Category: производство

Category was added automatically. Read all entries about "производство".

завтрак аристократа

Федор Дмитриевич Бобков Из записок бывшего крепостного человека - 9

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2582906.html и далее в архиве



16

рост Москвы / Козлов / журнал «Идея» / смерть Повало-Швейковского / поездка в Смоленск и Витебск / стихи / подряды процесс игуменьи Митрофании


Москва с каждым годом украшается. Одно меня очень поразило: это обилие красных вывесок. Всё кабаки и кабаки. Также появилось много банкирских контор.

Посоветовавшись с знакомыми, я выкопал свой старый проект об учреждении артели домашней прислуги и снёс его к Гилярову-Платонову". Он по поводу этого проекта напечатал передовую статью. Сейчас же и другие газеты стали разбирать этот вопрос, высказываясь и за и против.

Затем я понёс проект Погодину. Внимательно выслушав меня, Погодин обещал возбудить по этому поводу вопрос в первом же заседании городской думы.

Получил сразу два предложения. Гиляров-Платонов[99] заявил о желании взять меня на службу к себе в контору редакции, а Повало-Швейковский предложил съездить в Козлов для наведения справок о ценах на строительный материал. Я избрал последнее и поехал в Козлов. Там я сошёлся с молодёжью.

По вечерам много говорили, спорили и под конец решили издавать еженедельный журнал «Идея». Издание, однако, не состоялось, хотя я и написал для первого номера следующие стихи:

Я из крестьян попал в лакеи,
Скинув лапти и кафтан,
Ездил в шляпе и ливрее
За каретой, как болван.
В белом галстуке, жилете,
Куда я не попадал?!
Много шлялся я на свете
И чего я не видал!
На балах был, на банкетах,
На семейных вечерах,
У учёных в кабинетах,
На больших похоронах.
Много чудного там слова
Приходилось слышать мне,
Слова вольного, живого,
О родной всё стороне.
Много думал я в свой век,
Всякой всячины слыхал;
Но что я — тож человек
Только ныне я узнал,
Прочитавши чудный, славный,
Знаменитый манифест,
Коим царь наш православный
С нас свалил тяжёлый крест.

В апреле месяце неожиданно получил депешу о смерти Повало-Швейковского, умершего от апоплексического удара. Меня страшно поразила смерть этого молодого (тридцать пять лет), деятельного и энергичного человека. Работами стал заведовать Михайловский, у которого я и остался на службе.

Ездил в Смоленск. Обратил внимание на стены, которые разваливаются. Говорили, что всякий, кому только нужен кирпич, — берёт себе без спроса. Впрочем, теперь, по-видимому, обратили внимание на этот памятник старины — начали реставрировать башню Веселуху.

Ездил в Витебск. Город живописный. Там я не встретил ни одного русского — все либо евреи, либо поляки.

Стихи по поводу манифеста 19 февраля и по поводу процесса Нечаева.

Манифест о всеобщей воинской повинности (1871 г.) вызвал много неудовольствия среди купечества и дворянства.

Мне захотелось высказать царю благодарность за все его реформы, и я написал стихи, которые отпечатал в типографии Мамонтова 3 марта в Москве и послал их министру двора. Вот они:

Девятнадцатого февраля (Воспоминание бывшего крепостного)


Я помню детство: так светло

Оно стоит передо мной;

Тогда привольно и тепло

Мне было жить в семье родной.

Я помню вечер роковой,

Когда из милых мне полей

Перенесён я был судьбой

В Москву — в толпу чужих людей;

Когда, расставшися с кафтаном,

Я принял кличку «человек»

И глупым сделался болваном,

Моделью нравственных калек.

Каким тяжёлым привиденьем

Стоят лет десять предо мной,

В каком бездейственном томленье

Те дни убиты были мной.

Я помню незабвенный год…

Каким он светом осветил

Царём раскованный народ

От уз, которые носил.

О, как тогда мы ликовали,

Толпою окружив амвон,

Когда нам волю объявили

Под праздничный, весёлый звон.

Как я в тот миг помолодел,

Забыв печальны тридцать лет,

И как я пламенно хотел

Тогда бежать в университет;

Но поздно было брать уроки,

Себя наукам посвящать,

Искоренять свои пороки

И дни младые возвращать.

С тех пор я часто вспоминаю

То детство, то тяжёлы годы,

И тем лишь душу услаждаю,

Что я дождался дней свободы,

Что я свободным кончу век,

Благодаря царя-отца,

Познавши, что я человек,

Созданье мудрого Творца,

Творца, Которого дерзаю

Я ныне пламенно молить

Благословить царя-державу

И дни его для нас продлить,

И в души подданных вселить,

Чтоб этот день благословенный

Умели в памяти хранить

И чтить всегда благоговейно.

От министра двора мною получено было объявление, что Государю Императору было богоугодно за мои стихи благодарить.

Живу пока в Москве. В окружном суде разбирается политическое дело о Нечаеве, Успенском и прочих злодеях. Напрасно эти господа все валят на народ. Эти не народные герои.

В течение 1872 и 1873 года всё время провёл на работах по линиям железных дорог и по окончании работ, в январе 1874 года, переехал в Москву. Иван Самойлович Зиберт выдал мне обещанные проценты с чистого барыша в размере 3750 рублей. Теперь уж я богатый человек. Всего у меня шесть тысяч рублей.

По поручению Зиберта строю для него дачу в Сокольниках. Занялся также подрядами. Вместе с Урвачевым взял с торгов подряд на поставку 4230 штук стёкол для строящегося храма Христа Спасителя. При заказе зеркальных стёкол в Бельгии Урвачев, переводя вершки на сантиметры, ошибся на одну восьмую. Очень возможно, что он сделал это с умыслом, имея в виду, с одной стороны, избегнуть обрезков толстого стекла и, с другой, уменьшить вес груза, так как пошлину приходилось платить с пуда. Так или иначе, но стёкла оказались маломерными и неподходящими, и поэтому комиссия отказала в приёмке их. Здесь мне пришлось убедиться, какие большие взяточники и смотрители, и десятники. Стёкла все были приняты.

Последовал указ о всеобщей воинской повинности. Купцы ропщут. Рекрутские квитанции поднялись до двенадцати тысяч рублей.

Изменение правил о кабаках уменьшило их количество. Не думаю, однако, чтобы это способствовало к уменьшению пьянства в народе, который с каждым днём всё больше и больше пьянствует и развратничает и всё меньше и меньше работает.

Леность неимоверная.

В окружном суде (1874) идёт скандальный процесс об игуменье Митрофании[100], бравшей деньги с разных лиц, которые добивались получения орденов или доступа к высокопоставленным лицам для проведения дел. Открылось много из того, что так тщательно оберегали, чтобы не вышло из стен монастыря; но разве за этими стенами живут одни только святые?!



17

памятник жене Брюса / художник Яковлев / поездка в деревню / расчёт за поставку стёкол в храм спасителя / похороны Погодина / Ахтырка / консервный завод/объявление войны Турции наводнение / поставка консервов / явление креста на льду


Ездил с женою к знакомым на свадьбу в село Глинково. Там в церкви стоит памятник жене знаменитого Брюса[101]. В глубокой нише из чёрного мрамора того же мрамора гробница и над ней конусообразная доска, на которой стоят из белого мрамора бюст женщины и склонившийся воин в кирасе.

В Борисоглебске, куда ездил к знакомому, встретился с художником Яковлевым. Его картины «Делёж добычи» и «Грабёж на большой дороге» были на венской выставке. Теперь он возвратился из киргизских степей, куда ездил писать типы туземцев для заказанных ему Солдатенковым картин «Братья-разбойники» и «Цыгане». Он знаменит, но я смотрел на него как на человека ненормального, потому что он носит китайскую косу. Удивительное время. Женщины-курсистки обрезают себе косу, а мужчины отпускают.

Летом побывал в своей родной деревне. В Вичуге появились и фабрики, и большие каменные дома, которые выстроили бывшие мои однодеревенцы. Да, много перемен. Некоторые господа, вследствие своей лени и праздной жизни, обеднели, а мужички, благодаря своей энергии, наслаждаются теперь жизнью. На могилах родителей поставил чугунный памятник. После панихиды пошёл к священнику. Грустная картина. И священник и жена его постоянно пьют. После этого каким же он может быть наставителем народной нравственности? Осматривал лес и не узнал. Вырублен почти весь. Крестьяне хотели его купить, но Глушкова запросила очень дорого. Теперь крестьяне отчаянно его рубят, не справляясь, чья это собственность.

По возвращении в Москву обратился в комиссию за получением денег на поставку стёкол в храм Спасителя. Мне не хотели выдать деньги, находя, что в стёклах есть пузырьки.

Я отправился с жалобой к генерал-губернатору князю Долгорукову, который приказал выдать деньги, три тысячи рублей. Когда я явился за получением денег, меня окружил, как саранча, целый штат чиновников и других лиц, начиная с бухгалтера и кончая десятскими. На своём веку много мне приходилось видеть разного народа, но таких вымогателей я ещё ни разу не встречал.

В октябре (1875) лопнул Коммерческий банк[102], в котором лежало на моё имя тысяча семьсот рублей, принадлежащих Урвачеву, триста рублей Шушуевой и собственных триста рублей. У Ивана Самойловича Зиберта на текущем счету было тысяч сорок.

8 декабря (1875) были похороны М. П. Погодина. Гроб, за которым шла громадная толпа народа, несли студенты. Его знал и любил народ, потому что он понимал нужды его и писал простым, ясным слогом.

В декабре же был на похоронах моего благодетеля, определившего меня на службу, строителя железных дорог Хр. Хр. Мейна. Из произнесённой над гробом речи узнал, что его предок, голландец, открыл остров Гуфеланд-Мейн. Покойный пришёл в Москву из Архангельска пешком и сначала поступил в межевую канцелярию, потом был управляющим имением и наконец строителем дорог. Это был неутомимый труженик с громадною энергией.

По поручению Ивана Самойловича Зиберта поехал вдоль проектированной линии Сумы и Конотоп.

Проезжая Ахтырку, слышал следующий рассказ. Один из помещиков был сослан Анной Иоанновной в Сибирь, имения же его были отобраны в казну. Жена его только и думала о печальной участи своих дочерей и непрестанно молилась. Однажды она увидела во сне Богородицу, которая велела ей не печалиться больше о своих детях и все оставшиеся у неё деньги отдать на поддержание ахтырской церкви. Помещица сейчас же призвала священника, отдала ему деньги и в тот же день вечером умерла. В это время вступила на престол Екатерина II, которая велела многих возвратить из ссылки и в том числе и мужа покойной. Когда Императрица узнала, что и муж, и жена умерли, она велела доставить в Петербург двух сирот, обласкала их, воспитала и потом выдала замуж одну за графа Панина, а другую за графа Чернышёва.

Впоследствии одна из них построила в Ахтырке новый храм, а другая пожертвовала в него много драгоценной утвари.

В сентябре купил за пять тысяч рублей около Рязани дубовую рощу и отправился туда. Первые же дубы, которые свалили, оказались в средине гнилыми. Едва ли выручу свои деньги.

В это время получил письмо от И. С. Зиберта, в котором он сообщал, что вместе с Данилевским, Сеченом, Киттарой и другими взял подряд на поставку консервов, бульона и сухого мяса для армии, и приглашал на службу на устраиваемый завод. Сейчас же рощу по описи передал знакомому и уехал в Москву.

Компанией приобретена была в Самаре мельница, которую необходимо было переделать в консервный завод. По контракту нужно было доставить к 1 апреля 1877 года 135 тысяч пудов консервов.

В октябре я был уже в Самаре, а 18-го начались переделки на мельнице Цветова. Торопились, спешили, а дело шло не совсем удачно. Больше тридцати — сорока пудов в сутки не могли высушить. Устраивали всякого рода приспособления и добились того, что 19 декабря наш завод сгорел.

Причиною пожара была деревянная труба в аршин шириною, в которую была проведена железная труба из печи. От вылетевшей ли искры или от накалившегося железа высохшая труба вспыхнула, как порох. Висевшая на трубе керосиновая лампа лопнула, и горящий керосин разлился по полу. Хотя у нас была пожарная машина и в баке около ста пятидесяти ведёр воды, но воспользоваться машиной не пришлось, так как обезумевшая от испуга толпа рабочих, разбегаясь, порвала пожарный рукав.

Спасти завод не было никакой возможности. Я это быстро сообразил и вместе с генералом Глушковым занялся спасанием кладовой, в которой было сорок тысяч пудов свежего мороженого мяса. Бабы носили кирпич, а мужчины быстро закладывали им двери кладовой, — окна были заложены листовым железом. Из завода успели выкатить лишь несколько десятков бочек с салом, и удалось спасти локомобиль.

Подвоз мяса был остановлен. Алабин, ставивший мясо, потребовал отступного двадцать восемь тысяч рублей, но потом согласился на шестнадцать тысяч, так как придрались к неисполнению им контракта, по которому он должен был доставлять мясо в тушах, а не разрубленное, как он доставлял. Сечен тотчас же поехал в Петербург хлопотать об отсрочке.

15 января 1877 года по возвращении Сечена из Петербурга было приступлено к устройству нового завода. 11 марта завод уже действовал.

Работа шла быстро. С одной только устроенной мною и поэтому названной Бобковской сушильни получалось сухого мяса двести пудов в сутки. 23 марта готова была вся партия мяса.

Стали варить бульон. Заказ вскоре был окончен. За работу с наградой я получил полторы [тысячи]рублей.

26 марта двинулся лёд и по Самарке, и по Волге. Вода залила весь берег, затопила завод, и волны стали подходить к самому дому, в котором я жил с женой.

14 апреля узнал, что объявлена война Турции. Идут целые обозы с новобранцами и провожающими их семьями. Господи, как много пьяных!

12 мая. Волга разливается всё больше и больше. Дом наш затопило на полтора аршина. Нижний этаж и кухня залиты водой. Лодка пристаёт прямо ко второму этажу. Вечером и ночью, когда волны с шумом разбивались о стены и дом весь шатался, было очень жутко. 17 мая сдал завод Плешакову, сел с женою в подъехавшую к дому лодку и пересел на пароход, на котором доехал до Нижнего Новгорода и оттуда отправился по железной дороге в Москву. Та же компания, состоящая из Сечена, Зиберта, Данилевского и Киттары, получила подряд на поставку для Военного министерства консервов бульона, щей и гороховой и картофельной похлёбки. Меня взяли и назначили мне жалованья сто пятьдесят рублей в месяц. 15 июня завод начал действовать, и к 20 августа мною сдано было уже много консервов. Только железные цилиндры, вмещавшие в себе пять пудов, были очень плохи и поэтому даже при самом осторожном обращении с ними прорывались. К октябрю Военное министерство изменило укупорку. Порции стали раскладывать в мешочки, которые клались в цилиндры. Через несколько времени опять последовала перемена, и консервы стали класть в жестяные коробки 10,5 и 1 фунт. Коробки эти ставились в деревянные ящики.

С 15 ноября наша улица запружена ежедневно и едущим и идущим народом, направляющимся во двор Бахрушинской богадельни. Все желали взглянуть на пруд, на котором на льду образовался крест более тёмного, чем остальной лёд, цвета. Служат молебны и берут воду из пруда. Рассказывают об исцелениях. Ходил смотреть и я. Форма креста ясно очерчена. По моему мнению, очень возможно, что маляр, вымывая кисть, сделал знак креста на льду.

Долго всё шли у нас невесёлые вести с театра военных действий, и наконец 29 ноября было получено известие о взятии Плевны. Была иллюминация. Москва ликовала. У знакомых встретился с одним стариком. «Чему радуются, — говорил он. — Я помню 12-й год. Как тогда радовались, изгнав из России неприятеля. А сколько после этого было ещё войн. Всегда потом радовались. А что толку от этих радостей. У нас всё бедность кругом…»



http://flibusta.is/b/620429/read#t16
завтрак аристократа

Дмитрий Травин Кто же погубил НЭП? - III (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2560403.html и далее в архиве



ВИТЯЗЬ НА РАСПУТЬЕ



Первый путь, экономически наиболее разумный, был совершенно исключен для страны, которая только что с огромными жертвами победила капитализм. Люди, находящиеся у власти, не для того в молодости боролись с царизмом, чтобы ближе к старости отказаться от всех своих «достижений». Если даже кто-то понимал в глубине души, что большевизм заводит страну в тупик, вряд ли он готов был обесценить всю свою жизнь полным признанием этого факта.

Второй путь был хорош лишь тем, что оставлял со временем шанс для ползучего возвращения капитализма. Страна была бы сыта и медленно, со сменой поколений могла бы налаживать условия для нормального функцио­нирования экономики. В глазах сменовеховцев подобный путь выглядел приемлемым, но в глазах коммунистов, сформировавшихся на теории мировой революции, он представлялся утопичным. Эти люди не желали возврата капитализма ни в близкой, ни в далекой перспективе и полагали, что во враждебном окружении никакой далекой перспективы у Страны Советов просто не будет без мощной военной индустрии.

На протяжении 1920-х годов ощущение, будто мы находимся во враждебном окружении, постоянно подпитывалась со всех сторон, и в итоге марксистская схема начинала выглядеть все более убедительной в глазах самых широких масс населения: начиная с необразованных крестьян и заканчивая партийной элитой.

Во-первых, о всевозможных заговорах врагов, о вредителях, о поддержании бдительности и тому подобных вещах непрерывно говорили чекисты. Значение их ведомства напрямую зависело от того, насколько советское руководство чувствует опасность для своего положения. Чем больше обнаруживалось проблем в сфере безопасности, тем больше становилось влияние чекистов на положение дел в стране, тем больше были их штаты, зарплаты и полномочия. Тем больше становилась народная любовь к людям с «горячим сердцем, чистыми руками и холодной головой». Неудивительно, что с такой «информационной подпиткой» в широких массах населения начинали нервничать даже те, кто не слишком большое внимание уделял марксистским представлением о страстном желании мировой буржуазии задавить молодую советскую республику.

Во-вторых, фрустрированное постреволюционными трудностями население само начинало искать виновников многочисленных неудач. Рабочий класс обнаружил, что капиталистическая эксплуатация исчезла, а жизнь не наладилась. Кто был ничем, так, собственно говоря, ничем и остался, хотя слова «Интернационала» обещали ему, что он «станет всем», после того как разрушит мир насилия. Обвинять в этом коммунистических вождей было чревато неприятностями. А вот удовлетворяться тем, будто враги по-прежнему сильны и строят нам всевозможные козни, никто не мешал. Чекистская информация о недобитых белогвардейцах, являющихся передовым отрядом будущих интервентов, ложилась на фрустрированное сознание масс и порождала постоянный страх. Обыватель ждал агрессии со стороны Англии, Франции, Польши, Румынии, Финляндии, Эстонии, Болгарии, Японии и прочих стран, где буржуазия спит и видит, как бы насолить Советскому Союзу.

В-третьих, поиск врагов был в известной мере обусловлен личной выгодой тех, кто таковых обезвреживал. Молодой коммунист обнаруживал врага в лице коммуниста старого и тут же получал его должность с окладом. Труженики завода разоблачали старого спеца, занимавшего пост директора, и какой-нибудь спец по обнаружению заговоров садился на его место. При подобном подходе идея разоблачения заговоров овладевала массами, и вскоре вожди, плохо понимавшие, что происходит внизу, сами проникались страхами относительно всесилия шпионов, саботажников, диверсантов и прочей публики, имеющей связь с коварной заграницей.

Могли ли они в такой ситуации допускать НЭП и откладывать индустриализацию с оборонным уклоном на будущее? Конечно, нет. Идея индустриализации могла лишь сосуществовать с НЭПом на его раннем этапе, но, по мере того как выяснялось, что рынок не обеспечивает накопления и не гарантирует инвестиций, у большевиков нарастало желание усилить госвмешательство в экономику и вытащить из частного сектора (особенно из деревни) ресурсы, необходимые для милитаризации страны.

В итоге вышло так, что объективными обстоятельствами было обусловлено движение по пути, обоснованному Преображенским. И это не противоречило тому, что троцкизм оказался разгромлен, а сам Преображенский в 1930-х годах репрессирован. Борьба за власть привела к поражению троцкизма, против которого объединились различные силы большевистской партии от Сталина до Бухарина. А борьба за социализм обусловила победу троцкистских взглядов, поскольку они последовательно исходили из концепции мировой революции.

Таким образом, представления, будто коммунисты 1920-х годов могли выбрать НЭП, рынок, сытость и мирное сосуществование двух систем, исходят из мировоззрения совсем иной эпохи. Они игнорируют постреволюционные реалии и те ключевые проблемы, которые волновали людей того времени. Реальный выбор оказался осуществлен уже в октябре 1917 года. При всей отвратительности сталинской политики основная ответственность за то, что происходило с нашей страной, ложится не на одного Сталина, а на всех творцов Октябрьского переворота и последовавшей за ним Гражданской войны. Невозможен был никакой «хороший» ленинский социализм с НЭПом. Подобной системы большевики не могли желать.



«РОЖЬ И ПШЕНИЦА — ВСЁ ЗА ГРАНИЦУ»



На XIV съезде ВКП(б) в декабре 1925 года был взят курс на индустриализацию, однако в течение следующих полутора лет на практике никакого кардинального перелома не происходило. Коммунисты пытались впрягать в одну «социалистическую телегу» и «мощного коня» государственной индустриализации, и «трепетную лань» частнособственнического хозяйствования. Однако лишь только вопрос о выборе курса встал ребром, началось жесткое давление на крестьянство с целью изъятия у него средств внеэкономическим путем. Переломным оказался 1927 год.

С одной стороны, это был год так называемой «военной тревоги».[15] Англия разорвала дипломатические сношения с СССР. Вряд ли «мировой империализм» тогда готов был на нас напасть, но Москва, существовавшая в атмосфере страхов, связанных с враждебным окружением, не могла не отнестись к потенциальной угрозе серьезно. Возникло ощущение, будто враг у ворот, а мы к войне совершенно не готовы. Неустойчивое политическое равновесие между «голубями» и «ястребами» должно было сместиться в сторону последних. С другой стороны, именно осенью 1927 года впервые в полный рост встал вопрос о неспособности государства приобрести у крестьян достаточное количество зерна без эскалации насилия. Хлебозаготовки были провалены. Объяснялось это двумя основными причинами. Во-первых, деревня совсем не горела желанием сдавать урожай государству по сравнительно низким закупочным ценам. Во-вторых, на рынке не хватало товаров ширпотреба, которые мог бы купить крестьянин на свои заработки. Приобретать нужные ему промышленные изделия приходилось по высоким ценам, и, соответственно, продавать хлеб тоже хотелось не за бесценок. В итоге значительная часть урожая шла к частным торговцам, а государство оставалось с носом.

Нельзя было начинать индустриализацию в такой обстановке. Государство должно было кормить рабочих, создающих промышленные гиганты, а также экспортировать зерно за рубеж, для того чтобы на вырученную валюту покупать передовую технику и нанимать западных инженеров. В итоге давление на крестьян резко усилилось. Местные власти, чтобы обеспечить заготовку зерна, стали применять насильственные методы, далеко выходившие за рамки теории Преображенского. Над простыми крестьянами откровенно издевались, кулаки попадали в руки ОГПУ.

Результат, как и следовало ожидать, был двойственным. С одной стороны, насилие помогло залатать дыры в системе государственных закупок. С другой — стало ясно, что, как в годы военного коммунизма, крестьянин теперь начнет прятать хлеб, сворачивать производственную активность и даже бунтовать. Крестьянская война становилась все более вероятной.[16] Казалось бы, советская власть второй раз наступила на те же грабли. Но на дворе был уже не 1921 год. Государство окрепло, подавило крупнейшие очаги бунта и оказалось готово к тому, чтобы применять качественно новые методы насилия. Те, которые на исходе Гражданской войны были ему не по силам. Так мы вплотную подошли к коллективизации. Лишив крестьянина возможности самостоятельно выращивать хлеб, сделав его всего лишь работником колхоза и сосредоточив контроль над зерном в руках государственной бюрократии, советская власть получала ресурсы для осуществления индустриализации с милитаристским уклоном. Теперь можно было в большом количестве производить вооружения и необходимые для ВПК средства производства. При этом не требовалось выпускать ширпотреб. Крестьянин сдавал зерно, почти ничего не получая взамен. После коллективизации государству удавалось изымать у крестьян значительно больше зерна. Экспорт хлеба за рубеж резко увеличился уже в 1930 году. Это было как раз то, что требовалось для индустриализации и милитаризации.

Поскольку экономические механизмы распределения ресурсов между потреблением и накоплением больше не работали, а административных механизмов еще не было выработано, возникла опасность того, что советская бюрократия расшибет лоб, молясь на индустриализацию, то есть будет изымать зерно по максимуму. Скорее всего, именно это обусловило голодомор на Украине 1932—1933 годов и страшные лишения, испытанные крестьянством, в других частях страны. На Дону казаки грустно шутили: «Рожь и пшеница — всё за границу. Колючка и кукуруза — Советскому Союзу».

С экономической точки зрения массовая коллективизация, начатая осенью 1929 года, была губительной мерой, разрушившей и без того малоэффективное сельское хозяйство. Но в плане противостояния мировому империализму иного решения у советской власти не было. Сворачивание НЭПа представляло собой вполне рациональный выбор в рамках того ужасающего курса, на который наша страна встала в октябре 1917 года. Перед лицом растущей внешней угрозы Советский Союз превращали в единый военный лагерь. Как отмечал экономист и реформатор Егор Гайдар в книге «Долгое время», «в результате революции и Гражданской войны путь России к динамичному капиталистическому росту, предполагающему высокую активность частнопредпринимательского сектора, значительные частные сбережения и инвестиции, оказался закрыт».[17] Экономика страны оказалась в своеобразной ловушке. Чем дольше она развивалась в направлении решения тех задач, которые ставили перед ней большевики в связи с необходимостью противостоять капиталистическому окружению, тем более неэффективной и перекошенной в структурном плане она становилась в плане удовлетворения потребностей общества. Административная хозяйственная система, которую Сталин начал выстраивать, была оптимально адаптирована к существованию в ловушке. Милитаризация стала целью существования всей экономики, тогда как работу «второстепенных» отраслей пытались оптимизировать лишь исходя из требования максимального перекачивания ресурсов в ВПК.

Катастрофические последствия сталинского курса (особенно для села, где от голода погибли миллионы) хорошо известны. Однако порой полагают, что это все было оправданно, поскольку СССР в конечном счете вступил в мировую войну, а без индустриализации и связанной с ней серьезной подготовки победа в ней оказалась бы невозможна. Пусть война случилась и не по тем причинам, из-за которых беспокоились большевики в 1920-е годы, но все же она случилась. И это, как полагают сегодня многие, оправдывает Сталина и даже его репрессии.

Подобные оценки нашего прошлого вполне логичны, но они представляют собой сильно упрощенный анализ ситуации. Дело в том, что проблемы первых лет войны ни в коем случае нельзя отрывать от всего, что происходило в СССР с конца 1920-х годов. Сталин, как известно, гитлеровскую агрессию прозевал. Оставил страну в трудный момент без надежного военного прикрытия, доверившись слепо договору о дружбе с нацистской Германией, заключенному в 1939 году. Ошибка его была настолько очевидна, что, в общем-то, и сам «вождь народов» ее признавал (перекладывая, правда, ответственность лично с себя на все советское руководство). Лишь наиболее упертые сталинисты, не склонные принимать во внимание никакие факты и не умеющие логично мыслить, готовы отрицать близорукость «гения всех времен».

Но полностью доверится Адольфу Гитлеру советское руководство могло лишь в ситуации абсолютной персоналистской диктатуры, когда даже ближайшему окружению диктатора приходилось из опасения за свою жизнь соглашаться во всем с мнением «хозяина». Даже коллегиальное руководство, которое было при Ленине и восстановилось в 1953 году, не допустило бы такой политической близорукости, какую допустил вождь, уверовавший в свою гениальность. Но как сложилась у нас политическая система, в которой доминировал Сталин? Естественно, в результате массовых репрессий 1930-х годов. При этом сами репрессии оказались тесно связаны с той радикальной переменой экономического курса, о которой было сказано выше.

Естественно, это далеко не единственная причина репрессий. Их было много. Но в ситуации, когда сталинская политика привела к голодомору и разрушению сельского хозяйства, «хозяин» неизбежно должен был устрашиться возможного заговора со стороны партийных работников или военачальников. Исторических свидетельств такого заговора не существует, однако, поставив себя на место Сталина, нетрудно понять, сколь велик был его страх перед соратниками, которые в ситуации развала экономики захотят сменить высшее руководство и, возможно, даже наказать всех винов­ных, невзирая на лица. Как бы ни были большевистские вожди убеждены в необходимости индустриализации и милитаризации, они, скорее всего, должны были возмутиться тем, как конкретно осуществляется экономическая политика.

Таким образом, подводя итоги, можно сказать, что представления о мировой революции спровоцировали страх военной угрозы со стороны Запада. Этот страх привел к сворачиванию НЭПа ради милитаризации. Милитаризация обусловила индустриализацию. А индустриализация породила коллективизацию как источник бесплатных ресурсов. Коллективизация в первые годы обернулась полным крахом — смертью людей и развалом аграрного сектора. И в этой ситуации паникующий вождь начала массовые репрессии, чтобы каленым железом выжечь всякой несогласие со своим курсом. А когда всё вокруг выжгли, любые решения оказались в зависимости от того, что происходит в одной-единственной голове. На самом деле совсем не гениальной. И так мы подошли к 22 июня 1941 года.

В тот момент мы потеряли практически все, что подготовили для войны. Плоды индустриализации были уничтожены немцами в первые же месяцы. Миллионы солдат погибли или были взяты в плен. А отступать пришлось по родной земле так далеко, что, если бы СССР был размером даже с самую большую европейскую страну, у нас не осталось бы вообще никаких территорий. Мы проиграли бы войну и не рассуждали бы сегодня о «гениальности» Сталина.

Победа была обеспечена не Сталиным и не его политикой 1930-х годов. Победа была обеспечена тем, что труженики тыла в ходе войны фактически осуществили новую индустриализацию на востоке Советского Союза. А в добавление к этому СССР получал большие поставки техники и продовольствия по ленд-лизу от своих союзников. В совокупности это создало материально-техническую базу для армии.

Существует и еще одно — весьма отдаленное — последствие сталинской индустриализации, пришедшей на смену НЭПу. Мощное развитие военной индустрии, тяжелой промышленности и науки, заточенной на ВПК, породило в СССР специфическую структуру занятости. Миллионы людей работали не для того, чтобы создавать нужные другим людям товары, а для того, чтобы крепить «щит родины». За эту работу им платило государство. А чтобы платить, оно забирало деньги у предприятий, создающих продукцию, нужную человеку в повседневной жизни. Такая структура экономики стала одной из причин товарного дефицита в Советском Союзе.

Впрочем, все эти размышления уже далеко выходят за рамки статьи о НЭПе.



15. Кен О. Н. Мобилизационное планирование и политические решения (конец 1920-х — середина 1930-х гг.). М., 2008. С. 42, 43.

16. Хлевнюк О. В. Сталин. Жизнь одного вождя. М., 2015. С. 164.

17. Гайдар Е. Т. Долгое время. Россия в мире: очерки экономической истории. М., 2005. С. 300.









завтрак аристократа

Павел Полян Беззащитная Колыма замирала 07.04.2021

По страницам воспоминаний Льва Хургеса


Беззащитная Колыма замирала
Радист Лев Хургес

















Воспоминания Льва Лазаревича Хургеса (1910–1988) – героя испанской авантюры 1936– 1937 гг. и узника Колымы и многих других тюрем и лагерей – начинаются в Москве с его 14-летнего возраста. Именно тогда поразила его первая и всепоглощающая, на всю жизнь, любовь – страсть к радиоделу и радиолюбительству, любовь, которая со временем – особенно после встречи с Эрнестом Кренкелем – перешла в «законный брак», став профессией. Воспоминания насквозь проникнуты атмосферой этой всепоглощающей «любовной горячки».

Вот пунктиром вехи его последующей – «семейной», но весьма бурной – жизни коротковолновика. Поступив радистом на гражданский авиафлот (так называли тогда гражданскую авиацию), он летал на самолётах «Максим Горький», «Крокодил» и других и только по чистой случайности – из-за наложения полёта на собственный день рождения – не оказался на борту «Максима Горького» в день его трагической аварии. В большинстве остальных полётов воздушной громадины он участвовал, в том числе и тогда, когда над Москвой катали французского коллегу – Антуана де Сент-Экзюпери.

В ноябре 1936 года он был направлен радистом-добровольцем в Испанию, где храбро воевал на стороне республиканцев. Работодатель – Разведупр (нынешнее ГРУ) – настаивал на полной конспирации путешествия, так что домашним было заявлено о секретной экспедиции в Арктику.

Как только он, в звании майора, вернулся на родину в мае 1937 года и сел в поезд Феодосия – Москва, его тотчас же, на станции Джанкой, взяли под локоток, задали пару вопросов и любезно предложили ознакомиться на досуге с восточными достопримечательностями одного небезызвестного архипелага.

Этот двойной – испано-колымский – след глубоко отпечатался на всей последующей жизни Л.Х.

По доносу его бывшего командира в Испании Хургеса судили и приговорили к восьми годам. Вот как выглядел его личный «архипелаг ГУЛАГ». Тюрьмы – Симферопольская, московские Лубянка и Бутырка, Полтавская, Новочеркасская, Иркутская, Новосибирская и ярославские Коровники. Транзитные лагеря – Владивосток, Магадан, Находка. Колымские лагпункты – Скрытый, Мальдяк, Линковый, «23-й километр» и «72-й километр». Лагеря на материке – в Свободном, при Рыбинском мехзаводе и в Переборах.

Бесспорной кульминацией этого эксклюзивного тура стала Колыма, куда он попал в конце лета 1938 года. Здесь его и застало 22 июня 1941 г. – день нападения Германии на СССР. Тому, как из колымской перспективы смотрелась и слышалась война, и посвящён публикуемый здесь фрагмент из воспоминаний Л. Хургеса.


Конец воровской вольницы


...В пригожий и проклятый день 22 июня 1941 года, ничего не подозревая, иду я по лагерю и встречаю Васю. Не оценив его сумрачный и растерянный вид и пребывая в хорошем настроении, я шутя шлёпнул Васю пониже спины. Он обернулся и как-то странно произнёс: «Что, разве мало, что нас немцы бьют, так ещё и евреи взялись?» – «Что? – удивился я. – Какие немцы?» – «А ты разве не знаешь? – недоумённо спросил Вася. – Ведь сегодня началась война с Германией!» Я прямо присел!..

Вскоре о начавшейся войне знал уже весь лагерь. И хотя находились в нём преимущественно «враги народа», довольных или ухмыляющихся лиц не было. Все были единодушны в своём негодовании по поводу вероломства фашистов и надеялись, что это им так не пройдёт и что самое позднее к осени наши будут в Берлине. Но пока вести были неутешительными: наши отступали, оставляя один город за другим.

Тень войны нависла и над нашим лагерем: резко ужесточились меры борьбы со злостными отказчиками от работы. Если раньше за такой отказ водворяли в ШИЗО сроком до пяти суток, то теперь за это уже судил трибунал НКВД по статье 58, параграф 14 (контрреволюционный саботаж), и, как правило, приговор был один – расстрел. Каждый день на вечерних поверках стали зачитываться длиннющие приказы со списками зэков, расстрелянных за контрреволюционный саботаж: то были преимущественно уголовники- рецидивисты, что легко угадывалось по фамилиям: Иванов, он же Петров, он же Сидоров и т.д. Сладкая жизнь бытовиков-уркачей кончилась. Уж теперь не полежишь днём в бараке, коротая время за картишками. Не вышел на работу – статья 58, параграф 14, и к стенке.

Руководство лагерей сразу же повело беспощадную борьбу с главарями преступного мира, и даже наш Садык Шерипов, почуявший, что ветер дует не в его паруса, организовал ударную бригаду из здоровенных лбов – уголовников, которая под его руководством тут же начала показывать образцы высокой производительности труда.


Ну как там под Москвой?..


С военной точки зрения Колыма была совершенно беззащитна, и чтобы полностью овладеть ею, было достаточно нескольких японских дивизий. А ведь кусочек для японцев весьма лакомый: тут и грандиозные запасы золота, на которое они могли бы приобрести в нейтральных странах всё, что им нужно для ведения большой войны, и громадное количество обиженных коммунистами людей, из которых запросто можно было организовать послушную администрацию, и множество кадровых военных, готовых, по логике японцев, помочь им в формировании войск для борьбы с Советами, и т.д.

К счастью, японцы никаких агрессивных намерений не выказывали. Наши же почти сразу после 22 июня начали принимать некоторые превентивные меры: первым делом из лагеря вывезли куда-то всех крупных военных. По слухам, их отправляли на материк для дальнейшего использования в действующей армии (во всяком случае, сами они этого хотели бы). Но потом выяснилось, что их просто перевели в особо режимный лагерь для бывших военных в глубь колымской территории, подальше от моря, откуда всегда можно было ожидать нападения японцев.

Вскоре начали к нам поступать недобрые весточки от родных из дома: все были очень удивлены, узнав о начале эвакуации населения, учреждений и предприятий, даже из столь пока далёкой от фронта Москвы.


Тень войны


Но тень войны сгущалась и над нами: через некоторое время мы узнали, что наш лагерь «23-й километр», ввиду близости от моря, ликвидируется. Начальство решило разместить здесь военный городок, а зэков эвакуировать в глубь территории. После надлежащей медкомиссии всех нас переведут: тех, кто поздоровей и без явных признаков инвалидности – на отдалённые прииски, остальных – совсем слабых и калек – на 72-й километр от Магадана, где строится стекольный завод.

Почти каждый день на одной или двух автомашинах ЗИС-5 небольшие, по двадцать пять – пятьдесят человек, партии зэков отправлялись к подножию горы Дунькин пуп, или на «72-й километр». Первыми увезли наиболее крепких, способных хоть как-то валить лес и строить временные бараки для зэков и дома для лагерной охраны и администрации. Поскольку я обслуживал электростанцию и электромоторы деревообделочного цеха, занимающегося теперь изготовлением чурок для газогенераторных автомобилей (их парк на Колыме теперь неизмеримо вырос), то и эвакуирован я был с одним из самых последних этапов.

На «72-м километре» к этому времени уже было построено довольно большое количество бараков для зэков, огороженных двойным рядом заборов с колючей проволокой и с вышками для наружной охраны по углам, а также городок для вольных. На первых порах здесь моя специальность оказалась лишней – моторов в лагере не было, а линейных монтёров там уже набрали.


Стеклозавод


Ввиду срочной эвакуации почти всей промышленности и большей части населения с оккупированных фашистами территорий появилась большая нужда в оконном стекле: им нужно было снабжать в первую очередь вновь запущенные на востоке предприятия и жилые посёлки при них, так что здесь было уже не до Колымы. Снабжение Дальстроя этим дефицитнейшим товаром фактически прекратилось: выкручивайтесь, мол, сами, как сможете. И Колыма выкручивалась: значительная часть продуктов питания доставлялась сюда в консервированном виде, в том числе в стеклянных банках. Обратно на материк банки не возвращались, и на утильных складах их скопилось громадное количество. Их-то и должен был переплавлять в оконное стекло наш завод. Технология не была сложной: бой банок закладывался в большую так называемую ванную печь и газом от специального газогенератора, работавшего на обычных дровах, нагревался до плавления. Затем специалисты-стеклодувы из зэков набирали на конец специальной трубки комок этой кашицы и ртом выдували так называемую халяву – цилиндр длиною метр-полтора и диаметром полметра. От такой халявы отрезали потом дно и верх, резали оставшийся цилиндр по образующей, расправляли в лист, резали эти листы на стандартные размеры и в специальной печи производили термообработку и остуживание, после чего стекло отправляли на склад, а потом потребителям.

К моему приезду строительство завода шло полным ходом, и к началу 1942 года его должны были запустить. Руководил всей стройкой опытный строитель стекольных заводов инженер Заикин, из зэков-контриков. Сначала меня направили на стройку, но поскольку своей не зажившей ещё рукой я не мог работать ни ломом, ни лопатой, ни топором, то Заикин меня забраковал, и пришлось мне самому подыскивать себе работу в лагере, чтобы не загреметь на лесоповал, куда брали и безруких.


«Затируха»


Перспектива находиться полдня на лютом колымском морозе, даже на лёгкой работе (уборка сучьев и т.п.), меня не прельщала. Пусть пайка будет поменьше, но только под крышей, а не на морозе. Рацион нам с началом войны урезали, но мы уже знали, как голодают наши семьи на воле да и всё вольное население на материке, так что нам, как говорится, сам бог велел. Совершенно исчез из нашего меню даже намёк на какое-либо мясо, да и кусок солёной рыбы стал большой редкостью.

Кормили нас преимущественно «затирухой». Муку на Колыме зачастую, из-за отсутствия достаточного количества складов, хранили под водой. При этом верхний слой муки, смачиваемый водой (преимущественно морской), почти сразу же превращался в водонепроницаемую корку, а дальше мука уже была вполне пригодна к употреблению. Мешок с мукой извлекали из воды, разрезали, верхнюю корку выбрасывали, а неиспорченную муку пускали в дело. Таким образом, отпадала необходимость в постройке складов, да и мука оставалась сохранней, ведь грызуны не могли её достать. Если до войны защитную корку просто выбрасывали, то с началом войны кому-то из начальства пришла в голову гениальная идея – варить из этой корки суп-«затируху» для зэков. Мешки очищались от корки, её толкли, конечно, не очень тщательно, если в «затирухе» были комки (мы их называли «самородки»), для вкуса подбавляли процентов пять крупы и варили в котлах.

Резко снизили и рацион хлеба: выполнявшим норму на земляных работах давали по 800 граммов, строителям – каменщикам, плотникам и другим – по 600, а остальным, работающим в лагере, – по 450. Я понимал, что и на стройке, и на лесоповале мне не 800 или 600 граммов светит, а, скорее всего, общая яма. Поэтому я подыскивал себе работу полегче, пусть и за пайку в 450 граммов.


Важнейшее из всех искусств: туфта


Тут меня выручил мой старый знакомый по «23-му километру», бывший наш нормировщик Вася Верёвкин. Как бытовик, да ещё и грамотный, он здесь заведовал так называемым тарифно-нормировочным бюро и вёл учёт и оплату лесоповальных и земляных работ. Грамотные люди ему были очень нужны, и, несмотря на то что ему совали только бытовиков, всё же он смог взять меня в своё бюро.

На первое время дал он мне для обсчёта шесть бригад землекопов. Я сел за стол, обложился справочниками и взялся за работу. Как придурку, мне сразу же дали пайку в 600 граммов, и я был вполне доволен судьбой. Работа была для меня совершенно незнакомой, Верёвкину со мной заниматься было некогда, и первую неделю каждый день я сидел в конторе до девяти вечера, благо там было теплее, чем в бараке.

Когда в конце недели я принёс Верёвкину обсчёт, он схватился за голову. «Что ты наделал, засранец? – заорал он. – Ведь ты шесть наших лучших бригад посадил на штрафную пайку – триста граммов хлеба! Они же тебя убьют, когда узнают!» Я недоумённо посмотрел на Верёвкина: «Василий Георгиевич, я всё очень точно подсчитал по их выработке и нормам. Откуда же я возьму им выработку, если её у них нет?» «Идиот! – заорал Верёвкин. – Ведь если всё считать по этим нормам, то через неделю вся Колыма, заключённая и вольная, сдохнет с голоду. У нас всё держится на туфте, вспомни же знаменитую поговорку: без туфты и аммонала не построить нам канала! И неспроста туфта стоит даже впереди аммонала!» И пришлось нам вдвоём остаться на ночь переделывать мою работу, ведь если не сдадим к утру расчёты, то шесть бригад, а это больше ста человек, получат штрафные пайки, и тогда нам несдобровать!

Стал меня Верёвкин учить ремеслу. «Вот смотри, ты писал – перевозка в тачках на расстояние до 250 метров, а это норма по пять кубометров на человека. Разве могут наши люди дать такую выработку, да ещё из нормы, рассчитанной на восьмичасовой рабочий день, нормально живущих и питающихся профессиональных землекопов, а ведь наши – полукалеки, голодные, замёрзшие, да и работа-то не на российском грунте, а на колымской гальке с мерзлотой. Уж тут как ни старайся, но и четверть нормы никто выполнить не сможет!» «Так как же быть? – спросил я у Верёвкина. – Ведь они же действительно работают на тачках. Я был на участке и сам это видел». «А плевать мне на тачки! – ответил Верёвкин. – Ты пиши им: переноска грунта в мешках по сложному рельефу местности, а это уже норма в пять раз меньше».

И я уселся за пересчёт. Через несколько часов мои бригады уже выполнили недельную норму на 280%! «Эка хватил! – почесал затылок Верёвкин. – За это нас с тобой в два счёта отсюда выгонят на лесоповал, если не сразу в ШИЗО. Вижу, ничего у тебя пока не получается, давай опять пересчитаем вместе, нет у тебя ещё опыта».

Сели считать вместе. И тут я понял всю глубину искусства Верёвкина: комбинируя перевозкой на тачках, переноской на носилках, переноской в мешках, Верёвкин вывел всем моим бригадам законные 108% выработки, подвёл черту под расчётами и, с удовлетворением шлёпнув меня пониже спины, произнёс: «Вот так-то надо работать, господин инженер! Это тебе не радио рассчитывать, здесь головой работать надо!»


Тяга на фронт


С самого начала войны среди зэков, преимущественно среди контриков, коммунистов и комсомольцев, обозначилась тяга на фронт. Все были полны желания хоть простыми рядовыми, хоть в штрафном батальоне, но защищать свою Родину от фашистов. Но ни от кого заявлений не принимали, как не принимали их от бытовиков и от вольняшек. Дело было в том, что с началом войны Колыма была объявлена особо важным промышленным объектом: золото по-прежнему было нужно как воздух. Возможности пополнять естественную убыль зэков на Колыме, как это делалось в 1930-е годы, уже не было, фронт «пожирал» все людские ресурсы, вот и наложили запрет: никого с Колымы не выпускать. В виде исключения разрешили отправиться на фронт нескольким десяткам работников Дальстроя, да ещё проштрафившимся стрелкам охраны трибунал заменял наказание штрафбатом, с немедленной отправкой на фронт.

С ухудшением положения на фронтах ужесточился и до того не очень либеральный режим содержания зэков. Резко сократилось снабжение продуктами питания, а вещдовольствие прекратилось вовсе.

Вскоре пришёл конец и моей лёгкой жизни. Как-то утром Верёвкин пришёл хмурый и, глядя мимо меня, сказал: «Ну вот, Лёва, нам пора расставаться. Пришёл из управления строжайший приказ: всю 58-ю статью использовать только на общих работах. Как я ни спорил за тебя – ничего. Но единственное, чего я смог добиться, так это определить тебя в лаптёжный цех»

.

Лаптёжный цех


На следующее утро я уже был в лаптёжном цехе. Необходимость организации такого цеха возникла к концу лета 1941 года. С началом войны Дальстрою сильно урезали снабжение зэков валенками: солдатам на фронте приходилось бесконечно труднее, чем даже нам на Колыме. Но лютые колымские морозы не шутят, надо всё же во что-то обувать и зэков. И вот нашли выход: зэкам вместо валенок решили выдавать сшитые из негодных старых бушлатов и телогреек чулки – чуни, а чтобы они не так быстро рвались, поверх них надевали обычные деревенские лапти, но только сплетённые не из лыка, а из крепкой верёвки, запас которой в Нагаевском порту был неограничен.

Под лаптёжный цех отвели самый большой барак в лагере. Брали в него всех, если хотя бы одна рука была цела: взяли инвалида без обеих ног, моего друга по «23-му километру» Жору Капранова. Часть зэков расплетала куски толстых корабельных канатов на отдельные тонкие плети, а остальные на специальных разборных колодках, с помощью так называемых кочедыков – кривых шильев с отверстием в острие, плели верёвочные лапти... Специальные инструкторы обучали новичков азам искусства лаптеплетения.

delo300.jpg



Поставили и меня на плетение лаптей. Довольно скоро я превзошёл эту технику и спустя несколько дней уже честно зарабатывал свою максимальную на этой работе пайку – 450 граммов хлеба. Работа была тяжёлая, но под крышей, к тому же сидячая, так что можно было, не нарушая темпа, беседовать со своими соседями. Норма была полтора лаптя за смену (12 часов). Пальцы у меня были хорошо разработаны (сказались годы учения игре на рояле), и спустя некоторое время я стал даже перевыполнять норму, делая до двух с половиной лаптей, за что давали талон на получение дополнительного черпака «затирухи» в столовой.


И всё-таки: как там под Москвой?..


Наверное, самым трудным месяцем войны был октябрь 1941 года. Несмотря на отдалённость фронтов, мы, зэки, на Колыме чувствовали тяжесть времени очень реально: фашисты рвались к Москве, были на её окраинах. Кто-то пустил слух, что Япония уже подготовилась к нападению на СССР с востока и в качестве сигнала ждёт падения Москвы. В этом случае оккупация Колымы будет для японцев лёгкой военной прогулкой, а тогда уже нам, контрикам, от нашей охраны пощады ждать нечего. Эвакуировать нас некуда, да и некогда будет, ведь находились мы всего в 72 километрах от моря, то есть в паре часов езды для танков: перед отступлением наши же стрелки ВОХРа перещёлкают нас как куропаток. Все окончательно повесили носы и обречённо ждали неизбежной развязки.

С отчаяния некоторые даже пытались совершить с лесоповала побег, но это было просто самоубийство: куда убежишь без одежды и продуктов? Да и что будешь делать зимой в глухой тайге на пятидесятиградусном морозе? Несмотря на всё это, люди были настолько доведены до отчаяния, что бежали. Бежали куда глаза глядят, бежали на верную смерть. Как говорили ещё в 1939 году, по колымским лагерям в бегах числилось около сорока тысяч человек1, причём на материке ни одного из беглецов не обнаружили: значит, все они предпочли погибнуть в тайге, чем пополнить собою ямы для покойников на колымских золотых приисках. Ещё на «23-м километре» рассказывали, что сидевшие вместе с нами в мальдякских тюремных бараках бандиты-рецидивисты Афоня-Борода, Гришка-Воробей, Ванька-Колыма и Ванька-Чума впоследствии совершили групповой побег. Несмотря на то что дело было летом и у них были не только ножи и топоры, но и взятая у убитого ими стрелка винтовка, они вскоре, не сумев найти для себя в тайге никакого пропитания, решили поедать друг друга. Кинули жребий, он пал на Гришку-Воробья. Хоть он и отчаянно сопротивлялся и даже поранил Ваньку-Чуму, но совместными усилиями его всё же зарезали и съели, однако хватило его ненадолго. Повторять жеребьёвку больше никто не хотел, и несколько дней они шли по тайге совершенно обессилевшие, в ожидании того, что кто-то из них сам упадёт от слабости и можно будет без драки добить его и съесть. В одиночку этого не сделаешь, сговориться тоже нельзя, вот и следили друг за другом даже ночью. У каждого ножи и топоры, но сил нападать уже не было.

В таком полубезумном состоянии их случайно обнаружил проходивший по тайге наряд стрелков. Взяли их, как говорится, голыми руками, да они, пожалуй, и сами были рады, что кончилась их таёжная жизнь. Их судили трибуналом по совокупности: за побег, убийство стрелка ВОХР, людоедство, и, конечно, расстреляли.

И всё же было несколько случаев, когда наши доходяги с лесоповала – с голодухи, отчаяния или страха перед неминуемой смертью в случае нападения японцев – уходили в глубь тайги. Тогда конвой, отведя остальных в лагерь, должен был вместо отдыха идти в тайгу искать беглецов и не имел права возвращаться в казарму, пока беглецов не поймают. Понятно, что ослабевшие, голодные и фактически раздетые доходяги далеко уйти не могли, и через пару часов конвоиры обнаруживали их греющимися у костра. Озверевшие стрелки в таких случаях в плен беглецов не брали, а, избив ногами и прикладами, тут же пристреливали.

И вот на другое утро у проходной вахты на рогожах лежало несколько трупов, с голыми посиневшими ногами и с табличками на груди «беглецы», и все выходящие за зону на работу зэки могли это лицезреть.

Но для нас, лаптёжников, вопрос о побеге даже не стоял на повестке дня: за зону нас не выводили, и мы уже давно примирились с мыслью, что если японцы нападут на Советский Союз, то мы покойники, отчего с душевным трепетом ловили любую весточку о боях под Москвой.

Павел Полян, историк, писатель, публицист

1 Цифра сильно завышена.



https://lgz.ru/article/14-6779-07-04-2021/bezzashchitnaya-kolyma-zamirala/
завтрак аристократа

И.В.Сидорчук, С.Б.Ульянова Пагубные страсти населения Петрограда–Ленинграда в 1920-е годы. - 22

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2387453.html и далее в архиве






«Переулками с буржуазной улицы проникает к нам смердящая муть»





При всем развитии хулиганства в пространстве города на Неве стоит отметить, что подчас власть сознательно сгущала краски, вылавливая поводы для начала очередной кампании по борьбе с ним. Распространение хулиганства официальная пропаганда связывала с так называемыми «новыми рабочими» — выходцами из деревни, ведь хулиганство и драки в начале ХХ в. были типичной формой свободного времяпрепровождения сельской молодежи[447]. А в начале 1930-х гг. власть увидела в девиантном досуге уже и политическую угрозу. Как писал А.Г. Каган, «после досуга культурного рабочий становится к станку отдохнувшим, окрепшим и вполне способным к большому трудовому напряжению. Сознательный, здоровый, крепкий ударник. В противном же случае рабочий является в цех расслабленным, не способным не только к скорым темпам работы, но и к обычным. Не ударник — балласт, плохо работающий сам, мешающий работать и другим»[448].

Между тем, многие исследователи отмечают связь девиантного досуга с процессами индустриализации и культурной революции[449]. Пьянство, хулиганство, демонстративное безделье в этом контексте могут восприниматься как форма социального протеста, особенно в условиях напряженного режима труда и общих обстоятельств «бедного общества» эпохи нэпа и первой пятилетки.


Первой по-настоящему общегосударственной кампанией по борьбе с хулиганскими преступлениями стало известное «Чубаровское дело», поводом к которому стало совершенное в Ленинграде в 1926 г. кошмарное преступление.

21 августа в саду «Сан-Галли», к тому моменту переименованному в «Кооператор», в районе отходящего от Лиговского проспекта Чубарова переулка (ныне — Транспортный пер.) группа из более чем 20 человек изнасиловала девушку-рабфаковку, 20-летнюю Любу Белову. За отказ ответить на предложение одного из лидеров шайки Павла Кочергина (позже преступники оправдывались тем, что приняли ее за проститутку) ее сначала избили, а потом насиловали в течение шести часов. При этом даже организовали сбор денег за удовольствие со стороны вновь подходивших страждущих. Попутно девушку, которая до этого была девственницей, заразили рядом венерических заболеваний. Под утро она с помощью случайного прохожего смогла дойти до отделения милиции и все рассказала. Преступников задержали. На скамье подсудимых оказалось 27 человек, с двоих из которых обвинения потом были сняты.


Власть и общественность шокировало не только изуверство преступников, но и то, что большинство участников банды были теми, кто должен являться цветом нового советского общество — рабочие, дети рабочих, почти половина комсомольцы или кандидаты в члены партии. Криминологический кабинет Ленинградского губсуда обратился к анкетному изучению 25 человек, привлеченных по делу: «12 из них — в возрасте от 21 до 24 лет, 5 — от 19 до 20. По национальности, кроме одного поляка, все русские, родом из деревни тоже был лишь один, остальные — коренные ленинградцы. Все они трудящиеся (24 — рабочие, 1 — служащий) и дети трудящихся. Только трое не имели определенной специальности и работали в качестве чернорабочих, 12 квалифицированные слесари. Заработок, по рабочим меркам, у них тоже был в основном достойным — от 51 до 100 руб. у 11, более 101 руб. у семерых. Пятеро женаты, но только у одного были дети. При этом в одиночестве жил только один, тогда как в семьях из 4–7 человек — 23. У более чем половины до сих пор были живы родители, у восьми уже умер отец; 16 сообщили, что их воспитывала мать, и 18, что материальное положение семьи в детстве было достаточным. Хуже обстояло с грамотностью родителей — оба грамотными были только у 9 человек, только отец — у 15 человек. В детстве 19 человек проводили время на улице и во дворе. Проводившие обследование обратили внимание на то, что семеро преступников имели на теле татуировки, что связали с дурными примерами, почерпнутыми в детстве на улице. Более двух третей подвергалось в детстве телесным наказаниям, 14 человек обучалось в школе 3–4 года, 9–5–7 лет. Клубы посещали 19 человек, кино — 24, предпочитая «трюковые» и исторические. 15 человек были беспартийными, 2 — кандидаты в члены ВКП(б), 8 — комсомольцы. 11 человек сообщило, что первое половое сношение имело с проституткой, 17 начали потреблять алкоголь в возрасте 18–20 лет, пятеро — 15–17 лет. Описывая свое состояние в нетрезвом виде как спокойное — 19 человек, что явно контрастировало с их поступком. Ранее судимые шесть человек, двое — за хулиганство. При этом, задавая вопрос „Что же такое хулиганство?“, опрашивающие получали следующие ответы: „Хулиган не удержит самого себя“, „хулиган хуже вора — всем наносит вред“, „хулиганство — неуважение к обществу“, „сейчас всякий может быть хулиганом — всякий пьяный может толкнуть“, „выбить стекло — хулиганство“, „наше дело тоже хулиганство“, „хулиганить — приставать ко всем“, „ломать, драться“, „ни за что ударить“. Интересно, что большинство считало лучшим способом борьбы с этим злом тюремные сроки, и только трое заявило, что хулиганов „надо просвещать“»[450].


Чубаровцы своим преступлением дискредитировали всю культурную политику большевиков, стали символом несостоятельности большевиков организовать просвещение молодежи. Реакция власти поэтому была особенно жесткой, процесс стал показательным. Судили их не по статье о хулиганстве, предусматривавшей не соответствующее их преступлению мягкое наказание, и даже не за групповое изнасилование, а за бандитизм, и 7 человек приговорили к смертной казни [451].


В начавшейся в связи с делом пропагандистской кампании власть пыталась показать чубаровцев паршивыми овцами в стаде, вставшими на путь преступления под влиянием нэпа, мелкобуржуазной культуры, «есенинщины» и пр. Вот как, в частности, писал о них будущий главный редактор «Комсомольской правды» И.Т. Бобрышев: «Мы идем широкой пролетарской улицей. Этой улицей рабочий класс ведет к социализму Советскую страну. Пусть не гладка социалистическая улица, пусть много на ней ям и рытвин — не торцами она устлана, путь по ней труден, тяжел. Пусть не всегда пряма наша улица, но мы знаем, зачем по ней идем, знаем, куда, идя ею, придем. <…> С буржуазной улицы на нашу — не один переулок. Не в наши переулки и не в наши тупики попадают некоторые из идущих по пролетарской улице. Переулками с буржуазной улицы проникает к нам смердящая муть. <..> Именно Чубаров переулок представляет яркий пример проникновения с буржуазной улицы разложения, гнили. Чубаров переулок является как бы филиалом Невского проспекта, этой в старое время фешенебельной и насквозь проституированной буржуазной улицы, а теперь вобравшей в себя всю нэпманскую накипь большого города. Так называемая „великосветская“ муть переливалась в рядом расположенный Чубаров переулок. Она, а позднее нэпманская накипь, отхлестывала чубаровцев от заводского коллектива, разлагала их, деклассировала. <…> Посмотрите показания чубаровских насильников. Чуть ли не с малых лет их жизненный круг начинался водкой и проституткой и ими же заканчивался. За этим кругом был завод, у некоторых даже комсомол, но это все за кругом, это — постороннее, это — с пролетарской улицы, и оно преодолевалось тем, что грязным потоком лилось с улицы буржуазной. <…> „Повели бабу“, т. е. группой пошли насиловать женщину, — эта фраза и эта гнусность, являвшаяся прямо-таки заурядным, бытовым чубаровским явлением, мало кого удивлявшая (не то что возмущавшая), является чубаровским отражением отношения к женщине на буржуазном Невском. Если Невскому более свойственно отношение к женщине как к хрупкой, дорогой вещи, то Чубаров переулок к ней относится как к грубой, но тоже вещи. Разницы, по существу, никакой нет. И там и здесь одно: женщина — вещь»[452]. Также в столь обличительном тексте находилось место указанию на разлагающее влияние таких книг, как «Собачий переулок» Л.И. Гумилевского, «Луна с правой стороны» С.И. Малашкина и «Без черемухи» П.С. Романова.


Психиатр Я.П. Бугайский видел причину распространенности недостойного поведения в отношении к девушке также во влиянии литературы, и прежде всего творчества Сергея Есенина: «Целый ряд поэтов отозвался на смерть Есенина. Некоторые из них в поступках поэта, вся жизнь которого, без сомнения, символизирует современное хулиганство, видят „удаль до безбрежий“ (К. Алтайский «Есенин»); В. Звягинцева («Есенину») не знает никого — „чья молодость звончей твоей звенела“, П. Орешин в поведении поэта видит „удаль разудалых лет“ («Сергей Есенин»).

И отношение к женщине, как оно проявляется у хулигана, проникло и в литературу. Хулиганское „лапание“ поэтизируется.

Для хулигана, — поэт он или нет, — женщина — не человек» [453].


Критики власти относились к подобным объяснениям более чем скептически. Н.П. Полетика в своих воспоминаниях описывал суд над чубаровцами совсем иначе: «Чубаровский процесс был знаменателен тем, что показал полное отсутствие у молодежи представлений о культуре, морали, товариществе. К тому же прокурор, выступавший на процессе, М. Рафаил (в 1926 г. он заменил Сафарова на должности главного редактора «Ленинградской правды» после разгрома зиновьевцев), проявил необыкновенную глупость. Он обвинял подсудимых, парней 18–20 лет, в том, что они попали под влияние буржуазной морали, начитавшись иностранных буржуазных газет. Но подсудимые были малограмотными. Они не читали не только иностранных газет, которых им было не достать, но и советских газет. Они имели самое смутное представление о советской власти, о задачах комсомола и т. д. Падение уровня образования, культуры и морали за 5–6 лет советской власти выявилось на Чубаровском процессе очень ясно»[454].


Именно Чубаровское дело подтолкнуло власть к ужесточению наказания за хулиганство. Если УК РСФСР 1922 г. наказывал озорные, бесцельные, сопряженные с явным проявлением неуважения к отдельным гражданам или обществу в целом действия принудительными работами или лишением свободы на срок до одного года (ст. 176), то ст. 74 УК РСФСР 1926 г. гласила: «Хулиганство, т. е. озорные, сопряженные с явным неуважением к обществу, действия, совершенное в первый раз, — лишение свободы на срок до трех месяцев, если до возбуждения уголовного преследования на совершившего указанные действия не было наложено административного взыскания.

Если означенные действия заключались в буйстве или бесчинстве, или совершены повторно, или упорно не прекращались, несмотря на предупреждение органов, охраняющих общественный порядок, или же по своему содержанию отличались исключительным цинизмом или дерзостью, — лишение свободы на срок до двух лет».


Другой общегосударственной антихулиганской кампанией стал поход против «быковщины», родиной которой также стал Ленинград. 3 ноября 1928 г. рабочий рантовозатяжного отделения обувной фабрики «Скороход» Быков, бракодел, прогульщик и грубиян, в отместку за сделанное замечание застрелил мастера Степанкова «из хулиганских побуждений». С учетом слабости трудовой дисциплины и распространенности конфликтов между рабочими и мастерами этот случай, так же, как и «чубаровщину», решили сделать показательным. Основную причину конфликтов видели в неверном взгляде некоторых отсталых рабочих на мастеров, приравнение их к угнетателям-мастерам с капиталистических предприятий[455].

Еще за несколько месяцев до «быковщины» на ленинградских предприятиях началась кампания борьбы против хулиганства, выражавшегося в различного рода грубых шутках, способных привести к порче станков и другого имущества или травмам. Подобные шутки и сейчас являются частью заводской культуры и представляют форму развлечения, отдыха до и после трудового дня или непосредственно в рабочее время.

Поводом для начала кампании против хулиганов-шутников — нарушителей производственной дисциплины стал трагический случай на заводе «Электросила». Она получила название «семеновщина» по имени 21-летнего рабочего ленинградского завода Алексея Семенова, чья неудачная шутка привела к гибели товарища по работе Осипа Клевядо. Гибель произошла в субботу 19 мая 1928 г., после заводской сирены, во время уборки на заводе «Электросила». Группа рабочих стала обдувать других из шланга со сжатым воздухом давлением около 7 атмосфер. Затем, согласно заключению созванной для исследования случая комиссии, «кандидат ВКП(б), вчерашний секретарь Комсомольской ячейки Алексей Семенов подбежал к читающему газету Клевядо и пытался поставить шланг с воздухом к заднему проходу. Несмотря на нежелание Клевядо, продолжал это. В результате с Клевядо сделалось худо. Он был доставлен в больницу им. Коняшина, где во время операции было выявлено, что у него прорван кишечник и приподнято сердце. В понедельник 21.V около 12 час. дня Клевядо умер»[456].


Уже на следующий день после происшествия в «Ленинградской правде» вышла заметка, в которой содержался призыв обратить внимание на проблему на уровне города и бездействие начальства и партийной ячейки завода: «В случае с тов. Клевядо не может не возмущать то, что это было на глазах всей мастерской, что никто не счел нужным остановить хулиганов, помешать их диким поступкам. Еще более возмутительно то, что здесь же рядом был отсекр партийной ячейки, тов. Медовый (впоследствии установлено, что его там не было. — Авт.), а сам „шутник“ — от-секр комсомольской ячейки». Речь шла о том, чтобы сделать данный случай показательным, ведь он «является поводом ко вскрытию серьезнейшей язвы в нашем заводском быту»: «Не в Семенове сейчас дело. Нас должно интересовать другое: до каких пор хулиганство в цехах будет поощряться добродушными усмешками и товарищеским похлопыванием по плечу»[457].

Сложно было обойти сравнение «семеновщины» с недавно отгремевшим «чубаровским делом». Семенов характеризовался как выразитель нового типа заводской «чубаровщины», «легкий спортсмен от хулиганства»: «В свое время чубаровский процесс вызвал взрыв общественного возмущения. Там хулиганы скопом насиловали одну, а здесь Семенов один нападает на десятерых, угрожая спокойствию их работы. Ленинград угробил ту чубаровщину, и эта будет угроблена тоже»[458]. Став преступником, в глазах пропаганды Семенов переставал быть пролетарием, превращался в пережиток прошлого, от которого надо избавляться: «Семенов — это анархо-индивидуалист, по-старому — недоучившийся гимназист, воинствующий мещанин, плюющий на все авторитеты. Он „смотрит себе в пуп“, он является ярким представителем типа героического мещанина, о котором говорил Горький»[459].

21 мая в обеденный перерыв собрание рабкоров «Электросилы» переросло в митинг, в результате которого было принято следующее решение: «Повести решительную борьбу со всеми случаями проявления хулиганства на производстве, поставить сегодня в обеденный перерыв во всех цехах вопрос о человеческом отношении к человеку. Избрать комиссию, которой выяснить как сам несчастный случай, так и все имевшие за последнее место хулиганские поступки, считавшиеся до сего времени „шуточками“. Поставить вопрос, в какой степени ответственны общественные организации, а также и администрация за хулиганство в цехах. Поднять вопрос в печати и требовать над хулиганами Семеновым и Емельяновым показательного суда на заводе»[460].


Комиссия по обследованию случая пришла к выводу, что подобное хулиганство процветало на всем заводе. Те же Семенов вместе с Емельяновым перед случаем с Клевядо пытались надуть воздухом рабочего Орлова. Рабочему Чистякову они вбили в табуретку гвоздь, который распорол ему тело, ему же «стукнули в голову оловом». Год назад Емельянов вставил шланг рабочему Кравклису, из-за чего он, по его показаниям, полчаса был без сознания. За Семеновым числились и менее серьезные проступки. Например, он играл в мастерской в футбол и разбил оконное стекло. Комиссия ознакомилась с положением дел в других цехах и пришла к выводу, что «„шутки“ и озорство, переходящее в открытое хулиганство, являлись общими для всех отделений». К ним относили «привязывание тряпок, бросание друг в друга тяжелыми предметами, обдувание воздухом, забивание гвоздей в табурете». Практиковали шутки не только молодые, но и старые рабочие, партийцы. Так, в 56-м отделении Дурандин «перебрасывался тряпками с работницей Денисовой, когда запас тряпок иссяк, он не остановился перед тем, чтобы бросить в нее железную гайку, чем нанес ей легкое повреждение. При этом оба являлись членами партии. В том же отделении рабочий-комсомолец Арсеньев обвязал тряпками работницу Ермолайнен, поместил ее в ящик с концами и ушел, оставив одну. В 45 отделении кидались тряпками, кусками железа, смазывали ручки напильников тестом, привязывали проволоку к тискам, а других рабочих к лебедкам. Обдувание воздухом при очистке картузов и машин „сплошь приводило к засорению глаз“. В 37 отделении также бросали друг в друга тряпками, обрезками бакелитовых изделий, обливали водой»[461].

«Шутникам» обещали длительную и беспощадную борьбу. Активно в кампанию вовлекались рабкоры заводских многотиражных газет. Оказалось, что видов подобного хулиганства множество, среди них встречались как действительно опасные (поджигание привязанной за спиной тряпки, бросание инструментом, катание на вагонетках и проч.), так и не грозившие какой-либо серьезной травмой: положить болты в карман, прибить рукавицы гвоздями к скамейке, бросить чужой завтрак на пол, облить водой из шланга, поднять пыль в цехе, забрасывать за шиворот грязь и опилки, повесить на спину товарищу табличку «кусаюсь — не трогай».


Газета «Красный железнодорожник» сообщала о таком случае: «Хорошо умеет шутить станочник столярного цеха тов. Ковылин, например, 15 мая, наточив нож, подошел к токарю Богданову, поднял нож и эдак с улыбкой говорит: „Давай деньги, где они у тебя“.

Богданов, желая отвести нож от себя, т. к. такие шутки ему вовсе не нравятся, махнул рукой и задел по ножу.

В общем, шутка Ковылина довольно дорого обошлась производству, т. к. Богданову пришлось проболеть 8 дней — и производству убыток, и страхкассе пришлось уплатить за это время»[462].

Газета «Красновыборжец» перечисляла многочисленные пьяные драки рабочих с последующими судебными разбирательствами[463]. «Стапель» писала о хулиганствующих рабочих, разбивающих стекла в цехе[464], а также о «музыкальных хулиганах», изрезавших крышку рояля, стоявшего в бывшей столовой[465]. Еще были «заклепочные» шутки, распространенные в заклепочном цехе. Там рабочие развлекались тем, что бросали паклю друг в друга. Однажды в ответ на паклю полетела отвертка, которая, попав в станок, отлетела в плечо рабочему, нанеся травму[466]. На прядильно-ниточной фабрике имени С. Халтурина рабочий облил коллегу маслом из ручного насоса за то, что тот отказался принести ему чай[467].







Стапель. 1928. № 4. Август. С. 2




На этой фабрике могли отличаться и женщины-работницы. В «Трибуну халтуринцев» однажды пришло письмо, в котором просили принять меры против хулиганства, которое устраивает работница мокрых ватеров 1-го этажа Мария Зеленкова: «Идя в уборную, она орет во все горло разные нахальные вещи или кроет матом, причем одним действием языка не ограничивается, а пускает в ход и руки: то поставит щетку так, что при входе из уборной грязная щетка падает в лицо выходящей. Два м-ца назад в уборной разбила стекло. Шпульница от машины видела, но боялась сказать администрации, так как на ее окрик: „Что делаете?“ — была послана угроза вместе с матом. Возильщика она хватает цинично за все места, а 6 декабря схватила за волосы раб-цу Голубеву, которая от боли плакала целый вечер. Когда цеховая администрация захотела призвать ее к порядку, то и ее она покрыла такой же бранью, как и остальных»[468].









http://flibusta.is/b/604170/read#t36
завтрак аристократа

И.В.Сидорчук, С.Б.Ульянова Пагубные страсти населения Петрограда–Ленинграда в 1920-е годы. - 6

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2387453.html и далее в архиве



Работа пьянке не помеха



Алкоголизм населения тревожил бы власти намного меньше, если он не проникал непосредственно на производство. Некоторые рабочие были уверены, что «под мухой» работается не только легче, но и продуктивнее. В газете «Красный железнодорожник» доктор Герасимов старался разубедить их: «Хотя у многих людей и сложилось убеждение, что для хорошей работы необходимо выпить, однако научное исследование этого вопроса доказывает обратное. Работоспособность под влиянием алкоголя не только не увеличивается, но даже заметно уменьшается»[123]. Упомянутый выше врач Э.И. Дейчман пришел к выводу, что доход от продажи спиртного был значительно ниже тех потерь, которые получаются вследствие распространения на производстве пьянства, приводившего к браку, прогулам и порче оборудования.

Совместное потребление алкоголя превратилось в один из факторов формирования трудовых коллективов, установления неформальных личностных отношений на производстве. В годы нэпа быстро возродились дореволюционные традиции «пропоя первой получки», «обмывания нового сверла», «спрыскивания блузы» и т. д. Коллективистский дух советской производственной среды играл определенную роль в том, что в недрах этой среды формировались устойчивые коллективы собутыльников.

Наконец, алкоголь способствовал утверждению неформальной заводской иерархии, выполняя роль освященной обычаем взятки — «магарыча». Чаще всего получателями магарыча выступали мастера, от которых зависели распределение станков, работ, установление расценок и, в конечном счете, выработка и зарплата.

На предприятиях выпивали больше, чем позволяла трудовая дисциплина. Пьяные передовики производства, прогулы из-за злоупотребления алкоголем, пьяные дебоши на собраниях — все это регулярно фиксировалось в материалах политического контроля.

Иногда в источниках проскальзывают даже требования рабочих организовать торговлю спиртным на самом предприятии. Урон производству особенно болезненно воспринимался в условиях государственных установок на возрождение и дальнейшее развитие промышленного производства.

Только на заводе «Красный треугольник» в 19281929 гг. задержали 980 нетрезвых человек, прогульщиков — 9298 чел. Показательна ремарка рабочего корреспондента, приведшего эти данные: «Цифры не оглушительные, но, думается, достаточно громкие, чтобы разбудить нашу уснувшую антиалкогольную активность»[124], т. е. почти тысяча только задержанных в пьяном виде за год для одного завода не являлась чем-то шокирующим! «На Металлическом заводе на следующий день после пасхи также было много прогулов: рабочие умудрились прогулять 16 тысяч рабочих часов в один день»[125].

При этом остановить пьянство лишь репрессивными мерами было невозможно: во-первых, квалифицированные рабочие были в дефиците, а во-вторых, именно рабочие считались опорой новой власти, авангардом общества. Необходимо было апеллировать к их пролетарской сознательности, в том числе и с помощью поэтического слога. Вот один из подобных примеров, стихотворение «За трезвость!»:


Нельзя молчать, когда «внутри нас»
Алкоголизм калечит люд,
Большой опасности подвергнув
Наш пролетарский вольный труд.
Спиваясь истинно «по-русски»,
Преступность «спойкою» крепя,
Мы наблюдаем — зло привилось
В союзный кадр молодняка.
В часы досуга за бутылкой
В пивнухе грязной, матерной
Наш молодняк и даже «комса»
Находит «отдых» и «покой».
Шатаясь с мутными глазами,
«Товарец» встретив по себе,
Ругая всех, разбои сеют
В семье, на улице, везде…
Мы должны борьбу сейчас же
С сознаньем долга объявить, —
Всем пьяным навыкам, привычкам
Не место в жизни новой быть[126].


Увольняли рабочих за пьянки крайне редко. Газета «Красный железнодорожник» приводила следующие данные: «За последнее время увеличилось число лиц, появляющихся на производстве в нетрезвом виде. А поэтому со стороны широкой общественности должно быть уделено самое широкое внимание к искоренению пьянки. Пора от слов перейти к делу, так как за февраль месяц число подвергнутых административному взысканию за появление в нетрезвом виде выразилось в 71 чел. Уволено за это — 2 чел. Пьянка указанного числа лиц влияла на лишний простой и недовыпуск продукции, а также и на качество выполнения работы. По этим же причинам происходят несчастные случаи на производстве.

Пьянство рабочих делает несчастной семью этих рабочих, и не удовлетворяются культурные запросы их самих.





Красный треугольник. 1929.

№ 18(57). 4 апреля. С. 2




     Проводя культурную революцию, мы сумеем искоренить пьянку как на производстве, так и вне его»[127].

После знакомства с многочисленными заметками в многотиражной заводской печати может создаться впечатление, что каждый день на всех заводах Ленинграда были едва ли не толпы пьяных. Например, на Балтийском заводе встречаем следующую картину:

«В чугунно-литейном цехе производ. дисциплина отстает основательно.

Особенно широко развито пьянство. Пьют на производстве, пьют во время обеда и во время литья, когда нет обеда.

Часто можно видеть в рабочее время, как рабочие по группам и в одиночку в боковые двери отлучаются из мастерской с тем, чтобы выпить за воротами или принести заряд с собой на производство.

Можно видеть даже совершенно пьяных в цехе»[128].

На том же заводе в модельной мастерской была группа рабочих, именовавших себя «гости дорогие», «которые после аванса и получки приходят на производство под мухой и толкаются целый день в мастерской, ничего не делая.

«В это время у них забота не о работе, а как бы стрельнуть денег на похмелку, а потом эта группа, в составе Муратикова, Шеянова, Дороненкова, Данилова, Ясюкевич, Белоусова, Козлова и др., в обеденный перерыв отправляются похмеляться в „Василеостровец“.

Зав. цехом несколько раз предупреждал эту группу, чтобы они пьяные не ходили на работу, но они все-таки продолжают и только потому, что завцехом в некоторых случаях их скрывал.

Вот пример: временно переведенный маляр Ясюкевич 19 января явился на работу выпивши, и когда стала радиопередача, то он разразился площадной бранью по адресу громкоговорителя. Этот крик донесся до заведующего, который предложил ему уйти домой.

После завцеховской поблажки едва ли можно изжить пьянство на производстве, а если изживать, то надо всерьез и другими методами — методами правил внутреннего распорядка» [129].

То же было и в прессовой кузнице завода: «Старший кузнец у тысячетонного пресса тов. Федотов 1/III с. г. в 10 часов 40 минут утра до того был пьян, что еле на ногах держался. Если бы не ручки пускового механизма, тов. Федоров наверняка бы свалился.




Красный треугольник. 1929. № 19(58). 8 апреля. С. 4


Администрация все это видела и знала, что Федоров пил, но мер к удалению его с производства она не принимала»[130].

А вот еще случаи с того же завода:

«Строительный цех по своему объему и количеству людей не так большой, а пьянства, наверное, больше всех.

Для этого у него масса по заводу своих уголков, а исторически „пьяной“ является кровельная мастерская, в которой заправилами пьяной лавочки — Медведев и Ларионов.

Медведев в месяц почти 3 недели все бывает с похмелья и стреляет тогда у всех рабочих на поправку, и это продолжается с получки и с бон, а с аванса само собой; второй же уголок — это кладовка инструмента железнодорожников. Пьют без стеснения, а в этой пьяной компании заводилой является тов. Канява, блаженный Дмитриев, железнодорожник, немалую роль играет также Рыжов.

Кто же им приносит? Большую долю нужно отнести на живущих в заводе, а также больше всего на извозчиков, работающих на заводе.

Масса извозчиков знакома со строительными рабочими, потому что приходится частенько вместе работать, вот посредством их доставляется вино в завод, а потом все выпивают в укромных уголках»[131].

На «Электросиле» некоторые напивались заранее, еще до получки: «Выдача зарплаты за II половину января производилась 7-го февраля, но уже накануне заядлые алкоголики 43 отд. стали „накалывать“ под предлогом, что, мол, забыли на обед, и под обеспечение завтрашней получки.

Тов. Пополитов запил еще накануне получки и до обеда 9-го числа не работал вовсе. В пьяном деле Пополитову деятельно помогали т.т. Касаткин и Витковский.

7-го и 8-го — стропальщик Захар был пьяным на производстве, а 8-го после обеда настолько охмелел, что разметчики и токаря боялись пользоваться его услугами. Не забыл горькой и т. Еремеев, работающий на роторах»[132].

В обеденный перерыв рабочие бегали в магазин, рядом с которым их уже ждали «торговки с селедками и даже с горячей картошкой»[133]. Особенно много шума бывало, если «засветился» партийный, который должен своим примером отводить товарищей от бутылки. На заводе им. Марти устраивался даже шуточный конкурс пьяниц, одним из кандидатов на победу в котором был трубопроводчик слесарномеханического цеха Фролов, старый член партии, который неоднократно появлялся на производстве в пьяном виде. На замечания цехячейки № 1 и товарищей о недопустимости таких явлений «Фролов отделывался известной русской отговоркой… матерщиной… Также на замечания Отсекра Кол-ва (ответственного секретаря коллектива ВКП(б). — Авт.) т. Федорова Фролов угрожал побить морду. Решили не разводить „мордобоев“ и послали тов. Фролова лечиться от алкоголя. Казалось, что несчастный вылечился, но меньше чем через 2 недели уже дебоширил в кабинете главного механика с 1/2 бутылкой за пазухой»[134].

Пили на работе и в тех отраслях, где это могло иметь (и имело!) самые трагичные последствия. Вот что происходило на Мурманской (с 1935 г. — Кировской) железной дороге, важнейшей стратегической транспортной артерии, связывавшей Ленинград с Мурманском и построенной в условиях Первой мировой войны:

«Плохие климатические условия, отдаленность и заброшенность края делают службу на Мурманке непопулярной.

Набирать работников для Мурманки — задача не из легких. Единственно этим можно объяснить (но не оправдать!) то, что бригада злополучного поезда, устроившего крушение при Челме, была составлена таким образом:

Один кочегар, — как говорили про него товарищи, — „без клепки в голове“;

другой — только что из исправдома, где отсиживал за хулиганство;

помощник машиниста — без прав на это звание;

сам машинист Григорьев — дегенерат (установлено врачебной комиссией еще до катастрофы), почти без практики.

„Дикая бригада“, как назвал ее на суде т. Томашевский.

Мудрено ли, что при таком способе набора бригад бывали и такие случаи, когда вся паровозная бригада напивалась вдребезги и валила поезд под откос. У ст. Кивач паровозная бригада уже после того, как благополучно разбила поезд, продолжала распивать „лимонную“ даже на обломках тендера! Судившийся за это в настоящей выездной сессии Губсуда машинист Яковлев получил 8 лет лишения свободы.

Пьют на Мурманке жестоко, и в свободное время, и за работой, почти всегда. Начальник станции Челма Кофтунович даже на суд явился в пьяном виде и был за это арестован на две недели»[135].

Любили выпить и пассажиры. В конце 1927 г., «ввиду участившихся случаев пьянства пассажиров в поездах по линиям Октябрьской дороги, вменено в обязанность кондукторской бригаде и проводникам вагонов не допускать пьяных пассажиров в поезд, а напившихся в пути — высаживать»[136].

В самом Ленинграде могли отличаться капитаны кораблей, курсировавших по Неве: «На днях с капитанского мостика парохода „Горлица“ был снят пьяный капитан Рейнфельд. В работе Госпароходства это не единичный случай. В прошлом году, почти в это же время, погиб „Буревесник“. Одна из причин гибели — пьянство капитана. Предшественник Рейнфельда не так давно потопил яхту „Орленок“. За год судостроители имели несколько аварий.

Капитаны двух буксиров с лесными баржами устроили… гонки на пари. В результате — гибель баржи с лесом. Трезвому капитану вряд ли придут в голову такие „рысистые испытания“.

В папке с делами аварийной комиссии, так ревностно скрываемых от взора непосвященных, хранится много случаев нарушения трудовой дисциплины. Госпароходство должно, наконец, хотя бы на тяжелых уроках прошлого, научиться требовать от своих подчиненных ответственного отношения к делу.

Госпароходство обязано гарантировать пассажирам эту безопасность. Нельзя рисковать жизнью людей на воде только потому, что „капитан любит выпить“.

Пьяную традицию надо выжечь из советского флота, а не смотреть сквозь пальцы на пьяные преступления»[137].

После кутежа в заведении некоторых тянуло обратно на родной завод. Коменданту Петрозавода точно запомнилась одна из летних ночей 1928 г. Ровно в 2 часа ночи сторож дал тревожный звонок. Комендант вскочил с постели и кинулся к воротам:

«На улице стояли предзавкома Иванов и рабочий Зенков, имевшие весьма пьяный вид. После долгих пререканий комендант был вынужден открыть ворота и пустить гостей в проходную контору. Иванов подбежал к телефону и позвонил директору:

— Браток, дай червонец!

Ответ оказался, по-видимому, не совсем благоприятным. Иванов швырнул трубку и ласково начал „стрелять“ денег у сторожей, чтобы заплатить шоферу автомобиля, доставившего гостей из „Бара“ на завод.

Комендант ушел в обход. Вернувшись, он узнал, что гости получили от сторожа 7 рублей, но не ушли, а, наоборот, комфортабельно устроились в медпункте.

И с ними — „дама“.

Комендант бросился в медпункт. На кровати возлежали Иванов и Зенков. „Дама“ пудрилась перед зеркальцем. Когда комендант предложил ей предъявить документы, она фыркнула:

— Вот новость! Я здесь в первый раз, что ли?

Заснувшие Иванов и Зенков не слышали, как выгоняли их „даму“ с завода, как отправляли ее в милицию и как милиционер, тщательно исследовав вопрос, деловито объяснял коменданту, что означенная „дама“ является профессионалкой, имеющей хождение в „Баре“, и помимо этого ни в чем предосудительном не замечена. Иванов и Зенков спали до утра. Потом они умылись и отправились на работу».

Случай обсуждался на собрании актива перед перевыборами бюро. Показательно, что на собраниях многие защищали товарищей. Один из провинившихся, председатель заводского профсоюзного комитета завода Иванов, также всегда с пониманием относился к слабостям других. Одному из тех, кто все-таки начал его критиковать, он ответил: «Как тебе не стыдно? Ты вспомни: когда ты пьянствовал, мы к тебе отнеслись как к своему парню, даже на бюро не вызвали, не выдавали тебя, а теперь ты нас копаешь. Позор!»[138].

Иногда выходки начальства приобретали просто скандальный характер. Например, в Центральном государственном архиве историко-политических документов Санкт-Петербурга хранится протокол заседания Петроградского губернского отдела Всероссийского союза рабочих-химиков от 8 февраля 1923 г., на котором обсуждались неблаговидные поступки заведующего отделом охраны труда Большакова, устроившего дебош на праздновании пятилетия партийной организации Охтенского порохового завода: «Во время приветствия в Порох[овом] Театре тов. БОЛЬШАКОВ успел напиться спиртных напитков и навеселе стал негодовать на то, почему <…> ему фракция не доверила приветствовать с праздником Пороховск[ий] Коллектив РКП(б).

2) Во время ужина в клубе при Капсюльном заводе, где также были приглашены и беспартийные, к тов. БОЛЬШАКОВУ стали приставать в шутку, чтобы он сказал что-нибудь для приветствия. Обиженный тов. БОЛЬШАКОВ, предварительно поссорившись с окружающими его товарищами, встал на стул и стал кричать, что я не уполномочен и говорить не буду. Над ним еще больше стали трунить особенно беспартийн[ые] т.т. АНАНЬЯН, АПАСОВСКИЙ и др., которые пришли также навеселе и по его адресу сыпались лозунги “ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПРОФСОЮЗНИК” и ПРОФСОЮЗ в целом.

3) Во время ссоры на ужине тов. БОЛЬШАКОВА с товарищами происходила перестрелка солеными огурцами и помидорами, а уже после ужина между ним и беспартийным КАРЯГИНЫМ завязалась ссора крупных размеров, — финал получился плохой»[139].

Таким образом, потребление алкоголя в 1920-е гг. превратилось в освященную временем традицию заводской жизни, стало частью не только бытовой, но и производственной повседневности. Несмотря на перманентную борьбу администрации предприятий с этим злом, водка и пиво не исчезли из цехов и мастерских, а заводской пьяница, появляющийся на работе в нетрезвом виде, стал одним из наиболее узнаваемых типажей советской заводской культуры.








https://flibusta.appspot.com/b/604170/read?y3VpJFn8#t12
завтрак аристократа

Е.А.Попов Сирья, Борис, Лавиния

Город расположен в ста двадцати километрах от Таллина и в семидесяти восьми морских милях от Хельсинки, на берегу Финского залива. Город чужой — Эстония потому что. Эстония — чужая, нерусская страна. Улицы шероховаты, уступами, к морю. Дымит завод строительных материалов, средний уровень образования работниц — 4,5 класса.

Всякое сердце любого русского человека, каковым являлся Борис, тревожно защемило бы, если в окне автобуса показались (что и случилось) куски плоской чужой пахоты, останцы некогда могучих дубовых рощ — сквозь восковку, тумана ли, измороси, моросящей сочащейся влаги: осень на дворе, и тоскливо на сердце в пасмурный день, когда клеклые листья липнут к подошвам, горизонт белес и хочется повеситься в лесу совершенно и навсегда, дабы не участвовать во всей этой ландшафтно-метеорологической пакости.

Сирью Сийг глупые дети звали в школе «эСэС» — она закончила четыре класса и в пятый идти отказалась: семилетка была только в городке, и ей страшно было жить в интернате среди чужих детей. Отец и мать колотили ее, но она забивалась в угол и подолгу стояла там, всхлипывая и посасывая указательный палец. Родители оставили ее в покое. Она пасла телят и пекла хлеб. А что она еще делала, что ела, пила, о чем думала — Борис не мог догадаться: он плохо знал быт послевоенной эстонской деревни. Сирье было тридцать два года, пятнадцать из них она посвятила процессу сушки кирпича в сушильном цехе завода строительных материалов. Работала она хорошо, и ее кандидатура была признана достойной заводской Доски Почета. Фото Сирьи уже который год висело на заводской Доске Почета. У нее было милое, чуть-чуть поросячье лицо, и на фотографии она вышла очень веселая. Двенадцать лет назад Сирья была невестой. Муж ее, Сулев, моторист рыболовецкой артели, тоже очень хотел жениться на ней. В субботу он не утерпел. Все кончилось слишком быстро, чтобы Сирья могла что-либо понять или по крайней мере испугаться. В воскресенье на него наехала автомашина, за рулем которой сидел пьяный. Сулев умер, не приходя в сознание, и свадьба не состоялась. Родственники Сулев а не признали Сирью своей, и она не смела появляться у них на хуторе, среди заболоченных низин и мокрого леса. Она не забеременала. У нее никогда не было детей.

Лавиния Левенбук не была еврейкой и она не была немкой. Она была эстонкой. Отец Лавинии, Иван Левенбук, не был евреем, немцем или эстонцем, потому что он был русский, но он исчез еще до рождения Лавинии, дочери подавальщицы из военной столовой. Ребенок рос рослым и смышленным, но в возрасте двенадцати лет с Лавинией случилось нечто вроде слабоумия: она перестала говорить и лишь хихикала в ответ на участливые расспросы матери и врачей. Девочка раздевалась догола и, пользуясь отсутствием вечно занятой матери, подолгу смотрела на себя в зеркало, бесстрастно и строго, не испытывая при этом никаких чувственных ощущений. Она полностью выключилась из жизни. Она закончила пять классов. Ей было шестнадцать лет, когда мать ее, пятидесятидвухлетняя Стелла, умерла от аневризма аорты. Стелла тогда работала в ресторане «Якорь». Поднос выпал из ее рук, дорогие кушанься разбились и погибли. Люди жалели ее — она была неплохая женщина, хороший товарищ… Лавиния поступила на завод строительных материалов и снова стала разговаривать. Иногда она плакала, вспоминая доброту покойной матушки. Она вышла замуж за экспедитора завода, пожилого рыжего мужика, и постоянно ему изменяла. Ей казалось, что в этом нет ничего особенного, временами она сладко задумывалась о том, что это нужно, полезно и очень хорошо. Хорошо всем. Все рады, что Лавиния изменяет мужу. Муж никогда об этом не узнает, и это тоже очень хорошо. Давайте считать, что двадцатилетняя Лавиния была счастлива.

В прошлом году ЦК компартии республики принял соответствующее постановление[2], и в город прибыла небольшая геологическая экспедиция, которой вменялось в обязанность провести весь комплекс изысканий под строительство нового гигантского завода строительных материалов или, если выражаться еще точнее, для целей реконструкции бурились эти скважины и брались на анализ пробы грунта из шурфов, потому что преобразовано должно было быть старое обветшавшее производство, пережившее буржуазно-демократическую республику, фашистскую диктатуру, оккупацию страны немецко-фашистскими захватчиками и счастливое послевоенное развитие в семье других братских народов, проживающих на территории СССР. С экспедицией в город приехал Борис. Борис был начальником экспедиции. Борису было тридцать шесть лет, и он родился в городе Ереване, но считался чистокровным русским, хотя и имел небольшую примесь еврейской крови.

Бурную молодость свою он провел в Московском геологоразведочном институте, работал в Средней Азии (Таджикистан, Туркменистан, Узбекистан, Казахстан), на Севере (Норильск, Воркута, Мурманск), на Дальнем Востоке (Чукотка, Улан-Удэ, трасса БАМа), на Юге (г. Махарадзе, Грузия; г. Дашкесан, Армения). Под Свердловском он случайно видел пленного американского шпиона, летчика Пауэрса, в Новочеркасске оказался свидетелем трагических событий, в Минусинске у него жила жена, с которой он развелся, в Сочи его застала холера, и он полтора месяца провел в карантине с известным поэтом В.Е., порядочно ему надоев; в Хорезме его ударили ножом за то, что он в пьяном виде сделал пальцем знак [3]; в Красноярске он встретил татарку, которая, когда дело дошло до «отношений», оказалась без трусов, на Урале он хотел вступить в партию, но его не приняли, не было кворума, в городе Алдане он получил почетную грамоту и ценный подарок. Он устал от державы, но не хотел ее покидать, смутно томясь предчувствием еще более удивительных приключений, встреч, которые могли бы всерьез озадачить его. Он не хотел умирать.

Сирья немного рассказала ему о себе. Она думала, что он проводит ее, ей было страшно на темных улицах маленького городка, но она крепилась. Она сказала, что у нее все было надорвано двенадцать лет назад, и ей, должно быть, будет очень больно. Увлеченный, присматривающийся к себе, он не слушал ее. Она застонала, но не вскрикнула.

Лавинию привел к нему на Пасху разведенный рогоносец Юрочка. По телевизору играл ансамбль. Было очень весело. На столе стояло много бутылок вина, жареное мясо жирноватое, сыр «Российский» и колбаса. Водку запивали водопроводной водой.

Лавиния не произвела на него особого впечатления. Он не поручился бы даже и за то, что она ему нравится. Лавиния носила красный брючный костюм и выглядела старше своих лет. Юрочка плакал. Остались одни, и Борис с остеревенением набросился на Лавинию. Девушка хихикала и торопливо помогала ему. Вскоре рассвело, и она отправилась домой.

Странным было поведение Сирьи, могущественным ее влияние на Бориса. Он совершенно прекратил встречи с Лавинией, встречаясь с ней всего лишь раз или два в месяц, а то и реже. Тем временем наступила зима. Румяные эстонские школьники хором кричали «Хеад уут аастад!»[4]. Прохожие ласково глядели на них. В каменном низеньком магазине «Мордобойка» пьяная рожа в белом халате продавала вишневый ликер. По улице шел геодезист Федька с кирзовой полевой сумкой на боку и в кирзовых же сапогах. Мороз крепчал. Борис поманил Федьку.

— Ты почему третий день дома не появляешься? — спросил он.

— Пошла бы она, пошла бы она, пошла бы… — сплюнул геодезист.

— Твоя баба просила выдать ей твою зарплату. Я ей не дал твою зарплату, — сказал Борис.

Лавиния с мужем, нарядные и взволнованные, шли по серой улице в гости, а вечером того же дня Борис разговаривал с Сирьей. Он рассказал ей о том, что посетил несколько разговорных уроков в эстонской школе: райком рекомендовал делать это всем русским и всем другим национальностям, не говорящим по-эстонски. Но сейчас, пояснял Борис, сейчас я очень загружен работой и я не смогу посещать эти уроки, хотя мне очень хотелось бы, потому что я уже выучил много эстонских слов… Сирья молчала.

— РАКомендую, — острил Борис.

Сирья молчала, а потом стала одеваться, так как через час начиналась ее рабочая смена. Если Сирья работала в ночную смену, то она приходила к Борису вечером, если утром работала — приходила ночью, если вечером — приходила в обед. Начинала одеваться всегда за час до рабочей смены. Жуткая или смешная наша жизнь? Кто ответит?

— Ты не выйдешь на улицу? — спросила она.

— Ты не будешь на меня сердиться, если я не смогу этого сделать? — спросил Борис.

— Нет, нет, — сказала она и ушла.

Борис не знал, как называется цех, в котором она работает. По его представлениям этот цех должен был называться сушильным. Сирья надела отвратительную брезентовую робу и сразу же стала отвратительной, бесформенной и бесполой. Она спросила подругу:

— Скажи, если мужчина не использует презерватив, от этого всегда бывают дети?

— Нет, не всегда, — подумав, ответила подруга. — Но лучше все же что-то использовать. Можно использовать, это называется «колпачок», можно использовать спираль, это называется «спираль»…

— Спираль? — спросила Сирья.

— Спираль, — повторила подруга.

— Спираль? — переспросила Сирья.

— А может, ты хочешь ребенка? — заглянула ей в глаза подруга.

Сирья зарделась. Лавиния работала в том же цехе, но их смены никогда не совпадали. Лавинии казалось, что она забеременела. Забеременела от мужа. Лавиния с наслаждением думала о том, что у нее будет ребенок. «Он станет рыбаком», — думала Лавиния. Лавиния ошибалась.

Так прошла зима. Однажды Сирья сказала Борису, что она в него сильно влюблена. Борис не понимал, что именно она имеет в виду, и Сирья долго поясняла свои слова. Она говорила о том, что поток любви захватил ее, и ее медленно разворачивает, чтобы нести по течению. Но она еще в силах выплыть, в силах бороться с течением, она пока еще может одолеть течение и выбрать себе безопасное место для плавания. «Я для вас игрушка, Борис! Вы играете мной, я боюсь в вас влюбиться совсем. Совсем, совсем, совсем…» — печально говорила она, целуя Бориса и гладя его мужественное лицо, обезображенное красивым шрамом. Малообразная речь ее закончилась сообщением о том, что она увольняется с завода строительных материалов и уезжает в город Пыльтсаама, тридцать два километра от железнодорожной станции Йыгева, где будет жить у родных на хуторе, а работать поступит на знаменитую фабрику пыльтсаамской горчицы, и что она уже две как недели подала законным порядком заявление об увольнении, отработала положенные, согласно КЗОТу, двенадцать дней, и завтра, а вернее даже сегодня, рано утром, она возьмет свой тяжелый чемодан и сядет на рассвете в междугородний автобус, который своими желтыми фарами прорежет туман. Чемодан уже собран. Она прощается.

Борис растрогался и сначала хотел проводить ее по темным улицам маленького городка, но потом решил не ломать традицию и заснул, предварительно договорившись с Сирьей, что он подойдет к автобусу и поцелует ее на прощанье.

Он проснулся пятью минутами позже того времени, когда еще можно было успеть выполнить обещанное. За окнами совсем рассвело, но плотный белесый туман скрывал все видимые предметы на расстоянии десяти-двадцати метров. Запрокинув голову, Борис напился теплой воды из носика эмалированного чайника. Он вышел на улицу, направляясь к морю.

В городке было совсем тихо. Он шел мимо почты, видел выставленный в окне громадный рекламный конверт с портретом какого-то сердитого человека и надписью, поясняющей, что этот человек Эдуард Сырмус[5].

Каменные низенькие дома. Кирха. В тумане. Тени дымящихся труб завода строительных материалов. Сырмус.

Дорога вела к морю. Он миновал кладбище. Лес. Обрыв. Мостик. «Глинт, это называется глинт»[6], — вспомнил он свою специальность. — Вдали белел маяк.

На берегу появилась Лавиния. Она молча смотрела на Бориса, но он, отрицательно покачав головой, вошел в воды мелкого залива и зашагал по направлению к Финляндии. Вскоре его остановил эстонский пограничный катер. Врачи сочли, что случившееся являлось суицидальной попыткой и, продержав больного определенное время на больничной койке, с миром отпустили его.

Юрочка повесился. Муж избил Лавинию. Лавиния развелась с мужем и эмигрировала в Швецию, где у нее обнаружились родственники по отцовской линии. Сирья написала Борису письмо. Борис уехал в Москву и там женился на женщине с ребенком. Следующей весной она умерла от родов. Борис воспитывает сына и приемную дочь.

Ибо жизнь не кончается. Все — бессмертны. Никто никогда никуда не возвратится.



Из сборника "Веселие Руси"


https://flibusta.appspot.com/b/508485/read?qjORUCxF#t34
завтрак аристократа

Д.Н.Мамин-Сибиряк Старая Пермь Путевые очерки 1888 г. - 3

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2352194.html и далее в архиве


V

Пароход подходил к Новому Усолью утром.

— Посмотрите, какой американский вид! — восторгался кто-то из публики. — Дым столбом…

Действительно, издали вид на Усолье очень хорош. Оба берега Камы заняты сплошь всевозможными постройками: тут и обывательское жилье, и деревянные башенки над буровыми скважинами для добывания соляного рассола, и громадные амбары для склада соли, и десятки труб над солеварнями, и опять амбары, баржи, плоты и пристани, и даже вокзал железной дороги. Получается удивительно живая и бойкая картина, особенно если смотреть с средины усольского плеса на Каме: вы очутитесь в центре сплошного круга построек верст в десять. Могу сказать про себя, что я был поражен — это что-то уж совсем по-американски, а на Каме ничего подобного нет. Ближе эта картина распадается на несколько отдельных частей. Собственно Усолье занимает один правый берег, а на левом в ряд вытянулись Березники, Лёнва и заштатный горный город Дедюхин.


На пристани усольских пассажиров уже ждали свои экипажи, а все остальные должны были отправиться в селенье по образу пешего хождения. Ни о “проезжающих номерах”, ни об извозчиках, конечно, не могло быть и речи. На мое счастье, попалась земская лошадь, оставшаяся не у дел, и я воспользовался ею, чтобы добраться до земской квартиры. Конец получался в несколько верст. Пароходная пристань для удобства публики поставлена на конце селения, где высыпали на берегу жалкие лачужки и в несколько рядов вытянулись соляные амбары. Центр был впереди. Картина соляного городка привлекательного ничего не представляет. Постройки все деревянные и все какого-то обветшалого вида: пропитанные солью бревна лупились измочаленными лентами, как вынутое из воды лыко. Пахнуло застоявшейся сыростью и гнившим деревом. Бревенчатые башенки, в которых добывали соляной рассол, походили на сторожевые укрепления старинных городов. К каждой такой башенке проведены были деревянные штанги самого первобытного устройства. По кирпичным и железным трубам можно было догадываться о существовании варниц, по наружному виду походивших отчасти на сеновалы, отчасти на кирпичные сараи. Слишком уж много дерева, и ничего такого, что напоминало бы обстановку заводского или фабричного дела, точно вы по щучьему веленью перенеслись в доброе старое время московского лихолетья или еще дальше — к эпохе новгородских ушкуйников и Марфы Посадницы17. Рабочих было почти не видно, и только валивший из некоторых труб дым говорил о какой-то невидимой работе.

— Работают на варницах? — спрашивал я земского возницу.

— Це ино? — нараспев и с чердынским акцентом ответил он. — Которы работают, которы нет…


Само по себе Усолье — довольно красивое селенье, с типичным промысловым характером. Середины не было: или лачуги обывателей, или хоромины солеварных магнатов. На главной площади — собор старинной архитектуры и кругом базар, тоже устроенный по-старинному. Получалось что-то такое особенное — село не село, город не город, завод не завод. Вон хмурятся на берегу каменные палаты Строгановых — совсем уж они не гармонируют с остальной бревенчатой мелюзгой, а потом опять чьи-то хоромины и опять деревянная ничтожность. В собственном смысле слова, живут здесь одни управляющие промыслов, а остальное причастное соляному делу промысловое человечество только влачит существование, выражаясь высоким слогом.

Земская станция скромно приютилась в каком-то закоулке. В Усолье у меня не было ни одной души знакомой, но, на мое счастье, на станции я случайно встретил своего приятеля, г. Б. Мне хотелось осмотреть варницы, а потом знаменитый содовый завод бр. Любимовых в Березниках — единственный содовый завод на всю Россию.

— Мы сегодня же всё можем осмотреть, — решил мои знакомый.— Только нужно достать разрешение…

Добыть последнее оказалось не так-то легко. Мы забрались к какому-то управляющему и отрекомендовались. Оказалось, что нужно было дать чуть не присягу, что мы не будем сами варить соль, как только осмотрим промыслы, а главное — грозила опасность, что мы предвосхитим чудеса усольской солеваренной техники. Мне, наконец, надоела эта глупая церемония, и мы ушли ни с чем.

— Лучше всего отправиться прямо в Березники к Любимову, — советовал огорченный неудачей г. Б. — Там гораздо проще…

Так мне и не удалось познакомиться собственно с усольскими промыслами, основание которых восходит к началу XVI столетия. Усолье вначале принадлежало Строгановым, а теперь право собственности на промыслы распалось. Львиная часть осталась всё-таки за Строгановыми, а за ними уже следуют наследники графа Шувалова, кн. Абамелек-Лазарева и кн. Голицын. В общей сложности усольские промыслы дают около 7 мил. пудов соли.


На пути в Березники мы осмотрели старинный собор, напоминающий новгородскую старину. Чтобы добраться до содового завода, мы должны были с версту тащиться по песчаной отмели и потом через Каму переправились на пароме. Вид отсюда получался замечательно хороший, а Березники смотрели совсем по-европейски: на первом плане пятиэтажное здание содового завода, рядом сосновый парк, в парке “господский дом”, а дальше начинались соляные варницы, амбары и бревенчатые башенки. Когда паром толкнулся о берег, на нас так и пахнуло ядовитыми газами громадного химического завода. Оригинальную картину представлял вблизи сосновый парк: деревья совсем высохли, и зеленая хвоя оставалась только кое-где внизу. Всё это была работа выделявшихся при производстве газов.


Управляющий промыслами в Березниках г. Самосатский оказался гораздо любезнее своего предшественника и сейчас же выдал нам пропуск для осмотра всякого производства; он, видимо, не подозревал в лице скромных туристов конкурентов, которые высмотрят всю механику дела и сейчас же соорудят второй в России содовый завод.

Мы проехали по умиравшему парку, миновали новенькие корпуса с квартирами служащих и, наконец, предъявили у сторожки свой пропуск.

— Пожалуйте…

Внешний вид содового завода напоминает хорошую вальцовую мельницу; всё производство сосредоточено внутри, а на заводском дворе попадались только кучи колвинского известняка, каменный уголь и разная фабричная ломь. Осмотр мы начали с нижнего этажа, где стояли паровые машины и где мы вступали сразу в специфическую атмосферу вредных газов: засаднило в горле, завертело в носу и заволокло глаза слезой.

— Ну, это мое почтение… — заявил я, зажимая нос платком.

— Да, ничего… для первого раза, — согласился Б., принимаясь чихать.

Выделявшиеся при содовом производстве газы донимали не нас одних, а доставалось всем: рабочие имели испитой, жалкий вид, а металлические части машин были покрыты ржавчиной. Особенно непривлекательный вид имели громадные цилиндры из толстого котельного железа, в которых совершались разные химические тайны; железо снаружи было покрыто толстой корой из ржавчины, точно коростой, натеками и полосами скипевшейся белой массы и сочившейся откуда-то водой. Конечно, не могло быть и речи о щегольстве машин, как на железных заводах. Прибавьте к этому грязь на полу, сырость и носившуюся в воздухе известковую пыль.


Во втором этаже мы нашли служащего, который и показал в порядке производства всё дело. Наш Вергилий18 имел общий вид со всем живым, что попадало в эти стены: зеленоватый цвет лица, чахоточно-ввалившуюся грудь и вообще самый болезненный и натруженный облик. Переходя из этажа в этаж, мы обливались самыми непритворными слезами, чихали и кашляли, как овцы. Наши носы были сконфужены окончательно, точно составляли какой-нибудь фильтр при содовом производстве.

— У меня голова кружится… — заявлял Б., хватаясь за перила последней лестницы.

— Всякое дело необходимо доводить до конца, — резонировал я, стараясь дышать через платок.

— Это только сначала, а вот мы привыкли, — успокаивал путеводитель.

Особенно эффектно было отделение, в котором стояли чаны с осаждавшейся в них содой. Здесь рабочие работали, завязав рот платками, а один дышал через губку. Это было какое-то чистилище… Последний акт заканчивался под машиной, насыпавшей готовую соду в деревянные бочки — такая прекрасная сода, блестевшая самой невинной белизной.

— Совсем готовые бочки с содой поступают на баржу и отправляются на низ, — объяснял служащий. — Всего в год завод вырабатывает до 800 000 пудов, но может и увеличить производство.


Сода, как известно, есть угленатровая соль, употребление которой самое разнообразное, начиная с технических производств, как мыловарение, стекловарение, беление и мытье тканей, приготовление красок, и кончая медицинской кухней, где она получила значение уже “домашнего средства”. Способов добывания соды очень много; самый употребительный до последнего времени был изобретен Лебланом19. Но тотчас появилось много новых видоизменений: Шелле, Carnu, Konna, Turkck’a, Hunt’a, Cossade и др. Особенно важное значение получил в последнее время так называемый аммиачный способ, разработанный Шлезвигом20 и Сольве21. Завод в Березниках построен самим Сольве и представляет последнее слово науки. Одним из важных преимуществ этого способа является то, что соду вырабатывают не из поваренной соли, как делалось раньше, а прямо из натурального соляного раствора, какой выкачивается здесь из буровых скважин. Считаем себя не в праве передавать подробности химического производства на заводе в Березниках — это раз; а второе — это слишком специальный вопрос, и, в качестве туриста, можно что-нибудь напутать. Для обыкновенного читателя достаточно сказать, что сода здесь приготовляется из соляного рассола и углекислоты, получаемой при обжигании известняка, и что прежде чем получится всем известный белый порошок, он проходит такой сложный курс, что, по справедливости, заслуживает аттестата зрелости. Мысль основать содовый завод именно в Березниках вызвана стечением самых благоприятных местных условий: соляной рассол под руками, известняков по Каме сколько угодно, а в довершение всего — каменный уголь, доставляемый к самому заводу по Луньевской ветви Уральской железной дороги. Этого угля содовый завод потребляет 1800000 пудов в год. Постройка завода начата в 1881 г., а пущен он в действие в 1883 году. Можно пожалеть только о том, что содовое производство с первых же шагов потребовало покровительственных пошлин, а это плохой признак.

— А сколько времени может проработать человек на заводе?— спрашивали мы нашего возницу.

— Да с год, поди, поробит… Один тут есть рабочий, так он с самого началу робит. Весь изветшал, еле на ногах держится, потому дух донимает от этой соды… А другие не могут перенести. Вон дерево — и то сохнет, где же живому человеку держаться…


Получался в результате очень грустный факт, и мы можем сказать от себя только одно: неужели нет никаких средств, чтобы устранить подобные антигигиенические условия? Мы видели работу в шахтах и огненную работу на железоделательных заводах; обе они пользуются славой каторжной работы, но и они не оставляют такого гнетущего впечатления. С полным удовольствием дохнули мы свежим воздухом, когда, наконец, выбрались из этого царства соды — есть еще солнце, и зелень, и живая вода, и вообще белый свет. Конечно, чудеса европейской техники велики, и всякое последнее слово науки почтенно само по себе, но им предпочитают свои допотопные способы и “средствия”… Именно к таким “средствиям” мы и перешли, когда приступили к осмотру соляных промыслов в собственном смысле. Да, здесь так и пахнуло еще новгородской стариной, начиная с промысловой терминологии: матица, цырен, обсадные трубки, лоты рассола, — всё это — коренные новгородские слова, за которыми стоит почтенная, пятисотлетняя старина. Еще новгородские промысловые головы придумали всю нехитрую обстановку соляного дела, и оно дошло до наших дней почти в своем первоначальном виде, с очень небольшими дополнениями. Очень уж просто всё обставлено, так просто, что даже как-то не вяжется с действительностью грандиозного представления о 10-15 миллионах пудов ежегодно вывариваемой в этом крае соли.


Оба берега Камы под Усольем дают на известной глубине соляной рассол, и вся задача в том, чтобы поднять его наверх, а потом выварить соль. В Березниках солеварни устроены по общему типу. Мы начали осмотр с одной из бревенчатых башенок, где выкачивался из земных недр рассол. В вышину башня имеет около четырех сажен. Внутри два этажа. Интерес заключается в верхнем, где работает насос, приводимый в действие штангой. Представьте себе обыкновенную деревянную трубу, какой выкачивают воду из погребов и подвалов, — вот и всё. Разница в том, что эта труба уходит в землю сажен на 80 и более. Из трубы выливается в небольшой бак чистый, как слеза, рассол и отсюда уже по желобам и трубам проводится к месту своего назначения, то есть к солеварням. На вкус рассол отдает горечью морской воды и, падая каплями, оставляет после себя белую корочку соли, как горячий воск. В Березниках содержание самое лучшее — кажется, до 25% соли и более. В башенке стоит спертый, тяжелый воздух, — так и бьет в нос сероводородом.

— И всё тут? — спрашиваем мы рабочего.

— А чего больше-то? всё! — равнодушно отвечает он, даже не удивляясь праздному любопытству пристающих к нему соглядатаев.— Внизу рассол, а вверху машина: вот и вся мудрость.

Следующим нумером является солеварня. Это целый ряд низеньких каменных корпусов; черный дым так и валит из их широких железных труб. Рассол из башенок проводится прямо сюда. Мы поднимаемся по отлогому накату в одну из таких солеварен. У дверей сидят полунагие рабочие, — без рубах, в одних “невыразимых”. Наше появление производит в толпе некоторое замешательство.

Один из рабочих даже стыдливо прикрылся рукой.

— Можно посмотреть?

— Можно… Только глядеть-то нечего, господа. Действительно, и здесь всё так просто, что даже непосвященный

человек может усвоить всю технику. Центр производства составляет громадная квадратная железная сковорода — это и есть цырен, или црен. В длину и ширину она имеет сажени по три, а глубиной, кажется, аршин. В цырен наливается рассол, а под ним топка. Рассол нагревается, вода испаряется, и в результате получается густая каша из соли. Её вынимают и просушивают на особых полатях тут же. Коротко и ясно. Между тем это усовершенствованная печь, и устроена она по заграничному образцу. Но если что и есть здесь усовершенствованное, так это газовая топка. Рабочим в солеварне приходится, как и на всякой другой огненной работе, нелегко, и они щеголяют почти в костюме Адама. Зимой, вероятно, достается тяжело, но всё это шутка сравнительно с работой на содовом заводе.

— Ничего, мы привышные, — отвечает долговязый солевар, показывавший нам завод. — Усольские да Соликамские на этом стоят.

Совсем готовая соль сносится в магазины, а отсюда нагружается на баржи. Кроме рабочих мужчин, на солеваренных промыслах “обращается” много женщин-солонок. Положение этих последних самое незавидное, и о нравственности тут, конечно, не может быть и речи. Девушка, попавшая на промыслы, быстро пропадает, поступая в категорию отверженных. История везде одна и та же, где так дорог хлеб и дешева человеческая жизнь.


Мне хотелось посмотреть старинные солеварни, сохранившиеся еще на других промыслах; но в Березниках их не было. Идти и ходатайствовать пред управляющими не хотелось, — будет и того, что видели. По своей простоте, соляное дело заслуживает вообще внимания, а как исконный русский промысел оно представляет особый интерес. Когда-то во времена акциза у соляного дела шла большая игра, но нынче “с солью очень тихо”, и пермские солевары пошли по торной дорожке, проторенной горнозаводчиками: те же слезы о пошлинах и разных промышленных привилегиях. Как-то смешно даже говорить об этом, когда ценная пушнина и камская соль составляли главные доходные статьи еще “господина Великого Новгорода”. Настоящий упадок соляного дела приписывают высокой казенной таксе на древесное топливо, неравномерным железнодорожным тарифам, подавляющей конкуренции “южных солей”, как донецкая, бахмутская и т.д. Уж этот юг! — на каждом шагу он солит нашим уральским заводчикам. Одним из вечных припевов этой сказки “про белого бычка”, конечно, служит масса двадцатитысячного промыслового населения, органически связанного с успехами соляного дела. Но всё это “слезы крокодила”, и если бы удалось отгородиться от Западной Европы китайской стеной, учредить внутренние таможни и соляные заставы, то всё же и тогда рабочему населению не было бы лучше. Господа заводчики скромно хлопочут о самих себе, а рабочий вопрос является только как припев… На Урале неизменно повторяется один и тот же факт: чем богаче заводчик, чем больше у него земли, и чем богаче земные недра, тем хуже заводские дела и тем сильнее вчиняются хлопоты о субсидиях, пошлинах, тарифах и вообще покровительстве. Усольские соляные промыслы подтверждают еще раз эту истину: то, что в новгородский период считалось богатством, как соляные промыслы, в последней четверти XIX в., при всех злоухищрениях техники и последних словах науки, вопиет о помощи…



VI





Когда на следующий день наш пароход “Альфа” отплывал из Усолья, общее внимание столпившейся на трапе публики привлекла небольшая баржа, приткнувшаяся в излучине берега.

— Гли-ко, как попыхивает! — слышались восклицания.— Ловко!.. Ах, шут его возьми, Шилоносова! И паровушку приспособил…

— Восемьдесят цалковых зарабатывает каждый день, вот тебе и паровушка… Вон какая уйма досок на берегу наворочена.

— Уж это што говорить… Ишь, как пыхтит! В день-то и напыхтит восемьдесят цалковых…

Интересовавшая всех потеха представляла собой паровую лесопилку, поставленную на маленькую баржу. Г. Шилоносов являлся, таким образом, изобретателем первой подвижной лесопилки, и эта незамысловатая штука всех потешала. Помилуйте, все лесопилки строились на сухом берегу, к каждой такой лесопилке пригоняли плоты, и намокшие на дворе бревна волокли на машину с таким уханьем, криками и воплями, что вместо работы получался кромешный ад. Одних лошадей сколько изувечат, а воздух насыщался самой крепкой руганью. И вдруг — ровно ничего. Сама машина подчалит к плоту, сама вытащит из воды бревна, сама распилит их, и остается только сложить готовый тес. Сторона лесная, бревен испиливают каждый год пропасть, и никто не мог додуматься раньше до такой простой и выгодной штуки. Попыхивавшая “паровушка” (паровая машина) приводила всех в восторг… Этот факт сам по себе достаточно иллюстрирует заматеревшую косность лесопромышленников, и немудрено, что в их среде г. Шилоносов является чуть не Эдисоном22. Помилуйте, какую штуку придумал!..


Мы весело “пробежали” мимо Березников, миновали деревянный вокзал Луньевской железнодорожной ветви и потом могли полюбоваться Лёнвой и горным городом Дедюхиным. Дедюхинская старина так и бросалась в глаза, напоминая усольские промыслы: такие же почерневшие от времени здания, скученность построек и вообще старый промысловый стиль. Между Усольем и Березниками на Каме прежде лежал Побоищный остров, но теперь он сливается с усольским берегом и представляет из себя плоскую песчаную отмель. Свое название этот упраздненный остров получил от побоища, происходившего на нем в 1572 г. Тогда много было побито здесь торговых людей, принявших напрасную смерть от инородцев — вогуличей, остяков и др. Скоро соляное царство осталось назади, а впереди широким разливом уходила из глаз красавица-Кама. Опять заливные луга, тощие перелески, тощие нивы, и только изредка, точно из-за угла, выглянет деревушка. Врачующего простора сколько угодно, а между тем жить буквально негде… Если тесно в старой Англии и вообще в Западной Европе, то это вполне понятно: слишком мало земли и слишком много населения; но здесь получалась какая-то наглядная несообразность: Соликамский уезд занимает площадь в 25000 кв. верст с населением обоего пола тоже что-то около 25 тысяч душ, а между тем есть волости, где крестьянский надел равняется на наличную мужскую душу 1,57 десятины (Пыскорская волость), 2,72 десят. (Орловская), 3,49 (Березовская) и т.д. О земельном наделе промыслового населения мы уже говорили выше — там счет идет на десятичные дроби. Еще лучше земельное положение следующего за Соликамским уезда — Чердынского: площадь уезда в 62 т. квадр. верст с населением в 90 тысяч, а вот какие наделы у крестьянского населения: на наличную мужскую душу приходится в Сыпучинской волости по 0,26 десятины, в Морчанской 0,49, в Корепинской 0,96 дес, в Покчинской 1,11 д., в Ныробской 1,25 д., в Вильгортской 1,27 д., в Аннинской 1,52 д., в Анисимовской 1,65 д., в Лекмартовской 1,96 д. и т.д. Понятно, что население здесь бедствует, а земельный простор остается сам по себе. В Чердынском уезде еще можно сослаться на болота, леса и вообще непроходимые дебри, недоступные культуре, но в пользу Соликамского уезда и это оправдание нельзя привести: там на каждом шагу приходится считаться с делами рук человеческих, и за каждым таким подвигом стоит длинное историческое прошлое.


Да и города здесь такие, что любая сибирская деревня лучше — в Соликамске 4 т. жителей, а в Дедюхине 4 720 чел. Городской бюджет первого 17 тыс. р., второго 2S тысячи, а приход всего 1189 р. Одним словом, всё это города “с позволения сказать”, особенно по сравнению с такими как Екатеринбург, бюджет которого около 200 тыс. рублей. Конечно, везде есть свои исключения, и на Каме попадаются зажиточные селения, особенно раскольничьи, в которых непременно есть свое рукомесло и торговлишка. К таким, пожалуй, можно отнести и Усть-Пыскорское село, вид на которое с парохода очень красив. Между Усольем и Чердынью это самое красивое место, и недаром наверху крутого берега красовался в былые времена богатый Пыскорский монастырь. Теперь от него осталась всего одна церковь, да и та стоит наглухо заколоченная. Пыскорское плесо замечательно красиво, и Кама живой, переливающейся гладью уходит верст на двадцать. Если смотреть с вершины плеса, пыскорская церковь издали чуть брезжится, как восковая свеча. История Пыскорского монастыря, конечно, связана с фамилией Строгановых, больших доброхотов и милостивцев до монашеской братии. Строгановы отказали монастырю большие угодья и главное — соляные промыслы, которые послужили главной статьей монастырского богатства. Заметим здесь деятельный, промышленный характер, каким отличаются все северные монастыри. Соль тогда служила дорогим товаром, а пыскорские монахи вываривали её “большие тысячи” пудов. Благодаря этому в монастыре скопились громадные богатства. Пыскорская обитель гремела до самой Москвы. Дальнейшая судьба этого монастыря довольно печальна. Он просуществовал до 1756 года, когда его архимандриту Иусту пришла блажная мысль перенести монастырь на новое место, на Лысьву, в 8 верстах от старого монастыря. Сказано — сделано, и монастырь перенесен. Эта странная архимандритская фантазия закончилась полным разгромом обители; в новом месте монастырь так захудал и опустел, что его решили уничтожить. Сначала был проект перевести его в Соликамск, но пермский губернатор Кашкин стоял за Пермь. Это было в начале восьмидесятых годов прошлого столетия. Канцелярская волокита шла без конца, десятки лет, а когда всё было решено, то в Пермь повезли пыскорские богатства натурой: кирпич, железную ломь, колокола, ценную рухлядь и т.д. Но чтобы построить новый монастырь в Перми, нужны были деньги, а денег не было; поэтому и состоялась оригинальная финансовая операция: губернская власть решила заложить в Вятке две пыскорских митры, оцененных в 40 тыс. р. Опять пошла волокита, кончившаяся даже уничтожением самого имени пыскорской обители. В Перми сохранилось несколько пыскорских древностей; в Вятке остались в закладе упомянутые выше две митры, да в народе сложилась поговорка: “Где был Пуст — там монастырь стоит пуст”.

— Сирота-сиротой стоит церковь-то… — с сожалением говорил старичок, чердынский купец, когда мы “бежали” под Пыскором. — А какое место-то умильное!.. Раз в год в церкви-то служат… Всё разорили.

— А кто разорил-то?..

— Сперва Пуст, а потом… Господь знает, кто зорил-то. Старичок благочестиво вздохнул и перекрестился. Набравшаяся в общей каюте второго класса публика состояла главным образом из лесопромышленников, ехавших на Вишеру заготовлять дрова для соляных промыслов. Были еще два молчаливых чердынских купца (“чердаки”, как называют чердынцев), один Соликамский солевар — и только. Половина места оставалась пустой. Разговоры шли исключительно о соли и лесных заготовках. Особенно типичен был один подрядчик, напоминавший московскую чуйку. Среднего роста, жилистый, с широкой костью, сыромятным лицом и узкими темными глазками, Иван Тихоныч так и бросался в глаза, как лесной человек.

— Прямо от пня, — говорил он про себя. — Да и всех-то нас Ермак оглоблей крестил…

— Это он — Сибирь оглоблей-то, — поправляли “чердаки”.

— Ну, и нам малым делом тоже досталось Ермакова крещенья…


Как бывалый человек, Иван Тихоныч скоро сделался душой общества и нарочно ломал из себя простачка. Когда разговор заходил о ком-нибудь, он напряженно вслушивался, потом улыбался и непременно повторял одно и то же:

— Как же, знаю — вместе как-то водку пили… Обстоятельный барин. Мы еще с ним из Усолья на одном пароходе бежали…

Знакомством с господами Иван Тихоныч гордился чисто по-подрядчичьи, хотя в начале и конце каждого такого знакомства стояла неизбежно водка. Другим осязательным результатом являлось непреодолимое стремление к мудреным словам, как район — Иван Тихоныч говорил: “мой радион”. Когда сели закусывать, он потребовал сои.

— Вам какой прикажете-с: кабуль-с или черепаховую-с? — спрашивал официант.

— Дегтю ему принеси… — шутили другие. — Туда же, сою еще знает!

— А то как же? — обижался подрядчик. — Около господ привадился к разному вкусу… Что к чему следует — всё знаю. А что касаемо водки, так даже сам удивляюсь, как это один человек может выдержать такую невероятность…

— Да ведь вон какой смолевый пень, ничего не сделается.

— И то ничего… По вешней воде как-то изгадал под плот — плоты гнали по Вишере, ну, и ничего. Хоть бы насморк!.. Вдругорядь опять осенью по льду провалился — и тоже ничего… По пояс в снегу бродишь по неделям, в снегу спишь — тут закостенеешь, не бойсь.

— А много нынче дров-то взял на подряд!?

— Будет-таки… Тысяч сорок саженок надо приготовить.




Примечания




13 Лоты — судна-плоскодонки. Лот-лоток, плоское корытце, выдолбленная плоским кузовком плаха.

14 Щеголихин — чердынский купец и пароходчик, владелец месторождения железной руды на р. Вишере. Образцы железного блеска выставлял на Сибирско-Уральской научно-промышленной выставке (1887), где и продал это месторождение французам.

15 Посессионные землевладельцы — лица, получившие от государства земли в условное владение для промышленного использования.

16 Лэндлорд — землевладелец (англ.).

17 Марфа Посадница — вдова новгородского посадника И. А. Борецкого, возглавляла анти-московскую партию новгородского боярства.

18 Вергилий — герой поэмы Данте “Божественная комедия”, являвшийся проводником автора по кругам ада.

19 Леблан Николб (1755-1806) — французский химик, изобретший способ промышленного производства соды.

20 Шлезвиг — надо читать: Шлезинг — французский химик и агроном, строитель содового завода в Париже в 1854 г.

21 Сольве Эрнест (1838-1922) — бельгийский химик-технолог и предприниматель. Разработал аммиачный способ получения соды из поваренной соли. Один из основателей Березниковского содового завода, соучредитель компании “Любимов, Сольве и Ко”.

22 Эдисон Томас Алва (1847-1931) — американский изобретатель в различных областях электротехники (телеграф, телефон, лампа накаливания, фонограф и др.).



завтрак аристократа

Д.Н.Мамин-Сибиряк Старая Пермь Путевые очерки 1888 г. - 2

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2352194.html



III



Перед самым отходом парохода в общую каюту второго класса прибыла целая компания молодежи; это были студенты горного института, экскурсировавшие по уральским заводам. Молодежь — везде молодежь, и за ней идут беззаботный смех и веселье, как было и теперь. После живой картины из пьяных пермских мужей точно пахнуло свежим весенним воздухом…

Вид на Пермь с парохода очень красив, хотя город и скрыт за горой. Опять так и режет глаз административная затея — неизвестно для чего вывести город на гору; такие постройки имели смысл и значение для старинных боевых городов, поневоле забиравшихся на высокое усторожливое местечко, а Пермь залезла на гору без всякой уважительной причины. Неудобств такого положения масса: от единственного своего богатства, Камы, обыватели отделены такими заломами и буераками, что не скоро доберешься до воды. Даже такое невинное предприятие, как сходить выкупаться — требует большой энергии и некоторой предприимчивости, потому что в жар спуститься к Каме и подняться в город — целый подвиг…

Наш маленький пароходик весело свистнул и пошел в “гору” то есть вверх по Каме. Скоро город и дымившая Мотовилиха скрылись из вида. Берега шли низкие, покрытые тощим болотным леском. Пароходная публика скоро запряталась по каютам, потому что нечего было смотреть. Оставался на трапе только один какой-то купец, разговаривавший с капитаном. Все как-то особенно внимательно оглядывали этого господина и что-то шептались между собой. Я решил про себя, что это, вероятно, герой какого-нибудь банковского хищения или просто крупный банкрот, — и одет плохонько, и вид какой-то совсем особенный.

— Кто это с капитаном разговаривает? — спросил я подвернувшегося “человека”.

Мой вопрос доставил этому последнему видимое удовольствие, и он даже шаркнул ножкой.

— Это-с… это-с купец Брюханов, из Усолья-с. Нонешней весной в лотерее не мало выиграли-с… Господь счастья послал.

Признаться сказать, это известие произвело и на меня такое впечатление, что невольно захотелось еще раз взглянуть на г. Брюханова. В самом деле, человек выигравший является каким-то мифом, хотя каждый год бывает немало таких счастливцев. В газетах по этому поводу провертываются только разные сентиментальные случаи: выиграла какая-то карамзинская бедная Лиза, потом богомольная старушка или молодой приказчик. Но все эти известия оставляют после себя известное сомнение, а тут совершенно живой экземпляр счастливца, которому завидуют десятки тысяч владельцев выигрышных билетов. Да, он, этот избранник судьбы, ходил по пароходу и сам по себе решительно ничего особенного не представлял — купец как купец. Лицо длинное, нос длинный, бородка небольшая, с проседью, общий вид нездоровый, какой бывает у заслуженных церковных старост; одет счастливец был настолько скромно, что даже какая-нибудь канцелярская тля, получающая всего каких-нибудь двадцать рублей, и то не позавидовала бы. Что же, это недурно и показывает человека с характером, который не изменяет самому себе. Впрочем, выигрыш только что получен и некогда было измениться. На нашем пароходе г. Брюханов всё время оставался героем дня, и все смотрели на него, вытаращив глаза. Всех удивляло то простое обстоятельство, что вот, поди ты, свой, наш усольский — и вдруг такие деньги получил за здорово живешь!

— Конечно, первым делом благотворительные дамы в Перми с него свою пошлину взяли, — рассказывал угнетенно какой-то старичок. — Потом в Усолье хор певчих устроил. Всё как следует. Два парохода купил — из Перми в Кунгур бегать.

Благодаря выигрышу г. Брюханова между Пермью и Кунгуром установилось правильное пароходное сообщение; что же, дело хорошее.

Верхняя часть Камы, начиная от Перми, самая оживленная; её можно смело назвать заводско-промышленной. Мы плыли по царству Строгановских имений, поделенных между наследниками. Заводы следовали один за другим: Хохловский, Полазнинский, Добрянский, Чермозский, Пожевской. С парохода можно было рассмотреть только один Добрянский завод, а остальные расположились в нескольких верстах от берега, как Чермозский или Пожевской. Особенно замечательны две реки, впадающие в Каму с правой стороны, — это Обва и Иньва; обе служат живым ключом к самым населенным на Урале местностям, а Иньва, кроме того, составляет вполне пермяцкую реку, потому что в ее бассейне сосредоточилось все пермяцкое царство с своей столицей Кудымкар. Не нужно смешивать древних пермичей или пермитян с иньвенскими пермяками-инородцами: между ними ничего общего нет — первые составляли в верховьях Камы аванпост волжских серебряных булгар, а последние — какая-то отрасль зырянского племени. Между прочим, мы были введены в немалое заблуждение Решетниковым, который в своих “Подлиповцах” описывал именно пермяков-инородцев. Сысойко и Пила являлись не русскими типами, а представителями вырождающегося пермяцкого племени. Этот крошечный народ давно обратил на себя внимание ученых людей, и о пермяках, благодаря трудам Теплоухова9, Рогова10 и др., составилась целая литература. В Пермской губернии пермяков насчитывают до 80 тыс., да в Вятской около 10 тыс. Замечательно то, что удержалось много пермяцких названий рек: Чусовая (чусь — быстрый, ва — вода) — быстрая вода, Иньва — бабья вода, Ёгва — грязная вода, Юсьва — лебединая вода и т.д. Пермяцкий язык имеет 17 падежей. Знаменитые пельмени, (правильно: пельнянь — хлебное ухо) обязаны своим происхождением пермякам; по крайней мере, им приписывают его пермяцкие патриоты. Есть и национальный напиток: брага. Пермяки пьют ее в ужасающих количествах. Достоинства такой пермяцкой браги перед водкой или фабричным пивом неисчислимы: она питательна, здорова и дешева. Приготовляют брагу дома, для домашнего обихода, следовательно, не может быть и речи о каких-нибудь вредных примесях или акцизе. В крестьянском быту, когда справляют свадьбы, годовые праздники или поминки, брага является благодеянием. Про пермяков на Урале сложилась пословица: “Худ пермяк, да два языка зна(е)т”.

Река Обва славится на Урале своими обвинками — маленькими крепкими лошадками, разведенными здесь по указанию Петра I. Теперь обвинки вывелись, а продолжает оставаться только одна слава. На р. Обве стоит знаменитое село Ильинское — главная резиденция Строгановских нынешних имений, а в устье реки — богатое Слудское село, знаменитое своими сплавщиками, лоцманами. Мы “пробежали Слудку” уже вечером, а наступившая ночь окончательно загнала всех в каюты.

Ехавшие компанией горные студентики произвели на меня самое хорошее впечатление; это уже новые люди в замкнутой семье старинных горных инженеров. Мы проговорили за полночь о горнозаводских делах, и мои собеседники оказались не учениками только, которые ползут от экзамена до экзамена, а вообще образованными людьми, что встречается не особенно часто. На Урале они были в первый раз и горячо интересовались всем, что относилось к их специальности.

— А вот первые болгарские горные инженеры, — рекомендовали мне двух сильных брюнетов, которых я сначала принял за кавказцев. — Им будет отлично… Прямо и начнут с последнего слова науки, да еще в болгарскую историю попадут, как первые пионеры горного дела…

Болгары порядочно говорили по-русски и весело отшучивались от комплиментов. Родом они были тоже из исторического места — из знаменитого прохода Елены в Балканах11 и хорошо помнили последнюю русско-турецкую войну…

Утром на другой день я проснулся рано и часов в шесть был уже на палубе. Хотелось посмотреть новые места и полюбоваться красавицей Камой при утреннем освещении. Погода за ночь изменилась к лучшему, и на синем июньском небе весело играло утреннее солнышко. Волокнистая пленка тумана еще кутала воду кое-где по заливам и обережью, но средина реки переливалась глубокой синевой; её бурили те водяные вихри, которые придавали поверхности реки блеск тканого шелка. Какая сильная и могучая река, и как напрасно пропадает эта великая даровая сила: пробежит какой-нибудь жалкий пароходик, проплывут две баржи да несколько лодок, — вот и всё движение по такой громадной живой дороге. Да и берега совсем пустынные: заливные луга, редкий лесок и опять луга. Редко попадается деревня, но пашен много. Земля уж не чета нашему зауральскому чернозему — суглинок, а то и сплошной песок. К такой земле много нужно приложить трудов праведных, чтобы она сделалась “родимой” и “украсила зернышком” трудовую ниву. От Перми мы плыли уже по третьему уезду — Пермский, Оханский, Соликамский. Всё это такие бедные и жалкие уезды, как и вообще всё Приуралье, за исключением, может быть, одного Красноуфимского; население какого-нибудь Оханского уезда является самым густым для Пермской губернии: 20,3 человека на квадратную версту. В Чердынском уезде на квадратную версту всего 1,4 человека.

— Плохие ваши места… — говорю я какому-то старичку, который тоже смотрел на Каму.

— А чем плохи?..

— Да всем: и земля плоха, и беднота кругом.

— Что поделаешь: господская земля кругом… А то бы жить можно, ежели бы, например, земля… Вот заливные-то луга, так аренды за них по восьми рубликов платят Лазареву. У Строгановых нынче большая прижимка тоже… Смотались крестьяны. Вот у нас в Орле, так всё единственно: есть она, земля, нет её… Ни одного фунта не пашем.

— Ты из Орла?..

— Точно так…

— Сплавщик?

— Бывает…

Орел-городок, как и Слудка, является лоцманским гнездом. Я много слыхал раньше об этом селе, и встреча с орловским лоцманом давала случай познакомиться поближе. Благообразный старик оказался разговорчивым и бывалым человеком. Начал он свою жизнь мальчиком у чердынских купцов, которые вели дело на Печоре — скупали знаменитую печорскую рыбу. Потом мало-помалу закинул и свое заделье в компании с другим молодцом: сколотились деньжонками, снарядили суденышко, и денежка оправдалась. На Печору возили соль, а с Печоры рыбу. Дело верное, только далеко уходить надо. Потом придумал он баржи строить — дети большие, помогать будут. Сейчас выкинул плотбище на р. Вишере, и пошла работа. Опять жить можно, слава богу.

— Да вот попенными12 доняли нас, баржовщиков, — продолжал старик: — с 1878 года с баржи-то одних попенных платил больше двух тыщ рублей, а барже всей-то цена восемь тыщ да надо еще по нынешнему времени их взять. Затишало дело с лесом… Ну, я нынешним летом и вздумал сплавать в Петербург.

— На пароходе?

— Зачем на пароходе, — на барке, лоцманом. С Вишеры увел две барки с железным блеском и предоставил их в Колпино, к хозяину, значит, к Цпицу…

— Это щеголихинскую руду с Ивановского прииска?..

— Её самую… Целая гора руды-то. Это по Вишере вверх надо к Камню идти; там и жилья нет. Мы о великом посту на лыжах туда ушли, построили две барки, нагрузили 60 тыщ блеску да по паводку и сплыли на лотах13. Цпиц-то молодец: домны строить хочет и железную дорогу наладит.

История с открытым на Вишере месторождением железного блеска характеризует наших родных предпринимателей. Оно сделано г. Ще-голихиным14, который сам не мог воспользоваться открытым богатством, а принужден был его продать. Свои промышленники так и не обратили внимания на лежавшее под носом богатство, а приобрела его какая-то иностранная фирма.



IV



— Вон и Кондас! А там верст восемь подадимся вперед, и наш Орел, — говорил лоцман, указывая на правый берег. — На горке-то дом с зеленой крышей — это лесопромышленник Кирьянов живет. Он в Астрахань по лету белян до пяти сплавляет… Богатимый мужик — вся округа им кормится.

Кондас — красивый уголок. К реке выдвинулся крутой бугор, а на нем утвердилась хоромина местного богача. Сама деревня рассыпала свои домишки по берегу. Да и какая это деревня — всю-то её взять да сложить в одну беляну. Под самой деревней Кама делает крутую излучину, в которую и впадает небольшая речонка Кондас, а вверх по течению разлегся большой остров. Одним словом, все условия для плотбища. Лежавшая на берегу недостроенная беляна служила вывеской засевшему на горе лесопромышленнику.

Когда пароход подходил к Орлу-городку, на палубе собралась чуть не вся публика — всякому хотелось посмотреть на сказочное село. Вид на Орел издали ничего особенного не представляет: высокий глинистый берег, уставленный крепкими избами, каменная белая церковь, ряд лодок на берегу — и только. Ближе можно рассмотреть что это не избы, а дома на городскую руку. Есть даже каменные постройки, а железных крыш и не перечтешь.

— Теплое местечко!.. — слышатся голоса. — И бабы орловские дошлые… Эвон, закатывают на лодочках. Ловко… Скотину всю держат за рекой. Вон у них и стаи для коров наделаны… Утром и вечером бабы ездят коров доить. Здешние бабы огородницы…

Действительно, на левом берегу Камы образовался целый городок коровьих хлевов. Целое лето скотина пасется на заливных лугах. Пароход дал свисток и убавил ход — на корме алел кумачный красный платок, а другой бабий платок работал веслом.

— Ну, прощайте, барин! — прощался со мной орловский лоцман.— Ужо приезжайте к нам в гости… Из Усолья-то рукой подать.

Лодка ловко причалила к пароходной лесенке, приняла пассажиров и отвалила. Сидевшие в ней бабы одеты были в ситец, и хотя особенной красотой не отличались, но зато какой это был здоровый и ловкий народ! У сидевшей на корме весло было расписано сусальным золотом, а у другой такое пестрое, что больно смотреть. Какие-то сказочные бабы, да и только…

— Радуются, а не живут в Орле… За двадцать лет ни одного убийства не было.

— Уж на что лучше! Мужики лоцманят, а бабы домашность всякую справляют… На Слудке хорошо живут, нечего сказать, а здесь, пожалуй, почище. Природное у них рукомесло.

Всех дворов в Орле не больше двухсот, но они так широко рассажались по берегу, что производят впечатление очень большого селенья. Глядя на него, я думал, что вся Кама могла бы уставиться такими селами, если бы… Это “если бы” сложилось тяжелым историческим путем и досталось Приуралью в наследство от Москвы, закабалившей фамилии Строгановых громадную площадь земли. От Усолья и до Осы вы едете сотни верст по настоящей владельческой земле, да настолько же она раскинулась в ширину. Это целое царство с сотнями тысяч бывшего крепостного населения. Когда-то всё это принадлежало одним Строгановым, а теперь распалось по боковым линиям. Четыре заводских округа — Чермозский, Пожевской, Очерский и Лысьвенский занимают площадь земли в 2639991 десятину. Самым крупным владельцем здесь является гр. Сергий Ал. Строганов, которому принадлежит 726569 десятин; за ним следует кн. Ел. Хр. Абамелек-Лазарева — 541877 десятин, потом гр. Петр П. Шувалов — 479451 десятина, “франко-русское общество” — 317167 десятин, наследники д.с.с. А. П. Всеволожского — 269038 десятин, наследники П. П. Демидова кн. Сан-Донато — 142814 десятин, наследники гр. А. П. Шувалова — 30907 десятин и “Камское акционерное общество” — 28482 десятины. Как видите, счет идет на очень почтенные цифры. Всех заводских земель на Урале больше 8 миллионов. Из них половина принадлежит владельцам на праве полной собственности, а вторая половина делится не поровну между казной и посессионными заводовладельцами15, — последним принадлежит около двух третей этой второй половины. Интересно, как распределены эти заводские дачи в географическом отношении: главная владельческая площадь сплошным пространством залегла в бассейне Камы, Средний Урал занят посессионерами и казной, а на юге опять владельческие дачи и отчасти казна. Такое расположение ясно показывает, каким путем шел захват Урала, и что центр чисто владельческих земель — это бывшие Строгановские владения. Наши уральские лэндлорды16 были заготовлены еще Москвой, а Ирландия уже будет сама собой и даже есть уже теперь… Стоит взять положение промыслового населения на солеваренных заводах в том же Соликамском уезде: в Усольской волости на ревизскую душу приходится 0,63 десятины, в Лёнвенской -0,84 десятины и в Дедюхинской — 1,07 десятины. Но это еще счастливцы — всё-таки хоть жалкий клочок земли есть, а вот в даче кн. Абамелек-Лазаревой, так там у заводского населения полный земельный нуль. В Чермозском заводе, например, платят за усадьбы оброк по 1 р. 50 к. с души, а землю арендуют по 8 р. за десятину — это дрянной камский суглинок, когда вся зауральская Башкирия с её великолепным степным черноземом сдается по рублю с десятины, а в казачьих землях Оренбургской губернии такая аренда падает до смешной цифры в 20-30 копеек за десятину. Вообще всё горнозаводское население осталось на Урале без земельного надела; во многих дачах не отведено даже выгона, как в Кыштымских заводах; но нужно отдать справедливость приуральским заводовладельцам, которые берут оброк даже за усадьбы. Лэндлордство ведет за собой неизбежно пролетариат; в России таким пролетариатом является население уральских горных заводов… По казенной статистике, таких “обращающихся на заводских работах” рабочих на Урале насчитывается больше 86 тысяч. Если прибавить семьи к этим “обращающимся”, то получится крупная цифра за 300 тысяч, а в действительности она гораздо больше, потому что в заводских дачах проживает миллионное население.

Всего лучше положение населения на казенных горных заводах, и поэтому следует хранить неприкосновенность уцелевших от расхищения казенных дач, как зеницу ока: это вечный земельный фонд для растущего на владельческих заводах пролетариата. Впереди у уральских заводчиков неизбежный крах, и нужно подумать о несчастном населении, запертом во владельческих дачах…

Самым больным местом Строгановских земель являются дачи наследников в боковых линиях. Тут всё дело велось через пень-колоду. Одни заводы Всеволожских или Шуваловых чего стоят!.. Незнание заводского дела, неспособность владельцев и высасывание из заводского дела последних питательных соков повело к полному разорению. Конечно, это, прежде всего, отражается на рабочем заводском населении, и есть такой завод, из которого все буквально бежали, а дома стоят заколоченными наглухо, как после чумы. Единственное спасение для этих бедствующих заводских дач заключается в том, чтобы их прибрали более умелые руки. Процесс такого отчуждения уже начался, как мы видим, на двух заводах Пожевского округа — Александровском и Никитинском (Майкорский тож), купленных Демидовым, а также на тех заводах, которые приобретены от владельцев акционерными компаниями. Следовательно, это только вопрос времени, когда произойдет отчуждение и остальных. А между тем как бы могли хорошо работать здешние заводы: каменный уголь под рукой и даже для него проведена железная дорога — Луньевская ветвь. Каменный уголь так и будет лежать, пока заводы не уйдут с молотка…

Кстати, приведу здесь интересный случай с этой землей, которая меряется то сотнями тысяч десятин, то десятичными дробями — средины нет. В Осинском уезде есть две заводских дачи, Уинская и Шермяитская, при которых земли числилось 216 тысяч десятин. Первоначально эта заводская земля была куплена Глебовым (кажется, родственник Скавронских, игравший в XVIII в. большую роль в сенате) у татар “сибирской дороги” на довольно оригинальных условиях: от Шермяитского завода на 50 верст в окружности. Заводы и право на землю у Глебова приобрела впоследствии граф. Рошфор. Новая владелица захотела определить границы своей дачи, но сейчас же возник спор, решенный сенатом в пользу графини. Тогда она заявила новое требование, именно, что 50 верст нужно считать старинные, т.е. по 1000 сажен верста, и таким образом радиус ее владений являлся уже в 100 верст. Когда межевые чины прикинули на приклад эту новую меру, то оказалось, что нужно будет замежевать в заводскую дачу много владельческой земли, дачи государственных крестьян и два уездных города — Осу и Оханск. Конечно, такое громкое дело подняло на ноги массу заинтересованных лиц — вопрос шел о двух миллионах десятин. На этот раз владелица проиграла, потому что ей было отказано в рассмотрении дела судебно-межевым порядком. А чтобы вести его в исковом порядке, приходилось, прежде всего, внести громадную судебную пошлину: оценка земли произведена была всего в 3 р. десятина, но и на таких условиях иск составлял 6 милл. рублей. Гр. Рошфор не могла внести исковой пошлины, и дело заглохло. Но интереснее всего финал. Когда гр. Рошфор решилась воспользоваться своими 50 верст., дача оказалась занятой: тут была и крестьянская земля, и заводская, и даже министерства госуд. имуществ, потому что давным-давно истекла всякая давность, и владение утверждено по всей форме. Вообще это было одно из громких и запутанных дел, велось оно десятки лет и кончилось тем, что гр. Рошфор получила какие-то жалкие крохи…






Примечания


9 Теплоухов Федор Александрович (1845-1905) — лесовод, археолог, автор многих работ по археологии и этнографии Пермского края.

10 Рогов Николай Абрамович (1825-1905) — краевед, этнограф, автор “Пермяцко-русского и русско-пермяцкого словаря” (СПб., 1869).

11 “Проход Елены в Балканах” — имеются в виду стратегические позиции военного отряда под командованием генерал-майора Домбровского в районе города Елены во время турецкой войны 1877-1878 гг.

12 Попенные — плата за вырубку леса по числу срубленных деревьев (от слова “пень”).





https://flibusta.appspot.com/b/606771/read?l1mxfgWq

завтрак аристократа

А.А.Кабаков из книги "Камера хранения" - 7

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2110508.html и далее в архиве



«Крокодил» и «Дружба»



В отрочестве мои отношения с сатирическим журналом ЦК КПСС определялись комплексом любви-ненависти.

Дело в том, что эта иллюстрировавшаяся прекрасными художниками и заполнявшаяся текстами самых остроумных людей страны тонкая тетрадка большого формата, сшитая из плохой, рыхлой, желтоватой бумаги, должна была обличать зло, признанное таковым на последнем партийном съезде или пленуме, – а она делала это зло привлекательным!

Можно ли было не уважать капиталистов с толстыми, набитыми долларами животами? Художником Е. они были нарисованы такими живыми, такими привлекательными в своей алчности, их ботинки зеркально сверкали, по́лы их фраков – где художник видел тогда капиталистов во фраках? но ведь работало! – развевались, цилиндры лоснились… А через пару страниц поражали еще большей живостью и естественностью отечественные пьяницы и прогульщики, расхитители мелкой народной собственности и бюрократы-формалисты. И тут рабочих одевали в невиданные комбинезоны, и тут бюрократы были комически безвредны и обаятельно отвратительны: рисунки были точны, линии – единственно возможны…

Большое искусство внушает любовь к людям даже вопреки воле художника.

Не стану перечислять рисовальщиков и авторов политически верных анекдотов – всех не вспомню. Но прекрасно помню главное: мне хотелось быть похожим на этих отрицательных персонажей, нарисованных с мастерством, превращающим их в безусловно привлекательных. На капиталиста я не тянул, равно как и на бюрократа, прогульщика и бракодела.

Оставались стиляги.

Эта категория молодых людей, чуждых великому делу построения социализма в отдельно взятой стране, была симпатична мне и без влияния крокодильских карикатур. Они демонстрировали возможность свободы и одновременно последствия этой возможности. Они предлагали образ «чужого» и превращали «чужого» в «своего».

В конце концов, они были просто живописны – дальше я тогда не думал.

Лучшая карикатура, клеймившая стиляг, была прорисована так тонко, что танцующая пара на ней почти двигалась – они изгибались, как полевые цветы-сорняки, которых и изображали, от них невозможно было отвести глаз…

Дома в разгар дня было пусто, во дворе стояла пыльная жара, разогнавшая всю мою компанию.

Я открыл крышку радиолы «Урал» и поставил пластинку.

«…Ай да парень-паренек, из парнишки будет прок…»

«…Исп. вокальный квартет на русском и польском языках…»

В шкафу на веревочке, протянутой поперек дверцы, висели дядькины галстуки, из них один, синий парчовый в райских розовых птицах, привезенный дядькиным приятелем из китайской командировки, мне подошел.

Я повязал галстук вокруг воротника ковбойки – ковбойка была как настоящая, с уголками воротника на пуговицах и дополнительным уголком для пуговицы сзади, посредине воротника… Что угораздило шить такие ковбойки обычную подмосковную фабрику?

Галстук был повязан так длинно, что его широкий конец доставал мне почти до колен. Как у стиляги из «Крокодила».

В таком виде я принялся кривляться под заведенную в третий раз пластинку. «…Ти́ха во́да…»

Я едва не вывихивал ноги в этом танце, не похожем ни на настоящий американский джиттер-баг, ни на его подступающую новую версию – рок-н-ролл, ни даже на отечественный «атомный стиль», как называли такую танцевальную манеру сами танцующие.

Так я стал маленьким стилягой, последышем великого племени стиляг. Журнал «Крокодил» боролся с тлетворным влиянием Запада настолько высокохудожественно, что это влияние сделалось неотразимым.

Теперь многие описывают стиляг и даже изображают их в кино и театре, но всё неточно. Особенно много ерунды в деталях материального облика. Впечатление, что в качестве справочного материала, из которого черпаются все сведения о внешности и манерах героев, используется именно журнал «Крокодил» пятидесятых годов ХХ столетия. В результате получается не настоящий стиляга (и название неправильное, взятое из крокодильского же фельетона, а самоназвание было «чуваки»), взрослый человек с непоколебимым вкусом, отвергающий все советское, а тот самый я – мальчишка в дядькином галстуке до колен и ширпотребовской ковбойке…

Меж тем время шло, в лагере мира и социализма укреплялись международные торговые связи, и я понемногу двигался от карикатуры к облику нормального, но НЕсоветского человека. Импорт из народно-демократических стран и Китайской Народной Республики позволял мне выглядеть прилично.

К восьмому примерно классу, поощряемый и финансируемый из хозяйственных средств матерью – она вообще поддерживала во мне гуманитарно-художественное начало, которого отец просто не замечал, – я избавился от «самострока», то есть от САМОСТОЯТЕЛЬНО СОСТРОЧЕННОЙ по картинкам из «Крокодила» одежды. Наступили новые, относительно богатые времена. На помойку отправились надевавшиеся с натугой узкие штаны из черной диагонали, сшитые терпеливой матерью, и построенный на заказ, широченный в плечах длинный пиджак с коротеньким разрезом на заднице. Вместо них возникли купленные в летней поездке латышского шитья брюки из зеленовато-серого мелкого букле с широкими отворотами внизу – вроде бы и не модные, но явно и НЕ НАШИ. К ним безукоризненно подошли куртка грубой шерсти, с хлястиками по бокам, чехословацкой марки «Отаван» и той же марки рубашка из плотного бумажного поплина. В воротник для твердости вставлялись узкие пластмассовые планочки… Наконец, этот сдержанно стильный вид завершали красноватого оттенка туфли чехословацкой же фирмы «Цебо» на толстой коже – про эту фирму говорили, что она унаследовала качество знаменитой досоциалистической марки «Батя». По моде короткое, выше колен пальто мешком, гэдээровское изделие, дополняло наряд народно-демократического франта.

Отдадим должное: все это вместе выглядело куда приличней, чем самодельная экстравагантность.

…А весной пятьдесят девятого (может, немного раньше) в советской торговле появились товары, которые для людей понимающих выглядели совершенно как американские («штатские»): из КНР в СССР хлынула отличная конфекция и прочий ширпотреб с вышитым на внутренних этикетках незабвенным словом «Дружба» и кольцами. Как и почему в маоистском, идеологически стерильном Китае легкая промышленность встала на путь следования империалистическим образцам, в результате чего появились изготовленные в КНР, но почти не отличимые от американских вещи? Ходовое объяснение было чисто прагматическое: в Китае сохранили местных мелких капиталистов, а они, в свою очередь, сохранили связи с западными фирмами. Отсюда и лекала костюмов в американском стиле, и престижные в среде небольшого начальства авторучки – особенно с открытым пером, совершенно неотличимые от Parker, и обувь, похожая на среднего уровня английскую…

Но прежде всего вспоминаю великий прорыв, спасение наших нищих инженеров и учителей – знаменитые китайские брюки, прекрасные полотняные штаны, полностью повторяющие американский оригинал, даже с узким манжетом и одним застегивающимся задним карманом. Отличались они от настоящих «штатских» только гос. ценой: 72 р. 00 к. (до реформы шестидесятого года). Это была воплощенная мечта о недорого прикрытой интеллигентской заднице.

Тяжелые черные полуботинки, «утюги» на толстой коже с круглыми выстроченными носами, можно было не чинить по полгода, и они лишь слегка перекашивались. Теперь я знаю, что такие, с узором на носах, называются brogues и стоят – приличного качества – фунтов сто минимум. А тогда стоили они 150 тех рублей с копейками.

Кардиганы из верблюжьей шерсти создавали самозваный образ эсквайра, сельского джентльмена. У меня такой, не по возрасту солидный, был – стоил баснословные 260 р.

При удаче можно было налететь и на выброшенные в широкую продажу костюмы, вполне в духе Brooks Brothers, совершенно американские на вид, но с китайско-русскими этикетками. Стоили они заоблачно – 1300 р. Я о таком даже не заикался.

У стопроцентно хлопковых китайских рубашек воротнички с тупыми углами были жесткие без всяких косточек. Их чем-то пропитывали, так что они оставались жесткими навсегда. «Воротник крахмальный, как фанера…» – пели куплетисты, клеймившие модников… Цена – 90 с чем-то рублей.

Все это шло из Китая советским братьям по борьбе с империализмом. А главный дар китайских друзей советским сестрам – зонтик от солнца, плоский, на бамбуковом стержне и со спицами из бамбука, обтянутый голубым или розовым шелком в бледный цветок. Как вязался такой атрибут изнеженности нравов с образом суровой строительницы социализма – бог весть. Между прочим, в правилах, регламентировавших труд путевого железнодорожного рабочего, было написано, что рабочий-женщина может перемещать за смену до 6 тонн грузов и материалов. Возможно, ей не помешал бы в солнечную погоду китайский зонт, но оставалось непонятным, как его держать, если руки заняты перемещаемыми грузами и материалами.

Да и стоил он рублей сто пятьдесят, а то и больше – не помню.

Несмотря на это, в нашем военном городке китайский зонтик имелся у всех гарнизонных дам – наряду с горжеткой и зимними ботинками на меху.

Но все перечисленное было не главным в китайско-американском проникновении на прилавки СССР.

Главными были мужские плащи все той же фирмы «Дружба», которыми жаждущая элегантности советская молодежь увлекалась неописуемо.

Плащи эти были двух фасонов – двубортный trench coat, бытовое название – «спогончиками», и однобортный riding coat, русское название – «балахонт», именно с «т».

Еще раз отмечу: удивительные эти продукты китайской социалистической промышленности товаров народного потребления были поразительно похожи на свои американские и английские прообразы. Легкие, без подкладки, что делало их вполне пригодными для носки теплой осенью, со множеством усовершенствований в крое, позволявших максимально изолироваться от непогоды. Например, внутри карманов плаща были прорези, которые позволяли залезать в карманы пиджака или брюк, не расстегивая плащ. Помню, что меня это хитроумие восхищало необыкновенно.

Китайские плащи были настолько популярны, что их даже не называли плащами – говорили просто «моя “Дружба”». Англичане так говорят про свою знаменитую марку – My Burberry.

…Школьное время катилось к концу все быстрее. Я уже достиг своего максимального роста 185 сантиметров и тех размеров, с которыми прожил примерно половину последующей жизни. Брюки – 46. Пиджак – 52. Воротник рубашки – 43. Обувь – тоже 43. Прошли годы, следом прошла жизнь. Цифры поменялись. Брюки – 52. Пиджак – тоже 52, но застегивается плохо. Рубашка – XXL, воротник не сходится все равно. Обувь – 44, трудно найти удобную… Куда-то делась фотография, на которой я в «“Дружбе” спогончиками» и в шелковом белом шарфе, свидетельствовавшем, что не чужда мне была не только мировая, но и отечественная, дворово-хулиганская мода… Вскоре после того, как меня сфотографировали, плащ «спогончиками» погиб ужасной смертью – его в первую университетскую осень взял поносить однокурсник и разорвал от кармана до края полы. Но я недолго жалел о потере. Какая уж «“Дружба” спогончиками», когда приятель мой, проходивший практику в Херсоне – не помню, что именно он там делал после своего второго курса медицинского, – купил у морячка настоящие джинсы! Подлинные Lee толщиной в палец.

Ладно, пока хватит о тряпках.



Прирученное время



Наш военный городок по уровню жизни был поселением очень и очень небедным. Большие офицерские оклады да еще доплаты за секретность и прочие тяготы службы позволяли гарнизонной публике прилично жить даже в конце голодных сороковых, а уж в пятидесятых – просто шиковать.

Архитектура, если можно так выразиться, нашего городка ничем не отличалась от застройки любого рабочего поселка, какие в то послевоенное время строили – в основном пленные немцы – вокруг больших заводов. Восьми– и двенадцатиквартирные, одно– и двухподъездные, оштукатуренные желтые и розовые двухэтажные дома имели в облике нечто неуловимо немецкое или, скорее, просто европейское. И это при том, что к строительству особо секретных городков пленные не допускались. Солдаты стройбатов без инородного участия сложили кирпич за кирпичиком наш ракетный Капустин Яр, «Москву-400», где я прожил с 1947 по 1960 год, начал и закончил школу, впервые и надолго влюбился… Они же отгрохали в этом стиле огромный подмосковный атомный (Электросталь, Министерство среднего машиностроения) город, где я проводил у дядьки и тетки, работавших именно на этом сверхсекретном Средмаше, все каникулы класса до седьмого. Дядька и тетка были мелкими служащими этого гиганта, мелкими, но привилегированными: они назывались «вольнонаемными», в то время как многие их сослуживцы числились «з/к» – знаменитая нелогичная аббревиатура от «заключенный»…

Итак, в среднеевропейском на вид раю с азиатским названием Капустин Яр – Кап Яр сокращенно, – военном городке, одноименном ближнему селу, мы и жили. В его центре стояло длинное здание главного штаба, а по асфальтовой площади перед ним в сухое время года кругами гоняли на велосипедах мы, офицерские дети 10–16 лет. Обладание хорошим велосипедом – например, ХВЗ, то есть производства Харьковского велосипедного завода, – было знаком высокого расположения на лестнице подросткового престижа.

Я уже писал о меркантильной, мещанской психологии нормального подростка.

Продолжаю.

Вслед за велосипедом символом подросткового процветания в нашей богатейской школе стали часы – при том, что их имел далеко не каждый взрослый в окружающей стране.

…Когда поехали с войны по домам победители, повезли они и соответствующие рангу трофеи. От пары «отрезов», рулонов шерстяной или шелковой ткани на пару костюмов или платьев, и дюжины серебряных ложек с готическими инициалами – в «сидоре», вещевом мешке лейтенанта… До эшелона с дворцовой мебелью и коврами для дачи маршала… И новенькие «опель-капитаны» прямо со двора завода – на платформах вперемешку с побитыми самоходками… И аккуратно переложенные стружками мейсенские сервизы в ящиках под охраной автоматчиков из трофейной команды… И снова эшелоны с еще более аккуратно переложенными стружками и фанерой картинами и скульптурами, с еще более строгими автоматчиками – прямо из музеев в музеи… И бессчетные грузовые составы со станками, станками, станками… И загружавшиеся по ночам в северонемецком городке Пеенемюнде, не успевшие обрушиться на Англию первые в мире боевые ракеты V-2, «Фау-2» – которые, к слову, поначалу-то и запускали с полигона Капустин Яр, чтобы, разобравшись, понемногу перейти к их советскому продолжению 8Ж34. И опять же к слову: американцы увезли, тоже в качестве трофея, Вернера фон Брауна, ученого эсэсовца, конструктора тех ракет. Кто при дележе трофеев выиграл, стало вполне ясно лет через двадцать пять…

Да, так вот: появилось к концу войны явственно окрашенное жлобской завистью выражение «он привез чемодан часов». Так говорили о наиболее алчных и удачливых собирателях трофеев – наручные часы, особенно производства нескольких известных швейцарских фирм, были безусловной и абсолютной ценностью, некоторое их количество могло стать эквивалентом любого товара, от одежды до, например, трофейного же мотоцикла: на моих глазах в московском дворе был произведен такой обмен… Напрашивается предположение, что ценность часов в СССР объяснялась отсталостью нашей промышленности точного машиностроения или как там, – но это предположение ошибочно. Однажды мне попалась на глаза фотография, сделанная, очевидно, в конце войны: чернокожий американский сержант сидит на капоте «Виллиса», скалясь в удовлетворенной улыбке, рукава его куртки закатаны, и на обеих руках до локтя нанизаны часы, видимо, трофейные. Следовательно, в то время часы были действительно дорогой вещью, в том числе и в богатых странах. Ширпотреба на батарейках еще не существовало, а механический, допустим, Longines – он и сейчас недешевый…

И вот появились советские наручные часы!

Вернее, были они и до войны, назывались соответственно производившему их заводу «Кировские» и стоили немало, но в свободной продаже почти не появлялись. В основном их носили высокопоставленные красные командиры, для удобства слежения за временем застегивавшие ремешок поверх форменного манжета. Однако война и сопутствовавшее ее заключительному этапу знакомство с европейскими модами погубили престиж устаревших «Кировских» с их огромным циферблатом и толщиной с компас. Как-то разом все вспомнили, что это есть не что иное, как дореволюционные «Павелъ Буре», к тому же переделанные из карманных простым фабричным припаиванием ушек для узкого ремешка – первые выпуски даже имели повернутый на 90 градусов циферблат, что полностью выдавало их карманное происхождение. А наиболее просвещенные припомнили и то, что сам «Павелъ Буре» был российским отделением швейцарской Omega, выпускавшим до германской войны швейцарские же, но устаревшие модели. Так что некий П. Буре, а не С. М. Киров, был истинным отечественным часовщиком.

Впрочем, такова была история многих советских культовых, как сказали бы теперь, брендов – например, парфюмерии «Красная Москва». Не то утечка информации, не то общеизвестная легенда увязывает этот шедевр социалистической фабрики «Новая заря» с французскими духами 1905 года L’Origan Coty, созданными парфюмером Огюстом Мишелем и к 300-летию Дома Романовых заново названными «Любимый букет императрицы». А придуманные художником Васнецовым для Российской армии суконные островерхие шапки, которые из патриотических «богатырок» стали рабоче-крестьянскими «буденовками»! «И комиссары в пыльных шлемах…» В гробах переворачивались от этой песни царские интенданты.

Но вернемся к часам.

Морально устаревшие «Кировские» растворились в новом времени вслед за любившими их комкорами и командармами… И возникли из послевоенной эйфории вполне интернационального вида «Победа» и «Звезда».

Более дорогая «Победа» была классической круглой, небольшого диаметра, с дополнительным маленьким секундным циферблатом. Самой желанной была модель со светящимися стрелками и цифрами на черном фоне. Неофициально назывались они «фосфорные» – не сумевшие достать их утешались тем, что светящееся вещество было фосфором, вредным для здоровья.

Более дешевая «Звезда» имела изысканную бочкообразную форму, что почему-то уменьшало спрос. В основном покупали их уменьшенную модель – дамскую.

Отечественные часы и стали мечтой уже переживших велосипедные страсти офицерских сыновей. Щедрые родители, в основном по инициативе матерей, дарили их, как правило, за переход в восьмой класс – то есть в связи с окончанием семилетки и началом среднего образования. Даже отпетые второгодники и принципиальные лоботрясы напрягались и к концу седьмого школьного года исправляли пары хотя бы на твердые тройки. Это позволяло, допоздна гуляя с девочками первыми теплыми вечерами нового учебного года, приподнимать обшлаги рукавов и, мельком глянув на циферблат, снисходительно успокаивать: «Чего боишься, время детское…»

Сынки академиков и прочих начальников имели другие «Победы» – первые советские автомобили среднего класса, продававшиеся частным лицам. Это легло в основу знаменитой двусмысленной подписи к карикатуре – юный пижон и его автомобиль – «Папина “Победа”». Да, талантливые люди работали в «Крокодиле»!

А мы, гарнизонные барчуки, довольствовались часами.

Что до меня, то, будучи неизменным отличником, я получил часы – обычную «Победу», правда, с золотым ободком на циферблате – только в девятом классе. После того как нас с моей избранницей, загулявшихся до полуночи, разыскивали все родители.

…Много чего происходило с часами потом. Ту «Победу» у меня, с криком «Шух не глядя!» («Меняемся втемную!»), в первый день отобрали в армии дембеля́, сунув мне взамен пустой корпус. Потом у меня был сплошь золотистый суперплоский «Полёт». Потом, много лет спустя, – «подшипник» Seico на кандалоподобном браслете. Потом, в начале восьмидесятых, я, как дикарь, радовался электронной одноразовой игрушке в черном пластмассовом корпусе. А теперь ношу исключительно дареные. И не придаю никакого значения фирме.

Но никогда не забуду те, с золотым ободком. И как я впервые отогнул обшлаг и сказал «время детское». И как презрительно отзывался о сохранившихся кое у кого из одноклассников трофейных – «штамповка»…

Да, немало натикало с тех пор.



http://flibustahezeous3.onion/b/408800/read

завтрак аристократа

Иван Федорович Горбунов СЦЕНЫ ИЗ ГОРОДСКОЙ ЖИЗНИ - 2

У пушки



– Ребята, вот так пушка!

– Да!..

– Уж оченно, сейчас умереть, большая!..

– Большая!..

– А что, ежели теперича эту самую пушку, к примеру, зарядят да пальнут…

– Да!

– Особливо, ядром зарядят.

– Ядром ловко, а ежели, бонбой, ребята, – лучше.

– Нет, ядром лучше!

– Да бонбой дальше.

– Все одно, что ядро, что бонба!

– О, дурак – черт! Чай ядро особь статья, а бонба особь статья.

– Ну, что врешь-то!

– Вестимо! Ядро теперича зарядят, прижгут: оно и летит.

– А бонба?

– Чаво бонба?

– Ну, ты говоришь – ядро летит… а бонба?

– А бонба другое.

– Да чаво другое-то?

– Бонбу ежели как ее вставят, так-то… туда…

– Так что же?

– Бонбу…

– Ну?..

– Вставят… и ежели оттеда…

– Чаво оттеда…

– Ничего, а как собственно… Пошел к черту!


Мастеровой



– Что ты?

– Да я, Кузьма Петрович, к вашей милости…

– Что?

– Так как, значит, оченно благодарны вашей милостью… почему что сызмальства у вас обиход имеем…

– Так что же?

– Ничаво-с!.. Таперича я, значит, в цветущих летах… матушку, выходит, схоронил…

– Ну, царство небесное.

– Вестимо, царство небесное, Кузьма Петрович… московское дело… за гульбой пойдешь…

– Да что ж ты лясы-то все точишь?

– Известно, какое наше дело…

– Денег, что ли?

– Благодарим покорно… Туточка вот у Гужонкина ундер живет… у его, значит, сторож…

– Да.

– А она и его дочь…

– Ну?

– В прачешной должности состоит и портному обучена…

– Тебе-то какое же дело?

– То есть… выходит… по своему делу, а он у его… сторож…

– Так тебе-то что же?

– Законным браком хотим.

– Ну, так женись.

– То-то. Я вашей милости доложить пришел.



У квартального надзирателя



Квартальный надзиратель.

Григорьев, его слуга.

Купец.

Иван Ананьев, фабричный.




    Квартальный надзиратель (сидит утром в канцелярии и читает бумаги).

«А посему Московская, Управа Благочиния…» Григорьев!


Григорьев.

Чого звольте, ваше благородие?


Квартальный надзиратель.

Вели мне приготовить селедку с яблоками.


Григорьев.

Слушаю, ваше благородие.


Квартальный надзиратель (читает).

«Навести надлежащие справки…»


Купец (входит).


Квартальный надзиратель (оборачиваясь).

Кто тут?


Купец.

Это, батюшка, я-с.


Квартальный надзиратель.

Что за человек?


Купец.

Я здешний обыватель.


Квартальный надзиратель.

Что тебе нужно?


Купец.

Я к вам, батюшка, со всепокорнейшею просьбой.


Квартальный надзиратель.

Например?


Купец.

У меня есть до вас, батюшка, казусное дело.


Квартальный надзиратель.

Казусное? Какого роду?


Купец.

Дело, батюшка, вот какого роду: не бессудьте, ваше благородие, позвольте вам для домашнего обиходу три рублика…


Квартальный надзиратель.

Прошу вас садиться.


Купец.

Постоим, ваше благородие… Постоять можем…


Квартальный надзиратель.

Какое ваше дело?


Купец.

Не безызвестно вашей милости, что у меня в вашем фартале находится дом и деревянным забором обнесенный…


Квартальный надзиратель.

Да.


Купец.

В оноем самом доме у меня производится фабрика, ткут разные материи.


Квартальный надзиратель.

Потом?


Купец.

Был я, сударь…


Квартальный надзиратель.

Садитесь, садитесь…


Купец.

Ничего-с. Был я, сударь, в субботу в городе, да маленько, признаться, замешкамшись… Бегу из городу-то, почитай что бегом, думаю, хозяйка ждет, по семейному делу, чай пить…


Квартальный надзиратель.

Ну да, дело семейное…


Купец.

А на фабрике у меня есть крестьянин Иван Ананьев.


Квартальный надзиратель.

Что же он пьян, что ли, напился?.. буйства, что ли какие наделал?


Купец.

Это бы, сударь, ничего, это при ем бы и осталось: он у меня украл срезку.


Квартальный надзиратель.

Что такое – срезку.


Купец.

А это, выходит, как ежели теперича собственно материя, которая, значит, по нашему делу…


Квартальный надзиратель.

Понял!


Купец.

Я ему говорю: Иван Ананьев, пойдем к фартальному. Я-ста, говорит, твоего фартального не боюсь.


Квартальный надзиратель.

Как так? Григорьев!..


Купец.

Я говорю: как не боишься? Всякий благородный человек ударит тебя по морде и ты ничего не поделаешь, а наипаче фартальный надзиратель…


Квартальный надзиратель.

Григорьев!


Купец.

Ведь оно, ваше благородье, нашему брату без сумления кажинную вещь пропущать нельзя, потому что всего капиталу решишься…


Квартальный надзиратель.

Григорьев!


Купец.

Опять же говорю, что фартальный у нас, якобы, значит… примерно… выходит…


ГРИГОРЬЕВ, потом ИВАН АНАНЬЕВ.


Григорьев.

Чого зволъте, ваше благородие?


Квартальный надзиратель.

Дурак!


Григорьев.

Слушаю, ваше благородие!


Квартальный надзиратель.

Дай мне сюда Ивана Ананьева.


Григорьев (отворяя дверь)

Кондратьев! И де вин тут Иван Ананьев… Который? Давай его к барину… Иван Ананьев!..

(Иван Ананьев входит).


Квартальный надзиратель.

Как тебя зовут?


Иван Ананьев.

Сейчас умереть, не брал.


Квартальный надзиратель.

Чего?


Иван Ананьев.

Не могу знать чего.


Квартальный надзиратель.

Отправь его в частный дом.


Иван Ананьев.

Кузьма Петрович только мораль на меня пущает, почему что как я ни в каком художестве не замечен…


Квартальный надзиратель.

Возьми его!


Григорьев.

Кондратьев!..


Купец.

Благодарим покорно. Больше ничего не требуется?


Квартальный надзиратель.

Там в канцелярии напишите объявление.


Купец.

Слушаю (уходит).


Квартальный надзиратель.

Григорьев!


Григорьев.

Чого звольте, ваше благородие?


Квартальный надзиратель.

Дай мне мундир.


Григорьев.

Да вин увесь у пятнах, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

Как?!


Григорьев.

Не могу знать.


Квартальный надзиратель.

А можно их вывести?


Григорьев.

Можно, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

Чем?


Григорьев.

Не могу знать.


Квартальный надзиратель.

Я думаю, скипидаром.


Григорьев.

И я думаю, що скопидаром…


Квартальный надзиратель.

Да ведь вонять будет…


Григорьев.

Вонять будет, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

А может, не будет…


Григорьев.

Ничего не будет, ваше благородие… (Приносит обратно). Готов, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

Что?


Григорьев.

Ничего.


Квартальный надзиратель.

Воняет?


Григорьев.

Воняет, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

Скверно?


Григорьев.

Скверно, ваше благородие.


Квартальный надзиратель.

Да ведь, я думаю, незаметно.


Григорьев.

И я думаю, що незаметно. Звольте надевать.



http://flibustahezeous3.onion/a/60306