошме, прислонившись спиной к стопе каких-то засаленных тряпок и одеял, — отовсюду торчали клочья ваты. «Постель, что ли?..» — подумал Митька, морщась.

— Пастухи, — пожал плечами Володя. — Живут себе…

— Живут, — повторил Митька с недоумением. — Разве так живут?..


Большой лоскут сильно выгорелой грязно-розовой тряпки, под которым они сидели, одной стороной был привязан за углы к ветвям пыльной арчи, а другой — к двум корявым палкам. Фыркнув, Митька взглядом показал Володе на растяжки, с помощью которых держалась эта система. От той же тряпки оторвали два полосы, скрутили, чтобы были похожи на веревки. Растяжки! То ли дело в лагере на палатках растяжки… Навес! Подует ветерок — только его и видели, этот навес…

Мерген мельком глянул на Митьку, хотел что-то сказать, но промолчал и отвернулся.

Пастух возвращался, неторопливо шагая вверх по склону. Он приткнул кумган к стоящему на очаге котлу, выбрал из кучи хвороста несколько палок, звонко разломал их и сунул под котел. Скоро дым пошел гуще, а потом вовсе пропал — в невидимом прозрачном пламени над очагом стали плясать и переливаться дальние скалы.

Из мятой картонной коробки, бок которой был запачкан сажей, пастух вынул сначала большую глубокую чашку — касу, а потом какой-то черпак. Он снял крышку с котла и положил ее рядом с собой на камень. Из котла пошел легкий пар.

— Ана, хуред, — сказал он, ставя касу на кошму, и протянул Володе ложку.

Митька с брезгливым изумлением смотрел на нее. Это была некрашеная и потемнелая деревянная ложка. Должно быть, к ней прикасались тысячи губ и тысячи языков облизывали ее. Ручка была очень длинной и росла из ложки поперек — ну, как если от нормальной ложки отломать и приделать сбоку. Она была остроносенькая, черпачком.

Володя произнес какую-то фразу, зачерпнул, поднес ко рту и подул.

Мерген тоже сказал что-то, и пастух сказал. Говорили все неторопливо.

Володя протянул ложку Мергену.

Мерген степенно зачерпнул, осторожно проглотил, облизал губы. И протянул ложку пастуху.

Тот качнул головой, улыбаясь, и Митька понял, что ложку нужно взять ему.

— Нет, нет, — сказал он. — Я не хочу есть. — И посмотрел на Володю, ища поддержки.

— Что ты! — удивился Володя. — Это атола! Поешь, вкусно.

— Нет, я не хочу, — повторил Митька.

Напряженно улыбаясь и стараясь говорить как можно приветливее, он снова помотал головой и сказал пастуху:

— Спасибо, спасибо… Я сыт, спасибо.

Пастух протягивал ему ложку.

— Хур, хур, — сказал он, улыбаясь. — Шарм макун, хур!..

— Нет, нет, — Митька прижимал к груди ладони и улыбался. — Спасибо, честно, не хочу.

— Ешь, тебе говорят! — тихо сказал Мерген.

Пастух обеспокоенно поднял брови. Он перевел взгляд на Володю и что-то спросил. Митька продолжал улыбаться и качать головой. От улыбки было больно губам. Он тоже посмотрел на Володю. Володя говорил пастуху что-то успокаивающее.

Мерген наклонился к Митьке:

— Ешь! Нельзя не есть!

— Да не хочу я, не хочу! — возмущенным горячим шепотом сказал Митька. — Ну если я не хочу есть?!

Оскалившись, Мерген присунулся к нему ближе и свистяще выдохнул в самое ухо:

— Ешь, сволочь, пока я тебя не убил!

Митька почувствовал, как похолодела и съежилась кожа на щеках. Взглянул на Володю. Тот смотрел в сторону. Митька проглотил слюну, и, нерешительно протянув руку, взял ложку.

Он взял ложку, чувствуя, как от обиды и злости закипают на глазах слезы. Да что они, с ума сошли оба?! Володя взглянул на него — и Митька не уловил в его взгляде сочувствия. Ну если он не хочет есть, тогда что?! Дело, конечно, было не в том, что он не хотел есть. Есть хотелось почти всегда. Но есть кривой грязной ложкой этот их белый суп из грязного котла?!

Пастух смотрел на него с тревогой.


Митька взял ложку, и тогда лицо пастуха немного просветлело.

Страдая, Митька сунул черпачок в касу и поболтал там. Зачерпнув как можно меньше, он поднес ко рту, подул и потом, зажмурившись, стараясь не замарать губы, схлебнул. Проглотил, едва не поперхнувшись от усилия. Протянул пастуху.

Тот взял ее и сказал что-то. Володя рассмеялся, ответил. Потом наклонился к Митьке.

— Не отравился? — спросил он тихо.

— Не отравился… — буркнул Митька. — Если не хочу я есть, что тогда?..

Прошел еще по крайней мере час, пока они напились чаю. Пили из щербатой пиалушки. Наполнив ее на четверть, прижав руку к груди и немного поклонившись, пастух подавал ее всем по очереди, в том числе и Митьке, который по примеру Володи и Мергена к концу этого часа не только привык, но и разохотился, войдя во вкус ответных жестов: принимая пиалу, следовало так же легко поклониться и прижать к груди свободную руку. Затем они попрощались, то есть выслушали от пастуха множество разнообразных пожеланий и, со своей стороны, пожелали ему много чего хорошего. Митька по незнанию языка только кивал и нетерпеливо улыбался. Обменявшись с этим коричневым человеком последней серией рукопожатий и так же, как он, прижав напоследок ладони к сердцу, они отвязали лошадей и спустились к тропе.


* * *




Мерген качался в седле, немного откинувшись назад и безвольно бросив ладони на луку. Лошади шли шагом, тропа, незаметно забирая выше, петляла по урезам мелких промоин и саев. Это был южный склон, трава здесь выгорала, желтела и недовольно шуршала и поскрипывала под ветром, налетавшим порой откуда-то снизу…

Он мог бы и вовсе закрыть глаза, даже задремать в седле, даже крепко уснуть, не опасаясь, что лошадь оступится или шарахнется от порхнувшей из-под копыт птицы. Тело его было цепким и даже во сне сумело бы постоять за себя.

Он покачивался в седле, насупившись и щуря и без того узкие глаза, смотрел перед собой, не замечая, как один поворот тропы сменяется другим, точно таким же, и на смену одной траве выбегает другая, неотличимая от первой.

Солнце поднялось высоко, и его сияние уже не казалось ласковым — свет безжалостно и жестко резал глаза, сушил воздух, лучи упрямо били в лицо и, казалось, забирались под одежду; звуки в этом зыбком расплаве начинали мало-помалу сохнуть, съеживаться, от них оставались только постукивающие, побрякивающие скелетики хруста и свиристения; плоть мягких утренних шелестов давно увяла в бесконечно однообразном дребезжании полированного хитина. Кузнечики надрывались в траве, а цикады — в листьях.

Вообще говоря, он любил солнце. Его смуглая гладкая кожа не боялась ожогов, и он всегда с удивлением и немного презрительно разглядывал на хуррамабадском пляже пятнистых, по-змеиному облезающих людей. Сам он солнца не боялся — оно скользило по нему, стекало с лоснящихся плеч, а то, что било прямо в спину и плечи, покорно впитывалось порами. Но сегодня он с самого утра чувствовал какое-то глухое, смутное недомогание, не говорившее о себе ничем, кроме зуда необъяснимого раздражения, маячившего то на краешке чувств, то близко, в самых надглазьях. И солнце казалось слишком ярким, раздражало.

Еще этот Митька!..

Мерген зажмурился, невольно помотал головой.

Дурной пацан! Сколько ему — четырнадцать? пятнадцать? Мог бы уже соображать! Ведь если разобраться, Мерген старше всего-то на пять или шесть лет… техникум успел окончить. Правда, Митька русский и городской, балованный, все у него есть, все будет и дальше, так уж заведено… а у Мергена отец — узбек, мать — таджичка… и вырос он не в самом Хуррамабаде, а в кишлаке возле окраины… пусть очень близком — до новостроек Хуррамабада можно дойти минут за двадцать, — но все же в кишлаке!.. Митька летом в экспедицию, вон чего… лошади, благодать! А Мерген, как подрос, с конца марта ковырялся с матерью в огороде, стоял за базарным прилавком… Осенью Митька за парту… а Мерген чуть ли не до декабря на колхозном хлопковом поле — план есть план, правда, дети? вы же советские школьники!.. И для того чтобы, вопреки проклятому колхозному хлопку, кончить восемь классов и поступить в техникум, он должен был вылезти из кожи… И потом все четыре года лез из кожи, чтобы, учась, самого себя прокормить да еще хоть сколько-нибудь принести родителям: Мерген — старший, а у них еще шестеро на руках… Нет, конечно, он кишлачный, поэтому ему, Мергену, все это понятно и близко, а Митьке — чуждо и неприятно… почему? Казалось бы, люди так похожи…

Ладно, он пацан-то добрый… видно…


Солнце лезло куда-то в самый мозг, и Мерген снова зажмурился и потряс головой.

Пацан-то он хороший… чистый… не то что… Мергену повезло, он как-то ускользнул… повезло… точно повезло — ведь он рос между кишлаком и окраиной Хуррамабада!..

Солнце, солнце!..

Ему показалось, что он задремал, и в этой дреме снова увидел себя возле поломанной скамьи.

…Их вытолкали на самую середину вытоптанного, заплеванного пространства, в Хуррамабаде почему-то называвшегося газоном.

— Ну-ка, ты, как тебя зовут-то?.. во-во, дай-ка ему как следует!

— Не спеши, не спеши! По сигналу!

— Да он же его уделает!.. Увидишь!

Косой тупо смотрел на него, переступая ногами, и только в самой глубине глаз маячило удивление. Мерген знал, куда нужно будет ударить, — прямо в нос, чтобы залился кровянкой. Тогда уже все, дело сделано. Косому только кровь пустить — и готово… Им дали почти по полному стакану портвейна, и хмель расшатывал их невзрослые тела, как буря.

Прямо в нос — и готово. Он шагнул вперед, и тут же Косой с размаху залепил по уху. Мерген сунул кулаком куда-то вперед, промахнулся. Мужики загоготали. Гогот долетал к ним, под колпак необъяснимой ненависти, которой оба они клокотали, словно из-за стекла.

— Н-на!

После второго удара у него немного прояснилось в голове. Газон покачивался, сверкали пивные пробки. Косой, сука!

Он с удивлением почувствовал еще удар, скользнувший по шее, и еще один — в грудь. Тяжело дыша и часто переступая непослушными ногами, Косой пер вперед, молотя кулаками воздух. Мерген увернулся, едва не упав — хмель толкал его то в бок, то в спину, — и когда Косой снова двинулся на него, ударил ногой почти наугад, только чтобы отмахнуться. Косой согнулся, замычал, прижал ладони к паху. И тогда он сделал так, как учил Бисер: шагнул и с размаху заехал подъемом ступни по физиономии как по футбольному мячу…


* * *




Скоро тропа должна была сбежать по склону на дно длинного и почти прямого ущелья, сплошь заросшего непролазным сплетением колючего кустарника и деревьев, гнущих стволы вокруг пестрых валунов. Оттуда, казалось, уже веяло особым застоялым зноем, запахом сохлой прели, каким-то дурманом. Тропа вламывалась в этот джангал с усилием, как будто не вдруг раздвигая чащобу своим пустотелым, тут и там рассеченным серебром паутины стволом.

Должно быть, не вчера начали гонять овец по этому ущелью, понукая их бежать то за Обикунон, на летние свежие пастбища, то, наоборот, вниз, в долины, где в базарные дни овечья кровь запекается черными лужами; не вчера принялись покрикивать пастухи на их топотливые отары, покорные и способные в своем волнообразном движении вытоптать не только траву, но и деревья, и камни; однако так велика была сила этого джангала, так мощно он раскинулся по ущелью, что за все эти века тропа не стала шире, а по-прежнему лежала узким, заплетенным сверху коридором.

Зимой ущелье заваливало всклянь, но и тогда под снегом, подо льдом застывших ноябрьских ручьев жили корни, готовясь к тому, чтобы весной, когда бешеная вода навалится, потащит камни, подпилит и обрушит скалы, норовя не так, так этак выворотить почернелые плети из-под валунов и тощего песка, — устоять, удержать ее напор, остаться на месте и чуть позже дать мощный побег… То, что все же вырывалось с корнем или мозжилось грохочущими в потоке камнями, застревало в соседних стволах, сохло, подламывалось, и новые поколения насекомых обживались на безжизненных сучьях.

Овцы бежали по этой тропе дважды в год, бежали мелкой неторопливой побежкой; люди шли за ними в полный рост; всадники спешивались, шагали, ведя лошадь в поводу, потому что, даже пригнувшись к луке, всегда можно было ткнуться лбом в тугую каленую ветку эргая, безрассудно померявшись с ней силой на всем скаку.


В этом-то и был весь фокус — пролететь джангал единым махом, обхватив лошадь за шею, и нигде не зацепиться, а только чувствовать и слушать, как руки деревьев и кустов, промахиваясь едва ли не на сантиметр, шевелят волосы на голове и секут холодящий лицо воздух.

Мерген подумал об этом, но не испытал сейчас ни холодка, ни лишнего удара сердца, переходящего на торопливый жадный бой; солнце слепило глаза, что-то гудело в затылке, и тени казались желтоватыми.

— Ну, что? — спросил Володя, придерживая лошадь. — Шагом пойдем?

— Зачем шагом? — Мерген старательно улыбнулся.

Ему хотелось бы спешиться и сесть на траву возле серого, сплошь затененного и, быть может, даже прохладного валуна. Но к тому не было сейчас никакого повода.

— Ого-го-го! — хрипло закричал он вместо этого; и запрокинул голову, сощурился, чувствуя, как солнце сверлит веки.

— Ладно… — сказал Володя. — Что время терять… Митя! Митя! — он возвысил голос и привстал в стременах. — Пригибайся как следует! Понял? Смотри у меня!..

Он тронул лошадь, сам пригнулся, сжался — и лошадь под ним тоже подобралась, будто зачерствела.

— Ого-го-го! — закричал Мерген.

— Ого-го-го! Го-го! — заверещал Митька сзади.

— Пригибайся!

Мерген ударил лошадиные бока, сжал коленями. Ветер для начала немного загустел, и тени начали мелькать в глазах, будто норовя перегнать друг друга. Он не чувствовал себя скачущим на лошади. Какое-то странное отрешение — словно глаза летели чуть выше темени, внимательно присматриваясь к тому, как подпрыгивает в седле еще совсем недавно родное тело, — мешало сосредоточиться на движении. Он пригнул голову низко, даже ниже, чем это требовалось, сполз с седла набок. Ему стало страшно. Ветви, толстые, железные ветви проносились над головой, мельтеша тенями. Солнце только промелькивало сквозь них, но казалось еще более ярким, чем раньше. Володя далеко перегнал его. Копыта гремели по камню, воздух свистел, пространство звенело и трепетало; Володи не было слышно, он уже унесся далеко вперед. Сзади стучали копыта Митькиного Орлика. Солнце давило на глаза. Они летели по джангалу, все сливалось в серое мелькание. Солнце все пучилось и пучилось над головой.

Копыта гремели, все кругом шаталось и скользило, и Мерген почувствовал ужас. Он стал поворачиваться в седле, чтобы глянуть назад. В этот момент солнце лопнуло и полилось с неба жидким расплавом; и одновременно он почувствовал облегчение, мгновенно успокоившись и начиная подниматься ему навстречу. Чего он испугался! Какая ерунда! Солнце — вот и все! Солнце — и ничего больше!

Он воспарял, забыв обо всем, что окружало его минуту, две минуты назад: кувыркаясь и потому различая только стремительное чередование синих и золотых полос, он поднимался все выше и выше.

Собственно говоря, представление о том, что выше, что ниже, было потеряно; оставалась лишь крупица сознания, не залитая солнцем и движением вверх, к солнцу… закрыв глаза и мыча, он привстал на стременах… и все летел — выше, выше!..


* * *




Грех было жаловаться, конечно. И так все складывалось более чем удачно. Мызин отпустил — это раз. Мог бы ведь и не пустить, как не пустил неделю назад с Володей. Во-вторых… Митька не знал, что во-вторых. Но и во-вторых, и в-третьих, и в-десятых все было прекрасно. Только почему ему никогда не позволяют первым? Нет, конечно, сам он не будет об этом даже заикаться. Мерген все равно первым его не пустит, посмотрит так незначительно, словно и вопроса-то не слышал, и отвернется. А Володя, может, и пустил бы, да его просить неловко — известно, что он отказывать не любит или просто не может, а сам будет переживать. Но вот если бы каким-нибудь чудом Митька когда-нибудь оказался впереди — о, он бы так понесся по джангалу, что чертям бы тошно стало! Орлик бы только не подкачал…

Митька протянул руку и похлопал Орлика по шее.

— Пригибайся, пригибайся как следует! — крикнул Володя, повернувшись.

Он тронул лошадь, низко пригнувшись к луке, и нырнул в темный зев тропы, похожей на туннель. Вот и Мерген послал своего Рябого — тоже наклонился низко-низко, припал к лошадиной шее.

— Ого-го-го!.. — дико завопил Митька, колотя пятками Орликовы бока.

Орлик мотнул головой, но почти сразу же двинулся, будто понимая — тут не просто скачки, а ритуал, и нарушать его нельзя.

— Ого-го-го!..

Митьке так низко пригибаться не нужно: он ростом не вышел, что в данном случае благо. Но все равно хочется пригнуться, вжаться, сровняться с седлом, потому что над головой свистит и мелькает, и кажется, что свистит и мелькает буквально в миллиметре от макушки; да еще и копыта гремят так, словно не в кустарнике лежит тропа, а между голых стен, и эхо подхватывает каждый удар… Мелькание, ветер, жар Орликова тела, влажность лошадиного пота там, где ладонь касается шеи…

— Уй-уй-йу-йу-йууу!..

Эх, Орлик, Орлик! Вот всегда все ускачут черт знает куда, а Митька все гремит в джангале! Ну давай же, давай!

И вдруг, вылетев на поворот, после которого лежал прямой кусок тропы метров в сорок, Митька с изумлением увидел спину Мергена!

Догнали!

— А-а-а! То-то!.. Ну! Ну! Еще, еще!

Мерген так низко пригнулся к шее лошади, что спина его была совсем горизонтальной. А Митька еще разочек и еще пнул Орликовы бока!.. Он не спускал глаз с Мергена. Ему показалось, что Мерген даже немного скосился в седле, сполз набок, чтобы быть ниже. Теперь спина перестала быть ровной: завалилась вперед. И голова совсем низко опущена. Так ведь даже смотреть нельзя! Может, он и не смотрит?

«Да он же боится! — подумал Митька. — Он боится!» Он так боится, что даже не способен поднять голову! Он сполз с седла! Он боится! Боится! Он, Мерген, боится больше Митьки!..




http://flibusta.is/b/157918/read#t4
завтрак аристократа

Ч.Д.Уорнер В хороших отношениях с жабой

Две истории о безнравственных сорняках и рыбьих страстях от друга Марка Твена и брата Гарриет Бичер-Стоу

Об авторе: Чарльз Дадли Уорнер (1829–1900) – американский прозаик, журналист, друг Марка Твена, его соавтор по роману «Позолоченный век»; Генри Уорд Бичер (1813–1887) – американский политик, богослов, журналист, брат писательницы Гарриет Бичер-Стоу.


проза, рассказы, ирония, марк твен, гарриет бичер-стоу, огород, адам, зоосад, грех, священник, сорняки, жук, жаба, растения, форель, диакон, церковь, катехизис, озеро, дорога, жена

Не сад-огород, а целый зоосад… Фото Евгения Никитина






Моральный
кодекс огородника



Похоже, я обнаружил в своем огороде если не первородный грех, то по крайней мере полнейшую безнравственность – причем она появилась там задолго до меня. Это пучок-трава, или стык-трава, или змей-трава – правильное название не знаю. Я поступаю как Адам: едва увижу новое растение – даю ему имя. У моей «безнравственной» травы тонкие красивые стебли. Когда вырываете их или выкапываете длинный корешок, кажется, что вы успешно избавились от нее. Но через день-другой на том же месте вылезают уже с полдюжины новых побегов. Сколько ни пропалывай – трава делается сильнее. Истребление ей только на пользу. Если проследить за тонким белым корнем, окажется, что он тянется под землей, пока не встретится с собратом, и вскоре вы обнаружите целую подпольную сеть. Ее где-то хорошо спрятанный центр рассылает десятки очень живучих остроконечных здоровых побегов, и каждый готов стать самостоятельным растением. Единственный рецепт одолеть эту напасть – одна мотыга и две руки, которыми нужно тщательно разрыхлить землю. Даже на небольшой участок уйдет немало времени – может быть, и целое лето, но если вы справитесь, дальше трудностей не будет.

Я уже сказал про полную растительную безнравственность. Она заключается в том, что если вы попытаетесь вырвать и искоренить этот растительный грех, вылезший наружу (а если его не видно из-под земли, какое вам до него дело?), то наверняка заметите, что такие грехи уже опутали своими корешками весь огород. Нельзя убрать один, не задев остальные. Пожалуй, проще потихоньку срезать стебли, скажем, по воскресеньям, принарядившись как в церковь и приняв набожный вид, чем пытаться искоренить все подполье.

Примечание. В борьбе за огородную нравственность сгодится любой священник, у которого хватит мужества целый день помогать мне окучивать картошку. Но кому это нужно, кроме ортодоксов.

Хотя моральные качества растений в целом и сорняков в особенности оставляют желать лучшего, я твердо убежден, что разума им не занимать. Взять хотя бы одну лозу, что (или кто) проросла примерно на полпути между виноградной шпалерой и бобовыми стеблями на грядке – футах в трех от того и другого, но чуть ближе к шпалере. Едва выбравшись из-под земли, лоза огляделась, чтобы понять, что делать дальше. Шпалера уже занята, стебель свободен. Второй вариант показался лозе перспективнее: больше воздуха и света плюс единоличное владение бобом. Так что виноградная лоза потянулась к бобовому стеблю и начала решительно взбираться по нему. Это был такой же осознанный, разумный выбор, как у мальчишки, который озирается среди леса, решая, на какое дерево вскарабкаться. Кроме того, как лоза поняла, что ей нужно продвинуться в определенном направлении ровно на три фута, чтобы найти искомое? Явное проявление разума.

А вот моральные качества сорняков просто омерзительны. Поэтому вырвать сорняк – значит совершить благодеяние. При этом я чувствую себя так, словно изгоняю грех. Мотыга становится орудием возмездия, я – апостолом, облагораживающим природу. Такой подход к делу придает искусству окучивания и прополки невиданное благочестие, делая сей труд возвышенным. Теперь это не просто времяпровождение, а исполнение долга. И по мере того как дни – и сорняки – удлиняются, вы начинаете воспринимать свое занятие именно так.

Наблюдение. Тем не менее огороднику не обойтись без прочной пластинки-лезвия на черенке. Мотыга – хитроумное приспособление, позволяющее быть очень сильным в самом невыгодном положении.

Но самое печальное в этом году – явление полосатого жука. Тот еще двурушник, к тому же закованный в латы. Неприятен по двум причинам: зарывается в землю, чтобы его не нашли, и улетает, чтобы его не поймали. С виду красив, как все жуки, но подл: подгрызает растительный стебель у самого основания и губит, причем без всякой видимой выгоды для себя. Я нахожу его на и грядках с огурцами (надеюсь, в этом году разразится эпидемия холеры и огурцы не пригодятся), и среди кабачков (да и невелика потеря) и дынь (все равно никогда не созревают). Лучший способ одолеть жука – сесть возле грядки и терпеливо наблюдать. При достаточном проворстве есть шанс его изловить, но на это уйдет бездна времени – не только день, но и часть ночи: жук летает и в темноте и исчезает к полудню. Если вы встанете раньше, чем сойдет утренняя роса, – а сходит она очень рано, – то успеете посыпать грядки золой (зола для меня – просто панацея; чудесно, когда можно исцелить растения только одной золой), которую жук не любит. Но лучше всего завести жабу, чтобы она ловила жуков. У нее с жуком сразу возникает глубокая взаимосвязь. Приятно видеть такое единение примитивных животных. Трудность в том, чтобы заставить жабу сидеть на грядке и караулить. Если вы со своей жабой в хороших отношениях, то все получится. Иначе придется возвести вокруг грядки целый частокол, чтобы жаба не смогла перепрыгнуть его и сбежать. Так что у меня завелся зоопарк – неожиданно для маленького огорода, совершенно не претендующего на лавры Парижского ботанического сада.

Чарльз Дадли Уорнер, Хартфорд (штат Коннектикут)

Диакон и форель

Эта форель оказалась весьма любопытным созданием. Думаю, она была наслышана о воскресном дне не хуже диакона Марбла, который решил, что форель злит его нарочно. Можно сказать, Марбл слегка помешался на этой форели. Все время о ней вспоминает:

«Как-то воскресным утром, когда я ехал мимо озера, за прибрежными ивами раздался громкий всплеск. Футах в десяти – даже меньше – я увидел форель длиной с мою руку, выгнувшуюся, словно тетива лука, с каким-то насекомым в пасти, пойманным на завтрак.

– Боже милосердный! – я чуть не выскочил из повозки.

Но тут вмешалась моя жена Полли:

– О чем ты только думаешь, черт побери? Сегодня священный день отдохновения, ты едешь в церковь! Конечно, диакону сейчас самое время думать о рыбалке!

Ее слова охладили мой пыл. Хотя, признаюсь, ненадолго я даже пожалел о своем сане. Но оказалось, что это не важно: я приезжал сюда и на следующий день, и еще пару раз, но форели не было видно, хоть я и соблазнял ее всякими приманками.

В следующее воскресенье я ехал к озеру не в силах отделаться от не подобающих моему сану мирских мыслей. Я пытался читать вслух катехизис, но стоило нам приблизиться к прибрежным ивам, как я уже не мог оторвать взгляд от воды. Я дошел до четвертой заповеди, но как раз в тот момент, когда я вопросил Полли: «Что нужно делать согласно четвертой заповеди?» − раздался всплеск.

– Господи, Полли, мне так нужно поймать эту форель! – вырвалось у меня.

– Я сразу заметила, что ты сегодня читаешь катехизис без души, – тут же отозвалась жена. – Значит, вот как ты отвечаешь на вопрос о почитании дня Господня? Просто стыдно за тебя, диакон Марбл. Тебе лучше забыть эту дорогу и ездить в церковь другим путем – за холмами. Будь я диаконом, я бы не позволила себе выбросить из головы катехизис одним ударом рыбьего хвоста.

Вот так все лето мне пришлось добираться в объезд, за холмами».

Генри Уорд Бичер, Нью-Йорк

Перевод с английского Евгения Никитина.



https://www.ng.ru/ng_exlibris/2021-06-30/15_1084_toad.html

завтрак аристократа

Геннадий Русаков …Там захаровы всюду, повально Стихи

1.  В несносимом своём пиджаке

(спецпошив девяностого года),

я гуляю всегда налегке —

если мне позволяет погода.

Третьи сутки то льёт, то гремит…

Значит, время осваивать боты.

Я пойду и пожалуюсь в МИД —

в предпоследнее место работы.

Там вербальную ноту подам…

Или, может, не надо вербально?

Ведь вербальное вряд ли для дам —

там захаровы всюду, повально.

Ладно, выдержу, перетерплю,

не унижу в себе дипломата…

Я ведь МИД и поныне люблю —

только тайно… Не то, что когда-то.


2.  Побудки, самоволки, непогода.

Ул. Обороны, смутно говорят…

Далёкий мир неведомого года.

И я кадет, назначенный в наряд.

Спит старшина в захламленной каптёрке.

В сортире тихо булькает вода.

Вот жизнь моя от корки и до корки —

коротенькая, мелкие года.

Заправлены казённые постели.

Гуляют по Самаре патрули.

Душа гнездится в худосочном теле,

не отличая небо от земли.

На мне моя исподняя рубаха

и гимнастёрка чёрного сукна…

Живи пока, напуганная птаха —

мала, тщедушна и совсем одна.


3.  За мастерскими у дороги

гуляет осень с кистенём.

Повиснул месяц козерогий…

Но я сегодня не о нём:

я о хорошем и весёлом,

о чём-то лёгком и простом:

что мясоед идёт по сёлам,

что рыба плещет под мостом.

Всё хорошо, а было плохо,

зато исправилось вчера.

И жизнь прожита за три вздоха,

и воздух лёгок до утра.

А помирать всерьёз не надо:

неслышно вздрогнул — и молчок.

Побьётся сердце до упада…

Потом сожмётся в кулачок.


4.  Без нас могли прекрасно обойтись…

Не обошлись — уже на том спасибо!

Теперь живи: дыши, крутись-вертись.

Летай, как птица. Плавай, аки рыба.

А дурьих лет уже не воротишь…

Да и без нужды: списаны со счёта.

Теперь для нас повсюду гладь да тишь,

и выбрана предписанная квота.

Но утром вышел — жёсткая трава:

вконец промёрзла, за ночь одичала.

Уже не помнит нашего родства,

как будто до того и не встречала.

И воздух сух — аж горло запершит.

И в небе звон от птичьих колокольцев.

А день из бледно-синего пошит

и с облаками в фантиках и кольцах.

Да, мы успели — вышло, родились!

И жили так, как время захотело…

И вот теперь уходим в Божью высь,

оставив за ненадобностью тело.


5.  Лето крепнет. Качаются тени.

До чего ж эти дни хороши!

И стволовые клетки растений

превращаются в клетки души.

Вот он, мир: погляди и ослепни,

и руками глазницы закрой:

он четырежды великолепней,

чем является глазу порой!

Зарастает картошка пореем.

Ветер дунул — Творец, захлебнусь!

Мы ещё с этим ветром пореем

над землёй под названием Русь…

И меня поколенье услышит:

завершается время-ожог.

…И чего-то с карякинской крыши

мне вослед пролепечет флажок.


6.  Человек «Не хочу умирать!»

начинает работу с постели:

нужно тело почленно собрать —

чтобы всё заработало в теле.

Ноги — это чтоб встать и пойти,

руки — чтоб удержаться за стенку,

голова — чтоб не сбиться с пути…

И потом напечатать «нетленку».

Человек «Не хочу умирать!»

изучает механику шага,

чтобы выдержать первые пять…

Дальше — больше, и просто отвага.

Пронеслась воробьиная рать

и в окне извержение лета.

Человек «Не хочу умирать!»

начинает свой день с туалета.


7.   Дождь передумал. Тучи убежали.

Улёгся ветер, всё пошло на лад.

Но было жалко до ребячьей жали

дневной не завершившийся уклад:

ведь мир хорош привычностью повтора,

чередованьем неизменных вех —

зима — весна, где фауна, там флора.

И, как всегда, доступное для всех.

Ну, пустяки: нарушился порядок…

И всё уже вернулось на места:

вон куры снова бродят между грядок,

а я, как прежде, не дожил до ста.

Но вдруг опять подумалось о смерти,

о тех, кто нам пророчит глад и мор.

Я им не верю, вот и вы не верьте…

Мы потому и живы до сих пор.


8.  Нет ничего на белом свете

больнее боли бытия:

апрели горестные эти,

июней мятые края.

И безымянные недели

непросыхающих дождей.

И небо цвета богаделен,

и этот ветер-прохиндей.

В родной стране равны по росту

все дни в её календаре:

и по прикиду, и по ГОСТу,

и по зарёванной поре —

хоть лужи, стужи, грязь в кювете…

И сердце слабнет от нытья.

…Нет ничего на белом свете

больнее боли бытия.


9.  Под тяжёлой хазарской луной,

рядом с жизнью, стихая на вздохе,

ходит ветер — мужик шебутной,

экстремал непонятной эпохи.

Где тут фибровый мой чемодан,

чтоб уехать и вдруг, и куда-то:

например, в Чердаклы, в Магадан?

В понедельник удобная дата —

нынче ветер свистит аки тать,

затевает раздоры и драки,

выражается «мать-перемать»

или даже неместным «лайфхаки»…

Под тяжёлой хазарской луной,

при нехватке приличного лета,

ходит ветер, а всё не со мной:

избегает, выходит, поэта…


10.  Всё так ускорилось, однако:

ещё вчера — отец и муж,

а нынче — пакостная бяка,

и непригоден, и не дюж.

Ах, эта жизнь–пятиминутка,

летучий шарик надувной,

в пруду ныряющая утка,

и поздний август за стеной!

Назавтра всё войдёт в размеры:

к закату галка пролетит.

Моим словам не будет веры,

но строчка впишется в петит.

А жизни ход бесповоротный

пойдёт опять, как шёл до нас.

Запахнет ряскою болотной…

Меня не станет в первый раз.


11.  Пора дождей и листьев прелых,

луж с протухающей водой.

И среди яблонь престарелых

я нынче самый молодой.

Смешно, ей-богу! Наконец-то

и от меня какой-то прок:

пусть занимать чужое место

и на какой-то глупый срок —

а нам, никчёмным, всё сгодится:

нам ругань — знак, что не забыт,

слеза — небесная водица,

а смерть – проход в нездешний быт…

И дня отчаянные краски

не отягчают больше глаз,

когда тихонько, без огласки

мы умираем среди вас.



Журнал "Знамя" 2021 г. № 5

           https://magazines.gorky.media/znamia/2021/5/tam-zaharovy-vsyudu-povalno.html                                  

завтрак аристократа

"Покорение Средней Азии. Очерки и воспоминания участников и очевидцев" (сост. А.В. Блинский) - 5

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2612795.html и далее в архиве



Покорение Средней Азии. Очерки и воспоминания участников и очевидцев



Н.Н.Каразин       

Из походных записок линейца



Страшное мгновение (продолжение)


Начало - https://zotych7.livejournal.com/2621934.html


Углы обоих конвертов, которые я засунул за пазуху рубахи, все время меня ужасно беспокоили; я их перекладывал то направо, то налево, прихватывал поясом; казалось, через минуту-две опять начинается беспокойное поталкивание.

«И как это я сразу не догадался!» – подумал я, поспешно отстегнув седельную кожаную сумку на потнике, предназначавшуюся собственно для запасных подков, и сунул бумаги.

– Тут много будет способней, – заметил казак мой маневр, – отсюда ни в жисть не вывалются!

«Си-идит беркут на кургане. Зорко на степь он глядит…» – замурлыкал какую-то песню.

«Он глядит на ту дорогу…» – подтянул ему товарищ.

Быстро начало светать. Колыхнулся туман от свежего ветра; дымчатыми волнами погнало его этим самым ветром; мало-помалу развертывался перед глазами бесконечный горизонт. Легкие миражи голубоватыми силуэтами рисовались на золотистом, светлом-рассветлом фоне. Засверкала окраина солнечного диска, и потянулись от коней и всадников длинные, бесконечно в степь убегающие тени.

– Много, черт их дери, за день проперли! – заметил казак, прервавший свою песню о беркуте.

Это сердитое замечание относилось к передовому отряду, до которого мы никак не могли добраться… Отряд этот действительно находился только в одном переходе, но в каком? В таком, который может совершить разве только туркестанский отряд, где люди, как кажется, заразились от верблюдов терпением, силой и выносливостью.

– Теперь дело дрянь, это точно уж! – шепотом заговорили сзади меня.

– Это, брат, уж не сайгаки…

– Человек двадцать будет?

– Больше!..

– Пронеси, Господь!.. Ваше благородие!..

– Вижу, брат, авось проберемся! – подбодрил я казаков, а у самого сжалось сердце и в мозгу заворочались тяжелые мысли.

Вереница красных точек подвигалась в стороне, пересекая нашу дорогу. В свой бинокль я ясно различал масти лошадей и вооружение всадников… это были «не наши».

Круглые металлические щиты сверкали за спинами джигитов, когда кто-нибудь из них поворачивался задом к солнцу… Тюркмены, должно быть, не замечали нас – да это им было довольно трудно, потому что мы пробирались лощиной в тени, между тем как они шли по гребням наносных песчаных бугров, ярко освещенных косыми лучами утреннего солнца.

Эта спасительная лощина, в которую мы попали, тянулась на далекое расстояние, наискось к направлению нашего пути. Не выходя из нее, мы не должны были слишком много уклоняться от нашей дороги, и потому мы решились отнюдь не оставлять этой лощины, рассчитывая выиграть этим время у наших врагов. Если мы попадем прежде на точку пересечения лощины с тем путем, по которому шли тюркмены, то еще не все потеряно.

Я пустил казаков вперед, так как мне приходилось соображать бег своего коня с их бегом, и уральцы, пригнувшись к самым шеям коней, понеслись во всю прыть своих моштаков, погоняя их увесистыми ударами ременных нагаек… Я пошел за ними сдержанным галопом, зорко оберегая правую сторону – ту сторону, откуда могли показаться наперерез идущие нам барантачи.

Минут пятнадцать скакали мы таким образом. Лощина кончилась, мы вынеслись на открытое место.

Дикий крик и какое-то волчье завывание приветствовали наше появление. Неприятельские наездники расскакались и пустились за нами, как борзые за зайцами.

– Не уйти!.. – тоскливо поглядывал назад казак.

– Бог милостив! – совершенно, впрочем, безнадежным тоном бормотал другой.

Я видел, насколько лучше скакали лошади преследователей. Расстояние, отделявшее нас, становилось все меньше и меньше… Вот они наседают… Я слышу уже фырканье лошадей и торопливый, задыхающийся на скаку говор.

– А! Вот оно что!.. Берегись!..

Жалобно пропела оперенная тростинка с острым, гвоздеобразным наконечником… Другая стрела опередила меня слева, врезалась в песок и переломилась.

Мы выскакали на вершину скалистого кургана.

– Стой, брат, все равно не уйти! – решительно осадил уралец своего моштака и соскочил на землю.

Мгновение – и оба казака были пешком, пустив своих запыхавшихся коней вольно, на длинные чумбуры.

Я один остался верхом. Орлик горячился и рвался вперед. Его смущало это гиканье, несущееся нам навстречу.

Заметив наш маневр, тюркмены тоже остановились и окружили наш курган. Они хорошо знали превосходство нашего оружия, чтобы рискнуть прямо броситься в атаку, когда увидели перед собой уже не беглецов, а людей, приготовившихся к отчаянной обороне.

Они шагом ездили вокруг барнака, придерживаясь, впрочем, почтительного отдаления. Сложив трубой у рта руки, они посылали нам самую унизительную, по их мнению, брань и грозили издали своими длинными, гибкими, как трость, пиками.

Я насчитал двадцать лошадей и восемнадцать всадников, потому что двое из них были, что называется, о двуконь, т. е., сидя на одной, держали другую в поводу. По всем признакам, это были рыскачи из шаек Садыка.

Солнце поднималось все выше и выше; мы начали чувствовать жажду. Солнечный жар мог утомить и измучить нас и наших коней больше, чем движение. Выжидательное положение, в котором мы находились, становилось невыносимо.

– Ваше благородие! – окликнул меня казак.

– Что? – отозвался я, не поворачиваясь к нему и не спуская глаз с высокого молодца в остроконечной войлочной шапке, так и вертевшегося на поджаром белом коне перед прицелом моей двустволки.

Ах, как мне хотелось влепить в него заряд картечи из одного ствола! Трудно было мне удержаться от этого соблазна.

– Вон курган синеет… вершина у него, словно спина верблюжья, двойным горбом выходит… Там он и есть!

– Что там есть?

– Отряд… мне арбакеш киргизин сказывал вчера… Говорит: энти родники под курганом, у которого гребень раздвоенный… Ну, вот он самый раздвоенный и есть!

Очень могло быть, да даже и действительно не могло быть иначе, что отряд находился от нас близко, верст восемь, не больше. Расстояние, которое мой Орлик проскакал бы в полчаса, даже менее – минут в двадцать… Эх! Не попытаться ли? – мелькнуло у меня в голове.

– Нам долго сидеть всем не приходится; может, к нам еще народ подойдет, тогда плохо будет! – говорил опытный уралец. – На своих конях нам тоже не уйти, а вы на своем, пожалуй, и уйдете… Гоните в лагерь, а мы уж отсидимся, даст Бог, коли скоро на выручку к нам вышлете!

Я не мог не убедиться в неотразимости предложения уральца; от него так и веяло обдуманностью и здравым смыслом. Бумаги должны быть утром у полковника – это необходимо… Значит, надо было оставить казаков отсиживаться и возложить всю надежду на быстроту Орлика.

Я слез, оправил седло, протер коню ноздри платком, намоченным в водке, поправился сам и сел в седло…

Маневр мой, должно быть, был понят тюркменами, потому что они заволновались и стали стягиваться к той стороне, с которой, по мнению их, я должен был пуститься.

А казаки меж тем стреножили коней, положили их и, прислонившись спинами друг к другу, приготовились отсиживаться.

– Ну, Орлик, выноси! – гикнул я. – Помогай вам Бог! – обернулся я на мгновение к казакам и дал коню волю.

Орлик прыгнул, как дикая коза, заложил назад уши и ринулся вперед. Вдруг что-то щелкнуло о его круп; он присел; мне показалось, что он споткнулся на заднюю ногу, однако, оправился и поскакал.

Выстрелы моей двустволки, направленные почти в упор в эти скуластые, уродливые рожи, загородившие мне дорогу, расчистили путь. Тонкое острие тюркменской пики задело меня слегка в бок и разорвало рубаху.

– Выноси, Орлик, выноси! – шептал я на ухо своему скакуну. Слыша за собой вытье преследователей, несколько раз я оборачивался. Мне казалось, что вот-вот пихнет меня в спину что-нибудь острое, и каждый раз, когда мне приходилось взглянуть назад, я не без удовольствия замечал, как все более и более растягивался промежуток между мной и тюркменами.

Но вот мой Орлик стал ослабевать, я чувствовал, как все тяжелее и тяжелее становились его скачки; я чувствовал, как резкий свист ветра, несшийся мне навстречу, становился все тише и тише… и снова громче раздавались страшные крики сзади.

«Неужели лошадь слабеет, неужели она утомляется?» Но этого не могло быть! Я знал свойства своего коня… А!.. Что это? Рука моя вся в крови; я погладил по крупу коня, и вот моя рука стала красная, намок даже рукав моей рубахи. Бедный Орлик! Он ослабел не от бега… его сломила потеря крови. Он, раненный, несся все это время, и, по его следам, на горячем песке оставались красные кровавые пятна.

А ведь уже немного… Вот уже ясно очерчиваются Верблюжьи Горбы; черные точки мелькают впереди: никак, наши белые рубахи мелькнули.

Вдруг Орлик остановился, присел назад и зашатался… Выхватив револьвер, я соскочил с седла – и в то же мгновение был сбит с ног наскочившими на меня лошадьми.

Я ничего больше не помнил.

Сопение, храп, тупой удар по темени, какая-то отвратительная вонь и резкая, колющая боль в боку… – вот все, что осталось у меня в памяти.

Голова у меня болела невыносимо, тупо, и в ушах стоял непрерывный гул; левой руки я почти не чувствовал вовсе. Я испытывал то ощущение, когда, что называется, отлежишь руку; острые покалывания перебегали в пальцах и по всей ладони. Но более всего страданий доставляли мне щиколотки ног: они были так усердно перевязаны тонкой волосяной веревкой, что аркан перетер уже давно кожу, и весь окровавленный, все дальше и дальше врезался в мясо, производя режущую жгучую боль, от которой я, вероятно, и начал приходить в чувство…

Меня сильно покачивало; чья-то рука придерживала меня за пояс, кругом фыркали и топали лошади, слышался неясный гортанный говор… Вот выстрелы – один, другой, третий… целая перестрелка доносилась откуда-то очень издалека… Стихла… Опять началась еще дальше.

– Уйдем, уйдем, береги только конскую прыть… уйдем! – ободрительно, негромко говорит голос близко около меня; это произнес, как мне показалось, по крайней мере, тот, чья рука придерживала меня за седлом в таком неудобном положении… Фраза эта была произнесена незнакомым голосом, не русским языком и ничего не имела для меня утешительного.

Фраза эта дала мне почувствовать, во-первых, что я в плену, а во-вторых, что нет уже надежды на избавление… Они уходят, значит, их не догонят, а догонять могли только наши, русские – русские, вероятно, те самые, которых я видел вдали, падая вместе со своим Орликом.

Дышать тяжело… воздуху нет! Хоть бы голову мою кто-нибудь поддерживал в более удобном положении; мне казалось, что она слишком уж безнадежно висела на бессильной, словно парализованной шее. Я опять перестал все слышать, перестал даже видеть перед глазами те красноватые круги света, тот туман, в котором двигалось что-то неопределенное… Все погрузилось в глубокую темноту…

– Сдох!.. – неожиданно и совершенно ясно услышал я голос.

– Пожалуй, что и так! – говорил другой.

– Нет, дышит. Да все равно, скоро околеет!

– Это его Гассан так по затылку огрел!

– Барахтался очень, оттого и огрел. Да что с ним возиться – брось! Все равно, живого не довезешь до стана! Только задержка одна!

– Чего задержка! Ведь ушли… Ну, а к ночи дома будем… Мулла Садык халат даст за него… Ведь это, должно быть, большой «тюра»![3]

– Все равно привезти: что все тело, что одну голову – а везти много удобнее будет. Отрежь-ка…

– Погоди, может, очнется, все живьем лучше!

– Не очнется!

– Ну, там посмотрим!

Я слышал весь разговор так отчетливо ясно… Я так хорошо понимал его содержание… Я совершенно понял смысл и ужас этого спора. Боже, как мне захотелось очнуться!

Если им все равно было, довести все тело или одну только голову, то мне это было далеко не все равно. В теле могла еще храниться жизнь, а с жизнью – надежда; но в одной голове… в этом круглыше, отделенном от тела… Я собрал все свои силы. Я сделал нечеловеческое усилие. Я застонал.

– Эй! – одобрительно крякнул первый голос.

– Замычал баран! Ха-ха! – усмехнулся другой.

– Приедем на колодцы – водой облить нужно – совсем очнется!

– Гайда, гайда!

И опять я погрузился в беспамятство, и опять я словно в воду нырнул и не слышал уже ничего, кроме неясного, мало-помалу затихающего, неопределенного гула.



Солнце садилось в густом знойном тумане. Громадный ярко-красный диск его до половины выглядывал над горизонтом – и вся степь, весь воздух, все было залито багровым светом. Крупные камни, разбросанные в большом количестве по песчаному сыпучему грунту, казались издали раскаленными угольями. В глубокой котловине, где мы остановились, веяло сыроватой прохладой. Синеватая тень стояла над этой котловиной; тонкий, беловатый пар поднимался над зияющими круглыми отверстиями степных колодцев. Песок кругом был влажен, и на нем искрились мелкие солонцоватые блестки. Там и сям виднелись кучки побелевшей, оставшейся золы, чернел помет, отпечатки перепутанных следов, верблюжьих, конских и человеческих, обрывочки веревок, лоскутки какой-то ткани и тому подобные остатки минутных бивуаков.

Лошади стояли порознь, на приколине, и, должно быть, они очень устали, потому что уныло понурили свои сухощавые, красивые головы, прикрытые полосатыми капорами с наушниками. По этим капорам и по теплым попонам, покрывавшим лошадей, я догадался, что мои похитители – разбойники высшего полета, тюркмены, а не какая-нибудь киргизская сволочь. Да вот и сами они: один стоит ко мне спиной, нагнулся и, часто перебирая руками, вытягивает на веревке кожаное ведро из ближайшего колодца; другой на корточках сидит неподалеку и перетирает между мозолистыми ладонями горстку зеленого табаку для жвачки; третий возится с кучкой собранного сухого помета и пытается развести огонь, раздувая тлеющий лоскуток тряпичного трута; четвертый так лежит, ничком на песке, и тихо стонет, ерзая животом по влажной его поверхности.

Сам я лежал со связанными ногами, с руками, стянутыми в локтях, и просунутой за спиной палкой. Голова моя была совершенно мокрая, вокруг меня стояла узкая лужа, понемногу всасывающаяся в песок. Должно быть, меня облили – припомнил я дорожное предположение.

– Пить дайте, пить! – простонал я, едва только успел сообразить все окружающее. – Воды!..

– Ага, брат, и по нашему говорить умеет. Гассан, дай ему ведро. Вот видишь-ли, очнулся совсем, живого привезем. Теперь уж недалеко!

Один из тюркменов порылся в коржумах (переметных сумках), достал оттуда кусок сухого, твердого, как камень, овечьего сыра, называемого по-киргизски «крут»; потом отделил от него небольшую часть и распустил в воде на дне кожаного ведра.

– На, лакай! – сунул он мне ведро к самому лицу.

Я приподнялся на локте, приподнял голову и даже застонал от боли. Я не мог воспользоваться предложенным мне питьем.

– Развяжи ему руки!

– Совсем развяжите, совсем… Ноги болят… – стонал я. – Зачем меня мучить, я не уйду… Вас много, я один, чего боитесь?

– Да, один! Небось, там так барахтался, что коли бы я не сломал приклада о твою голову, ничего бы с тобой не сделал! Просто зарезать бы пришлось!

– Вон, гляди, Мосол все со своим брюхом возится!.. – кивнул другой в ту сторону, где лежал раненый тюркмен. – Все твоих рук дело!

– А, знаешь, его надо и в самом деле распутать, пусть отдохнет, после опять скрутим!

– Пеший в степи не убежит, да на таких ногах… – усмехнулся тюркмен, глядя на мои искалеченные веревками ноги.

Меня развязали, часа полтора, по крайней мере, лежал я навзничь, лицом к небу, пока только восстановилось кровообращение. Слабыми дрожащими руками подтянул я к себе ведро, чуть не опрокинул его… Захватил зубами за его край и всосал в себя кисловатую, сильно пахнувшую потом сырную гущу… Я почувствовал себя много свежее, и если бы только не эта тупая боль в голове… Я ощупал рукой больное место: громадная шишка находилась у меня как раз над левым ухом, волосы вокруг были совершенно склеены запекшейся кровью… Левым глазом я видел гораздо хуже, чем правым…

– Ты куда это ехал? – спросил меня, пытливо оглядывая с ног до головы, первый барантач.

– В отряд, что впереди стоял… – отвечал я, быстро приготовляясь к предстоящему допросу.

– Зачем?..

– Послали меня… а зачем – про то начальники знают!

– Гм! Да ты сам разве не начальник?..

– Нет, я простой сарбаз (солдат). Какой я начальник!.. – употребил я маленькую хитрость. Я знал, что это могло бы пригодиться мне впоследствии: за пленными солдатами, во-первых, гораздо меньше присмотра, а во-вторых, гораздо меньше придирок и хлопот, если бы могло коснуться обмена или выкупа…

– Не хитри, не лижи языком грязи! Вон те двое, что остались отсиживаться, то простые; а ты тюра… мы, брат, тоже не в первый раз вашего брата видим!

– Как знаешь!

– То-то!.. Что же это ты так просто по степи ехал, или не знал, что мы тут же держимся?..

– А чего мне вас бояться?

– А вот видишь чего!.. Эй!.. Го-го… Я тебя!.. – прикрикнул он на своего жеребца, только что хватившего задом своего соседа.

Помолчали все немного. Слышно было только, как стонал и охал тюркмен, теперь уже скорчившийся кренделем, так что лицо его приходилось у самых колен.

– Пулька твоя маленькая в животе у него сидит! – объяснил мне Гассан причину страданий своего товарища.

Опять наступила ночь, настоящая степная ночь: тихая, душная, с мерцающими сквозь туманную мглу звездами.

Мне опять связали локти и просунули сзади между ними обломок пики; ноги, впрочем, оставили мне на свободе…

И к чему они могли бы послужить мне, когда я положительно не способен был подняться даже на колени? Тюркмены очень хорошо заметили это обстоятельство и потому не позаботились даже стеречь меня ночью, а все четверо крепко заснули, за исключением только раненого, теперь уже непрерывно стонавшего. Только в смертельной агонии человек может стонать таким образом.

Несколько раз что-то вроде сна набегало на меня, мои глаза закрывались, но и в эти минуты мне ясно слышались тоскливые стоны, заглушавшие даже дружное носовое похрапывание спящих разбойников.

До рассвета еще поднялся на ноги наш бивуак – и начали все собираться к отъезду.

Два тюркмена разостлали на песке конскую попону, подошли к своему раненому товарищу, который, наконец, перестал стонать, взяли его за голову и за ноги, брякнули, как мешок, на попону и заворотили его, как пеленают маленьких детей. Весь сверток был обвязан арканом – и этот продолговатый тюк перевесился поперек седла, притороченный к нему ременными подпругами. Лошадь храпела и рвалась, когда усаживали на нее такого оригинального всадника.

– Если бы это я умер, то со мной поступили бы иначе! – невольно представлял я сам себе милую картину. – Со мной дело было бы гораздо проще. Мне бы не потребовалось целого войлока; одного мешка, маленького мешка, в чем обыкновенно дают корм лошадям, было бы совершенно достаточно, чтобы спрятать мою голову; а тело было бы брошено на месте, разве только оттащили бы его подальше от колодцев, к которым обыкновенно всякий номад питает некоторого рода уважение.

– Гайда, гайда!.. – прикрикнул Гассан, когда, наконец, и меня усадили на конский круп за седлом, и вся шайка гуськом выбралась из котловины. Выехал один всадник, посмотрел налево… принюхался, как волк, оставивший логово… За ним другой, затем третий… Фыркая и подбрасывая, выскакала лошадь с трупом, и все волчьей неторопливой рысью потянулись степью – совсем в противоположную сторону той, где все ярче и ярче разгоралась золотистая предрассветная полоска.

О, нам предстоял тяжелый знойный день, к концу которого, впрочем, Гассан, как можно было догадаться из разговора, предполагал добраться до большого лагеря на Дарье – лагеря, где, по его соображениям, должна была находиться ставка муллы Садыка, этого степного богатыря, постоянного непримиримого нашего соперника.




К вечеру этого дня мы заметили вдали какую-то дымчатую полосу, слегка волнующуюся вместе с нижним слоем нагретого за день воздуха. Полоса эта то исчезала, то появлялась снова; наконец, мы ее совсем потеряли из вида, спустившись в какую-то лощину; поднялись снова и снова увидели ее, теперь уже значительно ближе, так что можно было уже узнать воду, обрамленную белыми песчаными берегами.

– Дарья!.. Дарья!.. – протянул Гассан вперед свою руку, вооруженную нагайкой.

– Дарья! – отозвались остальные более веселым голосом.

Даже лошади обрадовались воде и чуяли хороший отдых; они заметно поддали ходу, все поводили беспокойно ушами и широко раздували красные ноздри, словно чуяли уже благодетельную свежесть водных масс.

Там и сям поднимались на самом горизонте струйки дыма, паслись верблюды на редко поросших солонцах, виднелась даже верхушка закопченной рваной кибитки, выглядывающая из-за небольшого кургана.

Чем ближе подходили мы к Аму-Дарье, тем яснее и яснее развертывалась перед нашими глазами картина необъятного военного лагеря степных кочевых народов.

Вон там весь берег, до самых отмелей, занят киргизами, адаевцами и другими народами, сочувствующими хивинскому хану; это видно по конским табунам, разбросанным на громадном пространстве, под охраной нескольких конных групп. Воинственные тюркмены – те пускают своих лошадей на подножный корм и держат их на приколе – совершенно оседланных и во всякую минуту готовых к услугам своего господина. Вон торчат их пики; издали легко принять за редкий тростник эти тонкие, гнущиеся по воле ветра черточки… Вон кольчуги и щиты их сверкают на солнце. Дальше ярко зеленеют островерхие палатки… Везде народ, везде движение. Целые стада овец пригнаны к лагерю и столпились у воды тесными группами. А верблюдов сколько!.. Все склоны берега усеяны медленно двигающимися бурыми горбатыми массами.

– Гайда, гайда! – покрикивали мои конвойные.

– С барышом… с добычей! – кричали им попадающиеся навстречу наездники. – Где взяли?..

– Там, где и для вас много осталось! – уклончиво отвечали тюркмены. – Тюра-Садык дома, что ли?

– Мулла вчера ушел на разведки, «черные» с ним пошли…

– Когда назад будет?

– А кто его знает!..

– Жаль!.. А мы было думали… Наши на том же месте стоят?

– На косе, за камышами!

Стемнело. Огоньки загорелись во всей степи, дрожащие красные столбики потянулись от них по гладкой поверхности реки. Жалобно блеяли овцы, согнанные для водопоя. Звонко ржали лошади, хриплым ревом надрывались верблюды…

– Ну, здесь станем! – задержал коня Гассан на самом берегу реки, на краю большого тюркменского становища.


завтрак аристократа

Первозданный мир: дикая природа России 10 февраля 2021 г.

Самые отдаленные и необычные места и их обитатели





«Первозданная Россия» — одна из крупнейших фотовыставок и самый масштабный в Европе фестиваль, посвященный дикой природе. Камчатская «Лиса Пенелопа» Дмитрия Шпиленка и другие редкие кадры, которые удалось сделать фотографам в самых отдаленных точках нашей страны, — в фотогалерее «Известий»
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





«Льды у мыса Хобой» — работа Андрея Грачева. Хобой — в переводе с бурятского «клык» — северная оконечность острова Ольхон на Байкале. Это высокие отвесные скалы, у которых зимой образуются самые большие торосы льда, некоторые достигают в высоту нескольких метров
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Андрей Шпатак встретил осьминога Дофлейна — представителя самого крупного на Земле вида осьминогов — в расселине подводной скалы Сенькина Шапка в Приморье
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»






Михаил Коростелев и его «Хвост гренландца» — уникальная фотография, снятая с дрона
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»






«Фактура солончака» снята Антоном Ворониным с квадрокоптера в Богдинско-Баскунчакском заповеднике. Земля в урочище Красная лощина изрезана оврагами и ручьями талых вод. Из растительности на засоленных почвах прижились лишь солеросы и зеленые даже осенью шапки сарсазана
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





«Медуза Цианея», снятая Андреем Носиком, — типичный обитатель холодных морей Тихого и Атлантического океанов, размеры ее купола варьируются от 10 см до метра
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»






Эндемик Байкала — Байкальская нерпа, один из трех пресноводных видов тюленей. Основные лежбища животного — архипелаг Ушканьи острова, где нет хищников и много еды. Нерпа охотится в основном на рыбу голомянку, ныряя за ней на глубину до 200 м. Ранней весной еще непуганое людьми животное позволяет наблюдать за собой с близкого расстояния, особенно если надеть маскировочную одежду и пахнуть также, для чего предварительно поползать по прибрежным камням, где после линьки сохранилась выпавшая шерсть. Чем удачно и воспользовалась Наталья Бурмейстер
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





«Планета Ергаки» — фото из одноименного природного парка в Красноярском крае. Андрей Грачев называет этот закат одним из самых ярких и красочных в его жизни
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Николай Гернет — «В ожидании нерпы» в компании белых медведей
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»






«Хищница болот» глазами Светланы Иваненко. Росянка круглолистная, которую сложно заметить человеку, своими каплями привлекает внимание мелких насекомых, которые и не подозревают о ее коварстве
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»




Олегу Богданову удалось застать нутрию-альбиноса во время утреннего умывания
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





«Доминант» Дениса Будькова — взрослый белоплечий орлан, который отбирает у молодого пойманную им добычу
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»




«Таежный инстаграм» — меточное дерево, на котором животные из национального парка «Земля Леопарда» оставляют свои сообщения, — Сергей Горшков снимал скрытой камерой
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Горы Бырранга — самая северная горная система в России. Долганы, коренные жители этого края, называли это место Страной Мертвых, так как верили, что сюда отправляются души умерших. Считалось, что Бырранга — это обитель шаманов и духов, поэтому сюда лучше не заходить. Однако Виталий Горшков не побоялся и снял это загадочное место в разгар лета
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»




Наталия Судец застала семью лошадей Пржевальского, обитающую на территории государственного природного заповедника «Оренбургский», в самый трогательный момент. Лошадь Пржевальского занесена в Красную книгу РФ и Красный список Международного союза охраны природы. Популяцию этих животных сейчас воссоздают в России, это один из приоритетов федерального проекта «Сохранение биологического разнообразия и развитие экологического туризма» в рамках нацпроекта «Экология»
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Суровая красота Карелии еще никого не оставляла равнодушным. Не смог пройти мимо этой красоты и Дмитрий Архипов, который назвал свою работу «Пролетая над Кижами»
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Антур — один из самых красивых тюленей. Его окрас — яркие белые кольца на основном фоне, которые варьируется от золотистого до почти черного. За такой рисунок его еще называют тюленем-цветком. Животные обычно селятся на скалистых участках побережий, их численность невелика. Алексей Перелыгин встретил своего антура в заповеднике «Командорский» на острове Беринга
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Олегу Паламарчуку удалось снять гренландских китов в бухте Врангеля на Охотском море
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»





Камчатская медведица Самапятая и ее выводок — в объективе Игоря Шпиленка
Фото: Фестиваль природы «Первозданная Россия»




https://iz.ru/1125482/gallery/viii-obshcherossijskij-festival-prirody-pervozdannaia-rossiia#show-photo2=0
завтрак аристократа

Александр Кузнецов Килиманджаро

Килиманджаро

Дурак тот, кто не поднимался на Фудзи ни разу,

Но дважды дурак тот, кто поднимался дважды.

                                     Японская поговорка



          То есть если ты за один раз не смог насладиться красотой Фудзи-сан и тебе понадобился второй раз, ты не умный. Я не согласен.

Я вот второй раз пошел на Кили и не жалею. Формальный повод — десятилетний юбилей моего первого восхождения, а истинный мотив — в другом. Восхождение на Килиманджаро в 2007 году было для меня одним из самых трудных испытаний (и не только физических) на тот момент, и мне хотелось понять, как это все будет сейчас.

Помимо эксперимента с выносливостью, еще хотелось окинуть взглядом прошедшее десятилетие и «перевернуть страницу» — и это получилось.

Зимой на праздновании шестидесятилетия брата я обмолвился, что собираюсь летом на Кили. Но брату до лета ждать не хотелось, и он в январе решил сделать себе подарок на юбилей: купил билет, улетел в Танзанию и дошел до Стеллы (Stella point — 5732 метра). При том что его группу кормили только овощами, акклиматизационного дня не было, и сам он специально к восхождению на готовился.

Я же начал с того, чтобы подгадать начало экспедиции к новолунию. Пил витамины, употреблял мелдоний, кормили нас в походе роскошно — мясом, мы ходили на акклиматизационный день к подножью Мавензи — все как надо, но когда я дополз до Стеллы, то понял, как «крут» мой Старший брат.

Чтобы сильно не напрягаться, я решил перелет в Танзанию разбить на две части и сделать остановку на ночь в Амстердаме. Вечерний субботний город, толпы людей в «квартале красных фонарей» — не протолкнуться, запах марихуаны и пиво рекой. Тюльпаны и велосипеды.

В отличие от поездки десятилетней давности, самолет из Амстердама доставил меня прямо в аэропорт Килиманджаро. Это действительно недалеко от горы и от поселка Моши, в котором наша группа и переночевала.

На следующий день я разделил багаж на две части, один узелок (именно узелок) остается в отеле, поскольку не нужен на восхождении, остальные вещи я завернул в клетчатую накидку масаи, которую мне подарили как сувенир по прилете, и мы вошли в автобус, в котором уже сидело человек двенадцать черных хлопцев — наша свита. Тут надо пояснить: если идут два человека, то их сопровождает восемь человек местных, если четыре, то сопровождающих — двенадцать, и так далее. Это гид, его помощники, его носильщики, повар и его помощники, его носильщики… Килиманджаро (гора и национальный парк) кормит за год тысячи местных жителей.

Два-три часа ожидания, пока всё оформят, и — в путь по тропическому лесу. Как я проделал этот путь десять лет назад, в памяти не сохранилось. Сейчас мы спокойно поднялись на тысячу метров с привалом и фотографированием. В целом все очень просто: остановки через каждый километр высоты: 1700 — Марангу, 2700 — Мандара, 3700 — Хоромбо, 4700 — Кибо.

Лес сам по себе очень хорош: немного загадочен, покрыт испанским мхом, влажный и туманный. Четко проложенная тропа, редкие обезьяны. Мандара, в которой я спал десять лет назад в спальнике в мокрых штанах, чтобы их просушить, так и осталась влажной. Помню, что мы спали наверху над столовой и мест свободных не было, а сейчас народу почти никого. Вообще на тропе и на восхождении людей очень мало.

Ночью было очень холодно. Вода замерзла везде, даже в кране. И вообще странно: в июле месяце спать в Африке (практически на экваторе) в двух штанах, в шерстяных носках, в спальнике, в пуховике, в шапке и в перчатках.

В прошлый раз мы всей группой ходили (для акклиматизации) к Зибра рок — Полосатой скале, а в этот раз наша небольшая группа дошла до подножия горы Мавензи. Повар наш был просто великолепен — готовил обильно и очень вкусно. Только холодные картофельные чипсы были не очень. К тому же повар испытывал большой интерес к политике: рассуждая о ситуации в России, он все время повторял имя Наварра-Наварра. Я не сразу понял, что это он про Навального. Как это все до Танзании докатилось, не знаю, но до выборов у нас оставалось тогда чуть больше полугода.

Идешь по открытой и широкой долине, сначала кусты, трава и сенеции (правильнее дендросенеции), такие шершавые растения с зелеными кустами на верхушках, которые все принимают за кактусы, потом каменистая пустыня, палящее солнце, но путь несложный — подъем только в конце, и то не крутой.

На закате народу значительно прибавилось. Хоть наш каменный сарай и не заполнился — все верхние кровати были свободны, — на площадке сплошь стояли палатки. Я поболтал перед сном с двумя американцами, они пришли снизу другой тропой.

Мы разделились на две маленькие группы. Я хотел выйти пораньше, а Серега, мой приятель, — попозже. «Зачем идти по темноте? — говорил он. — Лучше, когда светло». Он был прав — обогнал меня на подъеме, а потом ждал полтора часа на вершине. А я совершил ошибку: надо было идти с основной массой народа в полночь. Я же вышел в три часа ночи, и получилось ни то ни се. Забегая вперед, скажу, что все равно пришлось идти в темноте: не утром, так вечером после заката.

Я шел с нашим основным гидом Ренга — хорошим спокойным парнем. У него отличное прозвище — Гуд везер, и это прозвище оправдалось — с погодой нам повезло. Я решил не брать альпенштоки, но на всякий случай дал их Ренга.

Все было как и десять лет назад: круг света от фонарика, сыпучая тропа, привалы под скалой с горячим имбирным чаем. Темно, на небе звезды, я отслеживаю высоту по наручным часам с альтиметром. 4900 — нормально, 5100 — нормально, 5200 — нормально. А потом накрыло.

Как обычно, навалилась слабость, сил не стало совсем. Почему-то мне казалось, что я смогу избежать этого состояния, но не получилось — организм не обманешь. Было еще темно, но все равно все заметили, как я побледнел. Попросил палку у Ренга. Потом, пройдя еще метров сто вверх, я отдал рюкзак с фотоаппаратом и линзами, и уже больше не забирал его обратно. Алгоритм был тот же, до боли знакомый: пройти по тропке до поворота, у поворота постараться отдохнуть. Я еле брел.

Солнце взошло, когда я был на середине склона до Гилманс-пойнт. Лучи нарисовали на востоке в небе красную птицу с огромными крыльями, но снимать что-либо даже на айфон не было сил. Я видел, как нас догоняет вторая группа с Серегой. Когда они обгоняли меня, Серега рассказал про своего друга-десантника, который заблевал тут все на подъеме, но до вершины дошел. Меня не тошнило — хотелось просто лечь и спать.

Ближе к кратеру появились огромные валуны. Я помню, как десять лет назад я наткнулся на них еще в темноте и как они меня тогда расстроили. Как ни странно, сейчас было легче, может быть, потому что было светло: я хорошо видел проходы между камнями, когда кажется, что вот тут чуть более полого, а тут можно не карабкаться, а пройти.

На подходе к Гилманс-пойнт я встретил первых возвращающихся с вершины. Обмен короткими восклицаниями о том, что и так понятно: тяжело!

Места на Гилманс-пойнт оказалось очень мало, но все-таки можно было сесть и передохнуть. Мне стало лучше — я порозовел. «Ты дойдешь», — сказал Ренга. «Да, — ответил я, — но когда?» Я реально повеселел, хотя сил не прибавилось. «Давай, — сказал Ренга, — мы верим в тебя».

Дальше подняться надо на 210 метров (всего на 210), а пройти при этом километра два.

Тропинка извивалась по краю кратера так же, как и десять лет назад. Внизу слева в самом кратере я увидел футбольное поле, размеченное, видимо, камушками. Потом уже выяснил, что за несколько месяцев до этого какие-то женщины, которые боролись то ли с насилием, то ли с эмансипацией, то ли против материнства и детства, устроили показательный футбольный матч в кратере Килиманджаро.

Я встречал на тропе усталых, но приветливых людей, которые тебе улыбались или кивали. Встретил и двух американцев, с которыми беседовал вчера в лагере, у них из носа торчали пластиковые трубки: то ли они астматики, то ли просто у них кислородные баллоны — непонятно.

На середине пути к Стелле тропинка обвалилась. Пришлось обходить скалу, нависшую над пропастью, слева. Там надо немного карабкаться наверх по рыхлому снегу, но стоят железные решетки-ограждения. Это единственное новшество на маршруте.

Я шел очень медленно: так, сейчас десять шагов до того камня, теперь постоять и еще десять шагов до того снежного отрога, теперь до поворота тропинки… На каждой остановке опираюсь на палку, пытаюсь стоя немного поспать. «Не спи, не спи», — гонит меня Ренга.

Вот и Стелла — высота 5732 метра. Молодец, братик. Уже далеко после полудня. Серега ждет на вершине. Она уже видна и до нее относительно полого. Но полого, когда ты на уровне моря, а почти на шести тысячах метров высоты это «полого» отнимает у тебя все силы.

Наконец, завиднелась табличка «Ухуру пик», но сил это не прибавляет. Ясно только, что точно дойдешь.

На вершине пусто, каменисто и довольно мусорно: какие-то плакаты, бутылки.

Всё, цель достигнута, можно идти обратно. Сил на радость, правда, не осталось.

Идти вниз, конечно, легче, но все равно тяжело.

От Гилманс ты едешь вниз, как на лыжах, по сыпухе. Получалось не так ловко, как десять лет назад. Сильно болели ноги. Оказалось, несмотря на то что обувь была проверена в предыдущих походах, я сбил ногти на ногах в кровь. Забегая вперед, скажу, что потерял пять ногтей, два из них удалял хирург. Еще при спуске много пыли. Я забыл об этом и не надел повязку на рот и нос.

В лагере Кибо почти никого. Проводники погрели супчик и дали час на отдых. Я помню, как в 2007 году мы торопились, чтобы освободить место вновь пришедшим. Сейчас все было спокойно и без спешки. Вышли из лагеря в сторону Хоромбо уже часов в пять вечера. Красиво темнело, дорога простая, идешь спокойно.

Но ночь не обмануть: сэкономили утром три часа сна и темноты — так темнота берет свое теперь.

Она опустилась, когда кончилась каменистая равнина и начались кусты. Следующие часа три — полная сосредоточенность и страшное напряжение. Очень хорошо, что есть палки. Ты идешь в темноте и светишь себе под ноги налобным тусклым фонариком. Под ногами крупные округлые камни и ноги все время подворачиваются. Ты сконцентрирован на этом круге света чуть впереди себя и думаешь только о том, как правильно поставить ногу, которая еще к тому же сбита до крови. Альпеншток очень помогает сохранять равновесие.

К Хоромбо мы подошли уже в десятом часу. Холодно. Есть почти не хочется, но надо. Короткий ужин, горячий имбирный чай — и спать.

Утром, проснувшись, можно принять душ, но мне важнее было просморкаться — вчерашняя пыль скопилась где-то в носоглотке. После определенных усилий — прошу прощения за «интимные» подробности — у меня из носа вылетел сгусток, который не пролезал в слив раковины. Пришлось выбросить его в унитаз (не в унитаз, конечно, а в дырку в полу). Но жить стало значительно легче.

Потом спокойный спуск до Марангу-гейт с небольшими привалами. Легкая непринужденная беседа о смысле жизни и о механизме принятия решений.

Вот и ворота. Появилась мобильная связь и вай-фай, к тебе приходят сообщения, которые застряли в сети и ждали, пока ты будешь доступен.

Небольшая церемония прощания с нашей командой носильщиков. На все про все десять дней.

Пойду ли еще? Может быть…

Май 2018



Журнал "Иностранная литература" 2020 г. № 9

https://magazines.gorky.media/inostran/2020/9/kilimandzharo-ognennaya-zemlya-nordkap.html

завтрак аристократа

Из книги Екатерины Юхнёвой "ПЕТЕРБУРГСКИЕ ДОХОДНЫЕ ДОМА Очерки из истории быта" - 20

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2282562.html и далее в архиве



Раздел II
Благоустройство жилища



Глава 9
Внеквартирное благоустройство




Понятие «жилищная единица»



Что является для нас, живущих в XXI веке, жилищной единицей? Для современных людей — это квартира или комната. Современная квартира — абсолютно автономное жилище, то есть все процессы жизнедеятельности индивидуума могут совершаться исключительно внутри нее. В ощущении автономности квартиры причина такого уникально-абсурдного явления российской современности, как приватизация квартир. В невозможности существования отдельно взятой квартиры совершенно безуспешно пытаются убедить нас сторонники кондоминиумов.

Для россиян XIX века понятие жилищной единицы значительно разнообразнее: койка (или даже полукойка), угол, каморка, комната, квартира, изба, дом, особняк. Самой распространенной жилищной единицей (86 %) была арендованная квартира, совершенно не автономная, а часть домовладения. При подробном рассмотрении внеквартирного благоустройства мы видим, что ни один из процессов жизнедеятельности индивидуума не мог совершаться исключительно в квартире. Подлинно автономной жилищной единицей могло считаться только домовладение. Границы жилища были чрезвычайно размыты. В индивидуальном пользовании квартиронанимателя находилось собственно жилище, часть дровяника, погреба, стойла для коров и лошадей. Коллективно жильцы пользовались чердаком (сушили белье), прачечной, ледником, отхожими местами на лестнице и во дворе, дворовой водяной колонкой или колодцем, помойной и мусорной ямами. Петербуржец был привязан тысячами нитей к дому, двору, домовладельцу и соседям.

Как указано в контракте Пушкина с княгиней Волконской, он занимал в ее доме «от одних ворот до других нижний этаж из одиннадцати комнат, состоящий со службами, как то: кухнею и при ней комнатою в подвальном этаже, взойдя во двор направо; конюшнею на шесть стойлов, сараем, сеновалом, местом в леднике и на чердаке, и сухим для вин погребом, сверх того две комнаты и прачечную, взойдя во двор налево в подвальном этаже во 2-м проходе». Итак, мы видим на примере этого контракта, что в аренду сдавалось кроме жилого еще множество помещений, без которых в XIX веке невозможно было прожить.

В этой главе приглашаю вас пройтись по лестницам и дворам, заглянуть на чердаки и в подвалы.




Парадные и черные лестницы



Как уже говорилось, лестница служила одним из мерил качественной характеристики квартиры. В каменных домах делались преимущественно каменные лестницы, так, в Петербурге по переписи 1881 года они составляли 93 %, в деревянных домах — деревянные (98 %). Освещение лестниц было обязательно, домовая прислуга следила за этим. Обычно новые способы освещения опробовали сначала именно на лестницах, после чего освещение могло стать квартирным. Так, по переписи 1881 года 8 % лестниц освещалось газом, в среднем на одну лестницу приходилось по 11 рожков. Но газовый свет не распространился в квартирах (табл. 19).


Таблица 19

Благоустройство петербургских лестниц





Характерно распространение электрического освещения в Петербурге в 1900 году. По данным переписи 1900 года, электричество подведено в 1375 домовладений, что составляло 14 % от общего их количества в Петербурге. Из них чуть более трети домовладений (512) освещались полностью электричеством, в остальных же электричеством освещались лишь дворы и лестницы, а в квартирах продолжали пользоваться керосиновыми лампами. Обратная ситуация, чтобы электричество имелось только в квартирах, чрезвычайно редко встречалась — всего в 1 % домовладений (17).

В дворовых квартирах иногда была одна лестница, она исполняла и парадную, и хозяйственную роль. Вот описание М. Ю. Лермонтова одной из таких лестниц в 7-й главе «Княгини Лиговской»: «Печорину дали его адрес, и он отправился к Обухову мосту. Остановясь у ворот одного огромного дома, он вызвал дворника и спросил, здесь ли живет чиновник Красинский.

— Пожалуйте в 49-й нумер, — был ответ.

— А где вход?

— Со двора-с.

49-й нумер и вход со двора! Этих ужасных слов не может понять человек, который не провел по крайней мере половины жизни в отыскивании разных чиновников, 49-й нумер есть число мрачное и таинственное, подобное числу 666 в Апокалипсисе. Вы пробираетесь сначала через узкий и угловатый двор, по глубокому снегу или по жидкой грязи; высокие пирамиды дров грозят ежеминутно подавить вас своим падением, тяжелый запах, едкий, отвратительный, отравляет ваше дыхание, собаки ворчат при вашем появлении, бледные лица, хранящие на себе ужасные следы нищеты или распутства, выглядывают сквозь узкие окна нижнего этажа.

Наконец, после многих расспросов, вы находите желанную дверь, темную и узкую, как дверь в чистилище; поскользнувшись на пороге, вы летите две ступени вниз и попадаете ногами в лужу, образовавшуюся на каменном помосте, потом неверною рукой ощупываете лестницу и начинаете взбираться наверх. Взойдя на первый этаж и остановившись на четвероугольной площадке, вы увидите несколько дверей кругом себя, но, увы, ни на одной нет нумера; начинаете стучать или звонить, и обыкновенно выходит кухарка с сальной свечой, а из-за нее раздается брань или плач детей.

— Кого вам угодно?

— 49-й нумер.

— Здесь эдаких нет-с.

— Кто ж здесь живет?

Ответ бывает обыкновенно или какое-нибудь варварское имя, или: „Какое вам дело, ступайте выше!“ Дверь захлопывается. Во всех других дверях та же сцена повторяется в разных видах, чем выше вы взбираетесь, тем хуже.

Софист-наблюдатель мог бы заключить из этого, что человек, приближаясь к небу, уподобляется растению, которое на вершинах гор теряет цвет и силу. Помучившись около часу, вы, наконец, находите желанный 49-й нумер или другой столько же таинственный, и то если дворник не был пьян и понял ваш вопрос, если не два чиновника с одинаковым именем в этом доме, если вы не попали на другую лестницу, и т. д.

Печорин претерпел все эти мучения и, наконец, вскарабкавшись на 4-й этаж, постучал в дверь; вышла кухарка, он сделал обычный вопрос, ему отвечали: „Здесь“. Он взошел, снял шинель в кухне и хотел идти далее, как вдруг кухарка остановила его, сказав, что господин Красинский не воротился еще из департамента. „Я подожду“, — отвечал он и взошел.

Кухарка следовала за ним и разглядывала его с видом удивления. Белый султан и красивый кавалерийский мундир были, по-видимому, явление необыкновенное на четвертом этаже. При входе Печорина в гостиную, если можно так назвать четырехугольную комнату, украшенную единственным столом, покрытым клеенкою, перед которым стоял старый диван и три стула, низенькая и опрятная старушка встала с своего места и повторила вопрос кухарки».

Обычно же квартира из двух и более комнат имела выходы на две лестницы: парадную и черную. По парадным лестницам ходила только «чистая» публика: хозяева квартиры, их гости, доктора, гувернантки и учителя. Черные лестницы использовали для хозяйственных нужд, на них были отхожие места, стояли помойные ведра.



Парадные лестницы



Вот наш герой подъехал к сеням;

Швейцара мимо он стрелой

Взлетел по мраморным ступеням.

А. С. Пушкин. «Евгений Онегин», гл. 1



    Парадные лестницы с улицы украшались цветами, на пологих, широких ступенях обязательно настилались ковры. Входящих встречал швейцар. В рекламных объявлениях того времени единственное, что указывало на качественную характеристику квартиры, было не количество комнат, а именно состояние парадной лестницы. Лестница являлась своеобразной визитной карточкой квартиры. Сформировался даже несколько нелепый рекламный штамп — «мраморная лестница с ковром и швейцаром». Лестницы отапливались чаще всего каминами. Только на лестницах использовалось газовое освещение. Но вскоре газовое освещение, не успев распространиться, успешно вытеснило электричество. Так же как показатель «барственности» квартиры всегда указывалось в объявлениях наличие «подъемной машины» (словом «лифт» практически не пользовались), даже если речь шла о квартире в бельэтаже.



Пример оформления шахты лифта. Начало ХХ в.


Лифт относился скорее не к благоустройству, а к знаковым предметам роскоши. В рассматриваемое нами время только начинают появляться подъемные лифты. Первые пассажирские гидравлические лифты появились в петербургских великокняжеских дворцах в 1870-е годы. Механизм действия этих лифтов был оригинален и прост: в колодец погружался цилиндр диаметром, примерно в аршин (70 см), внутри его помещался поршень, поддерживающий кабину. Когда водопроводная вода наполняла цилиндр, выталкивая поршень, лифт поднимался. Когда воду сливали, — опускался. Особенность гидравлических лифтов — плавность и бесшумность хода. Но подобные лифты обладали единственным недостатком, особенно чувствительным для Петербурга. При увеличении этажности зданий колодец должен был становиться все глубже, но под верхними слоями грунта мог оказаться плывун, и вместо гидравлического лифта получался артезианский колодец…

С 1880-х годов стали появляться электрические лифты, где на электролебедку наматывался канат с подвешенной кабиной. Эти лифты были значительно экономичнее своих предшественников. В начале ХХ века стоимость одного полного хода кабины электрического лифта на 3 пассажиров в шестиэтажном доме была полторы копейки, тогда как гидравлического — шесть с половиной, то есть в 4 раза дороже. Швейцар сопровождал жильцов в лифте, за что каждый платил домовладельцу по 2 рубля в месяц.

Стоимость установки лифтового оборудования в пятиэтажном доме колебалась от 3,5 до 5,5 тысячи рублей и зависела от степени декоративного убранства. Кабины лифтов богато декорировались ценными породами дерева, украшались резьбой и инкрустациями, внутри помещали даже кожаные или бархатные диванчики. Ограждения шахт лифтов выполнялись из кованого или художественного литья железа.

Наиболее хорошо сохранившийся старинный действующий лифт находится на Невском пр., 21, в бывшем торговом доме Ф. Л. Мертенса. Петербургские лифты интересны и как памятники инженерной мысли, и как памятники бытовой истории, и как произведения декоративного искусства.



Реклама. Начало ХХ в.



Кафельное покрытие парадных лестниц. Современное фото


Окна парадных лестниц иногда украшались витражами.

По лестнице над сумрачным двором
Мелькала тень, и лампа чуть светила.
Вдруг открывалась дверь, звеня стеклом.
А. Блок



Парадные лестницы дворовых квартир были не столь роскошны. При проектировании они делались несколько шире черных лестниц, и перила их отличались более или менее витиеватым кованым рисунком. Полы лестничных площадок из гигиенических и эстетических соображений покрывались кафельными плитками. Кафельное покрытие площадок парадных лестниц по цвету, узору и композиции напоминало ковер.



Черные лестницы



Лестница была, само собой разумеется, черной, усеянной огуречными корками и многократно ногой продавленным капустным листом.

А. Белый. Петербург



    По черной лестнице ходила прислуга, разносчики, дворники. По ней приносили в квартиру дрова и воду, если не было водопровода. Черные лестницы — крутые, темные, сырые, грязные. «На всех их поворотах, — писал Ф. М. Достоевский, — нагромождена… бездна всякого жилецкого хлама, так что чужой, не бывалый человек, попавши на эту лестницу в темное время, принужден был по ней полчаса путешествовать, рискуя сломать себе ноги и проклиная вместе с лестницей и знакомых своих, неудобно так поселившихся».



Кафельное покрытие площадок черных лестниц. Современное фото


Входная дверь с черной лестницы вела в кухню. «Грязная черная лестница, хронически запечатлевшая на себе запах горелого масла, кошек и керосина», — характеризует лестницу в «Волшебной сказке» Л. А. Чарская.

Помойные ведра обычно ставили у квартирных дверей на черных лестницах. Иногда в самом низу, под лестницей, устраивались мусорные, реже — помойные ямы. Д. В. Григорович в главе 3-й «Петербургских шарманщиков» так описывает черную лестницу: «Взбираешься по шаткой лестнице, украшенной по углам (у каждой двери) кадкою, на поверхности которой плавают яичные скорлупы, рыбий пузырь и несколько угольев; вообще лестницы эти, не считая уже спиртуозного запаха (общей принадлежности всех петербургских черных лестниц), показывают совершенное неуважение хозяев к тем, которым суждено спускаться и подниматься по ним».

На многих черных лестницах существовали отхожие места пролетной системы, распространявшие жуткую вонь. Там же располагались приквартирные дровяники. С черных лестниц был вход в подвальное помещение.



Подвалы и чердаки



Иногда подвалы использовались для устройства в них жилья, об этом уже упоминалось выше. В подвалах некоторых домов в специальных деревянных срубах находились ледники. Таявший лед слишком увлажнял воздух, что, во-первых, портило фундамент дома, а во-вторых, квартиранты первого этажа страдали от сырости, поэтому обычно ледники располагались в погребах, находившихся во дворах.

Стирали в прачечных, имевшихся при каждом доме. Размещались они в подвалах, высота помещений не превышала 4 аршин (2,85 м), что тогда казалось очень низко. Подвальные окна почти не пропускали свет, приходилось пользоваться искусственным освещением, но из-за густого пара в прачечных всегда было полутемно. Пол обычно плиточный (крайне редко — бетонный, покрытый сверху цементом или асфальтом), задерживающаяся в его неровностях грязная мыльная вода через плохо заделанные швы проникала в грунт. Сточный колодец, устроенный в полу, не всегда имел водяной затвор, и потому газы из сточных труб попадали в помещение. Обыкновенно в прачечной устраивался очаг с двумя или более чугунными водогрейными котлами с крышками. Для стирки использовались деревянные на ножках лоханки размером 20 на 24 вершка (90 × 110 см) и глубиной 5,5 (25 см) вершка. К ним крепились полочки для мыла и грязного белья.

Иногда в прачечных имелись и более глубокие (до 12 вершков — полметра) лохани или специальные баки для полоскания белья. Но чаще носили белье полоскать в реках и каналах, где были сделаны портомойни — деревянные плоты саженей 8 в длину и 4 в ширину (17 на 8 метров), соединенные с набережной деревянными лестницами. Посередине портомойни — 3 или 4 бассейна. В проточной воде этих бассейнов полоскали белье. Вода в каналах настолько грязна и наполнена такими помоями, что «нужно быть лишенным всякой брезгливости и понятия чистоплотности, чтобы полоскать только что вымытое белье в такой грязи».


Комната работниц. 1920-е гг.





Устройство в виде небольшого шнура, с его помощью можно было открывать и закрывать чердачное окно, не поднимаясь на чердак. Современное фото


Часть чердаков использовалась под жилье (2 %), остальные же использовались для хозяйственных нужд. Там обычно сушили белье. Прачечная и чердаки были общие для всех жильцов. Поэтому устанавливалась известная очередь, за которой наблюдал дворник.




Дворы

Мне снятся жуткие провалы

Зажатых камнями дворов.

П. Соловьева. Петербург

Одна мне осталась надежда:

Смотреться в колодезь двора…

А. Блок. Окна во двор



    Цитирую А. Белого (роман «Петербург», глава «Жители островов поражают вас»): «И вот незнакомец — на дворике, четырехугольнике, залитом сплошь асфальтом и отовсюду притиснутом пятью этажами многооконной громадины. Посредине двора были сложены отсыревшие сажени осиновых дров». Но обычно дрова хранились в дровяниках.

Дворы обязательно освещались, каждый шестой двор, по данным переписи 1881 года, освещался газом (из 92 611 640 дворов).

Как видно из таблицы 20, уже в 1881 году более половины дворов — мощеные, почти все они оборудованы выгребами (выгребными ямами, местами скопления фекальных и мочевых нечистот), отхожими местами и помойными ямами, то есть в них было довольно чисто. Через 20 лет, к концу XIX века, количество их, естественно, возросло. Дома становились все крупнее, и количество выгребов возрастало (табл. 21). ими пользовалась домовая прислуга и жильцы подвальных и мансардных этажей, где отсутствовали квартирные водопроводы. В подавляющем большинстве дворов продолжали пользоваться наряду с водопроводом самыми примитивными деревянными колодцами. Правда, встречаются единичные упоминания и о железобетонных колодцах.


Таблица 20

Благоустройства дворов Санкт-Петербурга на 1881 год





Таблица 21

Количество выгребных и помойных ям во дворах Санкт-Петербурга в 1881 и 1900 годах







Из таблицы 22 хорошо видно, что за 20 лет водоснабжение стало исключительно водопроводным, исчезли во дворах баки для воды, наполняемые водовозами. В большинстве дворов появились водопроводные колонки,

Таблица 22

Водоснабжение и освещение дворов Санкт-Петербурга в 1881 и 1900 годах.







Ледники



В южной части двора, куда никогда не заглядывает солнце, располагались погреба с ледниками, там хранили основные запасы провизии. (Провизию повседневную хранили в «холодном шкафу», представлявшем собой деревянный ящик с круглыми отверстиями для проветривания. Укреплялся он с внешней, уличной стороны кухонного окна.) Ледники находились, как правило, в отдельно стоящих погребах, углубленных в землю, или в подвалах домов, в специальных деревянных срубах.

Внутри ледники выглядели чрезвычайно просто — хранящиеся продукты раскладывались на глыбах льда. Медицинская полиция с возмущением отмечала: «Мясо и всякую другую провизию кладут прямо на лед, без посуды». Что, естественно, нередко приводило к заражению инфекционными болезнями.

Я каждый день через Неву хожу
И на стареющие льды гляжу:
Где санные рыжели колеи,
Сверкали льда наколотые глыбы.
В. Юнгер. Из цикла «Нежная весна»



   Лед для ледников вырубался на Неве или Невках. Из Фонтанки, Мойки и каналов брать лед запрещалось по гигиеническим соображениям. Лед нарезался большими параллелепипедами (метра полтора длиной, сантиметров 70 толщиной) и потом развозился по домам. Ледяной промысел требовал большой физической силы и сноровки, поскольку, вырубая куски льда и вытаскивая их, легко было поскользнуться и утонуть в проруби.

Вот как описывают заготовку льда для ледников Д. А. Засосов и В. И. Пызин в своей книги «Из жизни Петербурга 1890–1910 годов (Записки очевидцев)»: «К весне на Неве и Невках добывали лед для набивки ледников. Лед нарезался большими параллелепипедами, называемыми „кабанами“. Сначала вырезались длинные полосы льда продольными пилами с гирями под водой. Ширина этих полос была по длине „кабана“. Затем от них пешнями откалывались „кабаны“. Чтобы вытащить „кабан“ из воды, лошадь с санями пятили к майне, дровни с удлиненными задними копыльями спускались в воду и подводились под „кабан“. Лошади вытаскивали сани с „кабаном“, зацепленным за задние копылья. „Кабаны“ ставились на лед на попа. Они красиво искрились и переливались на весеннем солнце всеми цветами радуги. Работа была опасная, можно было загубить лошадь, если она недостаточно сильна и глыба льда ее перетянет; мог потонуть в майне и человек, но надо было заработать деньги, и от желающих выполнять такую работу отбоя не было: платили хорошо. Майна ограждалась легкой изгородью, вечером вокруг майны зажигались фонари, чтобы предупреждать неосторожных пешеходов и возчиков.



Ледник Пецгольца. Все стены и свод двойные и заложены торфом. Снаружи зацементированы и обмазаны горячей смолой. Пол со скатом к середине для удаления талых вод





Ледник по системе „Monier“ надземный. Стены двойные с изоляционной прослойкой. Пол бетонный





Перевозка глыб льда для ледников



Набивали ледники льдом особые артели. Эта работа была также опасна и требовала особой сноровки. „Кабаны“ опускали вниз, в ледник, по доскам на веревках, а там рабочие принимали их и укладывали рядами. Бывали случаи, когда „кабан“ срывался со скользкой веревки и калечил рабочих, стоящих внизу».




http://flibusta.is/b/558699/read#t127
завтрак аристократа

Всех соотечественников с Новым 2021 годом!

  Последние три года 31 декабря не нахожу другой темы, кроме погоды у нас на дворе.

31.12.2017. -  Погода в городе совершенно не соответствует событию. Солнечно. Тепература около ноля. Снег отсутствует как таковой. Прямо Люксембург, а не Среднее Поволжье. Мне это не нравится. Но жаловаться на погоду смешно.

31.12.2018. - 
Нынче у нас зима "нормальная": температура где-то минус 10-12, снега выпало порядочно, по обочинам - сугробы.

31.12.2019. -
Погода у нас опять не соответствует русской зиме. Температура около ноля, снегу, как говорится, кот наплакал, весь день было пасмурно, без солнышка.

Сегодня зима для наших палестин "в норме". Минус семь-восемь, снега не выше крыши, но достаточно, небо пасмурное. Новый год давно меня не веселит и не вдохновляет, но обычаи следует соблюдать -


с Новым 2021 годом всех, кто забредёт в этот жж и с наилучшими пожеланиями.
завтрак аристократа

ЯН СТРЮЙС ПУТЕШЕСТВИЕ ПО РОССИИ - 9

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2284867.html и далее в архиве




Глава XVII

Сбилась с пути. Встреча с казачьей баркой. Сильная буря. Начало земли дагестанских татар, их наружность, одежда и пища. Большие людокрады. Бесплодие дагестанских гор. Снова буря. Претерпевают кораблекрушение. Татары гонятся за ними. Хитрость, примененная ими. Они попадают в крайнюю нужду. На них напали татары и ограбили их. Диковинные выборы дагестанских королей. Попали в лапы к другой шайке, которая насилует женщину и обращает всех в рабство. Жестокая пытка, учиненная над Я. Я. Стрейсом, чтобы открыть его спутников, мужественно перенесенная им. Их приводят к Усмию и заковывают в цепи.

Июня 19 мы держали путь на остров Цецин (Tzetzien), проехали мимо него и оставили в стороне остров Цирлан (Tzierlan). Мы шли целых двенадцать часов в таком густом тумане, что едва могли видеть друг друга.

Утром стало снова светло и ясно, я мы увидели по правую сторону высокие Черкесские горы, куда мы я направилось, чтобы пристать к суше и пойти вдоль берега. Тем временем мы увидели большой кусок земли, который приняли за остров. Немного спустя мы заметили низкое и ровное пространство, которое мы рассчитывали пройти. Но когда мы поплыли дальше и не знали, куда мы едем или куда нам надо повернуть, один из нас взобрался на мачту и обнаружил, что мы заехали в такой узкий тупик, что можно было выстрелить ив пистолета с одного берега на другой. Здесь пригодился бы добрый совет, и мы были вынуждены повернуть обратно, потеряв даром целый день, и к вечеру дошли до начала канала, с хорошей песчаной стоянкой; на обоих берегах рос высокий тростник, было много маленьких холмов и дюн. Здесь мы нашли у берега в тростнике барку, на которой было около 60 человек. Они махали нам и звали на помощь, говоря, что их судно село на мель и что они никак не могут к нам переплыть по морю и потому просят нас помочь им перетащить их барку на берег. Мы не обратили внимания на их слова и отправились своим путем, после чего вскоре увидели, что это судно, которое не было в состоянии плыть по морю, приближается с быстротой молнии и нагоняет нас, потому что на нем было больше парусов, чем у нас. Когда они приблизились, мы повернулись к ним, чтобы показать, что мы их не испугались. Заметив это и увидев, что мы хорошо вооружены, они повернули и приложили к тому все усилия, какие только было возможно, и не знали даже, как им поскорее удрать от нас. Это были казаки Стеньки. Разина, которые рассчитывали завлечь нас к себе безоружными и уложить, но ловля оказалась тщетной и неудачной.

Избавившись от них, мы отправились дальше и пришли к острову Цирлан, где бросили на глубине четырех футов якорь 146. Остров лежит под 43° 7’ широты. Отсюда мы отчетливо видели гору Арарат, вершина которой возвышается над Кавказом, на чем мы далее остановимся поподробнее. Земля на острове Цирлан покрыта многими обломками, которые туда выбрасывает море. Вечером мы переменили стоянку и бросили якорь на глубине шести футов, здесь нас ночью застигла жестокая буря. Море волновалось с такой силой, что мы ежеминутно боялись, что будем смыты волнами, и ни у кого не осталось сухой нитки на теле. Утром мы подняли небольшой парус и попытались приблизиться на своем судне к высоким Черкесским горам и плыть вдоль них. Мы достигли этого с большим трудом и опасностью для жизни из-за больших бушующих волн. Мы проплыли мимо татарского города, расположенного между двух гор. Вскоре после этого на татарской границе встретилось нам небольшое судно для ловли сельдей, на котором были знакомые, видевшие нас па корабле в Астрахани. Они пригласили нас в гости, подали мясо, сваренное с рисом и маслом, чем мы хорошо насытились и полакомились и снова двинулись в путь, держась все время близ берега. В этой местности хорошие, веселые и плодородные ноля. Неожиданно поднявшийся ветер заставил нас бросить якорь, чтобы отдохнуть тут, ибо мы целых три ночи мало спали по причине непогоды.

20 июня мы были в пятнадцати милях от Дербента (Derbent), у земли дагестанских татар, названных так по слову Даггора. Они живут в горах, тянущихся от Терки до Дербента на протяжении сорока миль. Эти горы идут большими извилинами и отступают в некоторых местах на 2-3 и более мили от моря; берега там одни пески и степь, но на другой стороне лежат прекрасные луга и нивы, в чем мы убедились, перетерпев горе и страдания.

У дагестанцев крепкое сложение, желто-черная кожа и отвратительная наружность 147. Одежда их вполне сходна с черкесской. Шапки у них из черного сукна. Их обувь из лошадиной или овечьей шкуры вырезывается одним куском, но зашивается на ноге. Их оружие: стрелы и лук, сабля и копье, а у некоторых имеются ружья. Когда они выезжают или отправляются в поход, то надевают броню и шлем. Они большие людокрады, большие, чем все остальные, похищают детей у своих родственников и друзей и продают их за небольшие деньги туркам или персам. Они не подчиняются ни русским, ни персам, ни другим нациям и сохраняют независимость на своих неприступных горах. Они мухаммедане, но в их богослужении очень мало смысла. Женщины стерегут и пасут скот, а мужчины занимаются разбоем. Дагестанские горы совершенно бесплодны и состоят из одних камней.

На другой день мы снялись с якоря и прибыли к татарскому городу Бойнак (Boynak). Как только мы миновали, его, на море поднялся сильный ветер и нас несло к берегу, представлявшему каменистую отмель при морской глубине в 15—16 клафтеров. Между тем вода напирала, море покрывалось гребнями и ямами, и мы были вынуждены (чтобы не перевернуться кверху дном) причалить к берегу в пяти милях от Дербента.

Из-под воды у самого берега торчала скала, которую мы никак не могли обойти. Кроме того все было усеяно подводными камнями, и мы благодарили бога, что не разбились о них. По милости неба и волн мы направились к берегу, на который выбросило наш корабль с вещами и людьми. Каждый взял самые необходимые и лучшие вещи и сложил их. Мы закопали в песок имущество капитала Бутлера и Яна фан-Термунде, полагая, что за ними в благоприятный момент можно будет послать персов. Это кораблекрушение сделало нас более несчастными, чем мы могли предположить. После того как татары все высмотрели и увидели, они сначала выкопали зарытое добро из земли и утащили его на наших глазах. Они были на лошадях и поскакали с добычей в свою деревню, где сообщили радостную весть о нежданной хорошей добыче своему начальнику, после чего он сам сел на коня и с отрядом всадников отыскал нас. Их начальника иди принца, который нас жестоко преследовал, звали Али Султан (Aly Sultan). Однако днем мы прятались в кусты, а ночью продолжали свой путь. Татары были настолько хитры, что посыпали дорогу колючками, и мы не могли идти, пока не расчистим себе путь, почему они легко замечали, куда мы скрывались.

Одну ночь мы проспали в кустах, и наши люди хотели с утра отправиться дальше; но я отсоветовал, говоря, что будет лучше, если мы проведем здесь два или три дня, тогда людокрады прекратят свою охоту. Я полагал, что если они проведут все время в поисках и Ничего не найдут, то перестанут искать и решат, что мы от них ускользнули и добрались до Дербента. Мой совет и предложение не были приняты, и они отправились в путь. Корнелис Брак и его жена еще спали, и они не хотели их будить ради жены и ребенка. По христианской любви и милосердию я хотел этому помешать, говоря: “Возьмите их с собой, куда денутся наши несчастные соотечественники и единоверцы? Ежели вы и хотите их покинуть, то я буду громко кричать, так что услышат татары и вас постигнет одинаковая с ними судьба. Как проживут эти люди без имущества и денег?” Я был обязан не повидать их еще потому, что Брак-отец при отъезде усердно и ласково просил меня об этом. Эти речи наконец тронули их, и они взяли Брака с собой. Мы пустились в путь, шли полдня под самыми свалами и дошли до большого пастбища. С ружьями на плечах мы отправились дальше, но нас скоро заметили и за нами погнались 15 или 16 всадников. Нас охватил страх, и мы не знали, что делать; одни предлагали пробиться, другие сдаться; мы решили сделать последнее; ибо, хотя мы в то время были еще достаточно сильны, чтобы защитить себя и разбить их, но на выстрелы пришли бы другие в большем числе и с большей силой, что было бы чрезвычайно опасно и привело бы нас в смерти после сильнейших варварских мук и пыток. Поэтому мы решили сдаться, что и сделали, когда они приблизились. Они погнали нас в свою местность, ибо мы находились в области Усмия (Osmin) 148 за границей Шамхала 149 (Scemkal). Здесь они соскочили с коней, и мы ничего не ожидали, кроме смерти, но наш страх скоро рассеялся. Они ограбили нас довольно безжалостным образом. Я сохранил свою цепь и деньги, потому что привязал первую под колено, а вторые зашил в одежду, которую снял. Они отняли у меня сверток шелковых товаров, купленных в Астрахани, и у моих спутников все новое и лучшее. Они отпустили нас, после того, как обошлись с нами по своему усмотрению, указали нам верный путь и уехали.

В Дагестане много властелинов и князей, самые почитаемые из них Шамхал и Усмий. Первый самый могущественный. Он живет в местечке, называемом Бойнак, и избирается бросанием яблока. Когда нужно избрать Шамхала, не принимают во внимание порядок престолонаследия. Но священник собирает всех князей или мирз и ставит в круг, берет золотое яблоко, бросает его в них, и тот, в кого он попадает, избирается королем, хотя он метко целит в того, кого считает самым достойным 150.

Мы едва прошли полмили, как на нас напала большая и сильная шайка хорошо вооруженных всадников, которые нас не только раздели до рубахи, но изнасиловали и опозорили жену Корнелиса Брака. У меня осталась еще рубаха и две пары подштанников, одну из них я отдал несчастной и голой Марии Янс, чувствуя больше сострадания к ней, чем ко всем остальным и к себе. Мы все шли нагие, ограбленные, и так как ничем не могли помочь друг другу, то мы расстались. На меня, Эльса Питерса и Якоба Толькена вновь напала другая шайка людей Усмия. Они привязали нас со скрученными на спине руками к хвостам своих лошадей, и мы должны были задом наперед бежать за ними босиком по колючкам и шипам, и это нас так сильно изнуряло, что мы часто падали замертво на землю и давали себя волочить, потому что невозможно было так быстро поспевать за ними. Мы желали и тысячу раз просили смерти, которой страшились, когда надо было идти в бой. Правда, эти жестокие висельники отвязали меня после того, как проволокли долгое время, но тотчас же снова привязали к дереву, взяли несколько стрел, срезали железные наконечники и спросили меня, куда девались остальные люди? И так как я разыгрывал незнающего, они столь ужасным образом стреляли в меня тупыми стрелами, что мясо на всем моем теле было раздавлено и рассечено, у меня осталось с того времени много шрамов от полученных тогда ран и я показывал их различным честным людям. Я мужественно перенес эту пытку (которую никто не поймет, не испытав ее) и не выдал своих несчастных и напуганных спутников, чем бы мог по меньшей мере облегчить свое несчастье. Они спрашивали меня несколько раз с большой строгостью и сильными угрозами, куда девались остальные люди? Я ответил, что они бежали в горы, хотя мог бы дотронуться до них рукой, так как, они скрывались неподалеку в кустарниках. Когда они убедились в том, что от меня ничего нельзя выведать, то приковали меня к Эльсу Питерсу, нога к ноге, и отвели нас к князю Усмия, говоря: “Вы жестокосердные собаки и лютые тигры, вас изрубят на куски, вы приверженцы разбойника и убийцы Стеньки Разина, вам отплатят за ваши ужасные грабежи, вам нечего ждать помилования или смягчения наказания” и т. д., каковая новость испугала меня до такой степени, что я затрясся, задрожал и упал полумертвым на землю. Я не боялся смерти, но хотел избавиться от тяжких мучений, какие я еще должен был перенести; но ожидание смерти от этих кровожадных собак лишило меня мужества. Нас привели во дворец князя, где, как мы думали, нас изрубят на тысячу кусков, потому что увидали вокруг и по обеим сторонам князя трабантов с обнаженными саблями, что, как мы узнали впоследствии, входило в обычай этого двора. Я убежден, что не иначе как здесь у моего товарища Эльса Питерса появилась дурная кровь и началось безумие, в каковом он пребывает и до сих пор, ибо он взглянул на меня, и в лице его был ужас и великий испуг. Мы упали ниц, после чего князь спросил, что мы за народ, откуда мы пришли. Мы ответили: “Немцы и бежали от восставших казаков, чтобы быть в безопасности под покровительством вашей светлости”. — “Да, — сказал он, — мы лучше знаем, что вы сами казаки и в моей стране занимались разбоем и убийствами, и так как теперь ваш предводитель, плут и разбойник Разин занял Астрахань, то вы пришли поразведать в моей стране, как бы легче пробраться сюда этой собаке”. Мы подтверждали честным словом, что мы меньше всего находимся на службе у казаков, но служили на кораблях его царского величества матросами. После сих слов князь смягчился и велел привести нескольких русских рабов, которые, услыхав два или три слова, произнесенных нами у тоже подтвердили, что мы не казаки, а настоящие урожденные немцы. Тогда князь сказал: “Не бойтесь, ваша жизнь вам дарована”, за что мы и поблагодарили. Нас немедленно разделили, и мне наложили на руки оковы и отправили к сыну князя султану Мухаммеду (Mahumeth sultan), жившему вблизи горы Арарат.


    Глава XVIII

Пленника расстаются. Большой сад близ Цурбага. Прибытие в Эривань. Дешевые цены на людей. Положение горы Арарат. Чудесная встреча с кармелитами. Пятидневное восхождение на гору Арарат. Я. Я. Стрейс излечивает отшельника от грыжи. Подарок, полученный за это. Свидетельство о восхождении на гору Арарат, которое совершил Я. Я. Стрейс. Прощание с отшельником.

Июня 21-го со слезами на глазах я попрощался с Эльсом Питерсом, не рассчитывая на то, что вновь увидим друг друга по-прежнему свободными и что до наших жен дойдет какая-либо весть о нашем положении, о том, куда нас закинула судьба или собственное бегство. Мы были в отчаянии, что нас никогда не освободят от этой ужасной неволи помощь и заступничество родственников или любовь соотечественников. После того как мы попрощались и взглянули друг на друга в последний раз, меня посадили на мула, и я должен их был отправиться верхом с отрядом рабов и отверженных ко двору князя Мухаммеда, находившемуся примерно на расстоянии трех миль от Эривани.

Вечером мы въехали на высокую гору и остановились на ночлег в деревне Цурбах (Tzurbag). Здесь много женщин приходило в наше убежище посмотреть на меня. Они весьма дивились на мои волосы, ибо никогда не видели в своей стране мужчин с такими длинными и большими локонами, потому что мухаммедане голову бреют наголо, как и все турки.

22-го рано утром мы продолжали наш путь через заросли, где видели много кабанов, пожирающих плоды, упавшие с деревьев, так как этот лее был не чем иным, как фруктовым садом с различными плодовыми деревьями, ибо здесь существует закон, по которому ни девушки, ни юноши не имеют права сочетаться браком, пока они собственноручно не посадят и не вырастят более ста деревьев. По этой причине дети с весьма раннего возраста начинают сажать деревья, благодаря чему с течением времени вырос такой большой сад с множеством яблок, груш, вишен, слив, фиг, каштанов, грецких и волошских орехов и других, так что даже сотая часть всего этого не может быть употреблена, и все, в нем посаженное общиной, считается общим. Там же прекрасные луга и поля, поросшие хлебными злаками, ячменем, различными овощами и зеленью, которая употребляется в пищу. Там очень много скота, жирных коров, козлов, овец с широкими хвостами, кур, голубей и несчетное множество птиц, так что кушанья и налитки в этой местности весьма дешевы.

30-го прибыли мы в город Эривань, лежащий у подножия горы Арарат или у границы Мидии, примерно в двадцати милях от Каспийского моря. Город невелик, но обнесен довольно большой стеной. Он равен по величине городу Алькмару в Голландии. В нем несколько персидских мечетей и церквей, а также мужской католический монастырь кармелитов. Не считая торговли людьми, которой занимаются дагестанские татары, в нем мало заметна торговля съестными припасами и другими товарами, а рабы здесь так дешевы, что можно купить молодого сильного парня за десять рейхсталеров, по какой цене некоторых наших и продали. Эривань населен большей частью бедными армянами, а гора Арарат — католиками и другими христианами.

Гора Арарат лежит на границе Армении и Мидии и входит в Дагестанские или Каспийские горы. Армяне называют ее Мессина (Messina), а персы — Агри (Agri); она гораздо выше Кавказа (Caucasus) или Таврии (Taurus) и всех гор Мидии, Армении и Персии, насколько позволяет судить глаз. Это — скала, состоящая из синих и темных камней. Я нашел там тяжелый блестящий минерал желтовато-красного цвета; хотя я и взял с собой кусок для пробы, но не мог узнать, что в нем находилось, потому что он у меня был отнят англичанами (о чем я расскажу после). Гора Арарат совеем голая, на ней нет земли; более подробные сведения о ее положении и облике читатель может узнать из совершенного мною туда путешествия.

Мой хозяин намеревался продать меня этим людям, но они никак не могли сторговаться. Два священнослужителя подошли ко мне с вопросом, не хирург ли я и не пожелаю ли лечить раны или увечья. Я ответил, что нет, чему они не хотели верить и справились у моего хозяина. Один из священнослужителей сказал: “У моего брата грыжа, и если ваш раб его будет лечить и сделает здоровым, мы вам дадим пятьдесят рейхсталеров”. Мой хозяин возымел большое желание получить зги деньги, вследствие чего он настаивал, чтобы я помог страдающему грыжей, и обещал мне свободу, если я это сделаю. Я не знал теперь, что мне делать; то меня манила надежда открыть себе путь к золотой свободе и вылечить больного, то возникал страх незаслуженного наказания от этих безбожных и злых людей, если то, за что я возьмусь, кончится неудачей. Наконец я набрался мужества и, уповая на милость божию и счастливый случай, взялся за это дело.

Тогда я отправился в путь, продолжавшийся шесть дней, прежде чем я добрался до жилища отшельника. Каждый день мы проезжали добрых пять миль. Это большой конец (принимая во внимание, что путь в гору все время становился труднее), и к вечеру мы так уставали, как будто весь день были на самой тяжелой работе. Каждые пять миль мы встречали одинокий двор и брали с собой крестьянина с ослом, который вез нашу пищу и топливо, ибо ночью наступал такой жестокий холод, что человек и лошадь шли по льду, намерзавшему за половину ночи. Мы проезжали через облака трех видов: первые туманные, густые и темные; другие весьма холодные, снежные, хотя внизу стояло лето я было очень тепло, так что виноград поспел раньше срока; третьи облака были еще холоднее, и нам казалось, что каждое мгновение мы можем замерзнуть на ходу. Прошло четыре дня, прежде чем мы миновали холодную полосу; с того времени чем дальше мы продвигались вперед, тем сильнее уменьшались облака. 7 июля мы наконец подошли к жилищу отшельника, высеченному в скале, и там была такая прекрасная погода, какую только можно себе представить: не жарко и не холодно, но постоянная равномерная теплота. Отшельник рассказал мне, что живет на этом месте 25 лет и за все время ни разу не заметил дождя или ветра, чтобы от этого могло хотя бы пошевелиться или сдвинуться перышко. Еще тише на вершине горы, где на человеческой памяти или по преданию никогда не чувствовалось ни малейшего движения воздуха, отчего ковчег не ветшает и не портится 151.

Когда я вошел в жилище отшельника или келью, осмотрел грыжу своего пациента, то нашел ее величиной с куриное яйцо, Я спросил его, давно ли она ущемлена? Он ответил, что в течение месяца, и это дало мне мужество излечить ее, ибо чем грыжа моложе, тем легче поддается излечению. Я начал с того, что велел принести двести свежих куриных ниц, которые сварил вкрутую и приготовил масло из желтков. Я приготовил, как сумел, повязку и намазывал ее 14 дней к ряду и велел ему в это время спокойно лежать. После этого заставил его встать, чтобы посмотреть, как обстоят его дела, и нашел, что я принес ему значительную пользу, чему весьма обрадовался, ибо раньше, как только он вправлял грыжу, она выступала вновь, теперь же оставалась внутри; и он прибавил, что сам день ото дня чувствовал некоторое улучшение. Я велел ему носить повязку в течение года и поддерживать ее мазью, на что он согласился и подарил мне е сердечной благодарностью кусок коричневого дерева. Помимо того он подарил крест на серебряной цепочке, которую он снял со своей шеи; он дал мне еще кусочек камня, отбитого из-под ковчега и велел мне все это хорошо и бережно сохранить, говоря: “Когда вы с этим попадете в Рим и передадите святые остатки в церковь святого Петра, то вас вознаградят и подарят в такой степени, что вы сможете на это прожить в довольстве всю свою жизнь”. Я вез с собой дерево и крест, а также кусочек блестящего камня, но камень с остальными вещами, как я уже упоминал об этом, был у меня отнят англичанами, которые овладели вашим кораблем и ограбили нас. Этого отшельника звали Доминго Александре, он был родом из Рима, сын Александра Доминго, богатейшего в знатнейшего римского гражданина, который завещал все свои богатства церкви святого Петра и приказал сыну последовать его воле, отправиться в Эривань, поселиться на горе Арарат и вести жизнь тихую, мирную и праведную. Сын исполнил его приказание и отправился на эту гору, где он (в год 1670) уже пробыл 25 лет и чувствовал себя здесь счастливее, нежели живя в Риме. Помимо указанных подарков он дал мне свидетельство о моем посещении и путешествии на гору Арарат, которое так звучит по-латыни:

Postquam non potui intermittere ad petitionem Joannis Jansonii precabatur, ut testimonium ipsi darem scriptum, quod supernominatus Joannes Jansonins fuerit apud me in monte Sancto Ararath, circiter triginta quinque milliarium sursum cundo; ubi praenominatus Joannes me sanavit ab una magna ruptura; propterea ipsi maximas gratias ago, propter magnam diligentiam suam, quam mihi praestitit; ipsi pro hae benevolentia donavi; unam Crucem, quod fuit fustium ligni de vera Archa Noё, ubi in persona intus fui a illud, de quo ista crux est facta, propriis meis manibus ab una cammera scidi. Ubi ego Joann. Janson. perfectius oretenus veritatem narravi, quomodo illa Archa est facta. Super hoc ipsi lapidem etiam dedi, quem ipsemet manibus meis decerpsi infra Archam, ubi Archa quiescit. Hoc omne fateor esse verum, tam verum, quam vere ego in ista mea sancta eremitica habitatione de facta vivo.

Datum in Monte Ararath,

die 22 Iulii 1670

Dominicus Alexander,

Romanus.

Это написано его собственной рукой и, как мне сказал переводчик, на весьма скверной, кухонной латыни. Невзирая на это, я предпочел оставить составленное им самим свидетельство без изменения, чем изменить его по усмотрению другого человека, ибо важнее суть дела, а не слова. Эту рукопись перевели мне следующим образом: “После того как я не мог не отозваться на просьбу Яна Янса, просившего, чтобы я дал ему письменное свидетельство, что вышепоименованный Ян Янс был у меня на святой горе Арарат, поднимаясь вверх приблизительно на 35 миль, где вышепоименованный Ян Янс исцелил меня от большой грыжи, поэтому я приношу ему величайшую благодарность за его великие старания, которые он мне оказал; и в знак этого расположения я подарил ему: крест, который был обломком дерева от действительного Ноева ковчега, внутри которого я был лично; и то из чего впоследствии был сделан этот крест, я своими собственными руками отломал от одного помещения; при этом я изустно с большой точностью правдиво рассказал Яну Янсу, как был сделан этот ковчег. Сверх того я дал ему также камень, который сам своими руками выломал из-под ковчега, на том месте, где ковчег покоится до сего дня. Я свидетельствую, что все это истинно, настолько истинно, насколько я действительно живу в этом моем святом отшельническом обиталище,

Дано на горе Арарат

22 июля 1670 г.

Dominicus Alexander из Рима”.

После того я попрощался с отшельником и стал спускаться с горы Арарат, и мне дали с собой, как при восхождении; осла для поклажи и погонщика. Дорога при спуске показалась мне более тяжелой, чем при восхождении, особенно, когда мы очутились в холодных облаках, где было так скользко, что я все время боялся, что скачусь вниз и сломаю себе шею. Ниже был дождь, ветер и бурная погода, что сделало дорогу, и без того достаточно трудную из-за скал и ущелий, еще опаснее. Наконец, после долгих мучений и трудов я снова оказался внизу и могу уверить каждого любознательного человека, что на гору Арарат вполне можно взойти, вопреки мнению тех, которые говорят и утверждают, что теперь невозможно туда попасть.


Текст воспроизведен по изданию: Путешествия по России голландца Стрюйса // Русский архив. № 1. 1880



http://drevlit.ru/texts/s/struys_tri_32.php

http://drevlit.ru/texts/s/struys_tri_33.php