Category: спорт

Category was added automatically. Read all entries about "спорт".

завтрак аристократа

Николай Гринцер: «Если латынь — это игра в шахматы, то греческий — игра в карты» - II

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2671979.html


— А что вы больше любите делать — преподавать или заниматься кабинетными исследованиями?

— Это зависит от времени жизни и конкретных обстоятельств. Я окончил МГУ и после этого лет пять работал в Академии наук, где надо было заниматься исследованиями. После этого я ушел, потому что возникла возможность создать классическую кафедру. И мой папа  , который всю жизнь сидел и писал и практически не преподавал (это очень печально, потому что он прекрасно читал лекции и, я не сомневаюсь, был бы замечательным учителем), и многие мои старшие коллеги говорили: зачем, ведь это сиюминутное, преходящее. Но мне и тогда, и сейчас было недостаточно заниматься чисто кабинетной работой, хотя и чрезвычайно интересно. Мне нужно некоторое ощущение своей востребованности.

Кроме того, мне и моим коллегам преподавание важно, потому что многие идеи возникают в тот момент, когда ты работаешь со студентами. Нельзя прочесть курс истории античной литературы, если ты не придумал для себя ее концепцию. Поэтому преподавание меня очень увлекло.

Хотя, честно скажу, с течением лет я должен был — и мог бы — написать гораздо больше, и это огорчает. Тем более что кроме преподавания есть масса административных обязанностей, а это уже совсем не радует. У меня есть идеи, и мне хочется их реализовать, что-то переводить и комментировать, и когда мне это удается, то доставляет большое удовольствие.

— А если говорить о чисто научных занятиях, от чего вы получаете большее удовольствие — когда складывается какая-то красивая общая теория или когда проясняется что-то на небольшом, текстологическом или фактологическом уровне?

— Маленькие вещи доставляют большое удовольствие, но они особенно ценны, если они вкладываются в некоторое общее видение — например, текста. Когда ты понимаешь, почему так в конкретном месте, и параллельно понимаешь что-то в целом произведении.

Например, в «Царе Эдипе» Софокла в одном месте — там, где Эдип ослепляет сам себя, — употреблено очень странное выражение, буквально оно перево­дится «суставы глаз». У глаз нет суставов, и по-гречески это выражение больше нигде не встречается. Но в трагедии есть похожий оборот: говоря о том, как Эдипу прокололи ноги (это произошло еще до начала действия трагедии), Софокл употребляет словосочетание «суставы ног» — нормальное греческое выражение. И мне показалось, что Софокл сказал «суставы глаз», потому что до этого он сказал «суставы ног», и из этого рождается общее представление о том, как устроен «Царь Эдип» Софокла: ослепление и то, что с ним сделали до начала трагедии, — это параллельные, связанные друг с другом действия. Находить такие вещи — это, пожалуй, самое увлекательное.

— Давайте поговорим совсем о другом. Насколько я знаю, в вашей семье есть долгая традиция политической борьбы и участия в общественной жизни.

— Да, мой прадед был активным членом партии меньшевиков, работал в ЦК. Он был знаком с Плехановым  , дружен с Мартовым  , знал Ленина. После революции политическая жизнь у него закончилась, дальше он работал в ВСНХ  , в экономической области.

Деда я не знал: он погиб в 1941 году под Москвой. Как школьный учитель был призван вместе со своим десятым классом в ополчение, и они все погибли. Но прежде, в начале 1930-х годов, они вместе с бабушкой проходили по про­цессам меньшевиков. Я читал материалы этого дела: якобы в их коммунальной квартире был гектограф (это печатный станок), на котором изготовлялись меньшевистские листовки. Это были еще вегетарианские времена, и деда сослали, а бабушка посидела немножко в Бутырской тюрьме, а потом ее выпустили. И они вместе с моим папой поехали в ссылку к деду.

Вообще-то, сажать надо было не деда, который к меньшевикам не имел никакого отношения, а прадеда. Но папа рассказывал, что в одном из собраний сочинений Ленина была опубликована записка, в которой Ленин выражал благодарность моему прадеду за то, что тот организовал в эмиграции его переписку с Мартовым. А Мартов был одним из немногих людей, с которым Ленин был на «ты» и которого он отпустил из страны  , несмотря на то, что Мартов Ленина очень критично воспринимал. И вот за эту записку прадеду дали персональную пенсию, вместо того, чтобы поступить с ним «как поло­жено». Это красивая история, но полумифологическая, я пока не проверял и, честно говоря, не знаю как — да и стоит ли.

А бабушка мне рассказывала, что, когда ее посадили в Бутырку, в камеру вдруг вошла дама и спросила, кто здесь Гринцер. Это оказалась сестра Мартова, которую таки посадили. Потом вся семья Мартовых сгинула.

Собственно, этим наша семейная политическая деятельность исчерпывается. Хотя, не скрою, и для папы, и для меня, и вообще для нашей семьи политическая реальность всегда играла очень существенную роль.

— Вы считаете, что интеллигентный или образованный человек обязан интересоваться политикой?

— Вы знаете, я не склонен высказывать какие-то общие суждения относи­тельно того, что должна делать интеллигенция или кто угодно еще. Но мне кажется, что для образованного человека полностью абстрагироваться от происходящего вокруг и на это не реагировать — странно. Я понимаю, что опыт нашей страны убеждает в том, что это может быть способом самосохранения. Окей, но для этого нужно ощущение собственной внутренней силы и значимости или по крайней мере самодостаточности. Я никогда таким самодостаточным не был. И я знаю, что и для папы, и для тех великих ученых, которые были ему особенно близки, это было очень важной частью жизни. 1990-е годы были для них настоящим событием — они все-таки до этого дожили, дожили до того, что страна начала меняться. И поскольку родители не считали нужным ничего от меня скрывать, я помню, что в советское время они всегда слушали «Голос Америки» и Би-би-си и все это обсуждали. А если для родителей это важно — естественно, это передается детям.

— Но ведь, кажется, в научной среде, в первую очередь среди людей, которые занимаются древностями, распространена и обратная точка зрения: что наука выше этого всего, а ученый — это такой ушедший от мира аскет…

— Вы знаете, да. Но, если мы говорим о советском времени, надо понимать, что для многих это был способ уйти в ту область, где от тебя не требовалось слишком много реверансов. То есть какие-то жесты все равно нужно было делать, но не так, как занимаясь XX веком или даже любым периодом русской истории. В 1990-е годы одна моя коллега сетовала, что на наши конференции приходит мало народу. Вот раньше, говорила она, в советское время, если вдруг была конференция про Платона, сколько народу приходило! Я говорю: да, приходило, в частности, чтобы показать фигу в кармане. Если я иду на конференцию по Платону, то я плюю на эту советскую власть. А сейчас приходит тот, кому интересно про Платона.

Но даже те, кто выбирал такой путь, дальше вели себя по-разному. Кто-то действительно старался не обращать внимания на внешний мир, а для кого-то это скорее была поза: не приставайте ко мне, я занимаюсь наукой. Скажем, Михаил Леонович Гаспаров  создал такой образ — но в действи­тельности, я думаю, политика его очень волновала. Но его я как раз близко никогда не знал, так что не могу быть уверенным. А вот Владимир Николаевич Топоров  , у которого тоже был образ человека не от мира сего, был близким другом моего отца, и я знаю, что политическая и вообще окружающая жизнь была для него очень важна. Так что, скорее всего, это действительно зависит от человека, от семьи.

Кроме того, возможно, в какой-то степени тут тоже сказывается классическое образование. В античном обществе политическая деятельность была почти обязательной частью жизни гражданина. Более того, вот сейчас у нас с коллегами есть долгосрочный научный проект, посвященный литературе и политике в античности. Наша основная идея заключается в том, что литература в известной мере была частью политики, особенно в Греции. Дело не только в том, что мы толкуем литературное произведение, исходя из политического контекста. Это тоже бывает интересно, особенно когда политический контекст помогает объяснить произведение. Но оказывается, что литературное произведение в известной мере этот политический контекст формирует — и вот это очень интересная тема. На Западе этим активно занимаются, а у нас после 1990-х годов как отрезало — видимо, потому, что в тот момент большинство ученых испытывали отторжение от марксизма с его вульгарным, лобовым истолкованием всего через политику и борьбу классов.

— Вам не кажется, что сегодня тексты греческих трагедий — о своих и чужих, о судьбе, о выборе — приобретают какую-то новую актуальность?

— Если мы говорим об этой великой проблематике греческой трагедии, то не следует забывать, что это мы воспринимаем их как великие тексты на все времена, но изначально греческая трагедия была предназначена для однократного исполнения: каждую пьесу должны были ставить (по крайней мере теоретически) только в определенный год в определенном месте — и всё. И праздник, на котором она ставилась, имел не только религиозный, но и политический характер. Это было очень важное для Афин политическое действо. Соответственно, трагедия должна была нести некоторый полити­ческий месседж и была не столько литературным, сколько социально-политическим событием. Потом она была вырвана из контекста, и теперь мы многого не понимаем. Но, при всей разнице эпох и цивилизаций, эти политические проблемы периодически актуализируются — и вместе с ними актуализируется трагедия. Возможно, в кризисные эпохи такого рода вещи оказываются более значимыми и востребованными для общества.

— Нам есть чему там научиться?

— Мне кажется, что один из главных смыслов греческой трагедии, греческого театра в целом, да и вообще античной словесности, — в том, что она не дает однозначного рецепта, но ставит проблему. Важно поставить перед зрителем и читателем выбор, научить его думать и выбирать, высказывать свое суждение на основании того, что ему предъявлено. Процесс анализа неких обстоятельств, публичного обсуждения этических, политических, социальных проблем и публичного выбора того или иного решения (не важно, дается оно в тексте или нет и является ли это решение правильным и окончательным) — это чрезвычайно важная идея. Для меня античность ценна именно этим.

— Я вас еще хотела спросить: это правда, что вы болеете за «Спартак»?

— Правда.

— Вы можете в двух словах объяснить, за что вы любите футбол и почему именно «Спартак»?

— «Спартак» — прежде всего потому, что это семейная традиция: мой папа болел за «Спартак» и ходил на него со своими друзьями, включая Топорова, Бочарова  и многих других великих людей.

— И вас он тоже брал с собой?

— Да, конечно. Последние годы папа перестал ходить, и я тоже давно регулярно не хожу, а вот Владимир Николаевич [Топоров] ходил долго. «Спартак» в советское время считался как бы интеллигентской командой, потому что он никому не принадлежал. «Динамо» — это было МВД, ЦСКА — армия, «Локомотив» — железные дороги, «Торпедо» — ЗИЛ, а «Спартак» считался профсоюзным, то есть ничьим. И у него всегда была немножко оппозиционная аура: его самых знаменитых футболистов в свое время посадили  , там было много всего такого. Но, честно говоря, для меня это было не особенно значимо.

Многие папины коллеги совершенно не понимали, что он в этом находит. Я помню, в 1982 году на чемпионате мира был матч, знаменитый полуфинал ФРГ — Франция, и после него Елеазар Моисеевич Мелетинский  позвонил папе и сказал: «Я все понял, Павлик, это — античная трагедия!» Папа после разговора сказал мне: «Все равно ничего не понял, при чем тут трагедия». И для него, и для меня любовь к футболу не требует интеллектуального обоснования.

В действительности я в принципе очень азартный человек. А это — зрелище, честное зрелище, которое происходит на твоих глазах, вживе. Честно сказать, я вообще люблю спорт и сам немного им занимался. Причем я не могу бегать или плавать: мне это скучно, там нет соревнования, в отличие от футбола или тенниса. Для меня идея соревновательности, азарта — кто сильнее, кто лучше — играет свою роль.

— А на стадионе вам важно ощущение массовости, совместности переживания?

— Пожалуй, это играет некоторую роль. Я помню, на меня это в детстве производило впечатление: идешь к стадиону, а там огромная масса людей. Я помню один действительно яркий момент, когда в Москве «Спартак» стал чемпионом ударом на последней минуте и меня обнимал совершенно незнакомый человек; с нами были некоторые из названных мной великих людей — и на них тоже кидались люди. Дело не в единении с широкими массами — важно скорее, что это честное коллективное переживание, очень живое и эмоциональное, спровоцированное тем, что ты видишь. Поэтому, кстати, я перестал ходить на футбол в те годы, когда появилось фанатское движение, на стадионах начались перформансы и на трибунах стала ощущаться такая негативная аура. Просто появилось ощущение, что опасно, особенно с детьми. А кроме того, стало казаться, что большинству этих людей не очень интересно, что происходит на поле, они показывают себя. А это не про то.

— А в бары вы ходите болеть?

— Нет. Бывали случаи, допустим, в чужом городе, но вообще я уже давно смотрю футбол исключительно дома у телевизора. А в последнее время мы несколько раз ходили на стадион с кем-то из моих коллег и даже с их детьми. На новом стадионе «Спартака» вполне приятно. Могу сказать, что ощущения, когда смотришь на стадионе и по телевизору, совершенно разные. Почему это так — интересный вопрос для психологического анализа.



https://arzamas.academy/materials/1022

завтрак аристократа

Г.Саркисов Николай Долгополов: «В Париж я поехал через Чернобыль» 02.06.2021

Известный журналист и писатель – о знаменитостях и не только


Николай Долгополов: «В Париж я поехал через Чернобыль»


..Он пил с Франсуазой Саган вино из долины Луары, побывал на тринадцати летних и зимних Олимпиадах, дружил с Эдуардом Лимоновым, Владимиром Максимовым, встречался с Грэмом Грином, видел «живьём» Любовь Орлову, Григория Александрова, Николая Эрдмана, Галину Уланову и Олега Попова, называл величайшего пианиста Эмиля Гилельса дядей Милей, переписывался с президентом Гонкуровской академии Эрве Базеном и экс-шефом «Штази» Маркусом Вольфом, работал переводчиком на заводе в Иране и в сборных командах СССР, читал лекции в Академии МОК в Олимпии, в мае 1986 года побывал в закрытой зоне Чернобыля, стал чемпионом Москвы в составе сборной иняза, лауреат премии СВР, вёл в Сеуле семинары FIFA, сыграл в кино Кима Филби, был в команде 15-го района Парижа по настольному теннису, с 1998 года заседает в президиуме Федерации фигурного катания на коньках, пишет книги и статьи о политике, спорте, вине, балете и разведке. О том, как он всё это успевает, а заодно и о своей жизни рассказал журналист, писатель, вице-президент Международной ассоциации спортивной прессы, президент Федерации спортивных журналистов России, вице-президент Международного комитета «Фэйр плей», заместитель главного редактора «Российской газеты» Николай Долгополов.

– Николай Михайлович, а это правда, что вы не хотели быть журналистом?

– Правда. У отца, журналиста-фронтовика, дошедшего до Берлина, в трудовой книжке было только две записи – корреспондент «Комсомольской правды» и «Известий». Он был настоящим фанатиком профессии. И мама была журналисткой, так что я в этом варился с младых лет, но в десятом классе заявил отцу, что в журналистику не пойду. Папа расстроился, но потом махнул рукой: иди своим путём. И я пошёл в институт иностранных языков. У меня был первый разряд по популярному в инязе настольному теннису, и наша команда, в которой я играл в паре с многократной чемпионкой мира Зоей Рудновой, стала чемпионом Москвы среди студентов. Отец к тому времени уже болел, мама вышла на пенсию, и приходилось подрабатывать переводчиком в иностранных сборных командах. Так я объездил всю страну. Кстати, и первый раз за границу – в Норвегию – попал ещё студентом, со сборной СССР по конькам. После института два с половиной года работал переводчиком в Иране, оттуда и начал отправлять статьи в газеты. И эту «экзотику» иногда даже печатали. Карьеру переводчика продолжать не стал, работал в АПН, но тянуло в настоящую журналистику...

– Не иначе родительские гены сработали?

– И они тоже. Друг отца, известный спортивный журналист Борис Федосов, посоветовал идти в «Комсомольскую правду». Но меня туда долго не брали. Имел глупость пару раз приехать в редакцию на новеньком, в экспортном исполнении, жёлтом «Москвиче-412». В 1974 году – роскошь! И некоторые решили: ну понятно, сын известного журналиста, мальчик с улицы Горького, всё у него есть, никогда не будет тянуть журналистскую лямку... Заместитель главного редактора, который почему-то курировал спорт, так и сказал: «Нам, Долгополов, барчуки не нужны». Я, конечно, приуныл, но завотделом спорта «Комсомолки» Володя Снегирёв посоветовал: «Сделай хороший материал, гвоздь номера». И я сделал интервью с живой легендой – Вячеславом Старшиновым. Интервью понравилось первому заместителю главного редактора «Комсомолки» Виталию Игнатенко. Виталий Никитич вызвал меня: «Выходи на работу!» Я отвечаю: «А меня не берут». Игнат усмехнулся: «Я тебя беру!» Вот так я и пришёл в «Комсомолку», в которой проработал, страшно сказать, с 1975 по 1997 год.

– Вы ведь начинали как спортивный журналист?

– Да, мне нравилось писать о спорте, и к тому же наш отдел не заставляли писать чушь вроде «разоблачений» Сахарова и Солженицына. Наконец, спортивные журналисты были в редакциях людьми выездными. В 1976 году поехал на первую мою Олимпиаду в Монреаль. Оформили меня в Спорткомитете не журналистом, а переводчиком сборных команд СССР по водным видам спорта. Но как отправлять в редакцию материалы, если с такой переводческой аккредитацией можно попасть только в бассейн? Пробился с трудом в олимпийский пресс-центр и повёл себя самым наглым образом. Для начала соврал: направлял вам документы на аккредитацию, а вы их потеряли. И чего ради я тащился в этот ваш Монреаль, если советский журналист не может получить даже положенную ему аккредитацию?! Канадцам и в голову не пришло, что я вру. Успокаивают меня: не волнуйтесь, сэр, сейчас найдём ваши документы. Где они могут их найти, если их в природе нет, это другой вопрос. Главное – мне выдали журналистскую аккредитацию! Так я и оказался единственным на Олимпиаде человеком сразу с двумя аккредитациями и мог ходить где вздумается. Представьте картину: в прыжковом олимпийском бассейне духота страшная, все журналисты парятся в своих «загонах», а я сижу на бортике бассейна и болтаю ногами в воде. Не знаю, как коллеги меня там же не утопили: они же видели, что какой-то никому не известный долговязый парень всё время торчит рядом с великими спортсменами, спокойно берёт у них интервью и вообще гуляет себе по всем олимпийским объектам, а их с журналистскими аккредитациями мало куда пускают!..

– Говорят, вам так нравилось работать в отделе спорта, что вы даже отказались от работы собкором «Комсомолки» в Париже. Или это анекдот?

– Совсем не анекдот. Мне интереснее было работать в Москве. Конечно, в те времена люди радовались любой возможности поехать за границу, а тут кто-то отказывается от Парижа! А я был счастлив в своём спортивном отделе. Но в Париж я всё-таки поехал – через Чернобыль. Был я секретарём парторганизации «Комсомолки», и 1 мая 1986 года на дачу, где мы жили с женой и мамой, принесли телеграмму: быть в такое-то время на Старой площади, у подъезда №. Да это же подъезд секретаря ЦК товарища Яковлева! Я понял, что произошло что-то серьёзное. А произошла катастрофа на Чернобыльской АЭС, и по личному указанию Александра Яковлева туда направили группу журналистов – правдинца Владимира Губарева, телевизионщика Сашу Крутова, Андрюшу Илеша из «Известий», Лёву Черненко из ТАСС, вашего покорного слугу и ещё двух коллег. В закрытую зону мы проходили только потому, что были в «списке Яковлева». Иногда приходилось и ночевать в лагере ликвидаторов. Кстати, никакого пьянства там не было. Часто встречались с директором АЭС Брюхановым, парторгом и комсоргом станции, и могу подтвердить: никто и не думал выпивать, все боялись потерять партбилеты. Брюханов время от времени шептался со своими приближёнными на тему «чем нас потом наградят». Гадали, дадут ли директору Героя Соцтруда или ограничатся орденом Ленина. А Брюханову дали срок... Вернулся я в Москву, прямо скажу, не совсем здоровым. Но, переболев, оклемался. А через какое-то время меня вызвал главный редактор «Комсомолки» Геннадий Селезнёв.

– Ты был в Чернобыле, – сказал Геннадий Николаевич. – Теперь собирайся, поедешь собкором во Францию.

Так мне предложили работу в Париже во второй раз. И я согласился.

Признаюсь, первое время во Франции было скучновато, казалось, что все значительные события происходят в Союзе, где полным ходом тогда шла перестройка. Но постепенно стал вживаться во французскую жизнь. Помогали мне Кирилл Привалов из «Литературки», правдинец Володя Большаков, Чистяков, Витя Хреков из ТАСС, да все коллеги. У нас была дружная компания, вместе встречали праздники, ездили на фестивали «Юманите». Если у кого-то ломалась машина, я подвозил на своей. Если мне надо было взять интервью, скажем, у Робера Оссейна, я мог попросить у ребят его телефон. Мы не были конкурентами, мы были товарищами.

– Журналистика нынче обмельчала?

– Не по вине журналистов. Ребята, становление которых пришлось на первое постсоветское десятилетие, не по своей вине недополучили того, что в своё время получили мы. Когда я начинал в «Комсомолке», там работали такие глыбы, как Голованов, Песков, Снегирёв, Шумский, Рост, и молодёжь училась у них. Это была жёсткая школа. Как-то я написал о мировом рекордсмене по прыжкам в высоту Владимире Ященко. Гена Бочаров, прочитав мой опус, сказал: «Коля, хороший материал, но за одну фразу я хотел тебя убить». Я удивился: «За какую?» – «А вот ты написал: «Он прыгнул, и мир вздрогнул». И спрашивает Пескова: «Вася, ты вздрогнул?» – «Я не вздрогнул, – отвечает Песков. – Я вообще не знал, что кто-то куда-то прыгнул». Правда, Песков тут же за меня и вступился: «Гек, не приставай к нему, он больше такого писать не будет. Правда, Коля?» И больше я такое не писал.

– Вернёмся в Париж. Наверняка вам там было комфортно, с вашим-то французским?

– Как раз с моим французским проблемы и были. Парижане словно нарочно говорили так, что поначалу я их почти не понимал. Освоиться помог настольный теннис: я играл за сборную своего района, с нами занимался профессиональный тренер Стефан. Мы даже стали чемпионами Парижа на турнире профсоюзов. Наши игроки, отчаявшись выговорить мою фамилию, звали меня Русский. В основном это были работяги, изъяснявшиеся на дичайшем арго. А помощник заправщика бензоколонки Мишель, которого определили мне в пару, и вовсе говорил так, что его не понимали даже ребята из клуба. Но мне-то надо было его понимать, и я так наловчился, что переводил другим игрокам с его французского на их французский язык.

– Мне рассказывали, что вы большой знаток французских вин. Это так?

– Я точно не великий сомелье, но в винах разбираться научился, когда вступил в Ассоциацию писателей и журналистов, пишущих о вине. Мы ездили по всей Европе по приглашению винодельческих фирм, шато, заводов. В первую мою поездку попали в Медок, а оттуда нас завезли в знаменитый Сент-Эмильон. Первая моя дегустация – все отпивают по глоточку и сплёвывают в специальную посудину, туда же выливают и вино из бокалов. А я – по полному бокалу. Подходит ко мне красавица-датчанка и шепчет: «Николя, так дегустировать не принято, на тебя уже смотрят. Надо смачивать рот, а остальное – выплёвывать». Отвечаю: «Если в Москве узнают, что я выплёвывал такое вино, меня четвертуют на Красной площади». Но, конечно, потом научился дегустировать вина по всем правилам.

– А что это за история с божоле?

– Ага, и вы уже в курсе? Да, в процессе притирки к Франции я умудрился дважды опозориться в солидном парижском обществе. Первый раз – когда, говоря о чём-то, выразился, используя лексику партнёра по теннису работяги Мишеля. Наступила неловкая тишина, но французы великодушно простили: что взять с иностранца, не ведает, что говорит. Следующий час позора грянул, когда спросили, какое французское вино мне больше всего нравится. Я и брякнул: божоле! Вот тут наступила уже не неловкая, а гробовая тишина. Люди положили вилки и уставились на меня. То, что я сказал, для любого уважающего себя француза – абсурд, чушь. Ну нельзя любить божоле в стране, где есть бордо и шампанское! Словом, во Франции удалось получить о винах довольно неплохое представление, и уже в Москве я провёл пару дегустаций как заправский сомелье. А ещё мы с коллегой по «Комсомолке» Олегом Шаповаловым написали книгу о вине «Весь мир в стакане». Журналист не должен зацикливаться на одной теме, и я писал о разном – о политике, спорте, балете, вине, писателях...

starshinov-dolgopolov450x300.jpg
Вячеслав Старшинов (слева) – один из героев первых спортивных материалов Николая Долгополова
АЛЕКСАНДР БУНДИН / ИТАР-ТАСС


– Кстати, о писателях. Вы ведь сдружились в Париже с Лимоновым и Максимовым?

– С Эдиком мы были на равных, а Владимир Емельянович был старше, и тут никакого запанибратства не было, хотя и Максимов, и его жена Таня, дочь сурового сталинского литературного критика Полторацкого, относились ко мне очень тепло. Лимонов, вопреки московским сплетням о его роскошной жизни в Париже, жил очень скудно, они с женой Наташей Медведевой ютились в плохом районе, в комнатке с закутком, изображавшим кухню, и туалетом, где вплотную к унитазу пристроилось нечто вроде душа. Эдик, кстати, был в общении с друзьями спокойным парнем, горланил он только на публике. Мы дружили в парижское время, а разошлись уже в Москве, когда Эдик строил партию, да такую, что, по-моему, это было чистым эпатажем. С Максимовым мы встречались и в Москве, он был разочарован ельцинской Россией, вернулся в Париж и умер как-то неожиданно, это была огромная потеря. А Эдику я всегда буду благодарен за то, что он помог мне сделать интервью с Франсуазой Саган. К тому времени я уже общался с французскими писателями, например, бывал дома и в загородном шато президента Гонкуровской академии Эрве Базена, даже переписывался с ним, но вот до Саган добраться никак не получалось.

– Лимонов был с ней дружен?

– Это вряд ли, он едва говорил по-французски. Но она явно испытывала к нему симпатию. А я никак не мог дозвониться до неё по номеру, который мне дали друзья. На звонки откликался автоответчик: «Прачечная. Оставьте ваш заказ. Вам перезвонят». Лимонов объяснил, что так Саган скрывается от журналистов, и пообещал устроить интервью с ней через неделю. А уже через два дня сообщил, что я могу позвонить в «прачечную» и сказать, что я «от Эдуарда». Звоню, представляюсь, оставляю телефон. Буквально через три минуты – звонок: «Эдуард сказал, вы его друг. Приезжайте, но не тяните, я скоро уеду из этого проклятого Парижа».

– Вы были у неё дома?

– На следующий же день. Вечером у меня были соревнования по настольному теннису, и я поехал к Саган, надеясь успеть и на турнир. Поставил машину на стоянку, заплатив за пару часов, и поднялся в квартиру, где застал знаменитую писательницу в плохом настроении. Она сидела на диване, поджав под себя ноги в стоптанных тапочках на босу ногу. Не позволяла себя фотографировать, твердя, что всё равно ничего у меня из этого не выйдет, вяло отвечала на вопросы, а потом вдруг сказала: «В кресло, в котором вы сидите, обычно усаживается Миттеран». Я знал, что они дружны с президентом-социалистом Франсуа Миттераном. Он даже прикрывал её, когда всплывали её дела с наркотиками. Но то, что он бывает в этой квартире. Что ж, разговорить Великую Франсуазу не удалось, но материала уже вполне хватало на интервью, и я собрался уходить, чтобы не опоздать на теннисный турнир. И тут мадам Франсуаза вдруг предложила: «Хотите попробовать вино, которое мне привезли из долины Луары?» Я, чтобы блеснуть познаниями в виноделии, отрезал: «Там нет хорошего вина». И гордо сообщил, что вступил в Ассоциацию журналистов, пишущих о вине. Саган презрительно сощурилась: «Да что вы понимаете в винах?» Достала откуда-то бутылку, ловко открыла её, разлила по бокалам, залпом выпила. И я выпил залпом. Не отставать же от дамы. «Ну как? – спросила Саган. – По-моему, вино ничего». И я согласился. Обычно французы закусывают сыром, но тут на тарелочке в ворохе шелухи отыскалось лишь семь малюсеньких орешков, так что с закуской было не очень. А хозяйка опять разлила вино по бокалам – и опять выпила залпом. После чего предложила открыть вторую бутылку, что мне и было доверено. Открыл, разлил, выпили. Разговор оживился, она стала жаловаться, что её травят, обвиняют в наркомании, а она всего лишь пьёт лекарства, заглушающие боль. И пошли откровения. А я лихорадочно соображал, как в таком непотребном виде сяду за руль. Саган прочитала мои мысли: «Вы опьянели? Но мы же ничего крепкого не пили!» Потом спросила, как я к ней приехал. Я сказал, что на машине, но сейчас возьму такси. «Я вас отвезу! – воскликнула Франсуаза. – Люблю ездить в дождь по Парижу!» И вышла вместе со мной на мокрую от холодного мартовского дождя улицу – прямо в своих ужасных тапочках. «Вы видели мою машину? – указала она мне на огромный автомобиль. – Поедем!» Я сразу представил заголовки в утренних газетах: «Пьяная Франсуаза Саган и русский журналист попали в аварию». То ли от этой мысли, то ли от холода я начал трезветь и кое-как уговорил её вернуться в квартиру. Не помню, как добрался домой, а утром помчался на стоянку и обнаружил за «дворниками» своего «Вольво» кучу штрафных квитанций. А Миттеран вскоре отправил Саган из Парижа в какое-то уединённое место, где она продолжала лечиться запрещёнными лекарствами. Я не думал, что она протянет так долго, до 69 лет. Умерла она 24 сентября 2004 года в больнице нормандского Онфлёра... Кстати, ни единого фото, как и предсказывала Саган, у меня не получилось. Да и в редакции беседу напечатали без особого восторга. Вот такая печальная история.

– Тогда спрошу о чём-нибудь повеселее. Августовский путч 1991 года вы встретили в Париже?

– Нет, в вагоне поезда «Москва – Париж». В Москве стояли танки, по телевизору крутили «Лебединое озеро», но мы-то ничего не знали. В Париже встречает меня Володя Большаков: «Тебя срочно вызывает наш посол». Поехали в посольство, и меня сразу провели к послу СССР во Франции Дубинину. Захожу, а он с ходу: «Что ты написал в своей газете? Не ожидал я от тебя такого!» И смотрит на меня с лёгкой ненавистью. Я говорю: «Юрий Владимирович, я только что с московского поезда, что же я мог написать?!» Он присел, как-то расслабился: «Мальчик, как хорошо оказаться в поезде во время путча...» Протягивает мне «Комсомолку», а в ней министр иностранных дел России Андрей Козырев рассказывает, как в дни путча ГКЧП героически рвался в советское посольство в Париже, а его не впускали. Это уж вряд ли. Я что-то таких случаев не припомню, да и никто не припомнит.

Между тем моя пятилетняя парижская командировка подходила к концу. Предстояло осваивать новую, московскую жизнь, которая для меня действительно была новой. Ведь мы уезжали из СССР, а вернулись – в Россию.



завтрак аристократа

С золотой медалью на сломанных рёбрах 21.04.2021

Александр Карелин отвечает на трудные вопросы о поражениях, ненависти, самоуверенности, допинге, театре, патриотизме, власти

Начало см.
https://zotych7.livejournal.com/2575375.html


С золотой медалью на сломанных рёбрах
Коронный номер – «обратный пояс»

















окончание беседы (начало в № 15 за 2021 год) с уникальным борцом, многократным победителем Олимпийских игр, чемпионом мира, Европы и нашей страны, спортсменом, который в качестве знаменосца сборной прошёл с тремя флагами: СССР, СНГ и России.

– В 1993 году, когда вы в четвёртый раз подряд стали чемпионом мира, немногие знали, что в первой же схватке с американцем Мэттом Гаффари у вас оторвалось нижнее ребро, а другое ребро сломалось. Через двадцать минут вас ждала схватка с очень сильным шведом Томасом Юханссоном, а потом и с выступавшим за Болгарию Сергеем Мурейко – и они знали о вашей травме...

– Конечно, было больно, но удалось трижды бросить Юханссона, вытащив его на «обратный пояс», я выиграл со счетом 12:1. А в финале получилось победить Серёжу Мурейко. Так и уехал из Стокгольма – с золотой медалью на сломанных рёбрах. Это было трудное время, после развала Союза мы ещё не подсобрались, и наша сборная приехала на чемпионат мира даже без своего врача! Тогда выручил доктор из ФРГ, он сам предложил мне помощь и проинструктировал, что я должен написать в досье, потому что он вколол очень сложные препараты и их надо было обязательно указать в допинговой декларации. Позже этот же врач договорился об операции Виктору Кузнецову в Германии, и всё это – без всяких условий, просто из борцовской солидарности.

– Ваши соперники входили в число сильнейших борцов планеты и вовсе не были «мальчиками для битья». Кто из них ближе всех подошёл к «рецепту» против того же знаменитого «обратного пояса»?

– В тяжёлом весе выступают очень даже зубастые ребята, представляющие самые разные школы – болгарскую, венгерскую, американскую, скандинавскую, не говоря уже о сильных борцах из бывших советских республик. Я не случайно говорил, что мне порой труднее было выиграть чемпионат СССР и России, чем первенство Европы или мира. А что касается «рецепта» против моих приёмов, его распознал только Рулон Гарднер – единственный иностранец, которому я проиграл, да не что-нибудь, а финал Олимпиады в Сиднее в 2000 году. Самое обидное, что проиграл – американцу...

– У меня есть друг, фанат греко-римской борьбы с сорокалетним стажем «боления», и вы для него – небожитель, герой всех времён и народов. Когда он узнал, что я иду на интервью с самим Карелиным, попросил передать, что считает вас непобедимым и чтобы вы не переживали так из-за злосчастного финала с Гарднером на сиднейской Олимпиаде. Уж с чем с чем, а с болельщиками вам точно повезло!

– Благодарен судьбе за то, что и через двадцать лет после ухода из большого спорта я интересен моим болельщикам. И то, что они обращают ко мне слова утешения, а не укоризны – дорогого стоит, хотя, к сожалению, и горечь того поражения всегда со мной.

– Что тогда случилось в Сиднее? Накатила душевная усталость? Или всё дело в старых травмах, напомнивших о себе и в 1999 году, и накануне отъезда в Австралию? Может, это был как раз тот самый момент, когда вы сказали себе – всё, Сан Саныч, пора и честь знать, надо уходить с ковра?

– Трудный вопрос для любого спортсмена – когда уходить? Если честно, я мог уйти намного раньше, лет за десять до Сиднея, и однажды даже имел дурость сказать об этом тренеру. А дело было так. В начале сентября 1989 года мы с Кузнецовым прилетели в Новосибирск из швейцарского Мартиньи с чемпионата мира, где я впервые стал абсолютным чемпионом и вёз столько трофеев, что в аэропорту пришлось платить за перевес. И вот стоим мы в Толмачёве, ждём багажа. Тут я и брякнул: а не пора ли мне заканчивать? Чемпионаты Союза, Европы, мира и Олимпиаду я выиграл, сейчас вот стал абсолютным чемпионом мира – ну и чего ещё желать? Помолчал Виктор Михайлович, а потом сказал: «Представляешь, Саша, что теперь подумает трёхкратный олимпийский чемпион Александр Медведь? А подумает он – тёзка-то мой слабаком оказался!» Стыдно мне стало. Быстро подхватил вещички, убежал в автобус, доехал до дома, переоделся – и бегом на тренировку. А мудрый Виктор Михайлович сделал вид, что не было у нас этого разговора. Почему я об этом рассказал? Потому что, если рассуждать рассудочно, возможно, не надо было ехать в Сидней на мою четвёртую Олимпиаду. Мне было уже 33 года, я завоевал все самые высокие награды в нашем виде, и никто не упрекнул бы меня за уход. Но захотелось посягнуть на результат Александра Васильевича Медведя, попробовать стать четырёхкратным олимпийским чемпионом. И ещё – ответственность давила, ведь я своими победами отобрал шансы у многих ребят, кто-то перешёл в другую весовую категорию, а кто-то и вовсе ушёл из спорта. Сейчас, конечно, можно рассуждать в духе «если бы да кабы», но что случилось, то случилось. Кто-то скажет – ага, не рассчитал Карелин! Но если бы я жил только рассудком да расчётом, не было бы ничего, и победы на моей первой Олимпиаде тоже не было бы.

karelin450x300-2.jpg



– На чемпионате мира в Афинах в сентябре 1999 года итальянец Джузеппе Джунта отказался бороться с вами, и его тут же обвинили в трусости. Но я почему-то не думаю, что его надо осуждать. Вот что говорит о вас чемпион мира 1987 года и бронзовый призёр Олимпиады-88 Владимир Попов: «Когда Карелин прижимает тебя к земле, это жуткое ощущение и хочется поскорее избавиться от этого кошмара». Даже анекдот на эту тему есть. Тренер утешает проигравшего вам борца: «Ничего, зато на второй минуте ты Сан Саныча здорово напугал!» – «Чем же это я его напугал?» – «А ему показалось, что он тебя убил!» Это что же получается, Александр Александрович, вы, можно сказать, психологически раздавили целое поколение борцов-тяжеловесов, так и не дождавшихся вашего ухода из спорта?

– Барнаулец Владимир Альбертович Попов, как и положено сибиряку, преувеличил, чтобы похвалить своего земляка. Во всяком случае, статистика молчит о том, что Карелин со своими «страшными приёмами» кого-то насмерть раздавил. Всё было в рамках правил, в согласии с борцовским кодексом, я всегда боролся чисто и честно. А Джунта не испугался, он не был трусом, и его отказ от поединка со мной – от расчётливости и понимания реальных возможностей. Он просто сообразил, что если не растратит силы со мной, то пройдёт всех остальных в подгруппе и займёт здесь второе место, а потом сможет побороться за бронзу. Хотя, по-моему, выше четвёртого места на мировых и европейских чемпионатах Джунта не поднимался.

– В финале чемпионата мира 1994 года в Тампере вы победили олимпийского чемпиона и трёхкратного чемпиона мира в весе до 100 килограммов кубинца Эктора Миллиана. Потом был московский «Матч века» между сборными мира и России, и Миллиан опрометчиво объявил, что приехал «побить Карелина». Но кубинца унесли с ковра в состоянии, как выражаются боксёры, грогги. Это вы его так поучили вежливости с помощью «обратного пояса»? А вообще, боец должен ненавидеть соперника? Тут же без вариантов: или ты его, или он тебя.

– В борьбе нет места ненависти, это же спорт, а не война, мы боремся только на ковре, но не за его пределами. Мне не интересно, что говорят обо мне соперники или журналисты, моя задача – готовиться к поединку, а не изучать сплетни. Миллиан был опытным и очень уверенным в себе борцом, а готовил его мой земляк из Новосибирска, заслуженный тренер РСФСР Василий Александрович Иванов. Когда он вышел против меня в московском матче, я понимал, что этот парень легче, а значит, и шустрее, и его надо постараться «завязать», чтобы не пропустить приём. А через полторы минуты получилось взять Миллиана на «туше». Вот, собственно, и вся история о том, как борца может подкосить самоуверенность, деформированное самолюбие и завышенная самооценка.

– Вы и Миллиана победили с помощью «коронки» – знаменитого «обратного пояса». Говорят, против него существует четыре тысячи контрприёмов?

– Да, контрприёмов много, но их ведь надо ещё применить. А если ты всё сделал быстро и правильно, защититься от «обратного пояса» по правилам уже невозможно. Тут единственный «легальный» способ спастись – не дать утащить себя в партер.

karelin450x300-3.jpg
Депутат Карелин в наукограде Кольцово (Новосибирская область)
КОНСТАНТИН КРУГЛЯНСКИЙ

– Советские и российские борцы всегда остаются в числе мировых лидеров. В чём тут секрет?

– Секрет в том, что впереди нас идёт победоносная репутация советской и русской борцовской школы. Назову только несколько фамилий. Весь мир знает Анатолия Рощина, в сорок лет ставшего олимпийским чемпионом Мюнхена-72, двукратного победителя Олимпиад 1976 и 1980 годов Александра Колчинского, трёхкратного олимпийского чемпиона Александра Медведя и других замечательных наших борцов. В 1988 году, когда я впервые приехал на Олимпиаду в Сеул, соперники видели во мне даже не Александра Карелина, которого они тогда не очень хорошо знали, а прежде всего советского борца. Как мы могли плохо бороться, когда у нас был герой Мельбурна-56, фронтовик Анатолий Парфёнов, обладавший не только колоссальной физической силой, но и великой силой духа? После полученного на войне тяжёлого ранения у него плохо сгибался локтевой сустав, и Анатолий Иванович до конца жизни не мог даже застегнуть воротничок рубашки, но этот человек с простреленными руками принёс нашей стране золотую олимпийскую медаль в грекоримской борьбе. Да у нас просто не было права проигрывать!

– Сегодня много замыленных, употребляемых всуе хороших слов, среди которых, например, «патриотизм». У вас есть своё определение этого понятия?

– Я к высоким словам отношусь осторожно. А патриотизм понимаю буквально: это значит любить Родину и служить ей.

– Вы были знаменосцем нашей сборной на трёх Олимпиадах. Это же здорово?

– Здорово, конечно, но всё в этой жизни относительно. На Олимпиаде в Сеуле в 1988 году я нёс флаг Советского Союза, на Олимпиаде в Барселоне в 1992 году – флаг СНГ, а в 1996-м в Атланте – флаг России. За восемь лет – три разных флага, а страны, флаг которой я нёс в 1988 году, больше не было... Я бы такого никому не пожелал.

– Борцы во время схватки испытывают нагрузки, запредельные для обычного человека. Как вы с ними справляетесь?

– Мы привыкаем к таким нагрузкам постепенно, от трёхразовых занятий в неделю до двух тренировок в день, с отдыхом по воскресеньям. К тому же минимум два раза в год проводится углублённое медицинское обследование. Да, наши обычные нагрузки нетренированный человек не перенесёт. А когда ты хорошо подготовлен и возможности восстановления у тебя совершенно другие, это нормально. В сборной как-то работала комплексная группа, подсчитавшая, что за час тренировки наши энергозатраты равны энергозатратам металлурга за смену в горячем цехе. То есть теоретически я мог отстоять в горячем цехе и пять смен подряд. Зато как здорово, когда после тяжёлой тренировки у тебя есть время, которое в расписании называется «час-сон». Вытягиваешься на кровати, берёшь книгу и читаешь, вкладываешь себе в чердак умные мысли. Вот это удовольствие! А нарушать режим – последнее дело. Тем более не дай бог сожрать не то что запрещённое, а просто непроверенное.

– В советские времена у нас работал допинг-контроль?

– Да, и это была достаточно жёсткая система: представители национальной антидопинговой службы брали анализы на самом раннем этапе даже у тех, кто ещё не попал в тройку призёров. Вообще, все эти фокусы с допингом – глупость, тем более сейчас, когда к нам такое пристальное внимание. Надо просто старательно тренироваться и держать режим.

– Режим – это хорошо, но ведь дело молодое, наверняка и на дискотеку хотелось сходить, и в кино с девушкой...

– Хотелось-то хотелось, но, если у тебя есть цель в спорте, «хотелки» надо ограничивать. Когда я стал, как говорится, заметным, некоторые мои новосибирские знакомцы говорили – тебе повезло, а нам вот не повезло. Но когда я бежал после школы на тренировку, они пили пиво за гаражами и посмеивались надо мной – вот, мол, бегает, чудик.

– «Набегали» вы на длиннющий список побед, и легко они не давались. Но всё же какая победа – самая-самая?

– Если говорить о самых трудных, к ним бы я отнёс каждую победу на чемпионате Союза. Это тяжелейшие и от этого очень почётные достижения. Конечно, к «самым-самым» надо отнести и победы на Олимпийских играх. На первой Олимпиаде, в Сеуле в 1988 году, было огромное волнение, и когда я выходил на схватки, ковра под ногами не чувствовал. На второй Олимпиаде, в Барселоне, уже была уверенность в своих силах, и именно тогда появились расчётливые борцы, предпочитавшие особо со мной не «пластаться», чтобы сохранить силы для других поединков. Очень сложной была Олимпиада в Атланте, куда я приехал с незажившей травмой, но сумел в финале выиграть у американца Гаффари со счётом 1:0.

– Говорят, здоровенный Гаффари даже заплакал после этого поединка. Как вам удалось не «забронзоветь» при вашей-то оглушительной славе? Вы что, однажды сказали себе: Сан Саныч, не «бронзовей»?

– Ну, я сам с собой так почтительно ещё не разговариваю. А если серьёзно, надо относиться к себе проще и трезвее. Моя мама, светлая ей память, однажды сказала: сынок, если стакан разбился, значит, кто-то этот стакан разбил. Если ты винишь в этом не стакан, а себя, тебе проще будет жить. И она была права.

– Мне рассказывали, что вы в Новосибирске как-то отметили окончание соревнований тем, что повели целую толпу борцов в театр «Красный факел».

– Интересно, а кто это вам рассказал про поход в театр?

– Да слухами земля полнится...

– Дело было так. У нас в Новосибирске проходил командный Кубок России, ребята боролись в цирке, как во времена Ивана Поддубного. И после соревнований мы решили сводить борцов в театр «Красный факел», это красивое здание в стиле сталинский ампир, с кумачовыми креслами в зрительном зале. Там шла английская пьеса «Братья по крови», а мы, борцы, тоже ведь друг другу братья по крови. Да и все мы, россияне, живущие в огромной стране, – тоже, как ни крути, братья по крови. И надо было видеть, как ребята, многие из которых впервые в жизни попали в театр, смотрели эту пьесу.

– Вы долго были депутатом Госдумы, сейчас вы сенатор. Как быстро освоились в политике после ухода из спорта и насколько власть меняет человека?

– О, меня власть сильно изменила – я научился быстро повязывать галстук. А вот значки носить пока не научился. Сейчас больше сижу, больше пишу, больше разговариваю и намного меньше тренируюсь, мне этого не хватает и физически, и морально. Всё как-то сразу изменилось, я даже испугаться не успел.

– Вы участвовали в разработке многих законопроектов – и в Думе, и в Совете Федерации. Какой из этих документов, по-вашему, самый важный?

– Двадцать лет назад я бы назвал закон о спорте. Но сейчас понимаю, что это не самое значительное достижение. А вот когда мы принимаем бюджет страны, это по-настоящему важно для всей нашей страны. Не менее значимым считаю принятие поправок к Конституции. Это Конституция сильного, а не «растерянного» государства, в отличие от Конституции 1993 года.

– Не чувствуете себя чужаком в политической жизни? Если честно: не появляется иногда желание, извините, врезать кому-нибудь?

– Чужаком не чувствую, желание появляется, но галстук мешает.

– Есть такой стереотип: все спортсмены, кроме разве что шахматистов, – тупицы с большими кулаками и маленькими мозгами. Но многие борцы – и вы в том числе – имеют вполне заслуженную репутацию интеллектуалов. Для вас это тоже своего рода вызов?

– Всё, что я делаю за пределами спорта, – вызов. Я много читаю, но у меня никогда не возникало желания похвастать эрудицией. Знания – это то, что со мной, вот что главное, и это придаёт уверенности в себе. Сильным быть намного интереснее, чем слабым, сильному и удача улыбается чаще.

– Как сказал один умный человек, «сильный спокойнее».

– Очень точное определение, полностью с ним солидарен.

– Давайте поиграем в игру «короткий вопрос – короткий ответ». Недавно прочитал в Википедии, что «Карелин одержал 888 побед». А над каким мифом о себе больше всего смеётся Александр Карелин?

– Да над всеми и смеюсь, но я, наверное, знаю ещё не все истории про себя.

– Что больше всего ценит в людях Александр Карелин?

– Последовательность и способность принимать решения.

– А чего не простили бы никогда и никому?

– Предательства.

– Вы часто ошибаетесь в людях?

– К сожалению, случается и такое. Но жизнь богата на встречи с разными людьми, и не надо бояться ошибиться в человеке. Большинство-то – хорошие люди.

– Говорят, вас звали сниматься в Голливуд? Наших туда почему-то приглашают только на роли идиотов или мордоворотов.

– Ха-ха, во второй номинации мне можно сниматься без грима. Позвали в Голливуд на смотрины, но дальше, слава Богу, дело не пошло.

– Вы прожили в большом спорте яркую жизнь. Повторили бы всё сначала?

– Да, но при условии сохранения физических кондиций, что были, например, в двадцать лет, а иначе стану живой иллюстрацией к грустному – «если б молодость знала, если б старость могла».

– В спорте вы дошли до самых высоких вершин. Но жизнь всё же длиннее спортивного века, и у человека всегда есть цель. О чём мечтает Александр Карелин сегодня?

– О том, чтобы мы ценили сегодняшний день, помнили, что жизнь богата на события, и перестали всуе употреблять громкие слова. А ещё хотел бы, чтобы мы научились наконец хотя бы пытаться понять человека, прежде чем выносить о нём свои суждения. Тогда, может, и жизнь станет лучше.

Беседу вёл
Григорий Саркисов


https://lgz.ru/article/16-6781-21-04-2021/s-zolotoy-medalyu-na-slomannykh-ryebrakh/
завтрак аристократа

Александр Карелин: «Нас не любят, потому что не могут затоптать 14.04.2021

Как становятся чемпионами



Александр Карелин: «Нас не любят, потому что не могут затоптать»



Без него невозможно представить историю мирового спорта. Он был знаменосцем на открытии трёх Олимпиад. В 21 год его признали самым молодым в истории победителем Олимпиады в своём виде спорта. Но дело не только в богатейшем урожае золотых медалей. Главное, что при всех «медных трубах» всемирной славы остался он достойным человеком, знающим себе цену, но никогда не превращавшим эту цену в ценник. О жизни, о спорте – наш разговор с Героем России, трёхкратным победителем Олимпийских игр, девятикратным чемпионом мира, двенадцатикратным чемпионом Европы, тринадцатикратным чемпионом СССР и России, обладателем звания величайшего борца греко-римского стиля ХХ века, доктором педагогических наук, сенатором и просто хорошим человеком Александром Карелиным.

– История с «наказанием» России – это попытка «задвинуть» нашу страну под любым, даже надуманным предлогом? Нам ведь уже запретили исполнять на церемониях награждения не только гимн России, но и «Катюшу»! Мол, под эту песню ваши деды воевали с фашизмом, а значит, «Катюша» – пропаганда войны...

– У меня два деда-фронтовика, один погиб в 1941 году, второй умер от ран уже после войны. И когда я рассказываю об этом – это «пропаганда войны»? «Задвинуть» нас пытаются потому, что мы – нация победителей. Мы непонятны Западу, у нас всё сложно сконструировано, мы – сильные и вопреки всему выходим из самых страшных бед. Нас не любят уже потому, что не могут затоптать. Вот только что мы отмечали семь лет возвращения Крыма, а для меня Крым всегда был российским. Мне там приходилось часто бывать с 1983 года, в Алуште был национальный тренировочный центр, и у меня никогда не было даже мысли, что это – не Россия. Да, мы всегда отличались от остальных, и не в худшую сторону. Даже когда ещё не было клубных пиджаков для сборной, наши спортсмены всегда приезжали на Олимпийские игры в костюмах и при галстуках. И нас сразу было видно в любой Олимпийской деревне, как только мы выходили из автобуса. Все знали: мы представляем великую державу и победоносное государство. Увы, мы сами порой даём поводы для обвинений и наступаем на всё ту же «банановую кожуру», как в истории с допингом.

– Некоторые предлагают обидеться и отказаться от участия в Олимпийских играх и чемпионатах мира, пока нам не вернут гимн и флаг.

– Не согласен с таким подходом, даже в этих стеснённых условиях надо участвовать в Олимпиадах, во всех мировых соревнованиях – и побеждать.

– Александр Александрович, борец – это ведь не только физическая сила, но и особый характер. А стержень характера закладывается в детстве, и тут огромную роль играют родители. Что дали они вам?

– Начнём с того, что мне повезло, – я родился в Сибири. А родителям я обязан и жизнью, и всем, чего в этой жизни добился. Воспитывали меня в правильных русских, я бы даже сказал, в сибирских традициях, не словами, а личным примером. Мама моя, царствие ей небесное, была человеком строгим, могла приструнить меня одним взглядом. А папа, апологет русской народной педагогики, при случае и всыпать мог вдоль и поперёк, по всему организму. Меня готовили к взрослой самостоятельной мужской жизни, когда ты сам за всё в ответе – и за свои слова, и за свои дела. Мы жили в частном секторе в Новосибирске, и с детства у меня были обязанности по дому – я и дрова колол, и уголь на тачке возил, и за скотиной ухаживал. Это была жёсткая система воспитания, основанная на уважении к старшим, беспрекословном им подчинении. Даже когда я был уже чемпионом мира, приезжая домой, так же колол дрова, возил уголь и кормил скотину. Всем по барабану, что ты чемпион, делай своё дело, и всё. Вошёл в комнату старший – вскакивай на свои крепкие борцовские ноги и слушай, что тебе говорят. И людей уважай, если хочешь, чтобы тебя уважали. При всём при этом родители оберегали меня – например, никогда не пускали на похороны, пока я не стал уже совсем взрослым.

Папа, водитель грузовика на заводе «Эталон», был «профессиональным командировочным», уезжал в понедельник, а возвращался только в пятницу. Мама тоже всегда работала, и в раннем детстве я часто бывал у бабушки – маленькой, хрупкой, много пережившей женщины. Её муж, мой дед по отцу, погиб в 1941 году на фронте, бабушка сама подняла троих детей, и у неё даже была сталинская медаль за доблестный труд.

– Говорят, знаменитая карелинская короткая причёска появилась у вас по договорённости с отцом.

– Устройство нашей семьи можно назвать одним словом – «демократура», так что никакой договорённости, были указания и целеполагания по принципу: командир сказал «хорёк», значит, никаких «сусликов». С причёской дело обстояло так. У меня были по тогдашней моде длинные вьющиеся русые волосы и здоровенный чуб – хоть в это сейчас и трудно поверить. Однажды папа сказал, что мы, современное поколение, слабаки и у нас духу не хватит коротко подстричься, а настоящий мужчина должен выглядеть строго, чтобы не было поводов тратить на свой внешний вид много времени, которое пригодится для серьёзных мужских занятий. Я это воспринял как прямое указание, взял ножницы и остриг себе чуб. Приезжает папа с работы, ставит свой грузовик во дворе, заходит в дом – а там я, чудо без чуба. Ну дал он мне двадцать копеек, слетал я в парикмахерскую, а когда вернулся, папа протянул мне бритву: «Побрей-ка мне голову». Пошли мы на крыльцо, и я его побрил, как мог, – порезал, конечно, немножко обычным бритвенным станком с лезвием «Нева». В это время приходит с работы мама и видит такую картину: отец сидит на крыльце с окровавленной головой, а рядом с бритвой в руке стоит кто-то в штормовке с накинутым на голову капюшоном – ветрено было, я капюшон на голову и набросил. Мама испугалась, ахнула, а потом, когда я к ней повернулся, увидела, что это я, только без чуба, и расплакалась. С тех пор я коротко и стригся, а когда занялся борьбой, эта «причёска» оказалась самой практичной.

atlanta450.jpg
США. Атланта. XXVI летние Олимпийские игры. Чемпион по греко-римской борьбе в категории до 130 кг
Александр Карелин после победы над Мэттом Гаффари /

СЕРГЕЙ КИВРИН


– Давайте вспомним «о тех, кто нас выводит в мастера», – о замечательном человеке, заслуженном тренере СССР Викторе Михайловиче Кузнецове, первом и главном вашем спортивном наставнике.

– Иногда ваши коллеги-журналисты, склонные к штампам, называют Виктора Михайловича моим «вторым отцом», но отец у меня один – мой папа. А Кузнецов – мой тренер, наставник и в спорте, и в жизни. Он, кстати, один из немногих, у кого есть звания заслуженного тренера РСФСР, СССР и Российской Федерации. Тренеров, которые учат приёмам, много, и они делают нужную работу, но Кузнецов учит – побеждать. Он до сих пор скуп на похвалу, и, чтобы заслужить от него: «Молодец!» – надо ещё попотеть.

– Кузнецов и сегодня остаётся для вас абсолютно непререкаемым авторитетом?

– А как же иначе? Давайте я вам историю про его сервант расскажу. Виктор Михайлович впервые пригласил меня к себе домой, когда я уже достаточно долго занимался у него. Не помню ни этажа, ни номера квартиры, но вот сервант запомнил. Это был обычный советский сервант тёмного дерева, но забит он был не хрусталём и не фарфором, а книгами и тренерскими записями Кузнецова. Сейчас-то я понимаю, что это уникальные методические пособия и большую часть этих исследований Виктор Михайлович обратил на меня. Не знаю, что он увидел в начале 80-х в высоком и, в общем, нескладном подростке, но, наверное, что-то увидел.

– Биография любой знаменитости быстро обрастает мифами. Согласно первому 13-летний Саша Карелин, впервые придя в секцию борьбы, ни разу не смог подтянуться, чем вызвал насмешки ребят, и вот тогда упорный Саша решил всерьёз заняться спортом. Второй вариант: тренер Кузнецов увидел на улице, как вы ловко тащите на плечах два мешка картошки, и позвал в свою группу.

– Картошку я при Кузнецове по улицам не таскал, и ребята в его группе надо мной не издевались. Всё проще: Виктор Михайлович пришёл в нашу 19-ю новосибирскую школу набирать воспитанников и пригласил меня. У него занимались мальчишки постарше, и когда я впервые оказался в зале, они, может, поначалу и косились на меня, но никаких насмешек не было, иначе не было бы у нас и сорокалетней дружбы.

– Чему научил вас тренер?

– Пахать. Он всегда нацеливал на результат и на тяжёлую работу. Как говаривал Виктор Михайлович, «можно быть неимоверно талантливым, но без умения работать талант никогда не состоится, потому что главный талант – трудолюбие».

– Наверное, Кузнецову и не приходилось особо уговаривать вас работать...

– Да, Кузнецову приходилось и выгонять меня из зала, я же жадный, мне всегда надо сделать что-то «сверх нормы». Но Виктор Михайлович всегда поддерживал мою борцовскую жадность. Я никогда не боролся вполсилы, даже на спаррингах, когда ребята просили «не очень нажимать». А я не научен «не очень нажимать», мне надо, чтобы всё было по-настоящему, без послаблений, это же борьба, а не «поддавки». Но мой тренер не только обучил меня борцовским секретам, он научил и трезвой оценке моих возможностей, а ещё – внушил уверенность. «Никогда не изменяй себе, делай, что умеешь, – говорил он. – Не слушай «советов посторонних», не отказывайся от своей «коронки», на ковре выполняй то, чему научился на тренировках и что у тебя лучше всего получается».

kuznecov450x300.jpg
Виктор Михайлович Кузнецов


– Вы были послушным учеником?

– Почему – был? Я и сейчас послушный ученик Виктора Михайловича. Доверял и доверяю ему полностью. Когда Кузнецов увидел, что у меня хорошо получается «обратный пояс» (коронный приём Карелина, на который «ловились» ведущие борцы-тяжеловесы планеты. – Ред.) , он стал показывать мне, как этот приём проводили другие борцы. И только когда у меня начало получаться с «обратным поясом», я понял, для чего все эти тренерские записи в серванте кузнецовской квартиры. Сервант и сейчас «живой», там стало больше трофеев и фотографий, но и методические изыскания никуда не делись. Виктор Михайлович знает все тонкости греко-римской борьбы и учит шаг за шагом приближаться к очень сложному, тонкому состоянию, которое называется – уверенность.

– Кузнецову ведь пришлось долго доказывать правильность своей методики.

– Сегодня в это трудно поверить, но в своё время, когда среди воспитанников Виктора Михайловича ещё не было чемпионов мира и Олимпиад, многие маститые коллеги скептически относились к его методам подготовки тяжеловесов, а он делом доказывал свою правоту. Даже сейчас, когда ему за восемьдесят, Кузнецов может до хрипоты спорить с другими тренерами, да не просто спорить – я не раз видел, как они выходят на ковер и начинают друг на друге пробовать свои приёмы и контрприёмы. Однажды я стал свидетелем яростного спора между Виктором Михайловичем и уникальным специалистом из Киева, заслуженным тренером СССР Игорем Александровичем Кондрацким. Покойный ныне Кондрацкий считается одним из основателей самобытной украинской школы греко-римской борьбы, среди его воспитанников, например, замечательный борец, двукратный чемпион мира и серебряный призёр Олимпиады-76 Нельсон Давидян, к сожалению, ушедший от нас в 2016 году. Кузнецов с Кондрацким могли часами в поте лица да с горящими глазами разбирать на ковре приёмы. Такой наставник с таким отношением к делу – хороший пример молодым ученикам и, кстати, хорошая прививка от самоуверенности и самоуспокоенности. И когда я говорю, что с тренером мне повезло, говорю это не ради красного словца.

– Но ведь и Кузнецову с вами повезло?

– Это вы у Виктора Михайловича спросите, тренеру виднее.

– Вы впервые стали чемпионом мира совсем ещё молодым парнем, хотя в команде вас уже тогда величали Сан Санычем. Возникли симптомы звёздной болезни?

– Сан Санычем меня стали дразнить в 1985 году, мне было всего семнадцать. На одном из взвешиваний доктор взял мой паспорт и говорит: «О, Сан Саныч!» Дело в том, что тогда вышло два фильма – «Спортлото-82» с Пуговкиным и «Прохиндиада, или Бег на месте» с Калягиным, и в обеих картинах главных героев звали Сан Санычами. Вот так ко мне Сан Саныч и прилип. Насчёт звёздной болезни... По молодости, конечно, голова кружилась, но у нас была совсем другая среда. Родители приучили к реальной оценке поступков. Как-то папа сказал: «Видишь, какой бык здоровый, а с помощью ножа укладывается в консервные банки». Это он меня предостерёг, чтобы я не вздумал применить на улице свои борцовские навыки. Да и в борцовском братстве есть неписаные, но строго соблюдаемые законы поведения вне ковра. Борьба вообще учит трезвому отношению к себе. Наконец, у меня с самого начала был такой тренер, с которым не забалуешь. Слов «не буду», «не хочу», «неохота» в моём лексиконе не имелось. Это касалось и тренировок, и обязанностей по дому. Очень, знаете ли, помогает не «зазвездиться».

– Борьба – индивидуальный вид. Борцы вообще – индивидуалисты?

– Борьба – очень даже командный вид спорта! Ты – только часть команды, и чем больше у тебя опыта, тем сильнее ответственность. И наша борцовская «ритуальность» тоже не случайна: выходя на ковер, мы пожимаем руку не только сопернику, но и судьям и секундантам. У нас нет ненависти к сопернику, только уважение. Только честная борьба, только честные победы. Мы же не случайно говорим: «На ковре соперники, в жизни друзья». Когда ты со своими сломанными ушами окажешься даже в незнакомом городе, без помощи коллег-борцов не останешься. Это и есть борцовское братство.

– Я как-то спросил одного из лучших наших регбистов, кстати, тоже сибиряка, красноярца Андрея Гарбузова, в чём секрет его спортивного долголетия, и Андрей ответил: в правильном режиме, в «сбережении себя». А вообще, в большом спорте, где всё «на грани», можно «беречь себя»?

– Первые двери, которые мне открыла борьба, – это двери в Новосибирскую городскую больницу: не успев ещё толком научиться бороться, я сломал правую ногу. Это был сложный перелом, больше месяца провалялся в больнице на вытяжке, потом ещё долго скакал на костылях. За свою карьеру я ломал ногу двенадцать раз, несколько раз ломал рёбра, – самое потешное, что не кому-то, а себе самому. Если даже дать на заживление каждой такой болячки по полгода, выходит, что из моей спортивной карьеры «вылетело» 7,5 лет. Без травм не получалось, хотя я всегда выполнял рекомендации тренеров и врачей, но и всегда торопился достичь чего-то нового. В 1988 году, когда некоторые люди активно уговаривали меня не ехать на Олимпиаду в Сеул и уступить место двукратному чемпиону мира Игорю Ростороцкому, Виктор Михайлович сказал: «Никого не слушай, Саша, твой спортивный век скоротечен, даже сейчас у тебя травмы, трудносовместимые с продолжительной карьерой, а что произойдёт завтра, ты и сам не знаешь. Сейчас ты на хорошем ходу, у всех выигрываешь, так что борись, пока можешь». И я выиграл у Ростороцкого и поехал в Сеул, где взял первое своё олимпийское золото. Согласен с Андреем Гарбузовым в том, что беречься спортсмену надо, но не думаю, что на поле во время игры он так уж бережётся. Если ты в большом спорте, всё равно подчиняешь себя достижению результата. Ведь ты – часть уникальной, легендарной команды, наши борцы только на Олимпиадах завоевали 60 медалей разного достоинства. В том же Сеуле мы взяли четыре золотые, одну серебряную и одну бронзовую награду, и немногие державы могут даже попытаться это повторить. Но важно и подчинять себя распорядку, и когда ты по-настоящему ответственно подходишь к делу, мелочей тут нет. Помню, на сборах в Алуште, в жару, я ходил в баню в сланцах, и чемпион Олимпиады-68 в Мехико в полулёгком весе Роман Владимирович Руруа сделал мне выговор: мол, ты чего, парень, в шлёпанцах бегаешь, тут же скользко, вдруг ногу подвернёшь.

– А не было искушения сэкономить силы, пропустить какой-то турнир ради главного – олимпийского?

– Если бы экономил для главного старта четырёхлетия, не было бы у меня в активе девяти чемпионатов мира. Мне иногда говорили: побереги себя, пропусти турнир. А у меня было по четырнадцать стартов в год, в том числе чемпионаты СССР и России, Европы и мира. Без такой соревновательной закалки я бы ничего не добился. Каждая победа только добавляла уверенности. А без веры в себя на ковёр и выходить не стоит.

– Наверное, и в биографии «железного Карелина» всё же были минуты сомнений и неуверенности, а может, и страха?

– Ну, страх не страх, а мандраж перед поединками потряхивал. Но если ты знаешь, что пару недель назад хорошо боролся на турнире, – ты уверен в себе. Это не самоуверенность, а именно подтверждённое результатами осознание своей силы. Всё остальное – от лукавого.

– Перед Олимпиадой в Атланте, на чемпионате Европы в Будапеште, вы в поединке с борцом из Белоруссии Дмитрием Дебелка получили страшную травму, отрыв большой грудной мышцы, но не снялись с соревнований и стали чемпионом. А ведь это могло поставить крест на всей вашей борцовской карьере?

– В 1996 году я был немного другим человеком, чем сейчас, и не думал, что это такая уж страшная травма. А думал я о том, что должен бороться в финале, хотя у меня уже поднялась температура, и врачи, обнаружив сильное воспаление, советовали сняться с турнира. Но когда мы ехали на чемпионат в Будапешт, главный тренер сборной, олимпийский чемпион Мюнхена-72 Шамиль Шамшатдинович Хисамутдинов, сказал мне: «Сан Саныч, ты уже прошёл отбор и попал в сборную, но у нас много молодых, команде нужен «столб», опытный борец». Мог я сослаться на травму и бросить ребят в самый ответственный момент? Конечно, мог, и никто меня не упрекнул бы за это, но сам я так поступить не имел права, а потому вышел в финал с украинцем Петром Котком и победил. Правда, когда после схватки сошёл с ковра, не смог даже взять полотенце, рука уже не работала. А ведь Олимпиада на носу! Врачи махали руками: какая тебе Олимпиада, хорошо, если через полгода сможешь ложку держать! Но меня подлатали в старейшей европейской клинике в Будапеште два замечательных венгерских доктора – Иштван Бертеш и Аттила Павлик – я успешно прошёл реабилитацию и смог поехать в Атланту, где выиграл своё третье олимпийское золото. А знаете, от кого я получил первую поздравительную телеграмму после победы в олимпийском финале? От Бертеша и Павлика, хотя они вроде должны были болеть за венгерскую команду. Вот вам ещё один пример борцовского братства.

Беседу вёл
Григорий Саркисов
завтрак аристократа

П.В.Басинский Горький любил лыжи, а Толстой - коньки 31.12.2020.

Наступают новогодние каникулы, и бедным школьникам опять нужно читать наскучившую им классику. Попробую их слегка развеселить. Как проводили досуг великие? Какими видами спорта увлекались?

Максим Горький любил лыжи, чего и школьникам нашим желаю.

А вот Лев Толстой вообще был заядлым спортсменом. В 67 лет он научился... кататься на велосипеде. Над ним посмеивались - старик катается на велосипеде! Но он писал в дневнике: "За это время начал учиться в манеже ездить на велосипеде. Очень странно, зачем меня тянет делать это. Евгений Иванович (врач) отговаривал меня и огорчился, что я езжу, а мне не совестно. Напротив, чувствую, что тут есть естественное юродство..." Московское общество велосипедистов было от пополнения своих рядов в восторге. Общество презентовало ему английский велосипед системы Rover. В апрельском номере журнала "Циклист" событию посвятили целую статью.

Фото: Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images



Еще Толстой любил коньки.

Фото: Universal Images Group via Getty Images



А еще городки.

Фото: РИА Новости



А еще он был неутомимым наездником и пешеходом.

А еще рыбу ловил и охотился, даже на медведей. Пока не стал вегетарианцем.

Заядлым атлетом был Александр Куприн. Он даже в цирке выступал. Поднимался на воздушном шаре и опускался под воду в гидрокостюме.

Фото: Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images



Страстным путешественником оказался поэт Николай Гумилев. Он неоднократно был в Африке как путешественник и как руководитель экспедиции.

Фото: Art Images/Heritage Images/Getty Images



А самым тихим видом спорта занимался Иван Тургенев. Он был заядлым шахматистом и даже участвовал в международных турнирах.

Фото: gettyimages



Так что не такие уж скучные они были, наши писатели.



https://rg.ru/2020/12/31/kakie-zimnie-razvlecheniia-liubili-russkie-pisateli.html

завтрак аристократа

ДАНИИЛ ФРИДАН НОКАУТ

Все случилось на 2-й минуте 3-го раунда. По крайней мере, мне так сказали. Я-то не помню ничего. Даже того, что потом Рашид Каюмович рассказывал.
Говорит, принесли меня в раздевалку, а я в отключке полной. Ну, он бегает вокруг, по щекам меня лупит, подсовывает под нос нашатырь. Видит: вроде оживаю. Ресницы захлопали, задышал, а потом глаза открыл.
Сижу, головой вокруг вожу, как бычок, с интересом все разглядываю. А потом и спрашиваю у него, у Каюмовича:
— Где я?
— Что значит "где"? Ты хорош прикалываться, Данила. Где? Во Дворце спорта ты, да.
— Да? А что я тут делаю?
— Ты чего, издеваешься, да? – А сам аж закипает, ну, дагестанец, да, кровь горячая. –Соревнования тут проходят, понял, да!
— Какие соревнования?
— По боксу, твою маму, да! – А сам, как потом говорил, никак не врубится, что я не соображаю ничего. Думал, смеюсь. Уже хотел перемочить мне по челюсти.
— А что я тут делаю?
— Ты – боксер. Ты выступаешь, точнее, выступал.
— Я – боксер? Ну ни хрена себя! – А сам на руки свои смотрю, а на них перчатки боксерские. – И вправду – боксер!
— Слушай, ты меня доведешь щас! Мало того, что, как лох, словил от этого придурка, так еще и разыгрываешь тут из себя спящую принцессу, да! – Каюмович аж закипел.
Мужики, а я честно – не помню. Помню, как маму мою зовут, как папу. А остальное – как стерли из головы!
Тут женщина какая-то в раздевалку залетает, плачет и ко мне кидается. Я на нее киваю и спрашиваю Рашида Каюмовича:
— Слышь, Рашидик, а это кто?
— Ты чего, Данила, это ж жена твоя, Наташка! Смотрю я на тетку эту, а она потрепанная какая-то, жирная, грудь четвертого размера болтается бесформенно, подбородок двойной.
— Даня, ты как? Голова болит?
Как там Каюмович ее назвал? Наташа? Йоханный бабай! Имя-то какое ужасное! И это чудовище – моя жена? Это все я не вслух, конечно.
— Все хорошо.
Да, блин, замечательно! Эта тетка меня тормошит, как массажер, у меня в голову все отдает! Больно! А потом на эту дуру вблизи посмотрел, и вообще – так погано стало, хоть волком вой!
Тут доктор, слава богу, подошел, отогнал бабу эту. В глаза мне фонариком светит, пульс щупает. А Рашидик, маленький, прыгает вокруг и кричит ему:
— Э-э, доктор, сделайте что-нибудь, а то я сейчас этого больного ударю больно! Издевается он, да!

Похлопотал доктор, вроде чуть полегчало, даже не тошнит уже. Тут дверь в раздевалку отворяется, и двое детей каких-то врываются, орут:
— Папа, папа!
Страшные какие-то, сопливые! Я на тренера, на Каюмовича, смотрю украдкой, а он на меня – так подозрительно, с интересом. Ну, я так руки и приподнял, типа, привет. Дети эти как бросятся ко мне!
Не понял что-то. Это что – мои? Блин, а-а-а! Уродливые какие! Пацан этот, с соплей под носом, смотрит так на меня и говорит:
— Папа, ты упал так здорово! У тебя аж ноги подлетели! Я в школе завтра расскажу всем, мне никто не поверит!
А девочка такая страшненькая, облезлая какая-то, мне:
— Папа, у тебя голова болит, да?
Тут опять это тетка жирная прорвалась, сграбастала их, орет:
— Дети, папе плохо. Дайте ему отдохнуть!

А потом была больница. Там было, в общем-то, неплохо: умные врачи, строгие медсестры, болезненные уколы, молочный супчик, рис с кусочком курицы... с ма-а-аленьким таким кусочком. Скажу честно, когда приехали меня забирать оттуда, то было хуже.
А совсем край наступил в первую ночь дома.
Лежу я, значит, в постели, а рядом это чудовище по кличке Наташа. Храпит. Она еще и курит! Запах по всей комнате! И спит с этой голой ужасной грудью наружу! Бр-р-р! Мне снились кошмары!
А еще меня очень беспокоит дочка. Как ее, блин, зовут? Алиса. Ужасное имя! Жена, кстати, сказала, что это я его предложил. Одуреть! Утром, за завтраком перед походом в детский сад, она, смотря мне в глаза, сказала:
— Папа, тебя подменили, да?
Я поперхнулся чаем. Мой сынок, как там его зовут, блин? Стасик. Стасик стал ржать.
Когда все ушли – жена на работу, сын в школу, а дочка в детсад, – стало как-то полегче. Спокойно я чувствовал себя тогда только в одиночестве.

От нечего делать взял кусок ватмана и стал набрасывать пейзаж за окном: полуразрушенную церковь в осаде девятиэтажек. У сына в столе обнаружил акварель и по-быстрому залил карандашный рисунок.
Так потянулись мои унылые недели. Эти дни я мог общаться только с Рашидом Каюмовичем, тренером по боксу. Странно, но его я помнил хорошо. С другой стороны, попробуй забудь этого маленького даргинца веса петуха с поломанным носом и отсутствующими передними зубами, на кавказский акцент которого наложилось боксерское заикание.
С работы инкассатором я ушел: тупая тягомотина! Выяснилось, что в прошлом я никогда не рисовал, и теперь жена подозрительно посматривала на меня, а сынок за глаза называл Репиным. По-моему, это был единственный известный ему художник.

Вскоре я всерьез стал задумываться о самоубийстве. Эти дети были ужасны! Мерзкие, обезьяноподобные! Ни хрена на меня не похожие! А жена! Это кошмарное животное с вонью табака и рыбьими глазами, торчащим нижним бельем из прорех одежды! Когда она меня касалась, меня передергивало от отвращения! Продолжаться дальше так не могло. Каждый день резал болью.
Только Каюмовичу, сидя вечером в тренерской, я мог рассказать всю правду. Он, как обычно, сразу загорелся. "Зачем, – говорит, – такие слова говоришь? Я ударю тебя сейчас! Понял, да?" И тут меня как осенило!
— Каюмчик, слышь, миленький, ударь меня покрепче, ударь изо всех сил своих кавказских!
— Ты чего, больной совсем, да? Отстань от меня! Ты
чего меня провоцируешь, да?
— Ты чего, не мужик, что ли? Не кавказец, что ли?
Не из Дагестана, что ли? Не даргинец, что ли, папа твой? А помнишь, как я тебя на пост твой мусульманский свиными котлетами накормил? А помнишь, с месяц назад, когда ты мне лапы держал, я промахнулся и в лоб тебе попал?
— А-а! Шайтан! На-а!
Каюмчик, он хоть и маленький, 60 кг всего весит, но удар у него еще тот! Как звезданет мне в челюсть правой своей! Ну, в общем, вырубился я.

Очнулся, Рашидик надо мной с полотенцем. Смотрю, тренерская, вся в рисунках моих... ну, портреты там Каюмовича, пацанов. Вроде нормально.
— Данила, ты прости меня, ты же знаешь, мы, кавказцы, как дети, да!
— Да знаю, знаю, Каюмчик, нормально все.

Иду домой, дверь открыл, а там.
Стоит женушка моя в халатике, толстенькая такая, тепленькая. Так я к ней прижался сразу, родной моей! А грудь у нее такая большая, мягкая, так и хочется. Натусик.
— Э-э-эй, стой, окаянный! Ты чего делаешь! Дети же тут!
А дети тут как тут! Бегут ко мне, ручонки тянут! "Папа, папа!" – кричат. И Стасик мой – ну вылитый я! Только нос не сломан пока! А Алиса! Имя у нее красивое какое, правда?
Целую я их, обнимаю. Так мне радостно!
Работу я нашел новую. В ресторане французском. Тут ведь история какая. По-французски я говорить и понимать стал после того, как Каюмчик меня по башке треснул. Я, правда, жене не говорю об этом.
Ну и случайно по-французски разговорился с одним, а он рисунки мои увидел, загорелся весь! В общем, управляющий я в его ресторане теперь. По стенам там картины мои весят. Клиентура вдвое увеличилась. Я сюда Рашида Каюмовича привел, ну а он – всех родственников своих, односельчан там.

Они сначала с французиком моим не очень. Ну, оба маленькие, черненькие. Рашидик чуть что – сразу:
— Э-э, понял, да? Я сейчас ударю тебя, да!
Ну, потом ничего, даже подружились. Рисовать я не перестал. Вот на днях мне предложили выставку делать свою персональную.
Ну, я не знаю, не уверен. Я тут об этом Каюмчику рассказал, что, мол, сомневаюсь, не думаю, что стоит это того, что рисунки мои понравятся. Да он накричал на меня:
— Слушай, совсем плохой, да? Я сейчас по голове тебе дам, сильно, понял, да? У человека талант, а он – я не знаю, я не уверен! Ты что, не мужчина, что ли? Я, правда, сейчас тебя ударю, да! Ты же по рисованию – красавчик реальный!
Ну, как с ним поспоришь? Короче, думаю, что придется делать выставку. Тут придумать название еще нужно к ней. Да что-то в голову не лезет ничего.



Журнал "Юность"  2020 г. № 2



https://reading-hall.ru/publication.php?id=27592
завтрак аристократа

А.А.Кабаков из книги "Камера хранения" - 4

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2110508.html и далее в архиве



Треники как национальная идея



Никогда не мог понять, да так и не понял, почему соотечественники всегда и везде, в двухместном купе поезда или в палате на шестерых профсоюзного пансионата, безумно спешат сменить любую одежду – костюм банкира от Brioni или черную униформу охранника из магазина «Спецназ» – на домашнюю. Причем ею может быть что угодно, лишь бы достаточно старое и уродливое – линялая хлопчатобумажная гимнастерка и полугалифе, в которых пришел по дембелю; купленный для медового месяца стеганый халат на тонком поролоне, который стоит колом; драная телогрейка на голое тело; вязаная кофта, растянутая так, что карманы приходятся на колени…

Как уже сказано, в первые послевоенные годы в качестве одежды для дома и особенно для курортного отдыха мужчины самых суровых профессий поголовно и с одобрения начальства носили полосатые атласные пижамы. Женщины этого круга – не все, но многие – называли себя дамами и в тех же обстоятельствах носили длинные, до земли халаты, выглядевшие на отнюдь не хрупких дамах комично. Впрочем, и выше описанную отнюдь не уникальную историю с трофейной ночной рубашкой следует считать эксцессом, но показательным.

Однако всё кончается, кончилась и эпоха народной наивности. Бусы и зеркальца перестали считаться вечными ценностями. Персонаж кинофильма, с наслаждением использующий доставшуюся в трофеях буржуйскую клизму как прибор для медленного и потому особо приятного потребления самогона, вызывал в зале добродушный смех превосходства – секреты этикета и комфорта стали достоянием строителей социализма. И примерно с середины пятидесятых универсальным костюмом для релакса стал так называемый тренировочный: брюки-рейтузы и блуза-фуфайка из бумажного трикотажа или трикотажные брюки и любая рубашка с обтрепавшимися от многих стирок воротником и манжетами. Стилистика расслабленности, будуарной неги, сонного ничегонеделания была привлекательна для намучившихся советских людей в первые послевоенные годы. Теперь она уступила место образу подтянутого спортсмена, собранной, гибкой спортсменки.

Ну, естественно, народный характер внес поправки и уточнения в картину. Во-первых, сам материал – хлопчатобумажный тонкий трикотаж – сразу же снижал спортивный пафос: рейтузы вытягивались на коленях пузырями, придавая атлетам вялый силуэт подагрика на слабых ногах. К тому же огромный, свисающий мешком пузырь образовывался и на заднице, что давало моей суровой на язык бабушке повод для сравнения «ходят, будто с полными штанами». Во-вторых, черный или темно-синий цвет – других не бывало – превращался в никакой после первой стирки. Продолжал он линять и в дальнейшем… В сочетании со свойством притягивать пух, нитки и другой мелкий сор этот ужасный трикотаж превращал любого, самого аккуратного и при этом крепкого мужчину в неопрятного уродца…

Полагаю, что, дочитав примерно до этого места, вы возмутитесь: «Что он, идиотами нас считает? Без него прекрасно помним, как выглядит тренировочный костюм, сами носили! Да и не делся он никуда…» Тише, господа, тише. Носили – и прекрасно, вместе и вспомним. А что не делся – да, существует, но на периферии, периферии…

Кстати, трениками стали называть этот поразительный костюм только тогда, когда он стал универсальным и всеобщим, – в шестидесятые. Официальное торговое название «трико гимнастическое», естественно, не прижилось. А народные «треники» совершенно органично вошли и в быт, и в речь. Тогда же, в шестидесятые, тренировочные брюки обрели несколько важнейших деталей. Во-первых, появилась узенькая складка-защип, застроченная вдоль «фасада». Во-вторых, внизу треники заканчивались штрипкой – ну, прямо девятнадцатый век!.. То и другое преследовало одну цель: придать вытянутой линялой тряпке стройный вид не то лейб-гвардейских лосин, не то балетного костюма…

Но ничего из этого не вышло – растягивающееся в момент надевания уродство осталось уродством. Не в обиду соотечественникам будь сказано: я убежден, что именно безобразие треников сделало их любимейшей и долговечнейшей одеждой наших мужчин, да и в некоторой степени женщин. Вкус и элегантность – не главные качества русского человека. Вот всемирная отзывчивость – это да.

Но к концу того бурного и полного новинок десятилетия компромисс между удобством треников и не до конца изжитым желанием советских людей выглядеть на досуге прилично был все же найден. Результатом борьбы противоречий стали… да те же треники, вот как! Новый костюм стал называться «олимпийский» или «олимпийка» (часто носили только верхнюю часть костюма к обычным брюкам). В чем были его отличия от общегражданских треников? Первое – материал: не бумажный, а чисто шерстяной тонкий трикотаж, как правило, ярко-синего цвета. Преимущество шерсти бросалось в глаза: она не растягивалась или почти не растягивалась. Второе – фасон: фуфайка горловину имела не круглую, в которую даже заурядная голова пролезала с трудом, а застегивающуюся на короткую, примерно до середины груди, молнию. И, наконец, самая убедительная составляющая престижа: на спине было написано крупными белыми буквами: «СССР». Кто ж мог сомневаться, что это именно олимпийка? А некоторые неразборчивые жертвы тщеславия украшали олимпийку еще и значком «Мастер спорта СССР», купленным за две бутылки «Московской» у законного владельца. В разговоре – с девушками, с кем же еще – обычно назывался спорт экзотический, для демонстрации мастерства в котором требовались особые условия, почти не встречающиеся в обычной жизни. Ну, например, стендовая стрельба – а мимо курортного тира, где соревновались азартные аборигены, следовало проходить с высокомерной усмешкой…

В общем, олимпийский тренировочный костюм достойно исполнял роль домашнего.

И все же не вошел в почетную, формируемую мною в уме категорию «Составляющая национального образа жизни».

А вот обычные треники – вошли.

Нам, воспитанным в уважении к идеалам равенства и коллективизма, вот эти, с пузырями на коленях и мотней ниже колен, больше подходят.

Мой первый тесть, высокий и статный, с русым вьющимся чубом генерал, очень любил свою олимпийку. В ней я его и запомнил.

Но на даче он поливал клубнику в трениках. Возможно, потому, что они органичней соответствовали запаху той субстанции, которой дачники поливают клубнику.



Гараж особого назначения



Мне уже было порядочно лет, учился я в шестом классе и переживал начало романа с моей одноклассницей и будущей первой женой. Тем не менее…

Вопреки идеалистическим представлениям, дети очень подвержены меркантильным страстям, материальное занимает и всегда занимало в их мире огромное место. Распространенная иллюзия – что только в последние годы школа стала ареной соревнования айфонов и планшетников – ошибочна. В моем детстве обладание престижными среди ровесников вещами было не менее существенным для самоощущения подростка.

Главным объектом желания был велосипед (сильно изменившийся и снова сделавшийся модным и даже шикарным в последние годы). А тогда, шестьдесят лет назад, это было примитивное транспортное средство, вполне соответствовавшее общей бедности жизни. На подсохшей асфальтовой площади перед зданием главного гарнизонного штаба в весенних сумерках кругами носились на великах мои одноклассники. Диапазон техники простирался от трофейного австрийского, поражавшего ржавчиной и карданной передачей вместо цепной, до новенького подросткового «Орленка», не вызывавшего, несмотря на яркость окраски, почтения именно из-за своей подростковости. Дочь начальника тыла – одна из немногих девочек на собственных колесах, забава считалась мужской, а подружек возили на раме, и никого из взрослых, при безоговорочно торжествовавшем пуританстве, не смущала явная эротичность этого развлечения, – так вот, дочь начальника тыла каталась на настоящем дамском. У него была низкая рама, кустарного плетения цветные сетки предохраняли платье от попадания в спицы…

У меня велосипед был вполне достойный: новый, купленный по случайной удаче в ближнем сельпо за восемьсот, кажется, рублей (а автомобиль «Москвич-401» стоил меньше десяти тысяч) харьковского производства аппарат с тросиком ручного тормоза и динамо-машиной, укрепленной на переднем колесе и питавшей фару. Стоит ли говорить, что руль был повернут по-гоночному, рогами вниз, а седло, тоже для спортивности, поднято вверх, насколько возможно. Уже темнело, а я все гнал и гнал, наклоняясь на поворотах, в карусели, с тихим шелестом опоясывавшей площадь…

В общем, с велосипедом у меня было все в порядке.

Но неосуществленная – и, как я полагал, неосуществимая – мечта терзала меня. И это было тем тяжелее, что я понимал нелепость моего желания.

В главном магазине городка, приличных размеров универмаге, скромно называемом военторгом, в отделе игрушек под стеклом прилавка лежала большая плоская коробка. В коробке в гнездах помещались литые, идеально окрашенные цветными лаками кузова машин:

шоколадно-коричневой «Победы М-21»,

двухцветного вишнево-кремового «ЗИМа М-12»,

сверкающе-черного «ЗИСа-101»,

уже упомянутого «Москвича МЗМА-401» модификации «фургон» с боковыми панелями из как бы дерева – такие я видел в Москве, они развозили мороженое,

и, наконец, некой неведомой мне золотисто-зеленой машины, спортивного двухдверного купе, как я определил бы модель сейчас, с большим горбатым багажником, длинным капотом и коротким салоном – обобщенная мечта об автомобиле.

В особом гнезде лежало шасси, с колесами в тонких бубликах черных резиновых шин, с заводным двигателем, туго свернутая пружина которого отливала радугой.

В еще одном гнезде лежали в конверте из промасленной бумаги болтики для привинчивания кузовов к раме, отвертка и ключ для завода двигателя.

Это был очень странный автоконструктор. Одновременно в собранном виде его машины существовать не могли. «Победа» исключала возможность «ЗИМа», «ЗИС» отнимал шасси у «Москвича». При этом не принималась во внимание существенная разница в реальных размерах этих автомобилей. А наличие вообще не существующей в действительности зеленой машины – про себя я назвал ее просто «гоночная» – переводило набор в категорию мечты, материализовавшегося сна.

Не знаю почему, но меня особенно привлекал даже не лак кузовов, а именно нелепость идеи – сведение лимузина и малолитражки к одному размеру, единственность сути при большом выборе внешностей.

Но мечта была недоступна, даже заикнуться о ней было невозможно – в тринадцать лет обладателю взрослого велосипеда, романтическому влюбленному уже неловко было проявлять интерес к игрушкам. Да и стоил набор порядочно – 99 рублей.

…Отец прошел в отдел, торговавший звездочками и целлулоидными, вредными для шеи подворотничками, а я отстал возле прилавка игрушек.

Я не заметил, когда отец вернулся.

– Покажите эти… автомобильчики, – услышал я его голос над своей головой. Я понял, что сейчас произойдет невероятное.

– Можно собрать любую машину, – сказал я, охрипнув от волнения, – а мотор для всех один…

– Я вижу, – тоже слегка хрипловато ответил отец.

Он вообще уже похрипывал, начиналась болезнь, которая в конце концов убила его…

Вечером они с соседом сидели на кухне, собирали и разбирали автомобильчики. Когда очередной кузов привинчивался к шасси, от результата нельзя было оторвать глаз. А потом привинчивался другой кузов, и масштаб менялся. Наконец дали свинтить какой-то автомобиль и мне…

Как и следовало ожидать, автомобильчики мне скоро надоели. Вероятно, идея уравнять неравных, поставить всё на общее шасси перестала казаться привлекательной. Куда делся набор кузовов, не помню. Только зеленая «гоночная» осталась привинченной к общей раме и долго стояла на столе, за которым я делал уроки, потом разбирал задачи «из Моденова» – сборника, предназначенного для дополнительной подготовки абитуриентов, потом писал первые чудовищные стихи… Зеленая машинка напоминала о привлекательности ложных идей.

Вернее, тогда она ни о чем не напоминала, но потом до меня дошел смысл нелепой игрушки.



http://flibustahezeous3.onion/b/408800/read

завтрак аристократа

Стивен Батлер Ликок юмористические рассказы - 4

Из сборника «Проба Пера» 1910 г



МОГУЩЕСТВО СТАТИСТИКИ



В вагоне они сидели напротив меня. Я, следовательно, мог слышать все, о чем они беседовали. Очевидно, эти двое только что познакомились и разговорились. Судя по выражению их лиц, они считали себя людьми необычайно высокого интеллекта. Видимо, каждый из них был убежден в том, что он глубокий мыслитель.

У одного из собеседников лежала на коленях открытая книга.

— Я только что вычитал несколько очень интересных статистических данных, — сказал он другому мыслителю.

— Ах, статистика! — ответил тот. — Удивительная вещь эта статистика, сэр! Я и сам очень люблю ее.

— Так, например, — продолжал первый, — я узнал, что капля воды наполнена крошечными… крошечны ми… гм… забыл, как это они называются… крошечными… гм… штучками, причем каждый кубический дюйм содержит… гм… содержит… Погодите, сейчас я вспомню…

— Ну, скажем, миллион, — сказал второй мыслитель поощрительным тоном.

— Да, да, миллион или, может быть, биллион… но, во всяком случае, очень много таких штучек.

— Да что вы? — удивился другой. — Право же, в мире бывают изумительные вещи. Например, каменный уголь… Возьмем каменный уголь…

— Отлично, давайте возьмем каменный уголь, — сказал его приятель, откидываясь на спинку дивана с видом ученого, готового насладиться духовной пищей.

— Известно ли вам, что каждая тонна каменного угля, сожженного в топке, довезет состав вагонов длиной в… гм… забыл точную цифру, ну, скажем, состав такой-то и такой-то длины и весящий, ну, скажем, столько-то, довезет его от… от… гм! Не могу сейчас припомнить точное расстояние… довезет его от…

— Отсюда до луны? — подсказал первый.

— Вот-вот! Очень похоже на то. Отсюда до луны. Ну, не удивительно ли это?

— Да, сэр. Но самые поразительные вычисления — это все-таки вычисления, касающиеся расстояния от земли до солнца. Достоверно известно, что пушечное ядро, пущенное… мм… мм… в солнце…

— Пущенное в солнце, — одобрительно повторил его собеседник, словно он сам нередко наблюдал, как это делается.

— И летящее со скоростью… со скоростью…

— Трехсот миль? — высказал предположение его слушатель.

— Да нет же, вы меня не поняли, сэр… Летящее со страшной скоростью, просто страшной… Так вот оно пролетит сто миллионов лет, нет, сто биллионов — словом, будет лететь поразительно долго, пока не долетит до солнца.

Больше выдержать я не мог.

— При условии, что оно будет пущено из Филадельфии, — сказал я и перешел в вагон для курящих.



ЛЮДИ, КОТОРЫЕ МЕНЯ БРИЛИ



Парикмахеры имеют врожденную склонность к спорту. Они могут совершенно точно сообщить вам, в котором часу начнется сегодняшняя партия в бейсбол, могут, не переставая орудовать бритвой, предсказать исход этой партии, могут с тонкостью профессионалов объяснить, почему все здешние игроки никуда не годятся по сравнению с теми, настоящими игроками, которых они лично видели там-то и там-то. Они способны рассказать клиенту все это, а потом, засунув ему в рот кисточку, уйти в другой конец парикмахерской, чтобы поспорить со своими коллегами о том, кто придет первым на осенних скачках. В парикмахерских исход состязания между боксерами Джефрисом и Джонсоном был известен задолго до самого состязания. Возможность получать и распространять такого рода сведения и составляет смысл жизни парикмахера. А само по себе бритье является для него занятием второстепенным. Внешний мир состоит для парикмахера из клиентов, которых надо швырнуть в кресло, связать по рукам и ногам, обезвредить с помощью всунутого в рот кляпа из мыла, а потом уже снабдить теми необходимыми сведениями о текущих событиях в области спорта, которые могут помочь этим людям провести день у себя в конторе, не вызывая открытого презрения сослуживцев.

До отказа напичкав клиента такого рода информацией, парикмахер немедленно сбривает ему бакенбарды в знак того, что теперь этот человек уже способен поддержать разговор, и позволяет ему встать с кресла.

Нынешняя публика доросла до понимания истинного положения вещей. Каждый здравомыслящий бизнесмен готов просидеть в кресле полчаса, пока его бреют (сам он мог бы сделать это за три минуты), ибо он знает, что появиться на людях, не отдавая себе ясного отчета, почему Чикаго проиграл два матча подряд, значит выставить себя в глазах общества круглым невеждой.

Бывает, конечно, и так, что парикмахер предпочитает проэкзаменовать клиента, задав ему два-три вопроса. Пригвоздив испытуемого к креслу, он запрокидывает ему голову и покрывает лицо мылом, а потом, упершись коленом ему в грудь и крепко зажав рукой рот, чтобы страдалец не мог произнести ни слова и вдоволь наглотался мыла, спрашивает:

— Ну, как? Что вы скажете насчет вчерашнего матча между командами Детройта и Сент-Луиса?

Разумеется, это вовсе не вопрос. Парикмахер просто хочет сказать:

«Эх ты, простофиля! Держу пари, что ты ни черта не знаешь о великих событиях, которые сейчас происходят в нашей стране».

Из горла клиента доносится какое-то бульканье, словно он пытается ответить, а глаза начинают вращаться в орбитах, но парикмахер тут же ослепляет его мыльной пеной, и, если клиент еще шевелится, он дышит ему в лицо смесью джина и мятных лепешек до тех пор, пока всякие признаки жизни не исчезают у несчастного совершенно. Тогда мучитель начинает подробно обсуждать матч с парикмахером, стоящим за соседним креслом. При этом каждый из них перегибается через распростертый под дымящимися полотенцами неодушевленный предмет, который некогда был человеком.

Чтобы знать такое множество вещей, парикмахеры должны быть высокообразованными людьми. Правда, некоторые из величайших парикмахеров мира начали свою карьеру, не имея никакого образования, даже будучи совсем неграмотными, и только их кипучая энергия и неустанное трудолюбие помогли им выдвинуться. Но это исключение. В наши дни, чтобы добиться успеха, необходимо иметь диплом бакалавра. Так как курс наук, преподаваемый в Гарвардском и Йельском университетах, был найден чересчур поверхностным, теперь открыты постоянно действующие Парикмахерские университеты, где способный молодой человек за три недели может приобрести столько же знаний, сколько он приобрел бы в Гарварде за три года. Дисциплины, которые преподаются в этих учебных заведениях, таковы:

1. Физиология, включая «Волосы и их уничтожение», «Происхождение и рост бакенбард», «Мыло и его влияние на зрение».

2. Химия, включая лекции об Одеколоне и о том, как из готовить его из рыбьего жира.

3. Практическая анатомия, включая курсы:

«Скальп и как снимать его», «Уши и как убирать их», а также, в качестве основного курса для наиболее успевающих слушателей, — «Вены лица и как вскрывать и закрывать их по своему усмотрению с помощью квасцов».

Как я уже сказал, парикмахер призван главным образом заботиться о расширении кругозора клиента, но не следует забывать, что и второстепенное его занятие — уничтожение бакенбард, практикуемое в целях придания клиенту вида хорошо информированного человека, тоже имеет большое значение и требует как длительной тренировки, так и врожденной склонности к этому делу. В парикмахерских современных городов процесс бритья доведен до высшей степени совершенства. Хороший парикмахер уже не заинтересован в том, чтобы мгновенно, без малейшего промедления, сбрить бороду и усы клиента. Он предпочитает сначала сварить его. Для этого он погружает голову клиента в кипяток и там, под дымящимся полотенцем, держит лицо жертвы до тех пор, пока оно не приобретает надлежащий багровый оттенок. Время от времени парикмахер приподнимает полотенце и смотрит, достаточно ли кожа побагровела. Если нет, он кладет полотенце на прежнее место и железной рукой прижимает его к объекту до тех пор, пока не доводит свое дело до конца. Впрочем, окончательный результат полностью окупает его труды: стоит добавить немного овощей, и отлично сваренный клиент одним своим видом способен возбудить у окружающих зверский аппетит.

Во время бритья парикмахеры имеют обыкновение подвергать клиента особому виду моральной пытки, известной под названием «пытки третьей степени». Она состоит в том, что парикмахер терроризирует своего подопечного, предсказывая ему, на основании многолетнего опыта, явную и близкую потерю всякой растительности — как на голове, так и на щеках.

— Ваши волосы, — говорит он проникновенно грустным и сочувственным тоном, — катастрофически выпадают. Не вымыть ли вам голову шампунем?

— Нет.

— Не подпалить ли вам кончики волос? Это закрывает фолликулы.

— Нет.

— Не закупорить ли вам кончики волос сургучом? Это единственное, что может спасти их.

— Нет.

— Не вымыть ли вам голову яйцом?

— Нет.

— Может быть, опрыскать лимонным соком ваши брови?

— Нет.

Парикмахер видит, что имеет дело с человеком твердого характера, и принимается за дело с еще большим воодушевлением. Наклонившись над распростертым в кресле клиентом, он шепчет ему на ухо:

— У вас появилось много седых волос. Не обработать ли вам голову «Восстановителем»? Это будет стоить всего полдоллара.

— Нет.

— Ваше лицо, — снова шепчет парикмахер мягким, ласкающим голосом, — сплошь покрыто морщинами. Не втереть ли вам в кожу немного «Омолодителя»?

Эта процедура тянется до тех пор, пока не происходит одно из двух: либо клиент настолько упорен, что наконец вскакивает с кресла и выходит из парикмахерской с сознанием, что он — изборожденный морщинами, преждевременно одряхлевший человек, чья порочная жизнь запечатлелась на его лице и чьи незакупоренные кончики волос и истощенные фолликулы угрожают ему неизбежным и полным облысением в ближайшие двадцать четыре часа, либо же он уступает. В последнем случае не успевает он сказать «да», как парикмахер издает торжествующий вопль, раздается бульканье кипящей воды — и вот два дюжих брадобрея уже хватают клиента за ноги, тащат под кран и, несмотря на попытки к сопротивлению, устраивают ему гидро-магнетический сеанс. Когда клиент вырывается из их рук и убегает из парикмахерской, весь он так блестит, словно его покрыли лаком, но применение гидро-магнетических процедур и «Омолодителя» отнюдь не исчерпывает возможностей современного парикмахера. Он любит оказывать клиенту множество самых разнообразных дополнительных услуг, не имеющих непосредственного касательства к процессу бритья как такового, но приуроченных к нему.

В образцовых современных парикмахерских дело происходит так: пока один человек бреет клиента, другие чистят ему ботинки, костюм, штопают носки, стригут ногти, покрывают эмалью зубы, промывают глаза и меняют форму всех тех частей его тела, которые почему-либо им не нравятся. Иногда во время подобных операций клиент оказывается в тесном кольце из семи-восьми человек, которые дерутся, отвоевывая друг у друга возможность ринуться на него.

Все вышесказанное относится к городским парикмахерским, но никак не к деревенским. В деревенской парикмахерской одновременно находятся только один парикмахер и один клиент. Со стороны это выглядит как честное единоборство, как открытый бой, происходящий на глазах у нескольких зрителей, которые собрались вокруг парикмахерской. В городе человек бреется, не снимая одежды. Но в деревне, где клиент хочет получить за свои деньги максимум удовольствия, с него снимают воротничок, галстук, пиджак, жилет и, стремясь побрить и постричь его на совесть, раздевают до пояса. После чего парикмахер с разбегу накидывается на клиента и обрабатывает ножницами весь его спинной хребет, а потом переходит к более густым волосам, на затылке, орудуя с мощностью газонокосилки, врезающейся в высокую траву.

завтрак аристократа

В.П.Катаев из книги "Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона"

Модель Блерио



Как вспомнишь теперь то легкомыслие, ту внезапность, неожиданность для самого себя, с которой в голове моей вдруг, ни с того ни с сего, рождались самые поразительные идеи, требующие немедленного претворения в жизнь, то не можешь не улыбнуться, а отчасти даже пожалеть, что уже нет в тебе той дьявольской энергии, той былой потребности немедленного действия, пусть даже подчас и весьма глупого, но все же действия!

Например, история с моделью Блерио.

Почему меня вдруг осенила идея сделать модель аэроплана Блерио? Еще за минуту я даже не думал об этом. И вдруг как молния ударила! И при ее вспышке я во всех подробностях увидел прелестную модель знаменитого моноплана, недавно перелетевшего через Ла-Манш. Причем эта модель каким-то образом была сделана моими руками.

Впрочем, тут же я понял, что делать одному модель Блерио будет скучно, а надо непременно найти себе помощника, и тут же мне почему-то представилось, что лучше Женьки — не моего брата, а другого Женьки, реалиста по прозвищу Дубастый — мне товарища не найти. И сейчас же как по мановению волшебной палочки на улице появилась фигура Женьки Дубастого, печально возвращавшегося из своего реального училища, где он схватил две двойки и был к тому же оставлен на час после уроков.

С горящими глазами я ринулся к Дубастому и, еще не добежав до него десяти шагов, крикнул на всю Отраду:

— Давай сделаем модель Блерио!

— Давай! — ответил он с восторгом, хотя до этого момента ему никогда в жизни еще не приходила мысль сделать какую-нибудь модель.

Немного поразмыслив и остыв после первого восторга, Женька спросил:

— А зачем?

— Продадим на выставку в павильон воздухоплавания, — немедленно ответил я, сам удивляясь, откуда у меня взялась эта мысль.

— А нас туда пустят без билетов? — живо спросил Женька.

— Конечно пустят, раз мы покажем модель.

— А где мы возьмем модель? — спросил Женька.

— Чудак! — воскликнул я. — Сделаем.

— Сами?

— Сами.

— А с моделью пустят?

— Безусловно!

— Тогда давай.

— Давай ты будешь делать крылья, а я колеса.

— Идет!

Мы тут же — не теряя времени — побежали в подвал дома Женьки Дубастого и быстро нашли там множество всякой всячины, необходимой для постройки модели: молоток, гвозди, моток шпагата, банку клейстера, проволоку, на которой в царские дни развешивались вдоль дома иллюминационные фонарики, обрезки каких-то досок, пилу, куски коленкора, национальные флаги, вывешивавшиеся у ворот по праздникам (они были необходимы для покрытия «несущей поверхности» нашего моноплана), и в числе прочего тюбик универсального клея «синдетикон», весьма популярного в то далекое-предалекое время.


…"синдетикон" действительно намертво склеивал самые различные материалы, но в особенности от него склеивались пальцы, которые потом очень трудно было разлепить. Этот густой, вонючий, янтарно-желтый клей имел способность тянуться бесконечно, тонкими, бесконечно длинными волосяными нитями, налипавшими на одежду, на мебель, на стены, так что неаккуратное, поспешное употребление этого универсального клея всегда сопровождалось массой неприятностей…


Разумеется, у нас не было никаких чертежей и планов, а мы просто сколачивали модель Блерио большими гвоздями (за неимением маленьких гвоздиков) из наскоро нарезанных щепок. Мы прикручивали к его фюзеляжу крылья, сделанные из проволоки и обклеенные белым коленкором (хотелось бы желтым, но его под рукой не оказалось!), причем все это тяжелое, неуклюжее сооружение было опутано вонючими нитями «синдетикона», прилипавшими к пальцам и мешавшими работать.

С большим трудом, хотя довольно быстро — за два дня, — мы построили модель. Не хватало лишь колес. Недолго думая мы содрали колеса с игрушечной коляски младшей сестренки Дубастого Люси и приклеили их внизу передней рамы фюзеляжа. Пропеллер мы вырезали столовым ножом из сосновой щепки и намертво приклеили его впереди с помощью все того же универсального «синдетикона».

Мы были восхищены красотой своей модели, казавшейся нам поразительно изящной, в то время как это было чудовищным надругательством над самой идеей летательного аппарата, не говоря уже о неестественных пропорциях. Модель получилась грубой, топорной работы. Единственно, что сближало наше изделие с аэропланом, было то, что он с полным правом мог называться «тяжелее воздуха». Этим свойством своей модели мы очень гордились.

С трудом дождавшись девяти часов утра, мы с крайними предосторожностями, чтобы не поломать, взяли модель за фюзеляж, который сразу же слегка покривился, и отправились на выставку.

По дороге нас удивило, что прохожие не очень обращают внимание на модель, которая — по нашим представлениям — должна была вызывать общее восхищение. Даже уличные мальчишки с Новорыбной, так называемые «новорыбники», игравшие возле стены одного из домов в швайку, не перестали играть, а лишь довольно равнодушно посмотрели на модель Блерио, не сделав никаких замечаний. Я думаю, они даже не вполне поняли, что это за вещь, которую мы держим в руках.

Нечего и говорить, что мы пришли по крайней мере за час до открытия выставки и долго томились возле турникета, поправляя модель, немного деформировавшуюся во время пути, и внося некоторые незначительные изменения в конструкцию моноплана: например, мы более круто изогнули заднюю плоскость и заметно округлили руль.

Рассматривая модель при беспощадном утреннем солнце, мы пожалели, что не смогли вставить в фюзеляж резинку, чтобы пропеллер мог крутиться. Резинка стоила страшно дорого. Ладно, пусть пропеллер не будет вращаться, ведь модель-то не летающая! Конечно, не мешало бы также покрыть поверхность крыльев специальным лаком. Да где его возьмешь?

Наконец появился выставочный сторож в особой выставочной форме, а затем и кассирша — нарядная дама в громадной шляпе со страусовыми перьями и в кружевных митенках с отрезанными пальцами.

Мы бодро двинулись ко входу, стараясь как можно осторожнее держать модель за крылья, но кассирша выглянула из своей будки и сказала:

— Мальчики, куда вы лезете без билетов? Давайте сначала деньги, а потом — милости просим.

Мы объяснили ей, что идем в павильон воздухоплавания выставлять свою модель, но кассирша повернулась к нам в профиль и захлопнула окошечко. Мы попытались пролезть через турникет, но сторож погрозил нам пальцем и сказал, что позовет городового.

Удрученные неудачей, мы побрели вдоль высокого выставочного забора, пока не очутились где-то на задах выставки, где сначала Дубастый перелез через забор, потом я перекинул ему на ту сторону модель, которая при этом немножко стукнулась крылом о землю, а уж потом следом за моделью с муками и страхом перелез и я. Тут возле стены рос бурьян. Мы присели на ракушниковые камни, оставшиеся от строительства главных павильонов выставки, и немного починили нашу довольно сильно расшатавшуюся модель, насколько было возможно заделав дырку в задней несущей плоскости, проделанную пальцем неосторожного Дубастого. Затем мы отправились разыскивать павильон воздухоплавания и не без труда нашли его, исходив, вероятно, несколько верст выставочных дорожек, еще пустых в этот час, посыпанных скрипучим дофиновским гравием, среди фонтанов, затейливых павильонов, в открытых дверях которых виднелись разные машины, среди бархатно-зеленых газонов и цветочных клумб с львиным зевом и штамбовыми розами из садоводства Веркмейстера. Выставочные садовники в белых фартуках щедро поливали из их брандспойтов, и радуга светилась в облаке водяной пыли, висевшей над зеленью.

Павильон воздухоплавания представлял собою громадную палатку-шатер из плотного авиационного шелка; его вход был широко распахнут; мы уже собирались войти, но в этот миг перед нами предстал молодой господин с макслиндеровскими усиками, одетый в новомодный клетчатый жакет, брюки галифе и желтые кожаные краги, ладно облегавшие его выпуклые икры. Тугой крахмальный воротничок высоко подпирал его щеки, и шелковый лиловый галстук цвета павлиний глаз с жемчужной булавкой придавал его спортивному виду оттенок богатства и светского шика, что также подчеркивало строгий пробор его зеркально набриллиантиненных прямых волос. У него во рту дымилась сигара, на которой уже нарос жемчужно-серый пепел, слегка розоватый от внутреннего огня. На мизинце молодого человека блеснул перстень с большим бриллиантом. До сих пор мы видели таких шикарных молодых людей только в карикатурах на страницах журнала «Сатирикон».

— Что вам здесь надо, жлобы? — спросил он на языке одесских окраин с непередаваемой интонацией слова «жлобы».

— Продаем для вашего павильона модель Блерио, — сказал Женька Дубастый не моргнув глазом.

— Вот эту? — спросил молодой господин, показывая дымящейся сигарой на наш моноплан.

— А чего? — не без нахальства спросил Женька Дубастый. — Восемь рублей дадите?

Молодой господин показал белоснежные зубы, на щеках у него появились девичьи ямочки, и он стал хохотать, пуская из ноздрей сигарный дым.

— Ну хотя бы два с полтиной дадите? — угрюмо спросил Женька.

Макс Линдер продолжал хохотать.

— Так забирайте даром, если вы такие жмоты, — сказал я. — Мы согласны выставить свою модель бесплатно.

Но Макс Линдер не унимался, продолжая звонко и весело смеяться.

Наконец он передохнул, наморщил свой вздернутый носик и сказал:

— Пошли вон, и чтобы я вас здесь больше не видел!

Тут Женька Дубастый жалобно сказал:

— Хотя бы разрешите нам, дяденька, осмотреть ваш павильон.

— А это — пожалуйста, — покладисто ответил Макс Линдер. — С удовольствием. Только, во-первых, не тащите сюда свою бандуру, а во-вторых, не лапайте экспонаты.

Мы оставили модель Блерио на траве газона под кустом роз и, сняв фуражки, с благоговением, как в церковь, вошли на цыпочках в павильон.


Это был подлинный храм будущего.

…Утреннее солнце, проникая сквозь шелковое полотно шатра, озаряло ярким, но смягченным светом несколько стоящих на полу и подвешенных в воздухе настоящих, больших аэропланов с моторами и сказочно прекрасными пропеллерами из трехслойного полированного дерева с разноцветными переводными картинками фабричных марок. Мы с замиранием сердца узнали летательный аппарат тяжелее воздуха братьев Райт, как бы лежащий на земле, опираясь на некое подобие лыж, его две плоскости горизонтальные и две вертикальные; перед нами стоял на своих толстеньких колесиках с дутыми резиновыми шинами высокий, стройный биплан «Фарман-16», его латунный бак для бензина сиял, а звездообразный, пластинчатый, стальной мотор фирмы «Гном» мог свести с ума кого угодно своей конструктивной целесообразной красотой; приводили в восторг его загнутые лыжи и передний руль высоты… Несущие плоскости летательных аппаратов из особого авиационного шелкового полотна, туго натянутого на легкие конструкции крыльев, покрытые особым, прозрачным лаком, тонкие стальные тросы, скреплявшие всю легкую и прочную конструкцию аэроплана, ошеломили нас своей мастерской отделкой, аккуратностью, красотой форм. Нам так хотелось потрогать руками гладко обструганные, отшлифованные рейки распорок, сделанные руками замечательных мастеров своего дела, столяров самой высокой марки, из красивых сортов отборного бука, клена, может быть ясеня. Аэропланы одновременно были и летательными аппаратами, и как бы музыкальными инструментами со звенящими, натянутыми струнами стальных проволок…


…но что нас больше всего поразило и унизило, это несколько небольших моделей самолетов, поставленных на специальные тумбочки. Они являлись главным украшением павильона и представляли из себя чудо искусства, точности, глазомера и совершенства пропорций. При виде этих моделей мы с Женькой сконфуженно отвернулись друг от друга и вышли из павильона как побитые собаки, даже не взглянув на свою модель Блерио, которая, заляпанная клейстером, неуклюжая, как табуретка, с полуотломанным крылом, лежала на траве под кустом роз, усыпанным полураспустившимися бутонами, пылающими на ярком солнце…


Мы даже не обратили внимания на все выставочные чудеса, мимо которых плелись к выходу: на знаменитый деревянный самовар известной чайной фирмы «Караван», высотой с четырехэтажный дом и чайником на конфорке, откуда посетители выставки могли обозревать выставочную территорию, не менее знаменитую громадную бутылку шампанского «редерер»; паровую карусель с парусными лодками вместо колясок и медным пароходным свистком; павильон «Русского общества пароходства и торговли» (РОПиТ) в виде черного пароходного носа почти в натуральную величину, с бушпритом, мачтой и колоколом.

Мы даже не обратили внимания на сводящий с ума горячий запах вафель со сбитыми сливками, которые тут же на глазах у публики пекли в раскаленных вафельницах, нагревавшихся электрическим током…


…а сосиски Габербуш и Шилле на картонных тарелочках, с картофельным пюре и репинским мазком горчицы…


Эх, да что там говорить!…



http://flibustahezeous3.onion/b/113523/read
завтрак аристократа

Чарльз Буковски Звездный Мальчик среди бифштексов

Перевод Виктора Голышева



снова пошла у меня полоса неудач, и в этот раз я нервничал — из-за того, что слишком много пил вина; глаза вытаращены, слабый; и так подавлен, что не мог перекантоваться где-нибудь экспедитором или кладовщиком, как обычно — устроиться не мог. тогда я отправился на мясокомбинат и вошел в контору.

я тебя раньше не видел? спросил конторский.

нет, соврал я.

я был здесь года 2 или 3 назад, заполнил все бумажки, прошел медосмотр и так далее, и меня повели вниз, на 4 этажа под землю; становилось все холоднее и холоднее, и полы покрывала кровяная патина — зеленые полы, зеленые стены, мне объяснили мою работу: нажмешь кнопку, и через проем в стене доносится шум, словно сшиблись на футбольном поле две команды в шлемах или слон свалился со слонихи, а потом появляется что-то мертвое, большое, кровавое, и он показал мне: берешь его и забрасываешь на грузовик, а потом нажимаешь кнопку, и подается второй, — и он ушел, когда он ушел, я снял спецовку, стальную каску, ботинки (мне выдали на 3 размера меньше), поднялся по лестнице и вон оттуда, теперь вернулся, приперло.

староват ты для этой работы.

хочу подкачаться, ищу тяжелую работу, настоящую тяжелую работу, соврал я.

а справишься?

у меня железный характер, я выступал на ринге, дрался с самыми лучшими.

да ну?

да.

хм, по лицу судя, тебе крепко доставалось.

на лицо не смотри, руки у меня были быстрые и сейчас быстрые, приходилось и подставляться, чтоб людям было на что посмотреть.

я за боксом слежу, а имени твоего не помню.

я под другим работал, Звездный Мальчик.

Звездный Мальчик? не помню Звездного Мальчика.

я выступал в Южной Америке, в Африке, в Европе, на островах, дрался в маленьких городках, потому у меня и перерывы в стаже — не люблю писать «боксер», люди думают, вру или хвастаюсь, оставляю пропуски, и черт с ними.

ладно, приходи на медицинское обследование, завтра в 9.30 утра, и поставим тебя на работу, говоришь, тебе нужна тяжелая?

ну, если у вас есть другая…

нет, сейчас нет. знаешь, на вид тебе лет пятьдесят, может, зря я тебя беру, мы тут не любим возиться с людьми понапрасну.

я не люди — я Звездный Мальчик.

ну давай, мальчик, засмеялся он, мы найдем тебе РАБОТУ!

мне не понравилось, как он это сказал.

двумя днями позже я пришел в проходную — деревянную лачугу — и показал старику бумажку с моей фамилией: Генри Чарльз Буковски-младший, и он послал меня на погрузочную платформу: обратиться к Тёрману. я пошел туда, там на деревянной скамье сидели люди и глядели на меня, как будто я гомосексуалист или иду в плавках с гульфиком.

я ответил пренебрежительным, насколько сумел, взглядом и прохрипел на манер шпаны:

мне к Тёрману. где он?

кто-то показал.

Тёрман?

ну?

я у тебя работаю.

ну?

ага.

он поглядел на меня.

где твои ботинки?

ботинки?

нету, сказал я.

он вытащил мне из-под лавки пару — старых, жестких, задубелых, я надел: все та же история: на 3 размера меньше, пальцы стиснуты, согнуты.

потом он выдал мне окровавленную спецовку и стальную каску, я стоял и ждал, пока он закурит — или, если грамотно, — пока он закуривал, небрежным и мужественным взмахом руки он отбросил спичку.

пошли!

все они были негры и, пока я шел к ним, смотрели на меня прямо как ЧЕРНЫЕ МУСУЛЬМАНЕ, росту во мне — метр восемьдесят с лишним, и все они были выше меня, а если не выше, то в 2 или 3 раза шире.

Чарли! заорал Тёрман.

Чарли, подумал я. Чарли, тезка, это хорошо.

я уже потел в своей каске.

покажи ему РАБОТУ!!

черт подери, ах, черт подери, куда подевались приятные праздные ночи? почему на моем месте не Уолтер Уинчелл, который исповедует Американский Образ Жизни?

не я ли был одним из самых блестящих студентов на отделении антропологии? что же случилось?

Чарли отвел меня на платформу и поставил перед пустым грузовиком в полквартала длиной.

жди здесь.

потом несколько ЧЕРНЫХ МУСУЛЬМАН прибежали с тачками, покрашенными белой краской, коржавой и пузырчатой, словно в белила подмешали куриное дерьмо, на каждой тачке громоздились окорока, плававшие в жидкой, водянистой крови, нет, они не плавали в крови, они в ней сидели как свинцовые, как пушечные ядра, как смерть.

один из черных запрыгнул в кузов позади меня, а остальные начали бросать в меня окороками, и я ловил их и бросал тому, что сзади, а он поворачивался и бросал тому, что в кузове, окорока летели быстро, БЫСТРО, и были тяжелые, и делались все тяжелей, не успевал я кинуть один окорок и повернуться, как ко мне уже летел другой.

я понял, что они хотят загнать меня, и вскоре уже потел, потел, словно насадка от душа, и болела спина, болели запястья, болели плечи, все болело, исходило последней невозможной каплей, дряблой, хилой, я уже едва видел, едва мог заставить себя поймать еще один окорок и бросить, еще один и бросить, я был залит кровью и всё ловил, ловил тяжелый, мягкий, мертвый ШМЯК руками, окорок чуть пружинит, как женский зад, и у меня нет сил сказать, выговорить, эй, вы что, ОСАТАНЕЛИ, ребята? окорока летят, и я кружусь, в каске, прибитый к месту, как человек на кресте, а они подбегают с тачками окороков, окороков, окороков, наконец тачки пустые, и я стою качаясь, вдыхая желтый электрический свет, это была ночь в аду. ну, я всегда любил ночную работу.

пошли!

меня отвели в другую комнату, высоко в воздухе, через большой проем в дальней стене — полбыка, а может, и целый, да, если вспомнить, целый, со всеми четырьмя ногами, выплывает из проема на крюке, только что убитый, и останавливается надо мной, висит прямо надо мной.

его сейчас убили, убили дурака, как они там отличают быка от человека? как они поймут, что я не бык?

ДАВАЙ — ПРОВОДИ ЕГО!

проводить?

ну да — ТАНЦУЙ С НИМ!

что?

у, черт! ДЖОРДЖ, поди сюда!

Джордж зашел под мертвого быка, схватил его. РАЗ. он побежал вперед. ДВА. он побежал назад. ТРИ. он побежал вперед, дальше, бык двигался почти горизонтально, кто-то нажал кнопку, и он взял быка, взял быка для мясных рынков мира, взял для капризных, отдохнувших, глупых, болтливых домохозяек мира, чтобы в 2 часа дня в домашних платьях они затягивались сигаретами, испачканными красным, и ничего почти не чувствовали.

меня поставили под следующего быка.

РАЗ.

ДВА.

ТРИ.

он у меня, его мертвые кости на моих живых костях, его мертвое мясо на моем живом мясе, и на меня навалилось это мясо, эта тяжесть, и я подумал об операх Вагнера, я подумал о холодном пиве, я подумал о мягкой бабенке, скрестившей ноги на кушетке напротив меня, и в руке у меня стакан, и я медленно и бесповоротно вдвигаюсь в порожнее сознание ее тела, и Чарли заорал ПОВЕСЬ ЕЕ В ГРУЗОВИКЕ!

я пошел к грузовику, из страха перед поражением, воспитанного в американских школьных дворах, я не смел уронить тушу на землю, это будет значить, что я трус, а не мужчина и не заслуживаю ничего, кроме насмешек и побоев, — в Америке ты должен быть победителем, другого пути нет, ты учишься драться за просто так, не спрашивай, — вдобавок, если уроню тушу, мне придется ее поднимать, вдобавок она испачкается, я не хочу ее испачкать, а вернее — они не хотят, чтобы она испачкалась.

я вошел в грузовик.

ВЕШАЙ!

крюк, свисавший с потолка, был туп, как большой палец без ногтя, ты опускаешь круп быка и задираешь перед, ты насаживаешь перед на крюк снова и снова, но крюк не входит. ЗАДРЫГА! МАТЬ!!! сплошная щетина и сало, тугое, тугое.

ДАВАЙ! ДАВАЙ!

я напрягся из последних сил, и крюк вошел, изумительное зрелище, чудо, крюк зацепил ее, и туша висела сама по себе, ушла с моего плеча, висела для домашних халатов и сплетен в мясной лавке.

ШЕВЕЛИСЬ! 130-килограммовый негр, наглый, спокойный, безжалостный, вошел в фургон, разом нацепил тушу, поглядел на меня.

у нас тут без перекуров!

ладно, трефовый.

я вышел перед ним. меня ждал очередной бык. после каждого я твердо знал, что еще одного не донесу, но повторял себе

еще одного

только одного

и

бросаю.

на

хер.

они ждали, что я брошу, я видел глаза, улыбки, когда они думали, что я не смотрю, я не хотел отдавать им победу, я пошел за следующим быком, последний бросок в большой проигранной игре, уделанный игрок, я шел за мясом.

прошло два часа, и кто-то заорал ПЕРЕРЫВ.

вытерпел, десять минут отдыха, кофе, и они ни за что не заставят меня бросить, подъехал обеденный фургон, и я пошел туда за ними, я видел в ночной темноте пар, поднимавшийся над кофе; я видел пышки и сигареты, кексы и сандвичи под электрическими лампами.

ЭЙ, ТЫ!

это был Чарли. Чарли, мой тезка.

что, Чарли?

пока не сел есть, залезай вон в тот грузовик и отгони в 18-й бокс, это был грузовик, который мы только что нагрузили, в полквартала длиной, а 18-й бокс — на той стороне двора.

я кое-как открыл дверь и забрался в кабину, сиденье было кожаное и мягкое, на нем было так приятно, что меня тут же сморил бы сон, если бы я не сопротивлялся, я не умел водить грузовик, я поглядел вниз и увидел чуть не десяток рычагов, тормозов, педалей и всякой дряни, я повернул ключ и ухитрился завести мотор, повозился с педалями, рычагами скоростей, и грузовик ожил, тронулся, я повел его через двор к 18-му боксу, думая об одном: пока я вернусь, обеденный фургон уедет, для меня это было трагедией, настоящей трагедией, я поставил грузовик, выключил зажигание и посидел там с минуту, всем телом вбирая доброту кожаного сиденья, потом открыл дверь и хотел выйти, нога не нашла подножку или что там должно быть, и я полетел на землю, в кровавой спецовке и чертовой каске, как подстреленный, не ушибся — или ничего не почувствовал, когда встал, увидел, как выезжает из ворот на улицу обеденный фургон, а они шли обратно к платформе, смеялись и закуривали.

я снял ботинки, я снял спецовку, я снял стальную каску и пошел к деревянной проходной, я швырнул спецовку, каску и ботинки через прилавок, старик посмотрел на меня:

что? бросаешь такую ХОРОШУЮ работу?

скажи, чтобы послали мне чек за 2 часа, а нет — пусть подавятся!

я зашел в мексиканский бар на другой стороне улицы, выпил пива и поехал на автобусе домой, американский школьный двор победил меня снова.



http://flibustahezeous3.onion/b/443551/read