Category: философия

Category was added automatically. Read all entries about "философия".

завтрак аристократа

А.КОЛЕНСКИЙ «Схолии к имплицитному тексту» Николаса Гомеса Давилы: философия милостью Божьей

NIKOLAS-3.jpg



«Схолии к имплицитному тексту» колумбийского мыслителя Николаса Гомеса Да̀вилы обещают стать настольной книгой каждого традиционалиста и обскуранта — в лучшем смысле этих слов.

Солидный девятисотстраничный фолиант подобен замку из сентенций, к которому непросто подобрать ключик. В первом приближении подсказки для понимания дает неяркая биография автора — состоятельного потомка испанских конкистадоров, с нежных лет обучавшегося в парижской школе бенедиктинцев и, очевидно, неравнодушного к Паскалю. Затем Николас вернулся в Колумбию, изучил датский язык для ближайшего знакомства с Кьеркегором, оценил Дильтея, тепло отнесся к Ницше и крайне холодно — к Гегелю, Канту и философским школам как таковым: «Кант открыл темницу Просвещения, но оставил заключенного во дворе тюрьмы».

При столь заметном расхождении векторов публиковавшуюся частями — с 1954 по 1992 год — книгу не упрекнешь в эклектичности и верхоглядстве: Гомес Да̀вила — мыслитель в строгом смысле слова, а заголовком труда его жизни могло бы стать едва ли не каждое второе умозаключение. Однако, сознательно уклоняясь от афористичности, он скромно обозначил свое место под солнцем: «схолии» — суть заметки на полях «имплицитного текста», под которым подразумевается мир в полноте Божьего замысла. Николас был убежден в весьма ограниченных возможностях его постижения: «Философствовать — это не решать проблемы, а переживать их на определенном уровне». Конкретнее: «Мысль, которая хочет быть все время правильной, парализуется. Мысль движется вперед, когда ей удается пройти между двумя симметричными неправильностями, как между двумя рядами повешенных».

Последняя оговорка дает представление о стилистике — Гомес Да̀вила культивировал эстетическое мышление, очищенное от самоочевидных «истин», расхожих мод и злободневных спекуляций: «Актуальностью называется то, что сегодня наименее важно». При этом он придерживался земного разумения, противопоставляя его произволу рассудка: «В культурном человеке культура не противопоставляется повседневной жизни. Культурен человек, который превращает в физиологические рефлексы самые благородные продукты духа». Оговаривался: «Бог не является ни предметом рассмотрения моего разума, ни объектом моей восприимчивости, Он просто составляет мой быт. Бог существует для меня в том акте, в котором существую я сам». А что до чувств? «Любить означает понимать причину, которая была у Бога для того, чтобы создать то, что мы любим». Понимать в данном случае — не значит вербализировать драгоценное; автор лаконичных заметок поступает изящнее — он ставит читателей в присутствие бесценного.

Самоаттестуясь как крайний реакционер, философ чуждался политиканства, гностицизма и гордыни левачества — как дьявольского шабаша. Гомес Да̀вила считал, что все «заблуждения являются следствием заблуждений теологических, поэтому его философию можно воспринимать как своего рода политическую теологию», отмечает переводчик текста. Автор видел в религии единственную точку опоры, обретенной в силу насущной необходимости: «Всякая цель, отличная от Бога, позорит нас», «Католицизм — моя родина», «Титанические восстания против Бога, как правило, заканчиваются еженедельными визитами в бордель за углом», но «Костел умирает. Мы остаемся с Богом наедине. Молитва — единственный разумный акт», «Мои убеждения являются убеждениями старухи, бормочущей свои молитвы в углу храма».

Проживавший в библиотеке из собранных им тридцати тысяч томов, свободный от предрассудков обскурант не признавал социальных рамок сверх важнейшей для реакционного мироощущения иерархии: «Иерархии исходят с небес, в аду все равны», «Мир — это система уравнений, бушующих в вихре поэзии», «Зрелость духа начинается тогда, когда мы перестаем чувствовать ответственность за мир», «Ум стремится не к свободе, а подчинению. Истина — это проблеск необходимости», «Цивилизации подобны летнему жужжанию насекомых между двумя зимами».

Однако «Умный человек никогда не живет в обыденной среде. Обыденная среда — это такая, где не бывает умных людей», при том «В современную эпоху надо выбирать между анахроническими и мерзкими убеждениями».

Согласно Гомесу Давиле, быть по-настоящему свободным — значит стать усердным и пристрастным: «Свобода — мечта рабов. Человек свободный знает, что ему нужны укрытие, защита и помощь», «Если мы забываем, что быть свободным — это искать себе господина, которому мы должны служить, свобода оказывается не чем иным, как только стопроцентной вероятностью, что приказывать нам будет господин из самых подлых», «Когда тираном становится анонимный закон, современный человек думает, что наконец-то он свободен», «История мира является не историей прогресса свободы, а историей ее бесчисленных преждевременных родов», «Консерватизм должен быть не партией, а нормальным мировоззрением каждого человека чести», «Тот, кто не поворачивается спиной к современному миру, — покрывает себя позором».

Естественно, из до конца последовательного реакционера вырос мыслитель, выдержавший испытание добровольным затвором, ни разу не озаботившийся признанием: «Не бывает оваций без клакеров. Публика поддерживает какую-либо идею только тогда, когда люди разумные начинают от нее отворачиваться. Сброду достается только свет угасших звезд», «Дурак страдает от того, чего у него нет, умный — от того, что у него есть», «Борьбу против мира ты должен предпринять в одиночестве. Где двое — там измена», «Никого и никогда не интересует то, о чем говорит реакционер. Ни тогда, когда он говорит, потому что тогда это выглядит абсурдом, ни по истечении нескольких лет, когда это становится банальностью», «Я не принадлежу к миру преходящему. Я свидетельствую о правде, которая не умирает», «Я не хочу оставить после себя произведения. Единственные произведения, которые меня интересуют, находятся бесконечно далеко от моих рук. Я хочу оставить томик, который кто-нибудь время от времени открывал бы; прохладную тень, в которой укрылись бы несколько человек. Да! Я хочу, чтобы времена прошивал бы голос, голос внятный и чистый».

Первыми его расслышали консервативные мыслители из Германии — в частности, глубоко созвучный колумбийскому затворнику философ Эрнст Юнгер. Затем пришел черед Восточной Европы, а ныне — благодаря культуртрегеру и редактору «Схолий» Владимиру Дворецкому и переводчице Елене Косиловой — колумбийский реакционер пополнил наш пантеон, заняв законное место рядом с Константином Леонтьевым и Василием Розановым, ныне здравствующими историком Сергеем Волковым и философом Дмитрием Галковским. Как-то так, сами собой, в России материализуются рафинированные библиотеки.

Так и было задумано в промыслительном смысле. В согласии с Милорадом Павичем, утверждавшим, что «лучше всех книги, которые можно читать с любого места», Гомес Да̀вила создал гипертекст, подобный собору. «Схолии» раскрываются навстречу паломникам с, казалось бы, непроизвольно выбранных, однако предначертанных мест: «Только обыкновенное сдерживает обещания необыкновенному».



https://portal-kultura.ru/articles/books/332397-skholii-k-implitsitnomu-tekstu-nikolasa-gomesa-davily-filosofiya-milostyu-bozhey/

завтрак аристократа

Ганна ШЕВЧЕНКО Дефицит Аристотеля в крови 08.04.2021

Почему в России не умеют спорить? Спор у нас всегда синоним конфликта, связанного с личной неприязнью, а вовсе не поиск истины.

В российском общественном пространстве практически отсутствует культура ведения спора. Даже маститые политологи с телеэкрана стремятся перекричать друг друга, часто переходя на личности и брань. Почему это так? Некоторые ученые считают, что несформировавшаяся культура дискуссии связана с отсутствием Аристотелевой модели мышления, на которой, в свою очередь, базируется Западная цивилизация.

Аристотеля называют учителем Запада. Благодаря переводам Боэция, выдержки из его трудов были известны уже в VI веке нашей эры, а в полном объеме он стал изучаться с XIII века. Тогда же возникли Европейские университеты, и Аристотель стал их главным автором. Это была обязательная программа для изучения не только философии, но и других наук.

В эпоху Реформации в XVI веке лютеране и кальвинисты, казалось бы, не должны были принять Аристотеля, потому что Лютер в своем трактате «К христианскому дворянству немецкой нации» говорил, что нужно перестроить науку и убрать из обращения чуждых христианству авторов (в том числе Аристотеля). Но протестантизм пошел не по лютеранскому пути, и уже его ближайшие ученики стали создавать теологические трактаты по образцу аристотелевских.

Почему именно Аристотель? На этот вопрос проще ответить, сравнивая его идеи с идеями Платона. Если Платон уделял больше внимания абстрактным идеям, то Аристотеля интересовали конкретные предметы. Для Платона истина — в сверхчувственном мире, для Аристотеля — в окружающем. Идя от частного, Аристотель подверг критике платоновский идеал общественного устройства. Аристотеля возмутила идея Платона о ликвидации семьи в идеальном государстве. Семья — ячейка общества, и ликвидация ее приведет к гибели государства. И в вопросе собственности Аристотель исходил из интересов человека. Любой индивид по натуре собственник, желание обладать — у него в крови. Таким образом, если у Платона главный принцип: что хорошо для государства, то хорошо и для человека, то у Аристотеля — наоборот: что хорошо для человека, то хорошо для государства. Не это ли главный фундамент гуманизма?

В трудах по политологии Аристотель создал классификацию правильных и неправильных государственных устройств и, по сути, заложил основы политологии как самостоятельной науки. Он создал понятийно-категориальный аппарат, который в наши дни присутствует в философском лексиконе и стиле научного мышления. И, конечно, одной из основных областей его деятельности была логика — наука о правильном мышлении и способности к рассуждению. Аристотель был одним из первых, кто обратил внимание, какую важную роль имеет спор для выяснения истины. Из глубины веков дошел до нас известный афоризм: «Истина рождается в споре». Диалектика в Древней Греции была областью знания, предметом которой являлось именно искусство ведения спора.

Недавно с интересом прослушала лекцию киевского философа Андрея Баумейстера об Аристотеле, где он говорит, что Аристотель сейчас актуален как никогда. С середины XX века к нему стали возвращаться, причем в разных сферах, особенно активно, по его мнению, здесь действуют англичане (не раз слышала, что в английских школах преподают основы культуры спора).

К слову сказать, некоторое время назад попала мне на глаза статья о переговорах с англичанами, где говорится о коммуникативных практиках. Деловые великобританцы намеренно затевают споры о культуре, искусстве, политике, чтобы иметь возможность присмотреться к предполагаемым партнерам. И здесь решающее значение имеют не вкусы и взгляды оппонента, а умение вести цивилизованную дискуссию. Общение с британцами требует знания и соблюдения правил, касающихся ряда языковых табу. Вот некоторые из них: не допускается использование прямых императивов, не допускаются личные замечания (к данной категории принадлежат любые замечания, не относящиеся к непосредственному ходу беседы — внешний вид собеседника, его манера говорить, акцент и т. д.), не допускается категоричная оценка, инициирование необдуманного спора, жалобы, угрозы, слишком личные вопросы, перебивание.

Прочитав эту статью, помнится, даже позавидовала англичанам, потому что у нас культура ведения спора, к сожалению, находится на низком уровне. Далеко за примерами ходить не надо, чтобы в этом удостовериться, достаточно зайти на страницу фейсбука Татьяны Толстой и почитать, например, комментарии под стихами Вяземского. Ими Татьяна Никитична пыталась защититься от сотен нападок из-за сетевого конфликта ее сына Артемия Лебедева с Юлией Навальной.

Да и на себе я не раз испытала недостаток культуры общения, когда, например, дав ссылку на статью о поэзии, видишь комментарий: «идиотская статья» — и ни аргументов тебе, ни фактов. Или в ответ на безобидную реплику на политическую тему получаешь оскорбления, касающиеся внешности.

Философ Сергей Сергеевич Аверинцев в конце 90-х годов в статье «Аристотель и Россия» писал, что в XIX веке Аристотель исчез с культурной карты Российской империи, им почти не занимались, а в XX веке общая традиция советской философии и вовсе прошла мимо Аристотеля. Мы не прошли через культуру аристотелевской мысли, и в этом корень наших коммуникативных бед. Аристотель привил западным мыслителям дух рационализма, навык аргументации не только в философии, но и в политике и в этике. По этим каналам шло западное образование на протяжении многих столетий. Он научил культуре мышления. Свою статью Аверинцев заканчивает мыслью, что мы сейчас, как никогда, нуждаемся в Аристотеле. Но, повторюсь, писал он это в 90-х, а что уж говорить о сегодняшней сетевой вседозволенности.

А ведь сколько интересных и разных идей дает возможность обсудить мировая Сеть с оппонентами со всего мира! Скольким событиям можно дать оригинальную и адекватную оценку! Сколько истин можно родить в цивилизованных спорах! Осталось только восполнить дефицит Аристотеля в крови — и здравствуй риторика, логика диалектика.



https://portal-kultura.ru/articles/opinions/332372-defitsit-aristotelya-v-krovi/

завтрак аристократа

Н.Ю.Самохин из книги "Латынь по-пацански. Прохладные римские истории" - 12

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2349658.html и далее в архиве


Часть II
После Цезаря





2.5
Глава V
Пять хороших императоров и один плохой (окончание)







БОЖЕСТВЕННЫЙ МАРК АВРЕЛИЙ







     Платон поговаривал, что было бы неплохо, если правители были философами, а философы – правителями, тогда, мол, все государства бы процветали. Что ж, такой прецедент был, и имя ему – Марк Аврелий.

Кстати, а каково жилось философам в Древнем Риме?


STULTI MAGNO EMUNT – «БЫТЬ ТУПЫМ – ДОРОГО»


Я давно занимаюсь философией, но с недавнего времени я стал в ней разочаровываться… И вот почему.

Есть у меня, в общем-то, сын. Характер у него тяжелый, молодой еще парнишка, заводится с пол-оборота, вспыльчивый малый он у меня. И вот поднадоела мне эта его токсичность, я ему и говорю, вот, мол, тебе мешок гвоздей, забивай по одному гвоздю в наш забор каждый раз, когда будешь терять терпение или просто злиться на кого-то. И тогда увидишь, что получится.

Собственно, все прошло, как и ожидалось – неспроста меня называют мудрецом. Сын уже в первый день забил штук тридцать гвоздей, уж очень любил он повздорить с кем-нибудь. Но вот, он начал уставать, и в каждый последующий день он забивал все меньше и меньше гвоздей, пока не перестал вовсе это делать. Так, он понял, что в большинстве случаев проще забить болт, чем гвоздь в треклятый забор.

Как только наступил день, когда сын не забил ни одного гвоздя, я похвалил его, а затем велел начать вытаскивать все гвозди, и делать это каждый раз, когда его спор с кем-либо заканчивается спокойно и мирно. Сын слегка ошалел, но послушался. И вот, наконец, он вытащил все гвозди, после чего подошел ко мне и сказал:

Спасибо за твою мудрость, отец. Теперь я понял, что ты хотел сказать – наш забор никогда уже не будет таким, как раньше. Подобно тому как в моей жизни остался след из-за ошибок, мною совершенных. Как со следами из-за гвоздей, да?

Я, помню, улыбнулся и ответил ему:

Я рад, что ты усвоил урок, сын. Вот только один неприятный момент… Ты развалил ВЕСЬ НАШ СРАНЫЙ ЗАБОР К ЧЕРТЯМ СОБАЧЬИМ. Теперь ни забора нет, ни гвоздей во всем доме, неужели так трудно было БЫТЬ НЕ ТАКИМ ТОКСИЧНЫМ ДЕБИЛОМ? У меня нет столько гвоздей и заборов, чтобы всем моим глупым детям объяснять, как надо жить. Знал бы я, что ты у меня такой тугодум, придумал бы другую аналогию, траву там рвать или что-то такое. Слов нет просто!

Пап, возьми себе мешок гвоздей, заколачивай их в стену дома, тогда ты не будешь так злиться. Мне помогло!

РОТ СЕБЕ ЗАКОЛОТИ, УМНИК. ИДИ ЗАБОР НОВЫЙ СТРОЙ!

Это был день, когда я начал разочаровываться в философии.

Безымянный философ

Но вернемся к Марку Аврелию. Его все обожали, но тем не менее именно в период его правления начались и первые напряги: с запада начали лезть вонючие варвары, а с востока пришла чума, унесшая тысячи жизней, в том числе и жизнь самого императора – ее так и прозвали, «Антонинова чума». Также на время его правления пришлось наводнение из-за разлива Тибра и война с маркоманами (ха, маркоманы).







    Император был не менее скромен, чем в свое время Траян: носил простой плащ, спал на земле, избегал развлечений. И, конечно, обладал бесконечным терпением в моменты, когда косячил его соправитель, когда его жена развратничала, когда его сын проявлял дурные наклонности.







    До Марка Аврелия, как известно, все императоры, включая его самого, усыновлялись своим предшественником, но по необъяснимым причинам Марк Аврелий твердо решил нарушить эту традицию и сделать наследником своего родного сына Коммода. Все вокруг недоумевали и не одобряли это решение, ведь Коммод снискал себе славу конкретно поехавшего. Марк Аврелий был семьянином и настругал аж 12 детей – к сожалению, 8 из них умерли в детском возрасте, к еще большему сожалению, среди них не было Коммода. Жену императора звали Фаустина, и насчет нее мнения разнятся: с одной стороны, ее любил народ и солдаты, ведь она сопровождала мужа во всех его военных походах, получив за это прозвище «матерь лагерей». В честь Фаустины даже чеканились монеты, более того, она была обожествлена Сенатом! Но, с другой стороны, все историки как один ругают Фаустину за ее развратное поведение, многие даже убеждены, что такое отвратительное существо, как Коммод, появилось на свет без непосредственного участия Марка Аврелия. Давайте же послушаем эту легенду из первых уст.


AFFINITATES SUNT RES SOCIA – SPERANS ET SPES ABRUMPENS – «ОТНОШЕНИЯ – ЭТО КОМАНДНАЯ РАБОТА: ОДИН НАДЕЕТСЯ, ДРУГОЙ РАЗРУШАЕТ НАДЕЖДЫ»


…Да, я был там. Многие говорили про Фаустину и ее развратное поведение, но я не верил, пока не увидел сам. Я даже слышал, что она садилась на живописном берегу у себя в Кампании и выбирала кого-нибудь из морячков, что вечно ходят полуголыми, для развлечений. Но в тот раз, когда я ее видел, она положила глаз на гладиатора – гладиатор, Каролус! Как можно пасть так низко?!

Но, как и ожидалось, Юпитер покарал ее за это. Фаустина словила ЗППП от того гладиатора, о чем в итоге вынуждена была рассказать мужу. Марк Аврелий, да живет он вечно, был как всегда снисходителен и обратился к халдеям за помощью. Те посоветовали – только вдумайтесь – убить этого гладиатора, Фаустине обмазаться его кровью и провести с мужем ночь. И ведь помогло! Недуг действительно вылечился, но на его место сразу пришел новый, и имя ему – Коммод.

Ну не поверю я, хоть убейте, что у такого прекрасного правителя, как Марк Аврелий, могло родиться такое чудовище! Коммод, по сути, всю жизнь был скорее гладиатором, чем императором, так что все выглядит логично, если считать его плодом той преступной связи.

Прости, Юпитер, мы все потеряли…

Безымянный гражданин Римской империи

Неизвестно, насколько это все правдиво, но легенда красивая.







     Стоит еще раз подчеркнуть, что Марк Аврелий был полноценным философом – на основе его личных записей на греческом издан целый трактат. «Размышления», «Наедине с собой», «К самому себе» – это все варианты переводов названия. Марк Аврелий придерживался философии стоицизма, поэтому в своих записках он много рассуждает о бренности жизни человека и ее ничтожности по сравнению с течением времени. В ту эпоху разочарованность и усталость были в моде. Тем не менее, по Марку Аврелию, несмотря на весь пессимизм и вообще на тщетность жизни человека, перед ним стоят высокие нравственные задачи, которые тот, повинуясь долгу, должен выполнять. Что касается христиан, Марк Аврелий их не хейтил, но и не принимал. Он верил в римских богов, а нетерпимость христиан к чужим верованиям ему была непонятна и неприятна.

Со смертью Марка Аврелия закончился период мира и процветания в Римской империи. Череда хороших императоров прервалась, установившийся Августом Pax Romana затрещал по швам. А все это случилось, потому что Марк Аврелий решил передать власть своему родному сыну Коммоду, который по итогу оказался чуть ли не хуже Калигулы и Нерона.

КОММОД


Эта книга выпущена в год, когда голливудский актер Хоакин Феникс получил «Оскара» за лучшую мужскую роль. А знаете, за какую роль он получил номинацию в 2000 году? За роль императора Коммода в фильме Ридли Скотта «Гладиатор».

Правление этого императора угробило Pax Romana, так что примерно можно догадаться, какого уровня правителем он был. В свое время Коммода (не путать с Шифоньером) знали все, слава о нем гремела далеко и громко, но не то чтобы добрая. Сынок Марка Аврелия, отца нашего покровителя, дай бог ему здоровья. Да и мать добрейшая и порядочная женщина была, прекрасная Фаустина. Как у такой пары могло родиться такое отвратное недоразумение, еще и в день рождения самого Калигулы? Трудно сказать, возможно, это всего лишь глупая случайность.

Стоит сразу отметить, что Коммоду с самого начала было нереально трудно. Его отец, Марк Аврелий, считался чуть ли не самым лучшим императором за всю историю Рима, а соответствовать таким высоким стандартам – это большой груз ответственности. Последние несколько лет жизни Марк Аврелий провел в затяжных войнах и попытках расширить границы Империи, Коммод же, став императором, сразу прикрыл эту лавочку, объявил мир и вернулся с поля боя в Рим, чтобы максимально тусить и отрываться.







     Помнится, прислуживал молодому Коммоду один паренек, но вот, однажды совершил он досадный промах, сделав воду для купания императора СЛИШКОМ ТЕПЛОЙ, за что тот приказал бросить его в печь. Бедняга уж плакал, убивался, говорил, ну все, мол, помирать пойду. А другие слуги его только по щеке потрепали и говорят: «Дурачок, ты чего, смотри как надо!» – и кинули в печь баранью шкуру – император вроде как и не заметит разницы. Несчастный стоит, глазами хлопает, смотрит с недоумением, а все смеются. Сообщите, кричат, императору, исполнен приговор! Да пусть принюхается хорошенько, запах гари его убедит!

И ведь убедил! Смекалочка.







    В принципе все могло быть гораздо лучше, если бы в детстве отец разрешил своему сыну заниматься танцами, как тот хотел. Он так и говорил: «Я просто хочу потанцевать», а отец ему в ответ: «Ты идиот?» Оно и понятно, в наше-то время артистов не особо жалуют, а для императора тогда все эти танцы-пляски и вовсе были недопустимы. Отец хотел воспитать из Коммода философа и достойного правителя на смену и потому нанимал лучших преподавателей, но впустую. Возможно, в этом и был корень проблемы – до Марка Аврелия (включительно все императоры «назначались» и выбирались не по родственному наследованию, а по достоинствам. Как я уже и говорил, обычно император просто «усыновлял» человека, которому в итоге хотел передать власть. Но Марк Аврелий стал первым, у кого был собственный достойный (как он думал) сын, и он захотел передать власть именно ему, хоть все вокруг и говорили АСТАНОВИСЬ ПОДУМОЙ!

Вообще Коммод, конечно, любил повеселиться. По легенде у него было около шестисот любовников, женщин и мужчин поровну. Но более всех развлечений любил он гладиаторские бои, особенно участвовать в них самому. Дело, конечно, совсем недостойное императора, почти позорное, но кто посмеет возразить? Да и непонятно в итоге, как это все происходило: кто-то говорил, что он как секутор выходил против гладиаторов раз на раз, а кто-то, наоборот, утверждал, мол, он только в окружении своих телохранителей появлялся на арене и его тупо нельзя было даже коснуться. Кто прав, так и не ясно. Сенатор Дион Кассий высказывался об этом так (вольный перевод с латыни): «…Ну, знаете, жесткий он какой-то… Своими руками фигачил животных и рабов до смерти, и люди с трибун обязаны были кричать ему, мол, красава, ты офигенен, давай еще, ты лучший и т. д… Такое…»

Следует ли из этого, что Коммод очень любил себя? Что ж, такое определенно было, и в больших количествах. Одно время людям добавилось головной боли – император Геркулесом себя вдруг возомнил. Ходил и орал: «Я УЖЕ НЕ КОММОД, Я, БЛИН, ГЕРКУЛЕС». Ну а кто возразит-то? Любил он еще надевать львиную шкуру и махать палицей как сумасшедший, и к регалиям своим добавил имя Геркулеса! Но что более странно, иногда у него спрашивали: «Уважаемый Коммод, вы нормальный вообще? Какой еще Геркулес?» А он и отвечал: «Так это не я, но Геркулес – это братишка мой, друг хороший, я HERCVLI COMITI». Что? Чего? Так он в итоге Геркулес или он его друг? Ничего не понятно.







    Но на этом истории о его невероятно раздутом самолюбии не заканчивается. Помните, как июль и август назвали в честь императоров? Вот и Коммод подумал: «А ЧТО ЭТО ТАКОЕ, А ПОЧЕМУ, А Я, А МНЕ, А НУ-КА…» И внезапно август стал коммодом, сентябрь – геркулесом, октябрь – непобедимым, ноябрь – преодолевающим, декабрь – амазонским. Идея явно была отстойной и не прижилась, ибо ну это бред, будем честны. А потом император и вовсе с катушек слетел и переименовал Рим в Колонию Коммодианы, в 190 году, кажется, дело было.

Вообще Коммод, конечно, любил повеселиться. По легенде у него было около шестисот любовников, женщин и мужчин поровну. Но более всех развлечений любил он гладиаторские бои, особенно участвовать в них самому.



    Много еще есть офигительных историй. В первую очередь вспоминается особое чувство юмора горе-императора. Если он подходит и предлагает поиграть в медиков, то срочно надо бежать, ведь это значит, что Коммод желает попрактиковать свои хирургических навыки на живом человеке… Любил ли он носить женскую одежду? Было и такое, и неизвестно, что лучше, это или львиная шкура. Однажды он заставил префекта претории Юлиана плясать голым с измазанным лицом перед своими наложницами и бить в кимвалы. Ну и на десерт самое мое любимое. Иногда у императора в голове что-то щелкало, и он такой: «Что ж, пришло время взять экскременты и оформить их в виде изысканного блюда, а затем подать к столу, и пусть только попробуют это не сожрать».

Разумеется, правление (как, впрочем, и жизнь) Коммода закончилось печально. Его ближайшее окружение вместе с любовницей Марцией устроило против него заговор. Порешали, что императора неплохо было бы напоить отравленным вином. Попытались, не вышло: Коммод не только не умер, но еще и умудрился как следует нажраться этим вином. Зато преуспел раб Нарцисс, императорский партнер по спаррингу,он просто задушил Коммода, в 192 году. Уж настолько тот при жизни всех достал своими выходками, что его труп собирались протащить по земле до самого Тибра и туда же скинуть потом, да еще и стереть все воспоминания о столь сомнительной персоне, но в самый последний момент городской префект Пертинакс запретил весь этот перфоманс. Ну и кайфолом!

Ну а сейчас пришло время кратко расскать о династии, в честь которой и была названа следующая главаСеверы.










http://flibusta.is/b/604650/read#t14

завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии - VII

Статья четвертая. Катастрофическое существование в условиях «смерти» Бога (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2348144.html


Первые две статьи см. в архиве с 26 по 29 декабря 2020 г., третья - https://zotych7.livejournal.com/2344970.html



Экзистенциальные катастрофы


Вера всегда служила чем-то вроде лестницы, по которой человеческий дух взбирался ввысь, устремлялся к Богу. Если лестница падала и ломалась, то Бог становился недосягаем, а расстояние между Ним и человеком, лишившимся веры, — непреодолимым. Внутри личности происходил общий слом всего строя ее прежней духовной и практической жизни. В. Франкл писал в своей книге «Психолог в концлагере» о том, что духовный надлом узника совершался тогда, когда он утрачивал футуристическую перспективу, терял образ будущего и надежду на спасение. Подобная модель недолжного духовного состояния позволяет понять суть духовных метаморфоз, происходивших с миллионами людей, поверивших в то, что Бог «умер». Вместе со «смертью» Бога перед ними закрывались футуристические перспективы, исчезали надежды на спасение. Детрансцендированная реальность уже не предполагала ничего обнадеживающего. На передний план выдвигался образ неминуемой физической смерти. Неотступные мысли о ней с силой ударяли по всем антропологическим клавишам и радикально меняли структуры витальной, социальной и духовной жизни человека, превращали его в обреченного смертника, ожидающего казни.

Так совершались трагические экзистенциальные катастрофы, чью глубинную суть весьма точно выразил безымянный капитан из «Бесов» Достоевского, заявивший, что если Бога больше нет, то какой он после этого капитан. Эта внешне простодушная, но экзистенциально глубокая констатация свидетельствовала о двойном обвале в обоих мирах, внутреннем и внешнем, включая и душу капитана, и его наружное капитанство.

Достоевскому вторила Анна Ахматова, сумевшая передать состояние опустошенного духа, осознавшего состояние возникшего экзистенциального вакуума:

Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни.

Надеясь на бросок в беспрецедентную свободу, человек провалился в беспрецедентное рабство. За «свободу» от Бога он заплатил рабством в плену убивающего душу греха, неотступным игом под властью демонического с его пороками, преступлениями и ужасом смерти.

Лишив себя возможности общения с триединым Богом как фундаментальным условием здоровой духовной жизни, здорового экзистенциального самочувствия и самосознания, человек уже ничем иным не мог заменить это общение и потому лишился способности к духовному выживанию. Обезбоженная им самим реальность оказалась для него же самого беспощадно убийственной. При этом одна из удручающих особенностей произошедшей катастрофы заключалась в том, что последняя менее всего осознавалась ее жертвами в качестве катастрофы.


Нравственная катастрофа


Одним из тяжелейших нравственно-этических последствий распространения идеи «смерти» Бога стали повсеместные и массовые попытки стереть границы между добром и злом, уничтожить абсолютные критерии различений дозволенного и недопустимого. Между тем Библия говорит о том, что среди разнообразных дарований, которыми Бог наделил человека, одно из самых важных и ценных — это «способность распознавать духов» (1 Кор. 12, 10), в том числе духов добра и духов зла. Верно ориентироваться среди сложнейших смешений добра и зла, безошибочно отделять одно от другого необходимо, чтобы становиться на сторону добра и твердо противостоять злу. Однако это обстоятельство не помешало Ницше дать одному из своих главных сочинений довольно странное название «По ту сторону добра и зла». Понять его истинный смысл не так легко, поскольку он разительно отличается от всего того, чему учат человека библейское Слово и духовно-нравственный опыт тысячелетий. Книга Ницше содержит, в сущности, программную декларацию отказа от сформулированной апостолом Павлом идеи различения добра и зла. Рассудок философа явно пренебрегает подобными различениями и уходит от них в некую воображаемую, внеэтическую реальность, чтобы назад уже не вернуться.

Возникает резонный вопрос: для чего это ему потребовалось, какую цель он преследовал? Чтобы ответить на него, необходимо вспомнить, что на протяжении длиннейшей череды веков главная задача социализации, инкультурации, библейско-христианского духовно-интеллектуального просвещения и нравственно-этического воспитания заключалась в том, чтобы ввести разум взрослеющего человека в тонкости аксиом, правил и принципов высшей духовно-нравственной математики с ее ясными, недвусмысленными критериями четкого и твердого отделения добра от зла. Незнание этих правил, пренебрежение этими критериями способны оборачиваться состояниями душевного беспорядка, внутренней аномии, интеллектуальной мешанины, субъективного хаоса, когда человек превращается либо в беспринципного циника и злодея, либо в духовно аморфное существо, социальный «овощ», незамысловатое политическое животное, которое легко поддается малейшему внешнему давлению любых сил.

Ницшевская формула «по ту сторону добра и зла» фактически выводит человека за пределы не только библейских критериев различения этических противоположностей, но и вообще в докультурную, доморальную, животно-звериную реальность, где данное различение не работает. Не случайно Ницше назвал протагониста своей философской программы «белокурым зверем», который добру и злу внимает равнодушно и которому все равно — совершить преступление или подвиг, убить человека или спасти его.

Философ придает легитимность двум типам реальности. Одна из них — это полная неразбериха, хаос из разнопропорциональных смешений добра и зла, внутри которых преобладает наивное сознание «политических животных», моральных идиотов, не имеющих ясных оценочных критериев и неспособных к взвешенным рефлексиям и мудрому выбору. Другая — демоническая реальность абсолютного имморализма, субъекты которого стремятся вообразить себя находящимися по ту сторону Божьего и человеческого, здравомыслия и безумия, добра и зла. Это может продолжаться до тех пор, пока удары бича Божьего не потрясут их до такой степени, что они лишатся разума, подобно библейскому царю Навуходоносору и Фридриху Ницше, и будут брошены на дно земной жизни, где действительно окажутся по ту сторону всего человеческого.

Перемещение «по ту сторону» добра и зла — это не прыжок в свободу, а провал в пустоту нечеловеческого, слишком нечеловеческого, то есть инфернального, демонического. Подобное онтологическое одиночество похоже на пребывание среди безжизненных льдов и убийственной стужи.

«По эту сторону», то есть там, где пребывают добро и зло, явственно ощущается присутствие Бога. Его можно признавать или не признавать, но Он бытийствует, несмотря ни на что. Однако та реальность, которую Ницше назвал территорией, располагающейся «по ту сторону добра и зла», — это воображаемое нечто, где Богу нет места. По крайней мере, так считал сам Ницше. На самом деле Бог, конечно же, присутствует везде, но человек может при помощи воображения создать некий виртуальный ареал, где Богу отведена роль «третьего лишнего», то есть где будут зарезервирова - ны места только для человека и дьявола. Однако самым удивительным является то, что этот виртуальный мир с «умершим» Богом способен опредмечиваться, овеществляться в бесконечном разнообразии форм зла. В ХХ веке он материализовался в большевизме и фашизме, этих дьявольских, демонически-мефистофельских вотчинах фаустовского человека в его русской и немецкой версиях, способных творить ад уже на земле.

Считать себя находящимся по ту сторону добра и зла, истины и лжи, любви и ненависти означает носить внутри своего «я» глубинное равнодушие и к добру, и к злу, и к истине, и к лжи, и к любви, и к ненависти. Подобное нежелание различать противоположности можно объяснить полной атрофией тех нравственно-этических оценочных механизмов, которыми Бог обустроил человеческое «я». Жертвы подобной атрофии ведут себя в духовном отношении как камни, неодушевленные предметы или мертвецы. Это одна из самых поразительных аномалий, превращающих живые души в души мертвые. Объяснять ее можно множеством причин. Но главная из них заключается в том, что для такой души Бог умер. Не сознавая всей степени трагизма возникшей экзистенциальной ситуации, эти души не дают себе отчета в том, что и сами они умерли, наполнившись внутренним смертным холодом, ледяным равнодушием ко всем Божьим и человеческим ценностям. Их наполняют взаимоисключающие антитезы, и они готовы в одно и то же время утверждать, что все что угодно имеет право на существование и все что угодно, включая Бога, добро, истину, справедливость, достойно смерти.

Ницше только с виду напоминал пылающую печь, пышущую пламенным философским красноречием. Но в действительности это был человек-рефрижератор, замороженный дьяволом и распространявший вокруг себя ледяной холод тотального равнодушия. Называя себя динамитом, настаивая на взрывной силе своих идей, он обозначил только первую фазу своей демонической миссии — глобальный ядерный взрыв в философии и культуре фаустовского мира. Но за ней с необходимостью должна была последовать вторая стадия, имеющая вид будущей духовной, интеллектуальнонравственной ядерной зимы, когда появятся сотни миллионов людей, способных жить, «добру и злу внимая равнодушно». Они будут разглагольствовать, подобно русскому ницшеанцу Валерию Брюсову:

Неколебимой истине
Не верю я давно,
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.

Хотелось бы возразить автору не слишком глубокой книги «Ницше и христианство» (М., 1994) Карлу Ясперсу на его утверждение, будто попытки Ницше примирить противоположности сродни примирительной силе Благой Вести. Возникает вопрос: может ли быть, скажем, в желании русского поэта-ницшеанца равно прославить и Господа, и дьявола что-нибудь такое, что породнило бы его намерение с Благой Вестью? А если нет, то почему же Ясперс в ответ на аналогичное вопрошание относительно Ницше отвечает «да»? Похоже, что здесь дает знать о себе влияние все того же распространяющегося холодного демонического равнодушия, легко проникающего в ничем не защищенное от него секулярное сознание европейских интеллектуалов. Томас Манн, в отличие от Ясперса, не только ясно сознавал это, но и передал свое понимание данного феномена средствами художественной образности: в «Докторе Фаустусе» от черта, явившегося литературному двойнику Ницше, композитору Адриану Леверкюну, исходит физически ощутимый ледяной холод, имеющий неземную, нечеловеческую природу. Более того, самого Адриана также повсюду сопровождает тот же мистический холод,

Подмороженность, а в самых тяжелых случаях и полная замороженность нравственного сознания делает его нечувствительным не только к самым одиозным проявлениям вседозволенности, злого умысла или разрушительной абсурдности, но и к картинам чьих-либо страданий, к самому духу классической теодицеи. Времена Ивана и Алеши Карамазовых, не находивших себе места из-за «слезинки ребенка», замученного ради общего блага, давно канули в прошлое. Их литературных правнуков мало занимают и слабо волнуют миллионы жизней и судеб, сброшенных в котлованы и печи имперских вавилонских башен. Нынешние «русские мальчики» вылеплены из другого теста, существуют в совершенно иных моральных координатах, позволяющих бестрепетно принимать прагматические стратегии по одомашниванию зла и привитию любви к нему, по приручению демонов, инфернализации культуры и превращению ее в демонодицею. Они располагают большими пустующими площадями ума и души и готовы сдавать их вместе с собственными экзистенциями в аренду различным видам зла, в том числе самым темным, откровенно инфернальным. В философском суде человека над Богом-Отцом они уже давно на стороне первого. Именно они отдали и продолжают отдавать свои голоса за «смерть» Бога. И при этом они не хотят видеть, как из их жизни одно за другим исчезают Божьи благословения. Они не хотят задумываться над глубинными причинами того, почему несбыточными сказками стали мир и безопасность, почему невиданные, глобальные антропогенные катастрофы ломают судьбы и уносят жизни миллионов. Они не желает замечать прямых связей между собственным мятежом против Бога и превращением своей жизни в подобие пребывания на обреченном «Титанике», уже ударившемся о ледяную скалу богоотрицания и получившем роковой разлом, сквозь который к нему ринулись потоки зла, силы дьявола и смерти. Более того, когда на них обрушиваются очередные волны тяжелых испыта - ний, горестных потрясений, катастрофических бедствий, они готовы обвинять в немилосердии и жестокости именно Бога, Который на некоторое время необъяснимым образом оказывается в их глазах живым. Их негодующие и совершенно бессмысленные возражения сводятся к тому, что Бог вполне мог бы создать систему более щадящих условий и обстоятельств. Глина, сомневающаяся в благости и премудрости Горшечника, пытается учить Его, стремится навязать Ему ту модель действий, которая ее больше устраивает. При этом не принимается во внимание, что в сфере Божьего порядка нет места человеческому произволу и безответственности, что нерадивым ученикам неразумно винить наказавшего их строгого учителя, как водителю автомобиля бессмысленно винить строгость правил дорожного движения и возмущаться тем, что платой за нарушение, скажем за выезд на встречную полосу, становится смерть нарушителя.

Мир медленно превращается в мертвый дом, в дом умирающей веры. Западное христианство, раскормленное чередой тучных лет, не устоявшее под дерзким натиском бесцеремонного фаустианства, раздобрело и впало в состояние неодолимой духовной дремоты. Страшащееся лишений и страданий, вялое, робкое, пугливое, оно попалось в ловушку внешнего благополучия и переживает процесс медленной атрофии своего духа. Оно демонстрирует неразборчивую толерантность по отношению к любым видам зла, впадает то в плотско-угодническую теологию процветания, то в апологетику безбрежного феминизма, то в защиту грязи однополых браков. Ему чужд внутренний драматизм теодицеи. Оно не способно к серьезным разговорам о Боге, а если и решается на них, то исключительно в ключе либо герменевтики подозрительности, либо же патетики судебных обвинений.

В результате глобальная нравственная катастрофа обрелает вид резкого углубления тотальной аномии и широчайшего распространения в массах агрессивных и депрессивных умонастроений. Вместо ожидаемого торжества гуманизма приходит время триумфа зла с его апофеозами всего бесчеловечного, демонического, бесовского. Заявляет о себе феномен солипсизма: человек, оставшийся в обезбоженном мире наедине с собой, со своим подпольем, обречен постоянно наталкиваться на его содержимое, то есть на самого себя, ударяться об острые углы собственного «я». Он как будто оказывается внутри замкнутой комнаты кривых зеркал, где на него отовсюду смотрят искаженные образы его самого. Это дробящееся множество наседающих аутофантомов свидетельствует не о дивном царстве безмятежной свободы, но о пребывании в зеркальной клетке действующей духовной тюрьмы.




Журнал "Нева"  2019 г. № 10

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/04/10-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии - V

Статья третья. Ницше — человек андеграунда

Первые две статьи см. в архиве с 26 по 29 декабря 2020 г.


Ницше в аду

Фридриху Ницше, как некогда Данте Алигьери, удалось посетить ад еще при жизни. Но если поэт побывал в нем в воображении, то философ — наяву. Правда, то была не общая трансцендентная преисподняя, а только личное inferno его души, куда Ницше спустился в сравнительно молодые годы и откуда так и не вернулся на свет Божий.

Слово подполье, одно из важнейших в словаре Достоевского, лучше всего подходит для обозначения персонального ницшевского inferno. Можно также сказать, что философско-художественный шедевр русского писателя «Записки из подполья» (1864) — это в некотором роде ключ к шифру судьбы Ницше. Его обязательность подтверждают все те герменевтические конфузы, что претерпевают бесчисленные ницшеманы в своих попытках обойтись в своих интерпретациях Ницше без этого ключа. Те же из них, кому доводилось вчитываться в «Записки из подполья», не могли не заметить, что судьба Ницше выглядит жутковатой версией судьбы безымянного героя Достоевского, такого же одинокого мыслителя, живущего безрадостной жизнью затворника в одном из петербургских «углов», не знающего ни любви, ни счастья, плененного своим гипертрофированным эгоцентризмом и духовно гибнущего под его игом.

Подпольный господин — это, как и Ницше, интеллектуал, нонконформист и эгоцентрик, сосредоточивший в себе такую бездну разрушительного дионисийства, что вполне может быть поставлен в один ряд с Эдипом или Медеей. Уединившийся в добровольном заточении, он сравнивает себя со злой мышью, которая сидит в своем темном подполье и оттуда раздраженно чернит все и вся, поносит весь мир, все человечество, ближних и дальних, историю и культуру, прошлое и настоящее. Правда, Бо - га и христианства подпольный господин почти не касается, но строй и тон его нападок на все сущее и должное прямо свидетельствуют о том, что Бог ему совершенно чужд, что его «я» пребывает в очень большом отдалении от Него.

Подвал души подпольного человека, куда не проникает свет веры, добра, любви, — это что-то вроде маленькой преисподней, которую он носит в себе. Там, в этом персональном аду заперто все самое низменное, сосредоточена энергия зла, заставляющая пренебрегать Божьими законами мышления, поведения, коммуникации.

Известно немало попыток художественных изображений и философских постижений темных реалий персонального андеграунда. Но исследовать их с такой аналитической проницательностью, как это сделал Достоевский, мало кому удавалось до него и после него. Многих останавливал мистический страх перед бездной, в которой копошились чудовища, способные ввергнуть в состояние ужаса кого угодно. То, о чем Данте, Шекспир, Гофман, Гоголь имели представление, но что ими так и не было про - именовано и прописано с должной определенностью, обрело у Достоевского свое название и предстало обнаженным в свете точного и беспощадного художественного анализа. Он, по сути, маркировал, обозначил в антропологическом атласе то место, где сконцентрировалась демоническая реальность, сосредоточившая в себе безблагодатную энергию разрушительных позывов, где рождаются замыслы преступлений человека против Бога и людей. Писатель был совершенно прав, считая осуществленную им художественно-философскую разработку темы подполья одной из своих главных творческих заслуг. «Я горжусь, — писал он, — что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости... Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, не стоит и исправляться! Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство), Тайна... Подполье, поэт подполья — фельетонисты повторяют это как нечто унизительное для меня. Дурачки. Это моя слава, ибо тут правда... Причина подполья — уничтожение веры в общие правила. „Нет ниче - го святого“»1 (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 16. Л., 1976. С. 329—330.)

. Именно об этом типе человека андеграунда следует помнить в размышлениях о лич - ности и философии Ницше. При этом важно то, что его фигура значительно интереснее и колоритнее фигуры русского подпольного парадоксалиста. И это понятно: у Достоевского изображен только тип, то есть в некотором роде самая общая антропологическая формула человека андеграунда, а в случае с Ницше перед нами предстает сам этот человек. У Достоевского его тип целиком скроен из словесного, литературно-художественного материала, а немецкий подпольный парадоксалист состоит из его собственной плоти и крови, из мыслей, чувств и страданий реального живого человека, очень талантливого, тяжелобольного, непоправимо несчастного, оказавшегося пожизненным заключенным в аду предельного опыта «семи одиночеств».


«Гнусный петербуржец» и «гнусный европеец»

В литературно-художественном опусе Достоевского нет буквального автобиографизма, но присутствует автобиографичность экзистенциальная. Писатель прекрасно понимал, что личное подполье имеется у каждого человека. Прочно запертое у одних, оно настежь распахнуто у других. Подобная распахнутость, свойственная герою «Записок», не вызывала сочувствия у писателя, была внутренне чужда ему. И его творческая рефлексия вместе с массой художественных условностей позволяли ему духовно дистанцироваться как от своего героя, так и от темного содержимого его подполья.

В антропологическом сюжете реальной судьбы Фридриха Ницше и в сопутствовавших ему авторских текстах все выглядело более осязаемым и выпуклым. Это был уже не просто литературно-философский голос некоего духовно-социального типа, а сам этот тип, материализовавшийся посредством всех доступных ему антропологических и социокультурных средств и потому производивший на читателей более сильное (по сравнению с новеллой Достоевского), а временами и просто ошеломляющее впечатление.

Ницше, прежде чем превратиться в главного героя грандиозного философского скандала, растянувшегося на многие десятилетия, пережил сокрушительную духовную катастрофу. Таковой для него стала «смерть» Бога в его жизненном мире. Расплатой за случившееся явился разрыв личности философа на неравноценные персоны доктора Джекила и мистера Хайда. Это была экзистенциальная драма. Но она, по сути, и привлекла к его личности неослабевающий интерес потомков. Без своего внутреннего темного двойника профессор Ницше вряд ли достиг бы вершин всемирной славы. Однако за место на философском олимпе ему пришлось дорого заплатить: он вынужден был передать все властные полномочия мистеру Хайду, который в конце концов уничтожил доктора Джекила, то есть почтенного профессора Ницше, вначале духовно и морально, а затем и физически. При этом самому Ницше как подпольному типу довелось в его духовной инволюции пройти через серию нисходящих кругов личного ада.

Оба парадоксалиста, вымышленный и реальный, русский и немецкий, странствующие по темным утробам своих подполий, неустанно заносят свои впечатления на бумагу, так что возникают собрания записей, похожих на вахтенные журналы. Но если у Достоевского весь конгломерат интроспекций «гнусного петербуржца» (выраже - ние Ф. М.) приведен в состояние относительной целостности, то у Ницше стиль вахтенного журнала (или репортажа из inferno, или экзистенциального дневника), который вела его ночная душа и который впору называть не дневником, а «ночником», утвердился прочно и насовсем.

При этом явился парадокс: Ницше, горделиво пренебрегший своим долгом перед Создателем, в то же самое время с педантичной скрупулезностью выполнял свои обязательства перед князем тьмы. Он вел себя как на службе, обстоятельно описывая всплывавшие в его воображении, возникавшие перед его мысленным взором темные, уродливые, безобразные демонические структуры собственного «я». При этом он не отделял себя от них. Нимало не смущаясь и не страшась их отталкивающей сути, он охотно демонстрировал свои «подпольные» чувства и высказывал «подпольные» мысли.

Если бы, еще до появления Ницше, кто-то из великих писателей сделал подобного ему интеллектуала главным героем своего философского романа, то нашлось бы немало критиков, которые поспешили б объявить такого странного персонажа головной выдумкой автора, плодом нездорового писательского воображения. Но жизнь превзошла литературные фантазии, двинулась дальше беллетристов и явила миру философское «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» не в виртуальном, а в реальном, социально-антропологическом формате. Действительный Ницше оставил далеко позади возможности творческого воображения всех тогдашних писателей. Смельчаку, пожелавшему создать литературного двойника философа, пришлось бы соединить все разрушительные идеи героев Достоевского: подпольного парадоксалиста, Родиона Раскольникова, Ипполита Терентьева, Николая Ставрогина, Ивана Карамазова. Только в этом случае мог бы получиться конгломерат, способный соперничать с ницшевским философским миром. Однако у Достоевского этот убийственный концентрат из интеллектуально-этических девиаций разнесен по разным текстам, рассредоточен во временах и пространствах, распределен между разными людьми и потому не производит шокирующего впечатления. У Ницше же все это сосредоточилось в пределах одной, его личности. Явился персонифицированный концентратор предельно-запредельного опыта взаимодействия взрывных умонастроений философа с демонической реальностью. Возник умопомрачительный сгусток деструктивных идей, которые только потому и не производили впечатления фантастической небывальщины, что были прочно привязаны к личности не вымышленного литературного героя, а реального человека.

Когда спустя почти полвека после Ницше Томас Манн взял трагическую судьбу философа за основу своего романа «Доктор Фаустус», то ему пришлось многое смягчить в личности, характере и судьбе того типа, которого он назвал Адрианом Леверкюном. В результате этих послаблений почти неправдоподобные реалии стали выглядеть правдоподобными. Похоже, что секулярный рассудок Манна-гуманиста просто оказался не способен выдерживать то запредельное экзистенциальное напряжение, что присутствовало в судьбе Ницше. Впрочем, как это было в действительности, сказать трудно.

Как бы то ни было, но, судя по всему, лучшее объяснение глубинной сути жизненной трагедии и творческой драмы Ницше находится все-таки не в «Докторе Фаустусе», а в «Записках из подполья». И то обстоятельство, что русскому ключу угодно было появиться раньше немецкого замка, не приуменьшает ни уникальной ценности первого, ни загадочной сложности второго. Мысль о хронологическом упреждении легко преодолевается переключением внимания на все ту же элементарную социальносоциологическую реалию, согласно которой провидческий гений Достоевского запечатлел на страницах «Записок из подполья» духовно-нравственный тип поистине нового человека, которого произвела на свет поздняя, уже практически секулярная модерность и которому была уготована многообещающая будущность в XX и XXI столетиях.

Федор Достоевский угадал Фридриха Ницше. В год выхода «Записок» будущему философу было только двадцать лет, и он еще не знал того, что уже понимал Достоевский, сознававший, что «зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно». Он еще не ведал, какие страшные экзистенциальные угрозы подстерегают богоборцев, отдавших предпочтение не завету с Богом, а фаустовской сделке с духом тьмы.


Новая антропология: мистерия демонических структур


Обычному цивилизованному человеку, законопослушному гражданину, благовоспитанному джентльмену страшно носить в себе подполье, но еще страшнее заглядывать в него. Ницше в этом отношении — довольно редкое исключение. Он охотно вглядывался в тьму адской пропасти, где толклись демоны и кишели всевозможные ядовитые гады, тарантулы и скорпионы низменных помыслов, стремящиеся во что бы то ни стало вырваться на волю. Философ не прилагал ни малейших усилий к тому, чтобы держать их взаперти, так что гнуснейшие мысли беспрепятственно выползали на страницы его текстов, а демоны извращенных смыслов, выскакивающие из подполья, устраивали бесовские свистопляски. Так Ницше следовал дельфийско-сократовскому императиву: «Познай самого себя!» Его не смущало, что плоды подобного самопознания способны ввергнуть читателя в состояния оторопи и ужаса. Философ чувствовал себя пребывавшим уже в другом духовном измерении — по ту сторону добра и зла, нормального и аномального. В его жизненном мире уже не было места для большинства тех чувств, которыми жили обычные люди, его предки и современники. Этих людей, называемых христианами, он презирал и признавал за ними только одно право — мигать своими маленькими слезливыми глазками и выражать тем самым свое изумление и непонимание. Ему был смешон их мистический страх перед сатанинскими глубинами поврежденной грехом человеческой природы, их ужас перед теми чудовищами и химерами, которые она производила на свет.

Достоевский, имевший, как и все люди, личное подполье, отыскал способ бестрепетного обращения с ним. Талант писателя позволил ему создавать своих двойников, давать им фамилии Раскольникова, Ставрогина, Верховенского, Кириллова, Карамазова, Смердякова, помещать их в художественные пространства литературных текстов, проводить через различные искушения, авантюры и преступления, а потом разделываться с ними в соответствии с принципами библейского воздаяния. Обладавший, как и все, греховной природой, но удерживавший ее в моральной узде, он был беспощаден к своим отрицательным героям, чуждым нравственной самодисциплине. Вывернув наизнанку душу каждого из них, проанатомировав ее с мастерством искусного вивисектора, описав содержимое каждого персонального подполья, он в конечном итоге вершил строгий суд. Так он обрек на скандальную смерть Свидригайлова, отправил на каторгу Раскольникова, повесил Ставрогина и Смердякова, приговорил Федора Павловича Карамазова к гибели от руки своего незаконнорожденного сына.

Ницше двигался совсем другим путем. Ему не нужны были вымышленные литературные двойники. С отвагой сумасшедшего он анатомировал самого себя, проводил на себе безумные вскрытия и выкладывал их результаты на всеобщее обозрение. В лю - бое время дня и ночи материал для анатомических экзерсисов был у него под рукой. Его сильный, проницательный ум, наделенный своеобразным бесстрашием, а также выразительный язык, незаурядное красноречие превращали описания анатомических автовскрытий в пугающие читателя шедевры исповедального жанра, каких мировая философская мысль еще не знала.

Несомненно, Ницше сумел совершить прорыв в новую и одновременно очень старую антропологию. До него не существовало столь глубокого и влиятельного философа, в идеях которого была бы столь велика степень концентрации запредельного опыта взаимодействия человека с демонической реальностью. Однако все, что Ницше удавалось обнаружить в своем подполье, вписывалось в конце концов в одну-единственную фразу из библейского 52-го псалма: «Сказал безумец в сердце своем: „нет Бога“» (Пс. 52, 2).

Когда в Библии подобные безумцы удостаиваются прицельного разговора о их духовных болезнях, когда их бесовские выверты оказываются в центре внимания священнописателей, возникают беспощадные констатации-диагнозы: «Осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце; называя себя мудрыми, обезумели... Они заменили истину Божию ложью... И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму — делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, нелюбовны, непримиримы, немилостивы» (Рим. 1, 21—32).

В эпоху Достоевского и Ницше тип растлившегося в своем неверии безумца стал массовым, былое исключение превратилось в правило, аномалия сделалась нормой. Все это необходимо было осмыслить. И Достоевский, и Ницше берутся за это, каждый по-своему. Последний действует как не боящийся рисков аналитик-экспериментатор, готовый ставить опасные опыты над самим собой, не склонный прятать свои подпольные мысли за покровами внешней благопристойности, не стесняющийся отталкивающей сути демонических структур своего внутреннего «я». То, что Ницше не верил в существование потусторонней, сверхфизической реальности, не означало, будто его экзистенция не взаимодействовала с трансцендентными силами. Он мог не видеть демонов в их доступном созерцанию обличье, но из этого не следовало, что они не существуют. Его позиция была похожа на ту, о которой рассуждал умный, по-своему да - же талантливый шут Лебедев в романе Достоевского «Идиот». По его словам, «закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве! Дьявол одинаково владычествует человечеством до предела времен, еще нам неизвестного. Вы смеетесь? Вы не верите в дьявола? Неверие в дьявола есть французская мысль, есть легкая мысль. Вы знаете ли, кто есть дьявол? Знаете ли, как ему имя? И не зная даже имени его, вы смеетесь над формой его, по примеру Вольтерову, над копытами его, хвостом его, рогами его, вами же изобретенными; ибо нечистый дух есть великий и грозный дух, а не с копытами и с рогами, вами ему изобретенными»2 (Достоевский Ф. М. ПСС: В 30 т. Т. 8. Л., 1973. С. 311.)

. Это важное утверждение, заслуживающее внимания. В библейско-христианском мировосприятии дьявол и бесы — это духи, которые могут являться в различных образах, в том числе и в тех, которыми их наделяет человеческая фантазия. В том же романе «Идиот» умирающий юноша Ипполит увидел дьявола в образе чудовищного тарантула и задался вопросом: «Может ли мерещиться в образе то, что не имеет образа?» И сам же ответил, что временами видит эту бесконечную, глухую, темную силу разрушения в некоем страшном и невозможном виде небывалого насекомого.

Для Ницше в самом начале его творческого пути эта разрушительная сила облеклась в образ греческого бога-демона Диониса. То есть «великий и грозный» дух приобрел в сознании философа вполне приемлемый внешний вид с оттенком художественно-эстетического благообразия. Скрыв под этой мифологической маской нечистого духа, Ницше посвятил ему свою первую книгу «Рождение трагедии». Состоялось близкое знакомство двух субъектов, и между ними возникло взаимопритяжение. С того времени демонические структуры жизни и культуры перестали быть для него чужими.

В ХХ веке Пауль Тиллих станет обозначать понятием демонических структур все то, что грозит гибелью душе, творчеству, культуре, обществу, нравственности, что привносит в них дух зла, беззакония, аномии, бессмыслицы, безысходности, отчаяния. Заряженные темной энергией распада, демонические структуры не созидают, а только деформируют и разрушают, отгораживают человека от Бога, принуждают к взаимодействию с демонами-бесами. Проникая в философию, науку, искусство, литературу, политику, право, мораль, они уродуют благие, созидательные замыслы людей, уничтожают в них все светлое и высокое.

Такой демонической структурой является подполье. Это, по сути, бездонный провал, сверхфизическая бездна, где сосредоточено абсолютное зло, способное вздыматься, подобно клубам черного, едкого дыма, вторгаться в пределы сознания, заполнять пространство внутреннего мира отравой богоотрицания и человеконенавистничества. Прорываясь на поверхность внешней жизни, это зло проходит через характерные трансформации, то растворяясь в потоках сознания и бессознательного, то сгущаясь в убийственные смыслы, мотивации и ориентации, то материализуясь в девиантные экономические, политические, социокультурные и прочие акции и институции. В случае с Ницше-философом трансцендентное зло чаще всего обретало вид «развратительных идей», которыми тот насыщал свои тексты. Сам автор служил при этом чем-то вроде передаточного механизма или, если угодно, медиума-модератора.

Можно считать заслугами и Достоевского, и Ницше то, что они практически в од - но и то же время на разные лады стали во всеуслышание заявлять о пришествии нового антропосоциального типа, человека андеграунда. То есть объявился проект радикально реформированной антропологии-социологии, отбросившей принципы рационализма, просветительства и нравственного прогресса. В былой оптимистической, благодушной модели гуманитарного знания обнаружилась зияющая брешь, сквозь которую открывалось довольно устрашающее зрелище не только «глубин сатанинских», но и сатанинских далей, загроможденных бесчисленными разновидностями ощетинившихся демонических структур, замерших в ожидании новых жертв.

Подтверждались истины старой библейской антропологии с ее базовой аксиомой о презумпции человеческой греховности, о том, что «все согрешили и лишены славы Божией» (Рим. 3, 23). Помня об этом, можно понять причины привлекательности идеи философии Просвещения XVIII века. «Женевские идеи» Жана Жака Руссо, утверждавшего, будто человек по своей природе хорош, что он рождается с изначально добрым сердцем и становится злым лишь из-за того, что на него дурно влияет цивилизация, переносили акцент с антропологии на социологию.

Ницше развеял это утешительное марево. Благодаря ему явилась картина, возрождающая древний ужас человека перед темным, греховным содержанием своего «я». С той лишь разницей, что в ней уже не было Бога, а значит, не было ни утешения, ни надежды на спасение от этого морока. Оставалась жестокая диктатура всемогущего андеграунда, безысходность тотальной власти демонического.

«Гнусный петербуржец» из «Записок из подполья» и «гнусный европеец» мистер Хайд, живший внутри автора книги «Антихрист. Проклятие христианству», практически слились в одну общую антропологическую версию фаустовско-мефистофелевского человека андеграунда. В подполье этого типа присутствовали все признаки негативной антропологической парадигмы, которой в эпоху завершающейся модерности суждено будет стать господствующей демонической структурой мировой социальной жизни, глобальной культуры и геополитики.

Таким образом, двум мыслителям-парадоксалистам, Достоевскому и Ницше, принадлежит заслуга полномасштабной литературно-философской презентации новой антропологической парадигмы, носителем которой предстал подпольный господин, человек андеграунда. Первый из них, христианин, сумел победить свое личное подполье и прочно запереть в нем собственных внутренних демонов, а второй, богоборец, был побежден своим подпольем, растерзан собственными демонами, которые вырвались из заточения, искалечили личность философа, повредили душу и в конце концов привели в полную негодность блестящий интеллект, превратив его обладателя в умственного инвалида.



Журнал "Нева" 2019 г. № 9

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/03/16-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии -IV

Статья вторая. Философско-авантюрный метароман (окончание)

Начало см.

https://zotych7.livejournal.com/2313997.html


Троллинг-философствование молотом


Один из секретов нашего философствующего обольстителя заключен в инструментальной части его мастерской, в том рабочем методе, которым он пользовался. В его времена этот инструмент еще не был проименован должным образом. Аутентичная маркировка появилась у него в наше время, на рубеже тысячелетий, с распространением такой девиантной формы интернет-коммуникации, как троллинг3 .(3 На деструктивную и одновременно демоническую природу троллинга указывает одно из толкований семантической фактуры данного понятия, производного от названия творящих зло демонических существ скандинавской мифологии — троллей. Другое толкование восходит к слову trolling, означающему ловлю рыбы на движущуюся блесну-приманку, то есть подразумевается коварство троллей, использующих против оппонентов изощренные и одновременно жестокие способы введения в заблуждение.)


Вряд ли будет преувеличением утверждение о том, что истинная стихия ницшевской текстуры — это именно философский троллинг, то есть «нечистая», вредоносная, агрессивная стратегия интеллектуальной коммуникации, использующая деструктивные идеи, провокационные выпады, клеветнические домыслы, эпатажно-скандальные высказывания, деформирующая реальность, разрушающая культурные смыслы, обесценивающая абсолютные ценности, разжигающая агрессивные умонастроения, создающая конфликтогенную и одновременно аномийную среду гуманитарной войны всех против всех. То есть речь идет о методе философствования, для обозначения которого подходит выражение самого Ницше — «философствование молотом». Предназначенное для характеристик других, оно оказалось более всего приложимо к самому Ницше.

Разумеется, сам по себе троллинг — совсем не новая коммуникативная модель и не дитя эпохи интернет-революции. Он стар как мир. Уже дьявол, проникший в Эдем, использовал его как инструмент дезориентации Евы, как средство введения ее в заблуждение и провоцирования на крайне опрометчивые действия. Его троллинговая спецоперация оказалась, увы, успешной, так что по сей день последствия ее разрушительного эффекта ощущают на себе все без исключения потомки прародителей.

Первыми генерациями знаменитых мастеров философского троллинга прославилась Древняя Греция. Две самые скандальные философские школы, киников-циников и софистов, внесли немалый вклад не столько в интеллектуальный взлет, сколько в духовное угасание греческой цивилизации. Ницше, их прямой духовный наследник, виртуозно владевший арсеналом средств философского троллинга и широко применявший их, тоже весьма успешно содействовал духовному «закату Европы».

Троллинг не был для Ницше игрой. Он троллил оппонентов не с хитрой, спрятанной в усах усмешкой, а с чрезвычайной серьезностью, словно исполняя свой долг на службе у некоего важного и строгого начальства. Последнее же располагалось отнюдь не на небесах. Лишь христианским проповедникам, апологетам, богословам свойственно рассматривать свои труды как служение Царю Небесному. Но для Ницше Бог был «мертв», а служить людям он не считал нужным, поскольку скорее презирал их, чем уважал. В результате во всем мироздании для него остался только один авторитет и господин — дьявол. И Ницше, подобно доктору Фаустусу, заключил с ним договор, присягнул на верность и поступил на службу в качестве философствующего тролля. Дьявол в свою очередь не остался в долгу, снабдил философа всем необходимым для эффективной службы и убрал с его пути все банальные, «слишком человеческие» помехи вроде семьи, детей, работы ради куска хлеба, а также крадущих время женщин, приятелей и коллег. Целиком сосредоточившись на темной миссии тролля-деструктора, Ницше сумел учинить уникальную по своему яростному накалу троллинг-атаку на христианство, на его учение, онтологию миропорядка, аксиологию истории, этику общения.

Ницшевская антихристианская риторика, сопровождавшаяся беспощадно жестокими, зубодробительными ударами сатанинской силы, была почти неотразима. Мало кому удавалось удачно парировать бешеные выпады умного, ловкого и бесстрашного тролля. Никто не умел с таким литературным блеском и одновременно с такой оскорбительной безжалостностью обрушивать на христиан лавины злобной клеветы. Он мог разыграть сценку растроганного восхищения каким-нибудь давним сюжетом из христианской истории, а затем, чуть ли не на той же самой странице, мгновенно перепрыгнуть в иное состояние своей психики и своего ума и разразиться шквалом оскорблений, направленных по тому же самому адресу. Пиетет и ненависть были для него данностями, двери в которые всегда оставались открыты, и он легко входил то в одни, то в другие, подчиняя свою троллинг-стратегию только капризам собственного разорванного сознания и болезненно неуравновешенной натуры.


«Развратительные идеи»


Ницше, как и подобает убежденному нигилисту, совмещал в себе психологию террориста с психологией самоубийцы. Осуществляя свой троллинг-террор, он был абсолютно безжалостен к своим жертвам, к которым причислил прежде всего Бога-Отца, Бога-Сына, Бога-Св. Духа, христианство и христиан. При этом он одновременно выказы - вал крайне прохладное отношение к собственной духовной судьбе. Безверие анестезировало его духовные рецепторы, и потому перспектива собственной погибели в inferno его не страшила. В этом состоял весь секрет его безумной богоборческой дерзости. Хотя, в сущности, данное обстоятельство не отменяет вопросов такого, например, рода: зачем ему требовалось тратить так много умственной и душевной энергии на войну с христианами, если он был уверен в том, что их Бог уже канул в небытие, а сами они обречены на вымирание?

Если вопросы такого рода и посещали Ницше, то он игнорировал их весьма своеобразным способом. Не слишком громогласно, но вполне внятно он давал понять, что отныне ему предоставлено исключительное право служить орудием возмездия, исполнять функции плетки, бича и на свой лад творить суд над ключевыми смыслами, ценностями и нормами почти двухтысячелетней истории христианского мира и над их носителями. Похоже, что этот философствующий Мальбрук, собираясь в свой очередной военный поход, вполне мог каждый раз говорить себе: «Идешь к христианам, не забудь плетку!», имея при этом в виду интеллектуальную «плетку» в виде метода беспощадного троллинга.

Выражение «переоценка ценностей», которым пользовался Ницше и которому он пытался придать концептуальный статус, в действительности являлось не более чем формулой-ширмой, маскировавшей деструктивную стратегию по ниспровержению всего того, что принесло с собой христианство: высоких идеалов, классических смыслов, универсалий добра, истины, справедливости и еще многого другого. Превратив идею переоценки ценностей в программу своих действий, Ницше сделал орудием ее реализации метод троллинга.

Строго говоря, этот метод не носил по-настоящему философского характера, поскольку не был сосредоточен на продвижении к истине и на ее отстаивании. Его цели не только выходили далеко за пределы сугубо теоретического поля, но даже не вписывались в нормативно-ценностные рамки таких общепринятых ученых добродетелей, как научная честность, порядочность, скромность, профессиональная ответственность. Постоянно пользуясь троллинг-приемами смысловых и ценностных подстановок, Ницше ловко подменял интеллектуальную честность ученого каким-то удивительным бесстыдством, шокирующим нормального, цивилизованного читателя, еще не развращенного умственным распутством предтеч будущих постмодернистов. Он в своих текстах как будто задался целью откликнуться на призыв одного из героев новеллы Ф. Достоевского «Бобок», бросившего клич: «Заголимся и обнажимся!» То был не буквальный призыв, а метафорическое приглашение рассказывать о себе без стеснений самую гадкую и постыдную правду, ничего не стесняясь, выплескивая на окружающих нечистоты своей внутренней жизни, делясь воспоминаниями о самых грязных эпизодах своей внешней биографии. Делать это предлагалось не ради того, чтобы очиститься от скверны, как в христианских исповедях, но из-за сумасбродного желания испытать темное удовольстие от вседозволенности, пренебрегающей элементарными этическими ограничениями. Чтобы не испытывать при этом чувств стыда и угрызений совести, оказалось достаточным объявить общепринятые нравственно-этические нормы устаревшими предрассудками, обветшавшими «гнилыми веревками», которые неприлично иметь при себе умному, образованному, широко смотрящему на вещи человеку. Не знаю, читал ли Ницше новеллу «Бобок», но основные приемы этой стратегии явно присутствуют в его троллинг-проекте «переоценки ценностей». Все, что его не устраивало в культуре и морали, было приравнено к ветхому хламу, к «гнилым веревкам», подлежащим утилизации.

Интеллектуальное воображение Ницше преобразовало в подобие таких «гнилых веревок» все, что привнесли в культуру мышления девятнадцать веков христианства. Ценнейший духовно-интеллектуальный опыт многих поколений замечательных мыслителей прошлого, без которых не смогла бы появиться и новейшая философия модерности, включая Ницше, был объявлен собранием предрассудков, наивных иллюзий и ложных домыслов, которые необходимо вывести из мирового умственного оборота.

Ницшевский дискурс противопоставил этому опыту собственную стратегию погружения постхристианского сознания в мифоязыческую архаику, откуда оставалось совсем небольшое расстояние до будущей демонстрации читателям безумных звукосочетаний, наподобие знаменитых «дыр-бул-щур», похожих на устрашающее первобытное рычание фантастического белокурого зверя. И это вполне соответствовало той цели, к которой продвигался Ницше, не просто исследовавший гуманитарную аномию в ее ранних формах, но и предпринимавший недюжинные усилия по ее дальнейшему распространению.

Когда сегодня приходится слушать завзятых ницшепоклонников, рассуждающих о необычайной интеллектуальной отваге и высоком нравственном мужестве своего кумира-ниспровергателя, для которого в самом буквальном смысле не было ничего святого, то так и хочется указать им на «Бобок», чтобы прочли, поразмыслили и выбирали, кто им ближе, — те, кто охотно «заголяются», «обнажаются», легко воспаряют над стыдом и совестью, или же те, кто стараются уберечь свой здравый смысл и чувство собственного достоинства от интервенций тех идей, которые Достоевский назы - вал «развратительными». К дискурсу Ницше это определение подходит как нельзя лучше. Он их впитывал из окружающей его среды, из духа времени, которым дышал, затем регенерировал, придавал им философскую оформленность и транслировал. Но поскольку их неприятное, а во многих случаях и просто отвратительное содержание могло препятствовать их широкому распространению, то для обольщения ими публики был совершенно необходим метод троллинга.

Роль тролля предъявляла к Ницше требования, среди которых на первом месте была особого рода беспринципность, похожая не на ухватки жульничающего шулера, а на дьявольскую изворотливость эдемского змия, который говорил Еве: «Нет, не умрешь», а она, послушав его, утратила бессмертие. Сатана заявил, что люди будут как боги, но они, напротив, потеряли богоподобие. Когда же позднее архивраг попытался троллить Иисуса Христа, пребывавшего сорок дней в пустыне, то все его усилия оказались безуспешны.

Ницше, служа именно этому змию-искусителю, троллил христиан «не корысти ради», а из «идейных соображений», чтобы разрушить в них веру, оторвать от Бога, превратить в подобие уже нарисованных им карикатур, изображавших жалких, немощ - ных существ. Ему очень хотелось сделать христиан беззащитными перед происками дьявольских сил, неспособными отражать атаки демонических стихий. Этой цели он фактически посвятил всю свою жизнь и все свои труды. Ради нее он превратил антихристианский троллинг чуть ли не в личный экзистенциал, в главный смысл всей своей деятельности. Преданность этому занятию была в его глазах столь велика и всепоглощающа, что Ницше готов был заявить: «Троллю, следовательно, существую». И это не преувеличение, поскольку практически все тексты, написанные им после того, как он оставил кафедру Базельского университета, удалился в самоизоляцию и погрузился в болезнь, сочинялись уже в значительной части с использованием метода философского троллинга.

Этот метод не требовал той сосредоточенности, которая важна при упорном поиске истины, при долговременных напряжениях рефлексирующего мышления. Его начавший расстраиваться рассудок уже не был нацелен на то, чтобы выстраивать сложные, многоуровневые концептуальные конструкции. Отныне практически каждый его текст выглядит как череда ярких вспышек интеллектуально-художественного воображения, как констелляции из философских набросков и зарисовок. Медленно приближавшееся безумие до поры до времени не препятствовало подобному творчеству.


Подмена в идее «смерти» Бога


В дискурсе Ницше важное место заняла тактика подмен. Это поистине фаустовско-мефистофелевское средство великолепно описано у Гёте в сцене, где Фауст берется переводить Евангелие от Иоанна:


Мы неземное учимся ценить
и в откровенье ждем себе ответа,
А луч его всего ясней горит
В том, что Завет нам Новый говорит.
Раскрою ж текст я древний, вдохновенный,
Проникнусь весь святою стариной
И честно передам я подлинник священный
Наречью милому Германии родной.

(Открывает книгу и собирается переводить.)

Написано: «В начале было Слово» —
И вот уже одно препятствие готово:
Я слово не могу так высоко ценить.
Да, в переводе текст я должен изменить,
Когда мне верно чувство подсказало.
Я напишу, что Мысль — всему начало.
Стой, не спеши, чтоб первая строка
От истины была недалека!
Ведь Мысль творить и действовать не может!
Не Сила ли — начало всех начал?
Пишу — и вновь я колебаться стал,
И вновь сомненье душу мне тревожит.
Но свет блеснул — и выход вижу смело,
Могу писать: «В начале было Дело!»


Здесь Фауст игнорирует то обстоятельство, что евангельское «Слово» (греч. Логос) обозначает Сына Божьего в Его божественной природе. Он пытается подменить упоминание о Господе обычным понятием. Перебирая приходящие ему на ум слова, являющиеся простыми структурными единицами естественного языка, он буквально вычеркивает Бога из Евангелия. Примечательно, что во время этой сцены в кабинете Фауста уже присутствует демон Мефистофель, проникший туда в виде черного пуделя.

У Ницше, как и у Фауста, отношение к вопросам духовно-нравственной дисциплины мышления было очень сложным. Поначалу, в раннем тексте «Рождения трагедии», эта дисциплина была в должном состоянии. Но затем она стала слабеть, отодвигаться на задний план все дальше и дальше, пока не пришла в состояние катастрофическо - го упадка. Интеллектуальную честность подменило иное свойство, временами напоминающее полную умственную вседозволенность, и не перешло в какое-то сумасшедшее бесстыдство.

Механика подмен работает к Ницше и в рассуждениях о «смерти» Бога. Он затратил немало сил, чтобы доказать, будто причина этой «смерти» — не секуляризация, а христианство. Его ничуть не смущало то обстоятельство, что подобная подстановка нарушала все нормы логического мышления и простейшие требования здравого смысла.

Заявив об «убийстве» Бога, Ницше повел себя как первооткрыватель, прикоснувшийся не к крупнейшему преступлению «выскочившего из мерки» человеческого ума, не к величайшему позору человеческого рода, но к замечательнейшей из истин, когдалибо открывавшихся людям. Глобальное духовное бедствие, сопровождавшееся миллионами индивидуальных экзистенциальных катастрофа, обрело в глазах дерзкого и гордого фаустовского человека вид триумфа.

При этом Ницше пытался объяснить и доказать, что «богоубийство» может казаться катастрофой только маленьким, слабым, излишне доверчивым человечкам, опутанным предрассудками, не склонным к самостоятельным размышлениям, приученным существовать на коротком Божьем поводке и не знающим вкуса полной свободы. В представлениях же таких, как он, микролюциферов с авантюрным складом ума «ликвидация» Бога означала распахнутость дверей в пространство не виданной дото - ле свободы от всех былых ограничений и запретов.

Когда ницшеведы пишут о будто бы присущем Ницше антидогматизме4 (4 Кауфман В. Ницше: философ, психолог, антихристианин. СПб.: Владимир Даль, 2016. С. 154.) , то невольно возникает предположение о том, что они подшучивают над читателем. Более страстного и убежденного догматика, чем Ницше, трудно отыскать. Он сотворил себе собственный догмат из принципов богоборческого нигилизма, теоморта и демонодицеи и был готов скорее погибнуть, чем поступиться хоть малой толикой убежденности в своей правоте. Переубедить его никому не удавалось, поскольку он никого не слушал и был уверен в абсолютной истинности собственной позиции. Это просвечивает во всех речах ницшевского Заратустры, который только кажется легким и гибким, но в действительности тверд и неподатлив, как черный обсидиан. Краеугольным же камнем подобной неподатливости служит абсурдная оксюморонная идея «смерти» живого Бога, принявшая у Ницше вид его личной абсолютной догмы.

Когда философ высказывался о том, что убеждения людей обычно похожи на темницы для их умов, то он вряд ли предполагал, что эта метафора имеет вид бумеранга и может нанести удар ему самому. Именно сочиненная его единомышленниками и тут же закаменевшая мысль о якобы умершем Боге стала настоящей тюрьмой и для Ницше, и для умов миллионов, а затем и миллиардов атеистов по всей планете, которые до сих пор не хотят понимать, что ГУЛАГом, холокостом, Хиросимой и прочими проявлениями глобального аутогеноцида они обязаны в первую очередь своим философским и политическим лидерам, которые сразу же после провозглашения ими идеи «смерти» Бога превратились в антропофагов и ввергли ХХ век в невиданную по сво - им масштабам темницу духовности, культуры и нравственности.

Ницше, ставший пропагандистом «злой вести», совершил самую тяжелую в своей жизни, поистине роковую ошибку. Вынашиваемый им образ свободы без Бога означал всего лишь убийственную иллюзию: на всех, кто имел неосторожность доверять ницшевским доводам, легла печать не благословения, в проклятия. Первыми отмеченными ею оказались люди с очень незначительным запасом духовных сил, со слабым духовным здоровьем. Идея «смерти» Бога оказала на их личности столь сильное травмирующее воздействие, что они стали массово духовно гибнуть от нанесенных их умам и душам экзистенциальных разрывов.

Людей творческого склада эта идея парализовала с такой неотвратимой силой, как будто через Ницше их настигло прозвучавшее во всеуслышание заклятие злого духа. В результате у них стало тускнеть творческое воображение, начала угасать созидательная сила мысли. Они захлебнулись пустотой богооставленности и стали превращаться в подобия безликих, аморфных, ни на что не годных «живых трупов», в карикатуры интеллектуалов и художников, с которыми демоны государственности могли делать все что угодно, не встречая с их стороны ни малейшего духовного сопротивления.

Страшнее всех оказалась судьба тех, кто принадлежал к третьему разряду жертв, попавших под проклятие. Они восприняли злую весть о «смерти» Бога с воодушевлением, поскольку почувствовали, что она развязала им руки. Поняв, что ни о каком завете с уже «умершим» Богом не может быть и речи, они незамедлительно принялись заключать личные сделки с дьявольскими силами. Движимые сознанием своей безнаказанности, они принялись вовсю орудовать тем, чем их вооружил дьявол, — сознанием агрессивной и жестокой вседозволенности, занявшей внутри них место свободы.


Журнал "Нева" 2019 г. № 6

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/02/09-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии -III

Статья вторая. Философско-авантюрный метароман

Статью первую см. https://zotych7.livejournal.com/2309549.html  и https://zotych7.livejournal.com/2311751.html


Гибридный стиль интеллектуального гурмана


Ницше — это название совершенно особого типа дискурса. Он разительно не похож на стиль и строй рутинного, приземленного философствования тех, кто «заедены средой», не имеют ни собственной внутренней жизни, ни склонности к духовным исканиям, чья умственная жизнь слаба, протекает невнятно, не оставляя после себя значимых следов.

Еще больше отличий у Ницше-дискурса от философствования тех, чья мысль не стелется вдоль земли, а решительно рвет мирские путы, дерзновенно устремляется ввысь, ищет Бога и вдохновенно делится впечатлениями о своих исканиях и открытиях, неудачах и победах.

Мрачное своеобразие ницшевской философской мысли в том, что она — ни во что не верующая богоненавистница, презирающая людей мизантропка, авантюристкапреступница, активная соучастница коллективного богоубийства. Она предрасположена и к человекоубийствам: не убивая людей физически, она стремится превратить каждого, кто соприкоснулся с ней, в живой труп, в холодную биомашину с ампутированной верой, мертвой душой, вырванной с корнем совестью, разорванным сознанием и растленным умом. Ее влечет подземное царство, манит inferno, притягивают возможности погружений в тьму, в бездну демонического, в мир запредельного зла и предельного опыта, приобретаемого в результате подобных погружений.

Поздняя модерность создала самые благоприятные условия для распространения именно этого типа философствования. Последние десятилетия XIX века, непосредствен - ные кануны перед чудовищным ХХ столетием ввели человека европейской фаустовско-мефистофелевской цивилизации и человека евразийской, карамазовско-скотопригоньевской1 (1 Ф. М.Достоевский дал городку, в котором разворачивается главная криминальная интрига романа «Братья Карамазовы», чрезвычайно красноречивое, символичное, многозначительное и, как оказалось, многообещающее название Скотопригоньевска, смысл которого был скрыт от современни - ков писателя, но обнажился во всем своем ужасе в ХХ веке.) цивилизации в совершенно особое дискурсивное пространство, готовящее мир к погружению в атмосферу «смерти» и «похорон» Бога. В центре этого немыслимого доселе, насквозь негативного дискурса возникла и стала у всех на глазах расти фигура философа, который дерзко и во всеуслышание заговорил об «убийстве» Бога как о состоявшемся событии и о необходимости принять его как должное. Более убежденного и красноречивого пропагандиста идеи «смерти» Бога, чем Фридрих Ницше, мир еще не слышал. Мыслитель настаивал на важности философско-этической легитимации новой картины культурного мира, новой модели человека, новой экзистенциальной парадигмы повседневного существования людей в условиях наступившей «смерти» Бога. Ницше усмотрел свое предназначение в сооружении философского саркофага для «умершего» Бога, вообразил себя его архитектором и строителем и направил на решение этой задачи все свои умственные силы, подчинил ей свой философский слог, избавленный от незамысловатых, плоских трюизмов позитивизма и материализма. Его язык по-змеиному гибок, софистически коварен, эстетически выверен и дьявольски обольстителен, подобно словесам искусителя сатаны, совратившего в Эдемском саду Еву.

В текстах Ницше не следует искать чистоты стиля. Он от нее избавился спустя некоторое время после «Рождения трагедии». Его главные книги производят впечатление, будто автор поместил в одну колбу тексты Экклезиаста, Платона, Марка Аврелия, Сенеки, Монтеня, Паскаля, Вольтера, Шопенгауэра, Лотреамона, Бодлера и еще с десяток философствующих литераторов и живописующих философов, затем энергично взболтал содержимое и вылил его на бумагу. Так появилась основа для его собственного, авторского гибридного стиля, похожая на выдавливаемую, словно из тюбика, пластичную словесную смесь из философского критицизма, фрагментарной биографической эссеистики, эпатажной памфлетности, скандальных нигилистических деклараций, демонстративного эстетизма и еще много другого. Здесь Ницше опередил Марсе - ля Пруста, создав еще до него гибридно-динамичный стиль, который можно определить как поток философского сознания.

Одна из существенных особенностей этого специфического стиля в том, что он в наибольшей степени соответствовал тому духу аномии, той поэтике гуманитарного беззакония, внутри которого пульсировали жизненный и творческий миры философа, не стеснявшегося нарушать фундаментальные принципы отношения человека к Богу и людям. Мысль Ницше всегда и во всем движется против Бога, делает все наперекор Ему. В этом свойстве заключена ее злая и беспощадная сущность. Она беспощадна по отношению к Богу-Отцу и Богу-Сыну, к христианству и христианам. Она смертоносна для культуры, духовности, человечности. Всех, кто подпадает под ее обольщение, она заставляет желать Богу смерти и принимать как должное господство в жизни и культуре богоборческих начал.

Когда свою книгу «Рождения трагедии» Ницше начал с тезиса о «мнимой жизнерадостности» древних греков, то он тем самым нечаянно выдал одну из особенностей собственного жизненного мира и творческого стиля, которым также была присуща аналогичная мнимая жизнерадостность. Все внешние, эстетические, интеллектуальные, риторические и прочие фигуры ницшевского письма не способны скрыть от читателя устрашающую правду о том, что перед ним один из самых безрадостных, мрачных, злых и жестоких дискурсов, известных мировой философии.

Вместе с тем все это сочеталось в Ницше с особым интеллектуальным гурманством. Он был эстетом до мозга костей. Лишенный большей части тех обычных человеческих радостей, которыми утешаются и скрашивают свою жизнь большинство людей, он признавался, что его главные жизненные удовольствия — умственные. Собственный интеллект превратился для вынужденного затворника в поставщика высших наслаждений. Однако его поджидали очень неприятные, мягко говоря, сюрпризы. Под влияни - ем целого ряда патологических процессов психофизиологического свойства внутреннему «я» философа, его личности, душе, интеллекту довелось претерпеть жутковатые метаморфозы. Они оказались противоположностью того, что когда-то произошло с ярым гонителем христиан Савлом. Будущий апостол Павел пережил по пути в Дамаск сильнейшее внутреннее потрясение из-за того, что Господь Иисус Христос напрямую заговорил с ним, взял его под Свое покровительство и духовно преобразил. В итоге пережитого внутреннего потрясения перед окружающими предстал совершенно новый человек. Гонитель церкви Савл исчез, а явился тот, кого весь мир ныне знает как апостола Павла.

С Ницше так же произошло внутреннее преображение, но абсолютно противоположное по своей сути. Молодой человек, воспитанный в христианской среде, посещавший лютеранскую церковь, знавший Библию, превратился в яростного богоотрицателя. Перед ним разверзлась пропасть неверия, и он безбоязненно шагнул в новое для себя духовное состояние, где стали невозможны почитание Бога и служение Ему. Его рассудок погрузился в размышления, нацеленные на то, чтобы возвести непреодолимую стену между Богом и собственным «я». Он не понимал и не желал понимать, что, вступив на крайне опасный путь, взял на себя гораздо больше, чем человеку дозволено. И последствия совершившейся измены стали спустя время давать знать о себе. Обнаружилось, что великолепный интеллект философа, его главное богоборческое орудие, начал приходить в негодность и в конце концов полностью вышел из строя. Мыслитель, сознательно вступивший в зону демонического мрака и при этом горделиво считавший себя обладателем исключительной мудрости, обезумел, и не фигурально, а самым натуральным образом. Рассудок, злонамеренно отбросивший всякую память о Боге, ставший носителем слишком большого числа интеллектуальных грехов, впал в состояние буквального беспамятства. В конце концов об интеллектуальном гурманстве уже не могло быть и речи. Персональный ницшевский источник интеллектуальных удовольствий перестал существовать. Творение, вознамерившееся взирать на Творца свысока, горшок, возомнивший себя стоящим выше Горшечника, настигло суровое прижизненное воздаяние.


Бесовская метатекстура


Судьба Ницше — это реальный, созданный самой жизнью биографический remake русских «Записок из подполья». А его тексты, имеющие вид протяженного философского репортажа из глубин личного подполья, составляют нечто похожее на автобиографический роман о внутренней жизни немецкого парадоксалиста. Точнее, речь следует вести об интеллектуальном метанарративе, философском метаромане с пространной ауторефлексивной знаковой композицией. В нем не просто описываются сокровенные ландшафты внутреннего «я» автора, но воссоздается демоническая реальность его персонального андеграунда.

Ницше не интересуется высшей духовной сверхреальностью трансцендентного бытия Бога-Отца, Бога-Сына и Бога-Св. Духа. Даже в тех случаях, когда он вынужден упоминать Лиц Св. Троицы, эта супрареальность выглядит совершенно чуждой его секулярному уму, и потому ее истинные смыслы остаются непроницаемы для него. Потому практически всё, что он говорит об этой сверхреальности, складывается в коллекцию ошибочных, лживых и просто бессмысленных высказываний.

Зато в сфере демонического рассудок Ницше чувствует себя как дома, ориентируется вполне успешно, судит обо всем со знанием дела и предлагает немало любопытных наблюдений касательно экзистенциальной топографии персонального мистического андеграунда. Из суммы этих наблюдений образуется впечатляющая фаустовскомефистофелевская, поистине «бесовская текстура» (метатекстура) интеллектуала, сознающего себя одновременно и Фаустом, и Мефистофелем. Можно сказать, что Ниц - ше увенчал сложившуюся во времена modernity фаустиану-мефистофелиану аутентичным философским метатекстом с соответствующей семантикой, аксиологией и деонтологией. Для этого должен был состояться переход внутреннего «я» Ницше под юрисдикцию демонического. И философ решился на эту экзистенциальную акцию.

Практически каждый человек христианской или постхристианской цивилизации носит в себе, помимо Фауста, еще и Мефистофеля. Но не каждый позволяет Мефистофелю хозяйничать в своем внутреннем мире, распоряжаться своими мотивами и действиями. Далеко не каждый решается на сделку с дьяволом и отдает ему свою душу. Ниц - ше преодолел этот роковой рубикон. В ответ дьявол дал ему, его идеям невиданную власть над умами огромного числа людей. Но при этом заставил дорого заплатить за предоставленные преференции: вначале отнял разум, а затем забрал к себе в inferno его душу, так и не выказавшую ни малейших признаков покаяния.

Если «Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин. 1, 5), то демоническое в его структурных и бесструктурных проявлениях есть тьма, и нет там никакого света. Ницше, погрузившийся в духовную тьму богоотрицания, последовал по пути доктора Фаус - та. Совершив фаустовскую сделку с дьяволом2 (2 В романе Томаса Манна «Доктор Фаустус», являющемся, по сути, духовной биографией Ницше, дан - ная коллизия изображена при помощи художественных средств самым подробным образом.) , согласившись пожизненно сотрудничать с ним, он превратился в стопроцентного фаустовско-мефистофелевского человека, готового участвовать в масштабных проектах по целенаправленной дехристианизации всего сущего и должного, по фаустизации культуры и мефистофелизации цивилизации.

В награду за состоявшийся сговор Ницше получает поддержку со стороны духов тьмы. Происходит превращение демонов подполья из противников в союзников, помогающих Ницше распространять злую весть («дисангелие») о «смерти» Бога и осуществлять диффамацию Лиц Св. Троицы, христианства и христиан. Философский мир Ницше обретает вид собрания девиантологических опытов, демонстрирующих разнообразие форм, методов и способов философского троллинга. Считающиеся со времен еще греческих софистов и киников (циников) недозволенными в приличных интеллектуальных сообществах, троллинг-фигуры вполне комфортно устроились в ницшевских текстах. В результате переизбыток этих дискурсивных девиаций производит впечатление, будто их автор — несчастная жертва страстей собственного превратного ума, поврежденного до степени утраты всякой способности к добру, но крайне изобретательного на зло. Перед читателем предстает предельная степень качеств духовно-социального типа, описанного апостолом Павлом в Послании к Римлянам, — человека, исполненного всякой неправды, склонного к злоречию и ра спрям, ведущего себя как клеветник, обидчик, самохвал, гордец, постоянно заменяющий истину ложью, кичащийся своей «мудростью», но на самом деле безумствующий (Рим. 1, 21—32).

Ницше успешно осваивает роль бунтующего человека андеграунда, выступает как герой философского мятежа, субъект личного гуманитарного беззакония. Он проявляет себя как чрезвычайно умный и крайне беспринципный тролль, считающий, что его перу и философствующему рассудку все позволено, в том числе самые фантастические выходки, самые скандальные заявления, самые невероятные формы имморальных «заголений и обнажений».

Созданная им автобиографическая метатекстура обладает не просто достаточным, но избыточным числом признаков, позволяющих рассматривать ее как внушительную антропо-демоническую структуру. В ее центре находится человеческое существо с ампутированным духом. У него есть всё: душа, рассудок, воображение, чувства, эмоции, инстинкты, рефлексы, подполье, но дух, чье предназначение в том, чтобы связывать личность с Богом, отсутствует. После того как Ницше изгнал Бога из своей жизни, духовный мост, соединявший его с Творцом, обрушился. Примерно так же, как Майн Рид дал одному из своих приключенчских романов название «Всадник без головы», так и интеллектуально-авантюрный метароман Ницше можно было бы на - звать «Философ без духа» или что-то в этом роде.

И все же в экзистенциальном отношении философская проза Ницше весьма информативна. Она насыщена богатейшими материалами о жизни ума и души, существую - щих в условиях принятой всерьез «смерти» Бога. В авторском изложении нет систематичности, поскольку его ум бродит там, где нет света, и вынужден постоянно натыкаться на разбросанные по подполью демонические структуры, которые на христианском языке называются греховными помыслами и страстями. При этом он пытается себя убедить, что пребывает не в инфернальном каземате, а на просторе, в условиях полной свободы мыслей и чувств. Но это самообман, поскольку впереди, за маревом маниакально-навязчивых иллюзий о своем безграничном интеллектуальном суверенитете его поджидали крайне неприятные сюрпризы — все более усугубляющаяся беспросветность экзистенциального тупика, полное безумие и сравнительно ранняя смерть с ее провалом и реальный inferno.


Метафизическая авантюра ума


Существует немало примеров того, как под авторским пером роман превращался в трактат. Но чтобы философский нарратив, пусть даже не слишком канонический, принял вид метаромана, подобное случается нечасто. У Ницше этот метароман состоялся. В нем описывается протяженная, длиной в целую жизнь экзистенциальная одиссея, точнее, метафизическая авантюра ума, поступившего на службу к князю тьмы и отправившегося по его наущению в странствие по территориям запредельного личного опыта. Авантюра удалась и снискала автору экстраординарный успех. Нашлось очень много людей, согласившихся пить этот обольстительный обман демонизированного ума, внушавшего читателям, будто Бог «мертв» и отныне все позволено. Бесчисленное множество, казалось бы, здравомыслящих и достаточно образованных людей оказались беззащитны перед чарами интеллектуального авантюриста и его развратительными идеями. Чтобы понять, почему так случилось, следует заглянуть по ту сторону философии Ницше, в область того языка, посредством которого создавался его метароман.

Ницше продемонстрировал просвещенному миру, к чему приводит полный отказ интеллектуалов от классического языка христианской духовной, умственной жизни и чем оборачивается его подмена сугубо секулярной лексикой. У вещей, свойств, состояний, отношений, явлений, процессов отнимаются их истинные названия и присваиваются секулярные псевдонимы, сквозь которые их глубинные сущности уже не просвечивают. Из этих псевдонимов конструируется совершенно новая интеллектуальная субреальность, имеющая вид пространной текстовой конструкции из подмененных смыслов и ценностей. Ницше в этом отношении — непревзойденный мастер, интеллектуал-авантюрист, гений коварных подстановок, создавший свою философскую галактику с поддельными смыслами, ценностями и нормами, которые лишь симулируют позитивную культурную значимость, но на самом деле обладают значимостью негативной.

Особенности метароманной рефлексии Ницше поясняют метафоры зеркал и матрешек. Эта рефлексия зеркальна; намеренно сдвоенная автобиографичность складывается из интригующих рассказов ума о самом себе, ткущего «мысли о мыслях». Когда к этим зеркалам приближаются читатели-интерпретаторы, то зеркальность мультиплицируется и возникает многомерный, зыбкий, колеблющийся метафизический ансамбль из множества зеркал с отображениями сходных, но нетождественных смысловых конфигураций и их истолковательных интерференций.

Можно так же сказать, что входящий в соприкосновение с миром Ницше оказывается как будто перед рядом выстроившихся по ранжиру матрешек из одного комплекта. Самая маленькая из них — это роман (история) жизни и смерти профессора Фридриха Вильгельма Ницше, родившегося в 1844 году и умершего в 1890 году. Эта история легко упаковывается внутрь следующей матрешки — интеллектуального автобиографического текста, сочиненного философом Ницше, рассказывающего о той метафизической авантюре, в которую пустился ум автора в его первой книге и которая завершилась для него вместе с его последней книгой. Вторая матрешка находит свое место в третьей, то есть в большом метатексте библейско-христианского интеллектуального опыта, к которому дискурс Ницше принадлежит в качестве одной из наиболее радикальных девиаций.

Философский метароман Ницше — потому и метароман, что не тождествен себе, несет содержимое, прорывающееся за его знаковые границы и заставляющее говорить уже не столько о конкретном Фридрихе Ницше, сколько об архетипе того самого безумца, который сказал в сердце своем: «нет Бога» (Пс. 52,2), о типе фаустовского человека, умудряющегося существовать без духа и даже философствовать, кичась сво - ей экзистенциальной инвалидностью.

Существует множество рассуждений о том, что Ницше поставил крест на метафизике и прекрасно обходился без нее. Но изгнав метафизику в дверь, он впустил ее в окно. Его интеллектуальный метароман оказался метафизичен от начала до конца, предстал в виде метатекстуры. Генетическое сродство метаромана с метафизикой, отсылающее нас к семантике названия аристотелевского трактата «Метафизика», предполагает, что конкретный текст (в данном случае это все написанное Ницше) существует не сам по себе, а с самого начала встроен в беспредельную контекстовую реальность, которую невозможно ясно очертить графически отчетливой линией, которая постоянно изменяет свою конфигурацию, держит свои границы открытыми и впускает внутрь себя новые смыслы с обновляющимися истолкованиями.

Ницше — наглядный парадокс того, как его антихристианский метароман, пребывающий внутри большого библейско-христианского метанарратива, теряет весь свой смысл за его пределами. В конфуцианских, индуистских, буддийских метатекстурах для Ницше нет места. Он там абсолютно чужой и не может рассчитывать на аутентичное прочтение и понимание. Внутри же библейско-христианского мегатекста он существует, подобно мертвой скале в живой воде океана, являясь одновременно и чужим, и своим.

Несмотря на то, что аристотелевская метафизика (философия) в содержательном отношении далеко отстоит от его физики (раздела естествознания), родство между ними сохраняется. Несмотря на то, что Ницше — это богоборец-антихристианин, избавиться от родственных связей с христианством не в его силах. И в этом он похож на блудного сына, покинувшего отчий дом, не желающего в него возвращаться, но при этом не переставшего быть сыном своего отца.

Метароман, излагающий авантюру затянувшихся блужданий, описывающий умственную жизнь богоборца, — это многотомный рассказ о разрывах с покинутой вселенной Бога, о фантомных болях, не дающих забыть о полученных травмах. Автор ткет свою словесную паутину из нескончаемых рефлексивных нитей, связывая обезбоженную реальностью с собственным «я». Он не может и не хочет остановиться, потому что ничего другого у него нет, потому что, провозгласив «смерть» Бога, он очутился в замкнутом кругу, в экзистенциальной западне. Призвание философского паука — ткать нескончаемую философскую паутину и улавливать в нее тех, кто имел неосторожность слишком робко и заискивающе прикоснуться к ней. Их духовный удел незавиден, поскольку к ним Ницше беспощаден и не позволяет вырваться из плена своего обольстительного дурмана.


Журнал "Нева" 2019 г. № 6

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/02/09-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии - II

Статья первая.
Кто вы, профессор Ницше?  (окончание)

Начало см.

https://zotych7.livejournal.com/2309549.html


Безумие как детонатор «ядерного взрыва» в культуре



Налицо шокирующий парадокс: психически больной человек, по-настоящему больной, неизлечимо больной, постепенно терявший и в конце концов полностью потерявший рассудок, превратился во властелина умов огромного множества относительно здоровых в психическом отношении и вполне здравомыслящих людей. Ни один представитель мировой философии не приобрел столь невероятной по своим масштабам популярности. Никого не цитируют так охотно и часто и не издают такими ог - ромными тиражами, как этого душевнобольного страдальца.

Судя по всему, налицо не просто мода, которая по своей природе скоротечна. Здесь действуют какие-то подспудные долговременные факторы, задействованы некие серьезные силы, лежащие глубже банальных философских симпатий и книжно-эстетических привязанностей. Данный феномен — из разряда экстраординарных и заслуживает особого внимания.

Для начала вспомним, что на исходе модерности, при ее переходе в свою закатную, финальную фазу фаустовскому сознанию европейского человека довелось побывать под властью многих лжеучений. Наиболее влиятельными из них оказались марксизм, фрейдизм и ницшеанство, приобретшие масштабы умственных эпидемий. Первыми двумя фаустовский человек переболел, пройдя через серии осложнений разной степени тяжести. И хотя он от них не излечился, к нынешнему времени они покинули авансцену интеллектуальной жизни и переместились в тень. Однако у третьего учения, ницшеанства, оказалась иная, более продолжительная историческая судьба. Его влияние, судя по всему, не собирается сходить на нет, а, напротив, продолжает расширяться, углубляться и усиливаться.

Объясняется это во многом тем, что Ницше по праву занимает место рубежной фигуры в истории культуры-цивилизации с христианской генеалогией. Радикальность духовного водораздела, обозначенного его философией, сопоставима разве что с радикальностью атомного водораздела мировой научно-технической и военно-политической истории. И это не внешняя параллель. Между ницшевским и атомным поворотами просматривается несомненная связь, которую большинству не хочется замечать, о которой мало желающих размышлять. Это связь между:

• вызовом, брошенным человеком в адрес Бога, и уже прозвучавшим ответом Бога;

• между ницшевским словом об «убийстве» Бога и самоубийственным атомным делом;

• между духовной причиной и практическим следствием, материализующимся в непомерных скоплениях ядерного оружия массового самоуничтожения, грозящих злой смертью «убийцам» Бога.

Рубежное положение Ницше знаменует собой логический финал секулярной модерности и одновременно философский пролог будущей постмодерности. Его идеи начали загодя вводить читательское сознание вначале интеллектуальной элиты, а затем и обывательской массы в имморальную, абсолютно бездуховную атмосферу надвигавшейся тотальной гуманитарной аномии.

В XIX веке инфернальный пришелец был еще чужим, мало кем всерьез принимаемым философом-нонконформистом. Поначалу его воспринимали без иллюзий и дифирамбов, с достаточной критической трезвостью. Однако в ХХ веке отношение к Ницше изменилось на противоположное. К нему стали относиться уже не как к чужому, но как к своему. Он стал востребованным, популярным, читаемым, изучаемым, любимым философом миллионов поклонников. Причина подобной перемены заключалась не в том, что философствующего литератора прежде будто бы не понимали, а теперь вдруг поняли. Дело в другом: изменился дух времени, явилась та самая, уже почти глобальная гуманитарная аномия с многими миллионами существующих внутри нее мертвых душ богоотрицателей-богоубийц, духовных собратьев философа. О ней Ницше грезил и пророчествовал, она полностью отвечала строю его больной души и интересам его поврежденного ума. И они, эти две родственные реальности, личная и глобальная, встретились.

Судя по текстам Ницше, его медленно прогрессировавшее безумие не было слабоумием. В них нет ни бессмысленного лепета, ни признаков бессвязного, горячечного бреда. Это безумие особого рода, свидетельствующее о его явно выраженной духовной, метафизической природе. Гнездо, которое душевно-духовная болезнь свила себе в рассудке Ницше, тут же было заселено демонами, завладевшими его мышлением, воображением, волей, чувствами, языком. Весь рабочий инструмент, требующийся для творческого процесса, оказался в руках темной, дьявольской силы, которая на протяжении многих лет не отнимала у Ницше способностей к логическому мышлению, связным рассуждениям, а действовала иначе. Она установила свои заслоны на путях всех благих замыслов и оставила широкие проходы для беспрепятственного проникновения в творческое сознание философа разрушительных мотивов, богоненавистнических умонастроений, мизантропических фантазмов, воли к хаосу, злу и смерти. Создается впечатление, что Мефистофель, заполучивший в собственное распоряжение фаустовскую личность Ницше, задался целью сконструировать его жизненный путь и творческий мир в соответствии с особым замыслом своего патрона — дьявола. А последний как будто задумал положить конец всей классической, двухтысячелетней христианской культуре и решил взорвать ее с помощью «человека-динамита», для которого не было ничего святого, не существовали никакие нравственные преграды, который был способен своим демонизированным, острым, как бритва, умом искромсать всех «Сикстинских мадонн», а своим философским молотом разбить вдребезги все священные скрижали христианского мира. Обычный человек, пребывающий в здравом уме и трезвой памяти, не способен на подобный сверхвандализм. Потому дьявол и вооружил Ницше своеобразным, избирательным безумием, чтобы сделать его своим человекоорудием.

Рассудку Ницше с его особым, преимущественно деструктивным настроем не требовалась та высокая умственная сосредоточенность, которая важна при долговременных напряжениях рефлексирующего мышления. Он не был нацелен на то, чтобы прясть длинные мысли, сопутствующие долговременным исканиям истины. Почти все его сочинения, за исключением самых ранних, выглядят как мозаики фрагментов, констелляции интеллектуальных зарисовок, фиксации ярких вспышек воображения, собрания красочных образов и риторических фигур. Аномальное душевное состояние не препятствовало подобному творчеству, как не мешало оно и благосклонному отношению масс к его изысканиям.

«Я не человек, я динамит»4 (4 См.: Ф. Ницше. Ecce Homo. Антихрист. — СПб.: 2003. С. 114; В. Бачинин. Ницше-динамит и предсмертный танец белой медведицы. — Нева, 2016, № 12.) , — объявил Ницше в своей интеллектуальной автобиографии «Ecce Homo». И эта метафорическая автохарактеристика, при всей ее сумасшедшей браваде, оказалась почти реалистичной. Вторжение Ницше на территорию философии взорвало изнутри фаустовское сознание. Более того, произошла детонация, и после Ницше здание классической европейской культуры стало у всех на глазах раз валиваться с нарастающим ускорением.

О том, что Ницше готовил настоящий, как мы сейчас сказали бы, ядерный взрыв в культуре, говорит замысел его книги «Антихрист. Проклятие христианству»» (1888). Философ планировал невиданную акцию: первое издание должно было выйти одновременно на семи европейских языках общим тиражом в семь миллионов, по миллиону экземпляров на каждом языке. Подобные цифры даже для нашего времени огромны, а для XIX века это был совершенно фантастический проект. Ницше всерьез собирался потрясти не только умы современников. Он надеялся окончательно обрушить подточенные многовековой секуляризацией христианские основания, на которых еще продолжали держаться цивилизация, культура, нравственность Европы. Сочинявшемуся им кладбищенскому мартирологу предстояло пополниться: следом за «мертвым» Богом должны были отправиться на историческое кладбище духовно мертвый человек с размозженной «философским молотом» верой и вся духовно мертвеющая, коснеющая культура западного мира.

Этот образ исторического кладбища классической культуры уже витал в воздухе во времена Ницше. У Достоевского в романе «Братья Карамазовы», в главе «Братья знакомятся» Иван говорит: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более» 5. (5 Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 14. Л.: Наука. 1976. С. 210.)



Провидец грядущей постмодерности


Идеи Фридриха Ницше вот уже более ста лет будоражат умы людей, делят их на поклонников и противников философа и рождают нескончаемые споры. За это время успели померкнуть ореолы вокруг имен двух других крупнейших властителей дум, Маркса и Фрейда, когда-то стоявших в одном ряду с именем Ницше, но его темная звезда пока не собирается закатываться за горизонт. Ницшевская философия по-прежнему продолжает резко выделяться своей специфической фактурой среди прочих интеллектуальных конструктов мировой культурно-исторической панорамы. Этому способствует прежде всего продолжающееся углубление общемировой христианской депрессии, которая распространяется вширь и вглубь. Наблюдается неуклонное ослабление общих духовных устоев, на которых веками держались цивилизации, народы, государства, культуры, имеющие христианскую генеалогию. Не боясь преувеличения, можно сказать, что Ницше остается одним из самых ярких и авторитетных вдохновителей этого депрессивного процесса. И по сей день он является мощным катализатором галопирующего духовного распада постхристианской цивилизации. Создается впечатление, что чем сокрушительнее проявления общего духовного бедствия, тем выше спрос на философию Ницше. И смена модерности постмодерностью, ознаменовавшаяся очередным всплеском ницшевского ренессанса, только подтверждает эти опасения.

Истинная суть постмодернизма крайне слабо отображается в его названии. Она заключается совсем в другом слове — вырождение. Трагическая ирония исторической судьбы пятивековой модерности состояла в том, что она началась эпохой Возрождения-Ренессанса, а завершается катастрофической эпохой духовного оскудения, моральной деградации и общего вырождения. Еще в XIX веке, раньше многих, на это обратил внимание Макс Нордау. Понимали это Достоевский и наиболее проницательные из его младших современников. Но они были свидетелями и участниками лишь первой части культурно-исторической увертюры под названием «Вырождение». Настоящее же, то есть всеобъемлющее, тотальное вырождение было впереди, и потребовался весь XX век, чтобы оно полновластно вступило в свои права под именем постмодернизма.

Особенность Ницше как философа состояла в том, что он предстал (как мы это теперь видим) в качестве впечатляющей персонификации будущей постмодерности, которая вздумала загодя, с большим упреждением сосредоточиться внутри него, заявить о себе посредством его жизненного и творческого миров, его умопомрачительными философскими идеями. Ницше принялся исследовать эту представившуюся ему реальность, демонстрировать открывшиеся ему ее смысловые надломы, ценностные деформации и нормативные разрывы. Именно в качестве проницательного медиума грядущей постмодерности-аномии, который существенно опередил ее во времени, он оказал - ся чрезвычайно любопытен постмодернистам рубежа тысячелетий. Они увидели в со - здателе эпатажно-скандальных текстов обладателя многих собственных черт, восприняли его в качестве человека-символа, своего духовного предтечи.

Да, Ницше — это действительно символ того катастрофического надлома, который настиг поистине великую, необычайно продуктивную христианскую цивилизацию, чья беда в том, что люди, представляющие ее, несмотря на предоставленные им Господом небывалые преференции, регулярно шли на уступки духу фаустовской секуляризации и в результате не смогли удержаться на достигнутых духовных рубежах, на завоеванных духовных вершинах.

Нечто похожее присутствовало и в личной судьбе Ницше, наделенного исключительными творческими дарованиями. Этот очень талантливый человек с добротным христианским родословием, сумевший даже свои физические страдания превратить в творческий фактор, сорвался с крутого склона, с ведущей вверх тропы. Он не смог придать своим мыслям благую направленность и рухнул в темную пропасть, кишащую демонами богоотрицания, стал заложником тяжелой личной экзистенциальной драмы, жертвой подстерегавшего его безумия и преждевременной смерти.

Тексты Ницше можно читать как лабораторный журнал, в котором автор подробно излагает сюжет рождения трагедии — трагедии своей жизни, судьбы, миросозерцания, философии фаустовско-мефистофелевского человека. В этой трагедии безраздельно господствует дух разрушения, фактически разорвавший автора на две части и погубивший фаустовского человека руками человека мефистофелевского. Первый не нашел внутри себя духовных сил противостоять дьявольским искушениям второго и променял свое богоподобие на дьяволоподобие, превратившись в персонификацию совершившейся антропологической катастрофы.

Ницше — это антропологическая монада, в которой в миниатюре представлена вся полнота трагедии внутреннего «я». Это «я», покинувшее, подобно блудному сыну, отчий дом христианства, ушло в духовное скитальчество, умственные блуждания, интеллектуальный блуд. Но в отличие от библейского скитальца, оно так и не вернулось из блужданий и осталось навсегда потерянным для Небесного Отца.

Ницше — это экзистенциальная трагедия измены Богу, нравственная драма предательства Отца и краткого, всего лишь в пару десятилетий, торжества философствующе го Иуды, радовавшегося полученным от сатанинской силы тридцати серебреникам в виде дарований сильного ума и яркого воображения. Таланты не пошли впрок изменнику, а лишь приблизили гибель его блестящего ума и яркого воображения, ускорили их погружение в инфернальный мрак безумия и смерти.

Ницше — это одно из названий драмы духовной войны князя тьмы против Господа воинств. Философ, выступивший на стороне вселенского зла, не мог выиграть это сражение. Как и всякий богоборец, он изначально был обречен на личное поражение. В эпохально-историческом плане его индивидуальный проигрыш оказался сродни поражению Люцифера, поднявшего на мятеж против Бога легионы падших ангелов-бесов. Все они, низвергнутые с небес, рассеялись по земле и превратили жизнь человечества в сущий ад. Так и духовные питомцы Ницше, вскормленные его философскими идеями, ставшие практикующими ницшеанцами, сумели превратить XX век в самую сумрачную главу мировой духовной и политической истории.

Ницше — это персональная антропологическая экспериментальная площадка, отдельный ринг, где дьявол с Богом боролся и, увы, победил. Но победил он, конечно же, не Господа, а того человека, который не сумел выстроить должных отношений с Богом, оттолкнул Его от себя и потому оказался беззащитен перед происками темной силы, тут же поспешившей изломать его личную жизнь и растоптать его дух.

Ницше, говоривший в «Ecce Homo» о Сократе как о семиотическом пособии для Платона, сам со всеми своими текстами, жизнью и судьбой служит семиотическим раскладом знаков, образов, формул, символов катастрофического заката модерности. Все они указывают на угрозу приближения еще более катастрофического провала человечества в посюсторонний постмодерный ад с его атомным огнем, а затем тьмой и холо - дом планетарной ядерной зимы.

Философия Ницше содержит в себе семиотические уравнения, в которых присутствуют недвусмысленные отсылки к самым опасным демоническим структурам, уже обеспечившим человечеству и атомный поворот мировой военно-политической истории, и приближение глобальной атомной репетиции грядущего апокалипсиса.



Журнал "Нева" 2019 г. № 4

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/02/11-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии

Статья первая.
Кто вы, профессор Ницше?

Доктор Джекил и мистер Хайд: трагический мыслитель и философский тролль

Духовная биография Ницше — это настоящая мистерия, большинство смыслов которой и сегодня продолжают сохранять свою непроницаемость для рассудочного познания. Истоки ее тайн теряются не столько в глубинах психики философа или в скоплениях социально-исторических факторов, сколько в сверхфизических областях, в трансцендентных, по-настоящему мистериальных сферах, куда современный секулярный рассудок не приучен заглядывать.

Исследователи творчества Гёте утверждали, что внутри «я» поэта сосуществовали Фауст и Мефистофель. Сходным образом внутри раздваивавшейся личности философа Фридриха Ницше одновременно присутствовали дух воспитанного, благообразного доктора Джекила и злой, демонический дух полубезумного, безобразного, агрессивного мистера Хайда1(1 См. новеллу Р.-Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» (1886), вышедшую в свет практически одновременно с одним из главных сочинений Ф. Ницше «По ту сторону добра и зла».) . Первый имел протестантское родословие, был выходцем из пасторско-лютеранского семейства, поэтом и музыкантом, солидным интеллектуалом, профессором-филологом, обладателем острого философского ума. Его личность формировалась в педантичной протестантской среде со строгими нравами. Оба деда служили пасторами. Одного из них склонность к богословию побудила написать апологетический трактат «О вечности и нерушимости христианской веры. Про тив сеятелей смуты». Ему и в страшном сне не могло присниться, что из его прелестного, благочестивого и богобоязненного внука, которого в шутку называли «маленьким пастором», вырастет «сеятель смуты» такого масштаба, каких еще не знало человечество.

Отец будущего философа, служивший при прусском дворе воспитателем юных принцесс, тоже стал пастором, получив церковный приход от самого короля Фридриха Вильгельма IV.

В семье было принято ежедневное чтение Библии. Так что Ницше с ранних лет приобрел основательное знание ветхозаветного и новозаветного текстов. Казалось, что все шло к тому, чтобы мальчику, мечтавшему заниматься богословием и музыкой, продолжить родовую традицию и тоже стать пастором.

Томасу Манну принадлежит трогательный образ Ницше-школьника, воспитанного и серьезного пай-мальчика, хорошо учившегося в местной монастырской школегимназии. Писатель приводит маленькую историю о том, как крошка-ученик был однажды застигнут про ливным дождем. Не обращая внимания на ливень, не теряя достоинства, он продолжал размеренно вышагивать в сторону дома, строго следуя правилу, требовавшему от школьников пристойного поведения и за пределами школы.

Нельзя не согласиться с Манном, когда он говорит о впечатлении, будто перед нами «образец человеческой интеллектуальной нормы, облагорожен ной высокой одаренностью; натура, которая достойно вступает на избранный путь и собирается пройти его с честью»2 (2 Т. Манн. Философия Ницше в свете нашего опыта // Соб. соч. М., 1960. Т. 10. С. 349.) . Тем разительнее выглядит совершившаяся впоследствии духовная метаморфоза, та ошеломляющая негативная метанойя (перемена, перестройка ума), в результате которой миру явился полный духовный антипод «маленького пастора».

Как получилось, что в семействе добропорядочных лютеранских священнослужителей вырос сын и внук, который восстал против Бога, христианства, веры, превратился не в обычного «сеятеля смуты», но в одного из философских верховодов люциферовского мятежа? Что произошло с родовым древом славного протестантского семейства? Почему его молодая ветвь, обещавшая хорошие и обильные плоды, отломилась, рухнула, засохла и оказалась потеряна для Бога? Дать ясный, убедительный, исчерпывающий ответ на эти вопросы практически невозможно. В совершившуюся метаморфозу-метанойю вплетено слишком много таинственных причинно-следственных нитей, скрытых от человеческого рассудка.

Даже современники Ницше, хорошо знавшие его и обладавшие сильными аналитическими способностями, терялись перед загадочностью совершившейся на их глазах перемены. Так, знаменитый историк Якоб Буркхардт, которого Ницше чтил, как родного отца, очень рано подметил в своем молодом друге странную склонность его мысли к опасным блужданиям. Примечательно, что он почти сразу за своим открытием почувствовал бессилие и неспособность что-либо исправить. Буркхардт вынужден был воспользоваться гётевским способом самозащиты: благо разумно отдалиться и издали наблюдать за окончательным духовным отпадением Ницше от Христа и христианства.

Мало объясняет суть дела история знакомства двадцатилетнего студента Лейпцигского университета с главной книгой Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Зайдя в букинистический магазин и увидев там это сугубо антихристианское сочинение, Ницше, по его признанию, почувствовал как бы толчок и услышал внутренний голос, требовавший купить книгу. Можно предположить, что юноша-христианин именно таким образом впервые ощутил атаку стихии демонического и, судя по всему, его христианское «я» не выдержало этого напора. Но одно дело читать самые разные книги и размышлять над ними, как это делают многие, и совсем другое — ощутить в себе пробуждение злого, демонического двойника, мистера Хайда. Для этого добрый доктор Джекил должен был не просто потесниться, но умереть чуть ли не самым буквальным образом.

По сути, Ницше пережил в своей земной жизни две духовные смерти, прошел через две важнейшие, исключительно негативные метанойи. Первая настигла его на заре жизни, когда внутри него умер христианин, умерла вера, умер Бог. В результате появился антихристианин, или Антихрист, как он позднее называл себя. Обнаружился и заявил о себе богоотрицатель-богоборец, бравирующий своим неверием и принявшийся насыщать этим духом негации все свои тексты.

Вторая духовная смерть пришла к Ницше на склоне жизни, когда до физической смерти оставалось двенадцать лет. Состоялось погружение в состояние прострации, в полное сумасшествие, изолировавшее больного не только от культуры, философии, творчества, но и от самого себя. Профессор Ницше исчез, осталась лишь жалкая антропологическая оболочка, которую объединяло с известным философом только сходство имен.

Мистер Хайд родился внутри доктора Джекила сразу же после первой радикальной ницшевской метанойи. Довольно быстро он разросся в матерого внутреннего демона, остервенелого богохульника, страдающего припадками ослепляющей ненависти к библейско-христианскому Богу и с бешеной злобой нападавшего на христианство и христиан. Этот темный двойник, скандальный философский тролль был персонификацией того личного подполья, сущность которого Ф. М. Достоевский прописал в своих «Записках из подполья» (1864), когда Ницше было только двадцать лет. Темное alter ego, движимое мотивами богоненавистничества, взялось «философствовать молотом», бесчинствовать на разные гуманитарные лады, круша все, что было ему не по нраву. Если доктор Джекил мог говорить о христианах как о «благороднейшем из человеческих типов», то мистер Хайд исходил ненавистью и презрением, изрыгал в их адрес проклятия за проклятиями.

О психических и метафизических корнях подобной разорванности, о сути духовной патологии личности Ницше можно говорить очень много. Приведу характеристику, данную философу его современником Максом Нордау, кстати, вполне типичную для конца XIX века, когда Ницше еще не был превращен своими симпатиками в неприкасаемую для критиков священную корову. Особенность этой характеристики в том, что в ней все внимание аналитика сосредоточено не на докторе Джекиле, а на мистере Хайде: «Если читать произведения Ницше одно за другим, то с первой до последней страницы получается впечатление, как будто слышишь буйного помешанного, изрыгающего оглушительный поток слов со сверкающими глазами, дикими жестами и с пеной у рта, по временам раздражающегося безумным хохотом, непристойной бранью или проклятиями, сменяющимися вдруг головокружительной пляской, или накидывающегося с грозным видом и сжатыми кулаками на посетителя или воображаемого противника. Если этот бесконечный поток слов имеет какой-нибудь смысл, то в нем можно разве различить ряд повторяющихся галлюцинаций, вызываемых обманом чувств и болезненными органическими процессами. Там и сям всплывает ясная мысль, имеющая, как всегда у буйных помешанных, характер категорический, повелительный. Ницше не аргументирует. Когда ему кажется, что он может натолкнуться на возражение, он осмеивает его и резко декретирует: это — ложь. Но он сам вечно противоречит своим диктаторским заявлениям. Сказав что-нибудь, он тотчас же говорит противоположное, и притом с одинаковой страстностью, по большей части в той же книге, на одной и той же странице. Иногда он сам замечает это противоречие и тогда делает вид, будто потешался над читателями.

Эти категорические утверждения весьма характерны. Но сначала нужно ознакомиться с манерой Ницше. Психиатр не найдет в ней ничего нового. Ему часто приходится читать подобные произведения, правда, по большей части не появляющиеся в печати, но он читает их не для своего удовольствия, а для того, чтобы поместить автора в больницу для умалишенных. Профана же этот поток слов сбивает с толку. Когда он, однако, наконец с ним свыкнется, когда он научится различать основную мысль среди барабанного боя и свиста оглушительной барабанной музыки, среди вьюги сыплющихся слов, он тотчас заметит, что категорические утверждения Ницше представляют собой татуированные и украшенные короной из перьев и серьгами в носу общие места такого подлого свойства, что гимназистка посовестилась бы избрать их темой для сочинения, либо ревущее безумие, не поддающееся разумному анализу или опровержению»3 ( 3 М. Нордау. Вырождение. Современные французы. М., 1995. С. 259—260)

. Поклонники Ницше любят в своих дифирамбических текстах, лекциях, докладах о нем опираться на блестящие афоризмы и глубокомысленные максимы доктора Джекила. Более того, они умудряются даже в мизантропических филиппиках мистера Хай - да отыскивать смягчающие факторы, скрадывающие тяжелое впечатление, производимое отталкивающей нравственной физиономией этого демона. Когда они пишут о беспримерной силе духа Ницше, сочиняют мифы о великом философском титане, пребывающем на недосягаемой интеллектуальной высоте, то изумляет близорукость подобных апологий. Они не желают считаться с тем, что мистер Хайд — это не столько тень Ницше, сколько его демоническая, откровенно деструктивная сущность. Им как будто нет дела до темной стихии ницшевского подполья, вырвавшейся из-под контроля, заполнившей всю его личность и в конце концов поглотившей несчастно - го доктора Джекила.

Несомненно, в Ницше, а точнее, в мистере Хайде присутствовали и титанизм, и сила. Но они были сродни нечистой силе тех описанных в Новом Завете свирепых бесноватых изгоев, которые жили в могильных пещерах и которых все люди обычно обходили стороной, боясь столкновений с ними (Мф. 8, 28—29). Ницше тоже выглядел неустрашимым и неуправляемым, как те бесноватые. Он легко, словно «гнилые веревки», рвал цепи всех смысловых, ценностных и нормативных ограничений. Его не сдерживали никакие нравственные преграды. Демонизированный ум изощренного философского тролля постоянно выказывал свою кровососную, паразитарную, вампирическую природу и вел себя подобно какому-то тропическому клещу, впивающемуся в за - тылок лежащего слона или жирафа, чтобы затем вместе с поднявшимся животным взлететь на большую высоту. Именно так было в случае с христианством, нападками на которое питался его ум и без которого Ницше не существовал бы как философ. Он, как никто, владел приемами искусных трансформаций благой энергии христианства в разрушительную риторику антихристианского троллинга. Развившаяся в нем и все более укреплявшаяся неприязнь к христианству подкармливала его нигилизм, подталкивала к скандальным выходкам, напитывала его тексты деструктивным пафосом, за который его так ценили прошлые и ценят нынешние воинствующие атеисты и без которого философ ничего бы не стоил в их глазах.

Мистер Хайд умел находить большие смыслы, выбирать великие ценности и высасывать из них живые соки, напитываться ими, раздуваться от их живой крови до внушающих ужас размеров. Вцепляясь мертвой хваткой в выбранные жертвы, он дожидался, когда от них оставались пустые, безжизненные оболочки, чтобы затем демонстрировать всем их никчемность.

Ницше не желал слышать возражений тех, кто, подобно Достоевскому, говорили в полный голос о том, будто свобода без Бога прокладывает прямой путь в ад, что человек без Бога — это потенциальный антропофаг, что человечество без Бога ничем не застраховано от превращения в зверочеловечество. Ницше с дьявольским упорством продолжал защищать атеизм, эту первую ступень на пути к тотальной гуманитарной катастрофе. Ему нравилось изображать ад и ужас аномии как триумф гуманизма и рай свободы. Его мистер Хайд ехидно и зло глумился над христианами, для которых свобода неотрывна от Христа. Он исправно выполнял функции тролля-демотиватора, вы - смеивавшего, обесценивавшего и обессмысливавшего умонастроения, мотивы и ценностные ориентации христиан.

В своих демотиваторских усилиях мистер Хайд изображал христианство скучным, унылым, назидательно-занудным, оторванным от реальной жизни, интеллектуально ограниченным, рождающим у людей отрицательные эмоции зависимости и страха. Похоже, что при этом он испытывал темное удовольствие от совращения тех христиан, в ком недоставало духовных и интеллектуальных сил для противостояния этой клеветнической, разгромной риторике, кому не приходило в голову противопоставить этой лжи примеры пламенного темперамента и несокрушимой веры Лютера, Кальвина и других отцов европейской Реформации, чьи судьбы и чье творчество сильно и ярко свидетельствуют, что христианство не является ни скучным, ни унылым, ни интеллектуально ограниченным, ни духовно бедным.

Достоевский, посетивший однажды обычный петербургский бал, поделился в «Дневнике писателя» своими наблюдениями. Среди них было меткое замечание об одном «бешено вертящемся» в танце маленьком офицере: «Он танцует, будто дерется». О Ницше можно сказать почти то же самое. Его мистер Хайд философствует, словно дерется. Размахивая то философскими кулаками, то философской плеткой, а то и философским молотом, он готов крушить все подряд, бить и правых, и виноватых. Временами это похоже на какое-то философское бешенство. И только врожденное чувство формы, развившееся благодаря изучению классической культуры и занятиям изящными искусствами, удерживало его на краю пропасти и не выталкивало скандальную троллинг-лек - сику за пределы норм приемлемого цивилизованного дискурса.

Личности Ницше не довелось остаться всего лишь примером рядового психопатологического казуса из учебников психиатрии. Он, несмотря на его девиации, оказался слишком крупной и значительной фигурой, место которой в истории философской мысли неоспоримо. Причиной тому — его доктор Джекил, обладавший очень важным свойством, которое невозможно не заметить и тем более игнорировать. Не будучи врачом, он оказался чутким диагностом. Самый больной из всех философов сумел точнее многих здоровых интеллектуалов определить суть духовного заболевания, жертвой которого стал человеческий род. Для Ницше это оказалось нетрудно: достаточно было перенести свой личный духовный недуг с себя на весь мир, который также норовил максимально дистанцироваться от Бога и потому приобретал одно за другим заболевания, несовместимые с нормальной духовной, социальной и физической жизнью. Антропологический микрокосм и геокультурный макрокосм обнаружили глубокое сущностное сродство. Будучи сам обречен, Ницше стал провозвестником обреченности того коллективного духовного деграданта, в который неуклонно превращалась бо льшая часть землян, решившихся на разрыв отношений с Богом.

Если доктор Джекил провозвещал грядущую тотальную аномию и предостерегал об опасностях всеобщего «бесовского хаоса», то мистер Хайд откровенно демонстрировал страстное желание скорейшего наступления глобальной гуманитарной сверхкатастрофы. Все имеющиеся в его распоряжении философские, художественно-поэтические, риторические ресурсы он направлял на то, чтобы приблизить эру всеобщей вседозволенности. И философема «смерти» Бога стала его «коньком», главным рабочим инструментом, позволявшим эффективно приближать это будущее.


Журнал "Нева" 2019 г. № 4

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/02/11-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владимир Варава Седьмой день Сизифа - 2

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2285966.html


Тайна деятельности

«…верю в чудеса, в преображенный мир, но только на время как вспышку вечности, а то есть еще труд, который во времени…»М. Пришвин. Дневники. 1905 —1947. 15 авг. 1941

«И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем...  Книга Экклесиаста (2:18)


Можно ли Сизифов труд назвать трудом в подлинном смысле этого слова? Что вообще делает Сизиф, как это можно обозначить? Если считать труд чем-то «трудным», то, конечно, это труд. Но если понимать под трудом не только тяжелую, вынужденную, неинтересную и бессмысленную работу, но и нечто духовно возвышающее, приносящее удовольствие и удовлетворение, то, конечно, это не труд, а проклятие, унижающее всякое мыслимое достоинство.

А символом чего вообще является выражение «Сизифов труд»? Только ли это обозначение бессмысленной, то есть нетворческой и непродуктивной деятельности, или это вообще намек на человеческую деятельность как таковую, безотносительно к тому, считает ли сам человек ее творческой или рабской? Не относится ли выражение «Сизифов труд» к человеческой экзистенции, а не только к деятельности?



Почему люди так много работают, несмотря на то, что работа чаще приносит неудовольствие, чем радость? Радость приносит окончание работы, особенно успешное, но вхождение в работу всегда связано с неотступным переживанием своего внутреннего рабства, связанности с чем-то внешне-принудительным. Иван Ильин говорил, что нужно прибегать к заставлению, чтобы вынудить трудиться бесконечно ленивую суть, присущую всем без исключения. Такова антропология, возможно, грешного, возможно, изгнанного из рая существа, обреченного лишь на воспоминания о блаженном Эдемском состоянии.

Люди много работают, потому что страшатся свободного времени и убегают от него в толщу рутинного и ненавистного труда. Ведь как трудно бывает выдержать человеку воскресный день, который, если он не наполнен религиозно, становится просто смертной карой. В труде происходит некоторое забвение, забывание того, кто мы, что мы, откуда мы и зачем. «Проклятые вопросы» не касаются трудящегося; он занят важным и необходимым необходимым делом, и ему не досуг предаваться ненужным размышлениям. Религиозный характер всякого труда очевиден.

Труд и рефлексия в значительной степени антиподы, если не враги. Рефлексия над смыслом труда может парализовать волю трудящегося, который движим лишь уверенностью в святости труда, в его абсолютной необходимости и неизбежности. И как бы люди ни ненавидели труд, они всегда будут его славословить.

Какие только возвышенные хвалебные гимны не были придуманы в оправдание труда! Ричард Бакстер, протестантский богослов, пропел гимн работе не только как могучему орудию борьбы со всякими плотскими искушениями, но и как основной цели жизни.

Высшее благоговейное отношение к труду встречается у кальвиниста Томаса Карлейля. В его оптимистическом (слишком оптимистическом, чтобы быть истинно христианским) труде «Этика жизни» можно найти множество вдохновенных и проникновенных строк экстатического восторга в адрес труда. Вот он говорит: «Новейшее Евангелие нашего времени: „Познай свое дело и исполни его”. Познай самого себя — твое бедное Я долгие годы промучило тебя, но ты, по-моему, никогда не сумеешь „познать” его. Не считай же своей задачей познание самого себя, потому что ты представляешь собою существо, которого тебе никогда не познать. Познай же, над чем ты можешь трудиться, и работай, как Геркулес! Ничего лучшего не может быть для тебя»4.

Только работа делает осмысленным земное существование! Работа выше познания, выше всего, что может иметь хоть какую-то ценность. Это абсолютная апология труда. Очень откровенное признание бессмысленности жизни, вообще всего сущего вне труда. Однако в этих словах забыто, что труд — это, прежде всего, трудное, тяжелое, неприятное, вынужденное. Забыт, можно сказать, библейский исток этого состояния: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься» (Быт. 3:19).

Таково, собственно говоря, начало «славной» трудовой деятельности человека. Труд земной Труд земной одновременно есть и тяжкое бремя (наказание за грех), и средство искупления. Ни о какой радости творческого труда здесь речь не идет. И Сергий Булгаков глубоко прозревал, когда говорил, что «Хозяйственный труд есть серая магия»5. И как таковой труд не содержит в себе благодати. И до сих пор человек вздрагивает при слове «работа», как бы он ни усовершенствовал «условия труда» и какие бы ни прилагал усилия для «освобождения труда». Все это утопично; капитализм, замешанный на протестантской основе, не снял глубинного библейского проклятия с труда; он видоизменил лишь технически внешние условия. Труд, конечно, дело почетное, значимое с нравственной точки зрения, возведенное в ранг высшей добродетели. Однако тягостный библейский налет не проходит со временем.

Но на труд можно смотреть не только библейски и, соответственно, экономически. Можно смотреть и, например, метафизически. И тогда станет ясно, что нужда труда обусловлена не только необходимостью выживания, необходимостью добывать себе пропитание и искупать тяжелой работой первородный грех. Все это необходимые, но далеко не достаточные компоненты. Более всего труд нужен для того, чтобы убивать время. Ибо время — самый страшный носитель бессмысленности. Зерно бессмысленности вызревает во времени и распускается страшной пустотой существования, которую, в сущности, не может заполнить ничто. И время, конечно, не физическая категория. «Время, — как говорит Андрей Платонов, — движение горя»6. И время идет только в природе, «а в человеке стоит тоска». И не выбить эту тоску порой ничем. Окаменевшее горе времени проседает в человеке, убивая смысл, убивая волю к жизни. Вот поэтому всегда человек убивает время, чтобы спасти себя.

Можно, конечно, убивать время в праздности, во сне, в развлечениях, в «отдыхе». Но труд все же лучший (наиболее благородный) убийца времени. И человек всегда его выбирает, предпочитая всем формам праздности и лени. Поскольку в труде «время летит» гораздо быстрее, чем во всех остальных формах жизни. И поэтому труд может быть назван счастьем, и выступить в качестве соперника любви.


Не важно, за что был наказан Сизиф; главное, что он был наказан, более того, важно, что он воспринимается как наказанный. Сизиф — это символ безнадежного и бессмысленного труда, который есть высшее наказание для существующих. Проклятие бессмысленного труда — вот кара, выше и тяжелей которой нет ничего. Наказанный — проклятый.

Но следующий виток раскрытия Сизифова положения говорит нам о том, что даже не столь важно, наказан он или нет, что является результатом этого проклятия — божья кара или бытийное положение. Главное здесь — это показ бессмыслицы труда как самой тяжкой участи для смертных. «Но ведь речь же идет о бессмысленном труде, а не о труде как таковом», — может последовать справедливое возмущение.

Радикализм и универсализм ситуации Сизифа все же позволяет говорить о том, что речь здесь идет о человеческом уделе. За проклятием бессмысленного труда стоит проклятие бессмысленного существования. Бессмысленное существование заглушается столь же бессмысленным трудом, и в этом единственный «смысл» труда. Все результаты не в расчет, ибо главный результат перекрывает все частные отдельные достижения. Ощущение бессмысленного круговорота, вечного повторения одного и того же, замурованности в колдовскую сансару, из которой нет никакого выхода, всегда посещает даже самого деятельного, творческого и трудолюбивого человека.

Это кара, и не важно, чья это кара — богов или бытия, главное, что это положение, ужаснее которого нет и от которого нужно уйти, избавиться, вымолить прощение.

Как уйти? Через обретение смысла, через поиск смысла и, в конце концов, через погружение в осмысленную деятельность. Другого пути для смертных нет. Действительность вообще осмысляется посредством деятельности. Деятельность — вот что придает смысл действительности. А поскольку любая деятельность, если это деятельность, есть целенаправленная деятельность, то она и осмыслена тем самым. Целенаправленность придает смысл деятельности, которая всегда освятит смыслом любую жизнь.


Такова тайна деятельности, ее смысл и самый действительный мотив. Все дело не в результатах, а в экзистенциальном бегстве от бессмысленности, которое возможно лишь через погружение в деятельность. Не случайно Аристотель, этот бог разумной жизни, так боготворил деятельность, говоря, что «главное заключено в деятельности»7. Деятельность для Аристотеля — это счастье, то главное, что доставляет удовольствие само по себе. Именно он связал деятельность, цель и благо, раскрыв тем самым глубинный мотив человеческого существования.

Аристотель пытался остановить дурную бесконечность различных целей через восхождение к высшей цели, которая есть предел пределов, ибо это высшее благо, за которым идти дальше некуда и незачем. Однако высшее благо — результат созерцательной жизни, предметом которой может стать даже природа, если она не воспринимается лишь натуралистически.

Но это есть удел избранных и немногих, кто способен на такую метафизическую работу. Всегда, во все времена vita activa (жизнь деятельная) вытесняет vita contemplativa (жизнь созерцательную). И поэтому большинство живущих никогда не знают созерцания и попадают в капкан бесконечной смены целей, что есть, по Аристотелю, бессмысленность и тщетность. Но на самых высших вершинах и созерцательная жизнь тоже может предстать как бессмысленная, ибо и созерцание, в конечном счете, само является видом деятельности.

Пока человеку не открылась тщетность какой-то деятельности, она служит ему закрытием пустоты бессмыслицы. А потом, когда с неизбежностью обнаруживается тщетность, приходит сразу же другая деятельность, которая не дает времени для осмысления. Зазор между открытием тщетности и наступлением другой деятельности минимален. И одна цель сменяет другую … и так до бесконечности. Цели никогда не кончатся. Но не потому не кончатся, что так много возможностей для реальных дел дает бытие, но потому что необходимо заткнуть дыру бессмыслицы каким-то делом, всегда очередным делом.

Такова логика человеческого, в сущности, любого труда, который есть, в конечном счете, Сизифов труд.



В истории существовало много попыток освящения труда не как противоядия против бессмысленности, но как достойной самосущей деятельности, в которой заключено самое важное антропологическое зерно.

Наиболее сильное стремление придать высокий, прежде всего моральный смысл труду можно встретить уже у Гесиода. Среди классических источников в поэме «Труды и дни» дана первая в европейской культуре апология честного труда.

Средневековое христианство сделало внушительную попытку, чтобы освятить и реабилитировать труд. Попеременные лозунги католиков и протестантов — «Orare est laborare», «Laborare est orare», — по-разному соотносящие труд и молитву, по сути дела, едины в главном. Их большее объединяет, нежели разделяет. И там и там труд, не важно, молитвенный или физический, главное — труд.

Совсем уж смешная и абсурдная апология труда, но от этого не перестающая быть попыткой оправдания труда, дана в социал-дарвинистском усилии марксизма увидеть в труде то, что делает обезьяну человеком. Эта мифология настолько чудовищна и нелепа, что не поддается никакому анализу. И все же это одна из наиболее радикальных попыток религиозно (материализм тоже религия) освятить труд и придать смысл человеческой жизни, исходя из его трудовой сущности.

Профанация метафизических тайн — отличительная черта современности. В этом смысле появление бизнеса как глобального феномена современной жизни можно рассматривать как глобальную десакрализацию этой жизни. Бизнес можно трактовать как невроз, как наиболее сильную форму истерической деятельности, связанную не с экономической прибылью, а с разросшейся тревогой пустоты.

Британский философ Р. Аллен в книге «Досуг: цель жизни и природа философии» точно отметил, что в современном обществе люди воспринимают жизнь в терминах «work» и «non-work»8. Работа стала для современного человека единственным смыслом жизни. Человек полностью погружен в работу, у него не остается времени, сил, да и желания для чего-то иного, лежащего за пределами работы. И поэтому это наиболее искусственная форма жизни, в которой субъект растворяется в деятельности, как растворяется медная монета в стакане серной кислоты.

Это очень похоже на Сизифову ситуацию за вычетом осязания бессмысленности сложившегося положения. Бизнес представляет собой конечную стадию Сизифова труда, в которой утрачена последняя надежда на разгадку смысла человеческой участи. Вот почему современный экономоцентризм так ненавидит философию, в которой продолжают ставится вечные вопросы о цели и смысле существования.



Всем яростным попыткам найти высший смысл и цель человеческого бытия исключительно в труде противостоят такие очевидные (весьма распространенные) антропологические состояния, как безделье, скука, лень. В этих феноменах парадоксальным образом заключается какая-то метафизическая привилегия именно человека. Лень и безделье возникают не от усталости, они просто есть, существуют сами по себе. Не случайно в ранжире традиционной морали они находятся на низшем уровне. Общественная мораль и народная мудрость всячески порицают эти феномены, поскольку в них опасность возгорания вопрошаний о смысле.

Но творческие натуры очень хорошо знают, что опустошение и чувство тщетности наступают не только после интенсивного труда. Они присущи изначально и составляют духовную оптику творческого взгляда на мир. «Душа обязана лениться» — так можно было бы перефразировать известные строчки, выразив при этом существо творческой натуры.

Есть еще восточное недеяние, огромный культурный пласт, в котором накоплен немалый опыт относительно бессмысленности человеческих дел и устремлений. Не случайно пассивно-созерцательный Восток всегда третировался гиперактивным фаустовским духом Запада.

И еще беспощадный Хайдеггер честно и мужественно говорит, что «Трудящееся животное оставлено дышать угаром своих достижений, чтобы оно растерзало само себя и уничтожилось в ничтожное ничто»9. Вот и Константин Леонтьев, проникнувшись духом абсолютного скепсиса, не без оснований вопрошал: «Верно только одно — точно, одно, одно только несомненно, — это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений?»10

Так или иначе, но ни труд, ни деятельность не исчерпывают сущность человека, являясь скорее негативными характеристиками, нежели имеющими самосущий метафизический статус. Человек трудится, убивая время и убегая от бессмысленности существования. То есть он убегает от самого себя. В этом смысле труд, вопреки, например, марксистской антропологии, не выражает сущность человека, а скрывает ее. Вот почему, кстати говоря, до сих пор существует философия, занятая поиском наивных вопросов о смысле и цели бытия в культуре, обоготворившей труд.



С точки зрения Сизифа, любой труд есть проклятие, поскольку завязан не «проклятой» сущности человека. Человек обречен на бессмысленность, и труд является единственным средством не умереть от этой бессмысленности здесь и сейчас. Можно перефразировать Ницше, сказав, что человек трудится для того, чтобы не умереть от истины. В проекции на человеческую жизнь, в которой так или иначе будет продолжаться то, что в ней было всегда, смысл Сизифова назидания не в том, чтобы отказаться от деятельности и предаться нирваническому блаженству. Но скорее в том, чтобы не абсолютизировать труд, не видеть в нем последней цели и ценности, понимая, что нечто важное лежит по ту сторону деятельности и деятельностью не улавливается.

А что может быть по ту сторону деятельности? В этом тайна Сизифова труда, тайна Седьмого дня Сизифа, проникнуть в которую можно лишь пройдя через мучительное ожидание.



4 Карлейль Т. Теперь и прежде. М., «Республика», 1994, стр. 297.

5 Булгаков С. Н. Свет невечерний: Созерцания и умозрения. М., «Республика», 1994, стр. 305.

6 Платонов А. П. Чевенгур, стр. 48


7 Аристотель. Никомахова этика. — Аристотель. Сочинения, в 4-х тт. Т. 4. М., «Мысль», 1984, стр. 261.

8 Allen R. T. Leisure: The Purpose of Life and the Nature of Philosophy. — The Philosophy of Leisure. Basingstoke; L., «Palgrave Macmillan», 1989, p. 29.

9 Хайдеггер М. Преодоление метафизики. — В кн.: Хайдегер М. Время и бытие. Статьи и выступления. В переводе В. В. Бибихина. М., «Республика», 1993, стр. 178. (Мыслители XX в.)

10 Леонтьев К. Н. О всемирной любви. — В сб.: Леонтьев К. Н. Наши новые христиане. М., 1882




Журнал "Новый мир"  2017 г. № 12


http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_12/Content/Publication6_6789/Default.aspx