Category: философия

Category was added automatically. Read all entries about "философия".

завтрак аристократа

Дм. БЕРЕЗНИЙ Философ Петр Сапронов: «Надо отличать цивилизацию от культуры» 07.09.2021

Философ Петр Сапронов: «Надо отличать цивилизацию от культуры»





Почему культура и цивилизация — это не одно и то же? И почему второе начинает вытеснять первое? Об этом «Культура» поговорила с известным философом Петром САПРОНОВЫМ, доктором культурологии, ректором Санкт-Петербургского института богословия и философии.



— Есть ли в культурологии некие объективные индикаторы, благодаря которым возможно говорить о том, что культура оказалась в кризисе, что она переживает период ломки или «болезни»?

— Дело в том, что понятие культуры вошло в обиход западного человека примерно в конце XVIII — начале XIХ века. Само слово «культура» можно встретить еще у Цицерона, но только в работах Иоганна Готфрида Гердера оно впервые прозвучало как некая универсалия, в том смысле, что все сущее теперь образует некую дихотомию: «культура — природа». Но тут же, как только эта дихотомия возникает, начинается разговор о кризисе культуры.

— Почему?

— Культура как человеческая реальность в ее универсальности, не имеющая сакральной санкции, сразу же ставит себя в уязвимое положение. Самим своим возникновением культура посягает на непомерное: на совершенство, которое заведомо неосуществимо. В этом смысле культура — это всегда история одной большой неудачи.

— Но если разговоры о кризисе культуры не новы, то, вероятно, есть и критерии, на основании которых делаются выводы об упадке?

— Сама философия культуры формируется, на мой взгляд, под пером Освальда Шпенглера в его знаменитом труде «Закат Европы», где он пытается осмыслить каждую культуру как организм, переживающий свою молодость, зрелость, а затем старость. И в этой же работе, как нетрудно догадаться из названия, Шпенглер фиксирует и кризис западной культуры, которая, на его взгляд, уже в начале XX века вырождается в цивилизацию.

— Иными словами, сколько говорят о культуре, столько же говорят и о кризисе?

— В каком-то смысле да. Время от времени встречаются философы, чьи взгляды пронизаны оптимизмом и прогрессивизмом, но это, как правило, очень плоские и поверхностные взгляды. Так что выдвижение культуры в качестве универсалии само предполагает некоторый критицизм. Но я бы подчеркнул, что западная культура существует под знаком своего мифа, своей оптики, которая предполагает бытие в качестве Античности, Средних веков, Нового времени. А этот миф, как нетрудно заметить, в сущности, уже воспроизводит логику кризиса.

То есть можно говорить о том, что кризисность — это судьба западной культуры. Западная культура знает катастрофу перехода от Античности к Средним векам, так называемое «безвременье», или период культурной катастрофы. То же в промежутке между Средневековьем и Новым временем. Через Ренессанс и Реформацию Запад выходит в Новое время, когда кризис спровоцирован ощущением исключительного, уникального исторического времени, того, что мы сегодня называем современностью.

Можно сказать, что западное представление об историческом времени опирается на метафору поколений. Античность — это «деды», Средние века — «отцы», а Новое время — это мы. И кризис здесь оказывается запрограммированным, потому что переходы от поколения к поколению никогда не проходят гладко. Может быть, даже само слово «кризис» не совсем точно в этом контексте, но тем не менее это перелом, отсутствие однородности, стабильности.

— Если говорить о том, что происходит сейчас, в эпоху стремительно развивающихся информационных технологий, мощной миграционной мобильности, нет ли у вас ощущения, что мы все же оказались в некой новой ситуации, которая не очень хорошо вписывается в то, что вы сейчас обрисовали?

— В каком-то смысле да, наша современная ситуация во многом особенная. И здесь я согласен со шпенглеровской позицией, которая осмысливает кризис западной культуры через ее вырождение в цивилизацию.

Если говорить о современности, то мы, в сущности, живем во времена конца культуры. Симптомы этого кризиса для меня несомненны. Здесь главный вопрос — как нам отличить цивилизацию от культуры. И в первую очередь здесь нужно напомнить о секуляризации. Ведь главный симптом наступления цивилизации — это когда человек начинает принимать себя как данность: я таков, каков я есть.

Человек уже не жизненное задание. Скорее, к нему применима формула: я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Если человеку нужно двигаться в сторону совершенствования, то оно направлено на окружающий мир, на условия своего существования. А если на самого себя, то таким образом, чтобы все изменения носили внешний характер.

— То есть причина нынешнего кризиса в первую очередь в отказе от религии, в преодолении церковного мировосприятия?

— Во многом это именно так. Сегодняшний человек ставит себя в центре мира, который теперь вращается вокруг него. Если сравнить сегодняшнего человека и человека эпохи Ренессанса, то вы увидите, что ренессансный человек мыслил себя творцом, а само слово «творец» было синонимом Бога. Вот почему достоинство ренессансного человека может быть воспето, восславлено, ведь он добивался самопреодоления и утверждения за собой божественного достоинства.

Иначе говоря, в понимании того времени — быть просто человеком еще недостаточно. Здесь уместно привести известные слова Ницше, утверждавшего, что человек — это то, что должно преодолеть, пока он еще только проект, который может состояться в будущем, а сейчас он пока ничто.

С торжеством индивидуализма и цивилизации человек от ренессансного замаха отрекается. Собственно, в этой установке «я такой, какой есть» прочитывается ленивый жест, когда меня уже совершенно не волнуют какие-то идеалы, усовершенствования собственной личности, подвиги познания или художества. Я просто хочу, чтобы вокруг меня вращался весь мир. Конечно, нынешняя человеческая данность, может, и предполагает какое-то развитие, но скорее внешнее, техническое, за счет мира внешних средств.

— То есть, несмотря на то, что нас многое роднит с человеком минувших эпох, мы все же стали другими?

— Безусловно. Загадочность индивидуализма в том и состоит, что, принимая себя в своей единичности и исключительности, человек приходит к безличности, стандартизации. Современный человек — это мышонок в теле льва, где лев — это та технологическая оболочка, которой он себя обволакивает, а мышь — это его душа, которая не очень знает, что с этим огромным и технически изощренным телом делать. В этом смысле индивидуализм — это когда мы ведем себя по-мышиному, обладая возможностями льва.

Если оглянуться назад, мы можем вспомнить, что в христианстве были широко распространены аскетические практики, они же «технологии», которые были ориентированы на то, чтобы найти тонкий баланс между телесным в человеке и духовным. В этом смысле религиозный аскетизм — это нечто прямо противоположное современной технике.

Первый стремится к тому, чтобы человек не подчинялся телу, а превращал его в инструмент души. Вторая, наоборот, делает человеческое тело все более изощренным, в то время как душа остается при всей своей ограниченности и несовершенстве. Собственно, технический прогресс для меня и рост индивидуализма — это стороны одной медали.

— Но почему именно индивидуализация кажется вам чем-то настолько порочным, характеризующим кризисный излом современности? Разве в романтизме и модернизме индивидуализма не было?

— Индивидуализм и индивидуальность — не совсем одно и то же. Индивидуализм, повторюсь, — это «я есть такой, какой я есть». Если же говорить о романтическом индивидуализме, то романтик, конечно, культивирует индивидуальность и замыкает мир на себя. Но он же жаждет и прорыва, он настроен мистически, он не принимает мир, он сам для себя огромная и неосуществимая задача. Индивидуалист же никогда романтика не примет и не поймет, потому что последний не стоит обеими ногами на земле, в отличие от индивидуалиста, и потому что та ноша, которую взвалил на свои плечи романтик, его ужасает.

— Однако, несмотря на то, что религия постепенно вытеснялась светской культурой, уже в XIX веке возникли идеологии, которые с точки зрения государства выполняли ту же функцию.

— Конечно, идеологии попытались заместить собой религию. Но в чем жизненное ядро идеологии? И почему она все-таки заканчивается? Идеология возникает как общественное движение, как борьба партий. Как раз XIX век ознаменован борьбой буржуазии и пролетариата. Когда общественный антагонизм ослабевает и исчезает, то же самое происходит и с идеологией.

Основное отличие идеологии от религии в том, что у идеологии нет глубинного понимания человеческой личности, она не смотрит на человека как на жизненную задачу, которую должен осуществлять каждый. Для идеологии есть только индивид, который с ней хорошо уживается.

— В таком случае к чему этот глобальный процесс роста индивидуализма и технической среды привел нас сегодня? Куда современная культура в этом смысле движется?

— Как я и говорил, мы продолжаем движение от культуры к цивилизации. Но сегодня культура пока находится в резервации, ее еще не полностью поглотила цивилизация. Собственно, в этом, как ни парадоксально, нуждается сама цивилизация. Она сама и «резервирует» культуру, с тем чтобы иметь под собой почву. В противном случае все, что есть «цивилизованного» в цивилизации, обернется варварством.

— А в чем выражается эта резервация?

— Последние 25 лет я довольно часто езжу на Запад. Вижу, что потоки туристов нарастают. Но большинство из них приходят, чтобы просто отметиться — людям важно посещать музеи, чтобы держать себя в каком-то подобии «культурного тонуса», пусть и поверхностном.

Могу привести и другое наблюдение. Во Франции в Пикардии я видел множество готических приходских храмов. Правда, почти все они открываются только раз в месяц. Один священник служит в пяти церквях по очереди, потому что больше служить не для кого. Но пустые храмы стоят, как заброшенные маяки. Потому что если уберем их, неизвестно, к чему это приведет.




https://portal-kultura.ru/articles/person/334847-filosof-petr-sapronov-nado-otlichat-tsivilizatsiyu-ot-kultury/

завтрак аристократа

Б.М.Парамонов из цикла "Русские европейцы" Ильин Иван Александрович 26-04-2006

Русский философ Иван Александрович Ильин (1883—1954)



Русский философ Иван Александрович Ильин (1883—1954), высланный из России в 1922 году вместе с группой русских интеллектуалов и полвека назад скончавшийся в Швейцарии, в последнее время приобрел в России какую-то не совсем почтенную популярность. Мы не хотим тем самым сказать, что Ильин не заслуживает внимания; очень даже заслуживает; но его вспомнили как-то неправильно. В эмиграции Ильин, осознавая опыт русской революции, много теоретизировал по вопросам государственного устройства и, в частности, рассматривал идею монархии в ее идейных и политических аспектах. Случилось так, что эти его сочинения сделались популярны в нынешней России, и сегодняшние его поклонники стали эту популярность всячески раздувать. Занимаются этим люди по-своему солидные, но в философии не смыслящие. А Ильин был философом, прежде всего, и для понимания его сочинений требуется немалая философская культура. Нельзя его сводить к легковесной политической публицистике или представлять его каким-то беспамятным защитником архаической монархии.


Я помню, когда в первый раз услышал имя Ильина. Это было очень давно, еще в сталинские времена, и встретилось мне это имя в совсем неожиданном контексте — в примечаниях к давнему, еще довоенному изданию сочинений Ленина. Издание было осуществлено по большевицкой старинке, с массой примечаний, содержащих материалы, через несколько лет выжженные каленым железом; например, Бухарин еще не был врагом народа и главарем право-троцкистского блока. А в примечаниях к тому с работой Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» были помещены прижизненные рецензии на этот труд. Самая обширная статья принадлежала меньшевичке Аксельрод-Ортодокс. И была также маленькая рецензия, даже заметка Ивана Ильина. Упомянув пресловутую ленинскую формулу: «материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении», Ильин написал: прежде чем давать такие формулировки, надо установить природу самой объективной реальности, понятие материи не выводимо из понятия объектности. Мне было тогда лет десять, но я не только запомнил эти слова, но понял смысл аргумента, и имя Ивана Ильина с тех пор стало для меня авторитетным.


Уже много позже, неожиданно и непреднамеренно начав заниматься философией, я узнал, что Ильин написал лучшую в России книгу о Гегеле. Сказал мне об этом Михаил Антонович Киссель, звезда философского факультета ЛГУ (он потом переехал в Москву). Я к тому времени уже грыз Гегеля самостоятельно и даже кое-что понял: именно, что основное у Гегеля — понятие конкретного, которое есть в то же время всеобщее. Потом взял всё-таки Ильина и увидел, что первая его глава так и называется: «Понятие конкретного у Гегеля». Это двухтомный труд, полное его название «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека». Недавно эту книгу переиздали в России; вот бы Никите Михалкову, поклоннику Ильина, ее прочесть.


Что еще можно было узнать об Ильине в Советском Союзе? Я видел его портрет работы Нестерова. В мемуарах Андрея Белого прочел, что Ильин почему-то его ненавидел. Уже в Америке мне попалась книга статей Ильина о русских писателях той предреволюционной эпохи, и причина его ненависти к так называемым декадентам стала более или менее понятной: он считал их людьми психически, мягко выражаясь, чудаковатыми. Ему и карты в руки: Ильин был одним из первых в России пропагандистов психоанализа и даже подвергался ему у самого Учителя. Ничего не скажешь, европейская штучка. Потом я нашел в журнале «Русская Мысль» соответствующую статью Ильина (надо сказать, не очень впечатляющую).


В 1925 году Ильин написал книгу «О противлении злу силой», которая вызвала страстную полемику в эмигрантской печати. Исключительно резко отозвался о книге Бердяев, сказав, в частности, что Ильин строит «ЧеКа именем Божьим», что большевики, с их манихейским разделением света и тьмы, в принципе могли бы принять эту книгу. Надо сказать, что знакомство с этим сочинением Ильина не склоняет стать на позицию Бердяева: книга совсем не такая уж страшная. Но есть в ней черты, вытекающие из самых основ мировоззрения Ильина, которые делают отчасти понятной реакцию Бердяева. Ильин так и не изжил своего догматического гегельянства. У Гегеля подлинное существование человека возможно только в элементе духа, человек важен и оправдан исключительно в духовном плане, а дух в системе гегелевского панлогизма необходимо объективен, онтологичен. Вспомним основное положение: конкретно только всеобщее, единичное существование не подлинно, абстрактно, то есть, отвлечено от полноты бытия. Это дает возможность построить на Гегеле философию и практику тоталитарной государственности, раз в истории именно государство выступает, как говорит Гегель, действительностью нравственной идеи.


У Бертрана Рассела есть одно место, позволяющее хорошо понять эту черту у Гегеля и все ее возможные последствия. В своей «Истории западной философии» он пишет:


Согласно Гегелю <…> логическое совершенство состоит в том, чтобы быть тесно сращенным в целое, без каких-либо изъянов, без независимых частей, но объединенным, подобно человеческому телу, или, еще точнее, подобно разумному духу, в организм, части которого являются взаимозависящими и действуют совместно в направлении единой цели. А это одновременно являет собой этическое совершенство. <…> Логика Гегеля приводит его к убеждению, что имеется больше реальности или превосходства (для Гегеля это синонимы) в целом, чем в его частях, и что реальность и превосходство целого возрастают, если оно становится более организованным.


Кстати сказать, монархизм — чисто теоретический — Ильина отнюдь не связан с Гегелем, а идет из соображений скорее эмпирических. Да и не был Ильин, строго говоря, монархистом: в эмиграции он стоял на позиции так называемой непредрешенности: нельзя видеть будущее постбольшевицкой России исключительно монархическим — а как ситуация сложится, куда, так сказать, кривая вывезет. Аргументы же в пользу монархии, выдвигавшиеся Ильиным, выразительнее всего воспроизведены Солженицыным в его колесах, в «Октябре Шестнадцатого»: их разворачивает профессор Ольда Андозерская во время любовного свидания с полковником Воротынцевым. Вот один из аргументов:


— Подкреплять монархию! — прокричала она ему на пролете колесницы. — Давай ей поручни!
Как ни быстро, а Воротынцев успел метнуть:
— Столыпин и давал! Оценили!
— Да что ж это! — тряхнула она голыми предлокотьями, как рукавами в сказке. — У тебя от женскойблизости больше энтузиазма, чем от твоей ясной задачи!
— Укоряешь? – завыл-засмеялся он — и ткнулся головой, лицом, бородой в ее лоно.
Так и замерли.
Не спорить, не шевелиться.


Чего уж тут спорить. Ясно, что лучше монархии ничего нет.



https://www.svoboda.org/a/155960.html

завтрак аристократа

Кирилл Головастиков Вольтер против турок

Французский философ мечтал, чтобы русская императрица говорила на греческом языке и позволила ему лежать у своих ног в завоеванном русскими Константинополе




Вид Константинополя вблизи мечети Сулеймана. Георг Балтазар. 1770 год© Bibliothèque nationale de France

«Мадам, убивая турок, Ваше Императорское Величество продлевает мои дни», — писал Вольтер Екатерине II в 1769 году.

Философа считают провозвестником Греческого проекта: в своей переписке с Екатериной II Вольтер горячо убеждал императрицу воевать с турками, считая, что таким образом на варварскую мусульманскую землю придет просвещение:

«Ваше Величество, если они пойдут на Вас войной, то результатом может стать то, чего некогда намеревался достичь Петр Великий, а именно сделать Константинополь столицей Российской империи. Эти варвары заслуживают, чтобы героиня наказала их за недостаток уважения, который они до сих пор выказывали дамам. Совершенно очевидно, что люди, пренебрегающие изящными искусствами и запирающие женщин, заслуживают быть уничтоженными. <...> Я прошу у Вашего Величества разрешения приехать и поместиться у Ваших ног и провести несколько дней при Вашем дворе, как только он будет перенесен в Константинополь; и я искренне считаю, что если турок будет когда-либо изгнан из Европы, то сделают это русские».

Аналогичную аргументацию Вольтер приводит и в стихах:

О Минерва Севера, о Ты, сестра Аполлона,
Ты отмстишь Грецию, изгнав недостойных,
Врагов искусств, гонителей женщин,
Я удаляюсь и буду ждать тебя на полях Марафона!

Оттоманская империя была для Вольтера символом невежества и варварства, и в своей антитурецкой риторике философ был чрезычайно кровожаден. Вольтер собирался вскакивать с кровати «с криком „Аллах, Катарина!“» и писал: «Архангел Гавриил сообщил мне о совершенном бегстве всей оттоманской армии, о взятии Хотина и указал мне своим перстом дорогу на Яссы». Себя престарелый философ представлял на месте Иосифа II:

«Если бы я был молодым императором Священной Римской империи, меня бы вскоре узрели Босния и Сербия, а затем я пригласил бы Вас на ужин в Софию или Филипополис».

Восхищение Екатериной укладывалось в общую пророссийскую концепцию Вольтера. Он был главным распространителем мифа о Петре I в Европе: философ написал два тома «Истории Российской империи в царствование Петра Великого», в которых Петр представлен как посланник Европы в дикой местности. Как говорилось в книге, Петр «желал ввести в своих владениях не турецкие, не персидские, а наши обычаи». Труд Вольтера о первом российском императоре современники объявили антинаучным и льстивым, однако автор не думал отступать. Став заложником собственноручно созданного мифа о просвещенном и справедливом российском монархе, Вольтер автоматически распространил этот миф и на Екатерину.

Портрет Вольтера. Жак Барбье. XVIII век© Bibliothèque nationale de France

Философ так много инвестировал в российскую монархиню, что непрестанно давал ей советы. В 1770 году он пишет ей из путешествия по Дунаю: «Я бы все равно желал, чтобы течение Дуная и судоходство по этой реке принадлежали Вам на всем протяжении Валахии, Молдавии и даже Бессарабии. Я не знаю, прошу ли я слишком многого или, наоборот, слишком малого: решить это предстоит Вам». А затем сетует, что «турецкая раса еще не изгнана из Европы». Поздравляя Екатерину со взятием Бендер, Вольтер удивляется, почему она все еще не в Адрианополе. Больному Вольтеру лишь известия о победах Екатерины могли вернуть силы: он пишет, что умрет от горя, если она не завоюет Константинополь, и что в покоренный город он готов отправиться даже «на носилках».

Однако за энтузиазмом Вольтера в его поддержке Екатерины крылись и глубочайшие идеологические расхождения с императрицей. Греция привлекала Вольтера исключительно как колыбель европейской цивилизации; за малоинтересным для философа Константинополем проглядывали Афины.

«Когда Вы станете сувереном Константинополя, Вы сразу же создадите греческую академию изящных искусств. В Вашу честь напишут „Катериниады“, Зевксы и Фидии покроют землю Вашими изображениями, падение оттоманской империи будет прославлено по-гречески; Афины станут одной из Ваших столиц, греческий язык станет всеобщим, все негоцианты Эгейского моря будут просить греческие паспорта у Вашего Величества».

Религиозная преемственность между Вторым и Третьим Римом, которая обосновывала миссию России в Константинополе, была для знаменитого атеиста не только не важна, но и прямо враждебна: однажды в переписке он даже назвал Константинополь городом «этого скверного Константина». В «Оде на нынешнюю войну в Греции» Вольтер объявил, что именно греческая церковь виновна в упадке античного духа:

Под властью двух Феодосиев
Все герои испортились
<...>
И потомки Ахилла
Под властью святого Василия
Стали рабами оттоманов

Екатерине постоянно приходилось одергивать своего пылкого корреспондента. Так, тот предлагал императрице заговорить по-гречески:

«Если Ваше Величество собирается утвердить свой трон в Константинополе, на что я надеюсь, Вы очень быстро изучите греческий язык, ибо совершенно необходимо изгнать из Европы турецкий язык, как и всех, кто на нем говорит».

Екатерина же собиралась лишь выучить несколько слов по-гречески, подобно тому, как два года назад она «выучила в Казани несколько татарских и арабских фраз, что доставило большое удовольствие обитателям этого города». Впрочем, императрица решила не разочаровывать философа, оставив эти слова в черновике. Она деликатно согласилась с Вольтером, указав, однако, что о русской словесности заботится куда больше:

«Я согласна с Вами в том, что скоро настанет время мне поехать в какой-нибудь университет изучать греческий. Тем временем у нас переводят Гомера на русский — всегда надо с чего-нибудь начинать».

Философу не оставалось ничего иного, как согласиться:

«Если бы греки были достойны всего, что Вы для них делаете, греческий язык стал бы всеобщим, но русский язык вполне может его заменить». 




Источники

  • Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения.
    М., 2003.

  • Зорин А. Л. Кормя двуглавого орла...
    М., 2004.




https://arzamas.academy/materials/5
завтрак аристократа

Л.Маслова Не сотвори картины мира: философ-анархист поведал, как правильно убить время 04.04.21

МЕМУАРЫ ПРОФЕССОРА ФЕЙЕРАБЕНДА, С ДЕТСТВА МЕЧТАВШЕГО УЙТИ НА ПЕНСИЮ


Имя Пола Фейерабенда (1924–1994 годы), вероятно, не слишком известно широкой публике, но в академических кругах он не нуждается в представлениях. Один из главных философов прошлого столетия, человек, занимавшийся осмыслением теории науки и создавший концепцию «эпистемологического анархизма», вызывавшую в свое время немалый скандал в ученом сообществе. На русском языке его труды издавались еще в советские времена — для западного философа дело почти исключительное. Теперь же вышла и более доступная — да и интересная — стороннему человеку автобиография Фейерабенда, не менее провокационная, чем его философские сочинения. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели — специально для «Известий».

Пол К. Фейерабенд

Убийство времени. Автобиография

Москва, Rosebud Publishing, 2021. — Пер. с английского В. Зацепина — 368 с.

Единственный крошечный недостаток, к которому можно придраться в русском издании написанной в 1995-м автобиографии Пола Фейерабенда («одного из последних великих философов ХХ века», по словам переводчика и автора сопроводительной статьи Виктора Зацепина), — это опечатка в аннотации, где вместо 1924 года рождения героя обозначен 1910-й. Но, вероятно, сам Фейерабенд, по мемуарам производящий впечатление восхитительно легкого и покладистого в быту человека (вразрез со скандальной репутацией непримиримого «противника разума» и борца с рациональностью), ничуть не возражал бы против дополнительных 14-ти лет жизни. О том, что скоро умирать, он стоически рассуждает ближе к финалу книги: «...я гораздо лучше готов начать жить, чем 10 лет тому назад — но теперь я в конце своей жизни, плюс-минус несколько лет». Меньше всего при этом философа печалит, что какие-то книги и статьи останутся ненаписанными, а огорчает главным образом разлука с последней женой, Грацией, на которой он женился уже 65-летним, но которая всё же успела превратить его из «ледяного эгоиста в друга, компаньона и мужа».

123

Фото: commons.wikimedia.org/Grazia Borrini-Feyerabend
Философ Пол Фейерабенд


Само название автобиографии заставляет заранее предположить, что в ней будет немало сожалений о потерянном времени, потраченном на какую-то ерунду, но это не так. Непредсказуемость — один из главных компонентов обаяния Фейерабенда-мемуариста и, судя по всему, профессора Фейерабенда, джетсеттера, скачущего по университетам между Европой, Америкой и Новой Зеландией и порой пугающего студентов нестандартной манерой преподавания. В его понимании лекторское выступление сродни актерскому, а преподаватель — своего рода чтец-декламатор, которому достаточно проштудировать пару книг по нужному предмету, а «остальную работу сделает адреналин», — как залихватски пишет Фейерабенд о том периоде, когда он вообще почти не готовился к лекциям, заранее набрасывая лишь несколько мыслей.

Эффектный заголовок (с двусмысленным намеком на «убивающее время» в английском оригинальном названии — Killing Time) — это, скорее, дань любви к парадоксам, связанной с главной чертой Фейерабенда, которую он сам и знавшие его люди определяли как «непоседливость». «Умник и бедокур — у него не голова, а бочонок с мартышками», — с явным удовольствием цитирует Фейерабенд характеристику, которую ему дал один из приятелей-философов, Герберт Райл. Ртутная подвижность натуры просматривается как в философских воззрениях Фейерабенда, отвергавшего всякое закостенелое и несомненное научное знание, так и в личной жизни (с множеством романов и увлечений, часто воображаемых), и в преподавательской работе. К последнему предмету он относился с изрядной долей цинизма как к заработку, довольно необременительному для человека с хорошо подвешенным языком:

«Позже, уже в Калифорнии, моя непоседливость приобрела межконтинентальный характер — работая там, я брал себе еще одну работу, а затем и следующую, так что вскоре большую часть времени я проводил в воздухе. Внешние вызовы окрыляли меня — и я увядал, когда вынужден был возвращаться восвояси. Почти целый год я ежедневно принимал секонал и спал дни и ночи напролет, за исключением собственных лекций и уроков пения. Я в буквальном смысле «убивал время». Может быть, я ждал, что моя жизнь вот-вот начнется — возможно, завтра, или на следующей неделе, или в следующем году всё встанет на свои места»

Впрочем, есть в этой автобиографии один явный момент, когда автор испытывает досаду из-за того, что потратил время зря — а именно ввязавшись в полемику с теми, кто раскритиковал его первую книгу-коллаж «Против метода», вышедшую в 1975-м:

«Я отвечал на рецензии, написал два сиквела к ПМ, составил сборник своих статей и приготовился написать книгу, которая более убедительно представит «мою позицию». Сочиняя и переписывая скучные главы о скучных вещах, я растранжирил драгоценное время, а ведь мог бы греться на солнце, смотреть телевизор, сходить в кино, или, может быть, даже написать несколько пьес»

123

Фото: www.rosebud.ru


Характерны эти презрительные кавычки вокруг слов «моя позиция» — в такие же Фейерабенд порой заключает и священное для многих слово «карьера»: «В начале 1955 года меня пригласили на собеседование в Бристоль. Так началось то, что формально известно как моя «карьера». Похоже, будь его воля, у Фейерабенда вообще половина самых пафосных слов стояла бы в кавычках, отражающих приблизительность и беспомощность любой лексики в описании такого странного и непостижимого явления, как человеческая жизнь, причем любая, даже самая бедная «событиями», «приключениями» или достигнутыми «целями». Самые, однако же, ненавистные этому «эпистемологическому анархисту» сакральные термины — «истина», «реальность» и «объективность». Борьба с этими деспотичными абстракциями, которые «сужают человеческое поле зрения и сокращают способы существования в этом мире», и стала по признанию автора, главным мотивом при создании книги «Против метода», как и благородное желание освободить людей от тирании философов-обскурантов.

В автобиографии Фейерабенд дарит читателю еще одну степень свободы, раскрывает еще один ее секрет читателю, которому хватит смелости не связывать свою самоидентификацию с карьерными успехами:

«Я думал, что писать статьи и читать лекции — одно дело, а жить — совершенно другое, и я советовал студентам искать центр тяжести вне какой бы то ни было профессии. <...> Я понимал, что отказ определять свою жизнь в терминах профессии или конкретной деятельности еще не наполняет ее содержанием, но, по крайней мере, я был осведомлен о том, что такое содержание существовало и помимо тех или иных частных видов деятельности»

Однако, чтобы на практике воспользоваться этим простейшим с виду советом, надо обладать врожденной мудростью самого Пола Фейерабенда, который еще в детстве на сакраментальный вопрос: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» вместо всяких романтических фантазий без запинки выдавал предельно рациональный ответ: «Я хочу уйти на пенсию».



https://iz.ru/1145987/lidiia-maslova/ne-sotvori-kartiny-mira-filosof-anarkhist-povedal-kak-pravilno-ubit-vremia

завтрак аристократа

Ренессанс Латинского квартала. Из новой книги Максима Кантора «Чертополох и терн». Окончание

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2740094.html и  https://zotych7.livejournal.com/2743179.html


Ренессанс Латинского квартала. Из новой книги Максима Кантора «Чертополох и терн». Продолжение
На фотографии: Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер.




Книга выйдет в издательстве АСТ в августе 2021 года. Глава № 35 «Ренессанс Латинского квартала» публикуется с разрешения издательства.

«Культура» рада представить читателям главу № 35 «Ренессанс Латинского квартала» из книги художника, философа Максима Кантора «Чертополох и терн».

3

Франкфуртская школа возникла в тридцатые годы, и возникла не как оппозиция фашизму (таковой еще не успел себя обозначить как тотальная сила), но капитализму в его индустриальной стадии. Появление фашизма философы предсказывали — в представлении Адорно и Хоркхаймера, это не варварство, но закономерный итог развития капиталистической цивилизации. В европейской традиции утвердился взгляд на фашизм как на реванш варварства, гибель цивилизации. Позитивисты (Рассел или Тойнби) считали именно так. Адорно не связывал с понятиями «прогресс» и «цивилизация» ничего принципиально позитивного; фашизм, в его представлении, есть следствие негуманного прогресса. В таком понимании мира фашизм, нацизм, колониализм или диктатура большевиков представали неотвратимым злом, которое можно победить, изменив приобретательскую цивилизацию. Это означало — ни много ни мало — пересмотреть категориальную базу цивилизации.

Философы франкфуртской школы отвергли метод диалектики, который через синтез ведет к соглашательству: примирит с несправедливостью. Но внутри гегельянской философии иного инструмента познания, помимо диалектики, нет. Деятельность франкфуртской школы с 30-х по поздние 60-е годы (Адорно умер в 1969-м) является реакцией на отсутствие понятийного инструментария в борьбе с социальным насилием. На их глазах «марксисты» стали идеологами насилия, а «гегельянцы» возглавили имперские войны; понятие «пролетариат» стало размытым; релятивизм демократов сделал господство «философии рынка» (неолиберализм) и бессовестного технического прогресса неостановимым. Все это в совокупности означает простую вещь: философия перестала влиять на социум; общественные науки, сформированные философией Шеллинга, Гегеля и Маркса, превратились в идеологический инструмент. Надо вернуть философии этику суждения, освободить философию от софизма идеологии.

Потребность в подобном рассуждении появилась после Первой мировой войны. Но лишь на послевоенном пустыре, во время денацификации Европы и разоблачения сталинизма, сумели публично выговорить здравый тезис.

Скверно одно: отрицать идеологию философия призвана, но Европа ждет идеологию.

«Франкфуртская школа» столь же условное определение, как и «Парижская школа» начала ХХ века, объединявшая несхожих художников: Модильяни, Шагала и Сутина. Теодор Адорно, Макс Хоркхаймер, Герберт Маркузе и Эрих Фромм не были объединены школьным приемом рассуждения, роднила суть работы. Философ франкфуртской школы критикует общество с позиций гуманизма и социализма; но это абстрактные социальные установки — конкретную идеологию оставили экономистам.

Противопоставляя свои рассуждения конструкциям фашизма, национализма, этатизма и большевизма — с одной стороны, и, с другой стороны, противостоя позитивизму и экзистенциализму, франкфуртские философы считают, что формируют культурное сознание индивида; затем, как следствие, возникнет социальная республика.

Теодор Адорно превратил анализ музыкальной гармонии в социальное рассуждение, он оппонирует Ницше, писавшему «Заратустру» в экстатическом упоении музыкой, но разница текстов огромна: афоризмы Ницше возбуждают толпы, книги Адорно не в силах удержать даже аудиторию.

Во второй половине ХХ века роль «гуманистов Ренессанса» (Фичино, Пико, Пальмиери, Бруни, Поджо) взяли на себя франкфуртские мыслители; можно сравнить их также с участниками посиделок в Ротонде (Модильяни, Пикассо, Сутин) — но, как известно, ни флорентийский круг, ни кружок Латинского квартала судьбу Европы не решал.

Европейский демократический республиканский строй, который возник после войны и еще существовал в 70-е годы, пошатнулся в 80-е и рассыпался сегодня, — воплощение рецептов франкфуртской школы; так ведь и синьория Медичи, что тщилась править по советам Академии Фичино, существовала не дольше. Гипотетической Республикой Платона управляют философы, но даже их метод правления не соответствует философскому диалогу Сократа. Идеология — или философия: выбор в пятидесятые годы звучал болезненно. Сегодня не звучит вообще.

Бесчеловечность Второй мировой войны была бесчеловечностью теоретической. Первая мировая война не опиралась ни на какую доктрину, на Вторую мировую звали софисты. И вот постфактум (впрочем, они пытались и до войны) философы пытаются вернуть потерянные позиции.

Школа философии, основанная Хоркхаймером и Адорно во Франкфурте; историческая школа «Анналов», основанная Февром и Блоком в Эльзасе; школа иконологии Дворжака, Панофского и Варбурга, имевшая венскую прописку, — все они возникли до Второй мировой войны, возникли практически одновременно, в тридцатые годы. Вторая мировая война вызвала вынужденный перерыв в занятиях, заставила эмигрировать многих; в 50-е годы работа возобновилась. Появилось второе и даже третье поколение философов, иконологов, историков; ученые продолжают дискурс, что инициировали Марк Блок, Теодор Адорно, Аби Варбург. Поставить рядом венскую иконологию, франкфуртскую философию, французские «Анналы» вынуждает не просто идентичность биографий. Школы задумывались как антиформальные, ставящие проблему человека выше политической истории и даже выше категориальной философии. Историки «Анналов» в первых декларациях писали о том, что противопоставляют историю человека политической истории, — приоритет научного анализа был иным. Венская школа иконологии оспорила иконографию и противопоставила формальному анализу картины анализ понятийный. Франкфуртская школа возникла как отрицание позитивизма и отрицала синтез как венец диалектики.

Франкфуртское понятие «негативная диалектика» требует уточнения — слишком многое в истории культуры Европы связано с этим понятием.

«Негативная диалектика» отрицает синтез как акт отождествляющего мышления и отдает предпочтение анализу, нацеленному на единичное, которое всегда подчинено всеобщему. Адорно, признавая всеобщее (см. Канта и Гегеля), вычленяет отдельное существование и поэтому выдвигает положение независимости истинного значения от обобщающих методов познания действительности. Негативная диалектика должна направлять к «несистемной мысли».

Цель «негативной диалектики» практическая — методология культурного и общественного развития общества. И это роднит франкфуртскую школу с практической философией Маркса. «Изменить мир» — вопиющая амбиция Маркса не казалась философам франкфуртской школы вульгарной. Франкфуртская школа философии (вслед за марксизмом) против конформизма индустриального общества показала социальные схемы, которые упростили бытие человека до функции (см. Герберт Маркузе «Одномерный человек»). Читая Маркузе, вспоминаешь кадры из фильма Чаплина «Новые времена»: рабочий, застрявший между шестеренок большой машины. Но Чарли Чаплин художник, он учит любить, а практическая методология должна научить действовать.

Франкфуртские мыслители экономистами не были: опирались на «Экономико-философские рукописи 1844 года» и «Немецкую идеологию» Маркса — работы сугубо гуманистические; реальность послевоенного индустриального прогресса и финансового капитала требовала совсем иного. Очевидно, что идеалы гуманизма и первенства морали не имеют ничего общего с неолиберальной программой, развивавшейся в англо-саксонском дискурсе параллельно идеям франкфуртской школы, воплощенным как в так называемом тейлоризме, так и — позднее — во время правления Тэтчер; эти цели также не совпадают с онтологическим экзистенциализмом Хайдеггера или с провокативным экзистенциализмом Сартра. Если в 60-е годы кейнсианскую теорию общей занятости опровергали австрийцы Хайек и Мизес, то к 70-м (а в 1976-м Милтон Фридман из Чикагского университета уже получает Нобелевскую премию по экономике) теория «предложения», так называемый монетаризм чикагской школы теснит все прочие теории. Прежде экономисты считали население страны и институт государства партнерами, у которых имеется общая цель. Роберт Лукас, последователь Фридмана (также Нобелевский лауреат), объявляет население и государство противниками. Это в рамках теоретико-игрового подхода, разумеется; просто государство не может и не должно стабилизировать деловой цикл. Теории (весьма далеки от «негативной диалектики» франкфуртской школы) описывают уже не некие планы по изменению культурного сознания, но реальность обывателя, брошенного в конкуренцию.

В интеллектуальной жизни послевоенного общества — Европы республиканской, антифашистской, полной иллюзий, старающейся не замечать ни Индокитая, ни Калимантана, ни Алжира, — возникает сущностное противоречие между прекраснодушной философией и здравой (так говорится) экономикой. Искусство послевоенной Европы приговорено находиться между двух полюсов по элементарной причине: искусство продается, обслуживает богатых.

На смену шокирующему сюрреализму приходит очаровательный абсурд: Ионеско, Беккет, Дюрренматт, Фриш не пишут ничего особенно обличительного: просто фиксируют разрыв между понятийным аппаратом эпохи и реальностью.




https://portal-kultura.ru/articles/history/333939-renessans-latinskogo-kvartala-iz-novoy-knigi-maksima-kantora-chertopolokh-i-tern-prodolzhenie/

завтрак аристократа

А.КОЛЕНСКИЙ «Схолии к имплицитному тексту» Николаса Гомеса Давилы: философия милостью Божьей

NIKOLAS-3.jpg



«Схолии к имплицитному тексту» колумбийского мыслителя Николаса Гомеса Да̀вилы обещают стать настольной книгой каждого традиционалиста и обскуранта — в лучшем смысле этих слов.

Солидный девятисотстраничный фолиант подобен замку из сентенций, к которому непросто подобрать ключик. В первом приближении подсказки для понимания дает неяркая биография автора — состоятельного потомка испанских конкистадоров, с нежных лет обучавшегося в парижской школе бенедиктинцев и, очевидно, неравнодушного к Паскалю. Затем Николас вернулся в Колумбию, изучил датский язык для ближайшего знакомства с Кьеркегором, оценил Дильтея, тепло отнесся к Ницше и крайне холодно — к Гегелю, Канту и философским школам как таковым: «Кант открыл темницу Просвещения, но оставил заключенного во дворе тюрьмы».

При столь заметном расхождении векторов публиковавшуюся частями — с 1954 по 1992 год — книгу не упрекнешь в эклектичности и верхоглядстве: Гомес Да̀вила — мыслитель в строгом смысле слова, а заголовком труда его жизни могло бы стать едва ли не каждое второе умозаключение. Однако, сознательно уклоняясь от афористичности, он скромно обозначил свое место под солнцем: «схолии» — суть заметки на полях «имплицитного текста», под которым подразумевается мир в полноте Божьего замысла. Николас был убежден в весьма ограниченных возможностях его постижения: «Философствовать — это не решать проблемы, а переживать их на определенном уровне». Конкретнее: «Мысль, которая хочет быть все время правильной, парализуется. Мысль движется вперед, когда ей удается пройти между двумя симметричными неправильностями, как между двумя рядами повешенных».

Последняя оговорка дает представление о стилистике — Гомес Да̀вила культивировал эстетическое мышление, очищенное от самоочевидных «истин», расхожих мод и злободневных спекуляций: «Актуальностью называется то, что сегодня наименее важно». При этом он придерживался земного разумения, противопоставляя его произволу рассудка: «В культурном человеке культура не противопоставляется повседневной жизни. Культурен человек, который превращает в физиологические рефлексы самые благородные продукты духа». Оговаривался: «Бог не является ни предметом рассмотрения моего разума, ни объектом моей восприимчивости, Он просто составляет мой быт. Бог существует для меня в том акте, в котором существую я сам». А что до чувств? «Любить означает понимать причину, которая была у Бога для того, чтобы создать то, что мы любим». Понимать в данном случае — не значит вербализировать драгоценное; автор лаконичных заметок поступает изящнее — он ставит читателей в присутствие бесценного.

Самоаттестуясь как крайний реакционер, философ чуждался политиканства, гностицизма и гордыни левачества — как дьявольского шабаша. Гомес Да̀вила считал, что все «заблуждения являются следствием заблуждений теологических, поэтому его философию можно воспринимать как своего рода политическую теологию», отмечает переводчик текста. Автор видел в религии единственную точку опоры, обретенной в силу насущной необходимости: «Всякая цель, отличная от Бога, позорит нас», «Католицизм — моя родина», «Титанические восстания против Бога, как правило, заканчиваются еженедельными визитами в бордель за углом», но «Костел умирает. Мы остаемся с Богом наедине. Молитва — единственный разумный акт», «Мои убеждения являются убеждениями старухи, бормочущей свои молитвы в углу храма».

Проживавший в библиотеке из собранных им тридцати тысяч томов, свободный от предрассудков обскурант не признавал социальных рамок сверх важнейшей для реакционного мироощущения иерархии: «Иерархии исходят с небес, в аду все равны», «Мир — это система уравнений, бушующих в вихре поэзии», «Зрелость духа начинается тогда, когда мы перестаем чувствовать ответственность за мир», «Ум стремится не к свободе, а подчинению. Истина — это проблеск необходимости», «Цивилизации подобны летнему жужжанию насекомых между двумя зимами».

Однако «Умный человек никогда не живет в обыденной среде. Обыденная среда — это такая, где не бывает умных людей», при том «В современную эпоху надо выбирать между анахроническими и мерзкими убеждениями».

Согласно Гомесу Давиле, быть по-настоящему свободным — значит стать усердным и пристрастным: «Свобода — мечта рабов. Человек свободный знает, что ему нужны укрытие, защита и помощь», «Если мы забываем, что быть свободным — это искать себе господина, которому мы должны служить, свобода оказывается не чем иным, как только стопроцентной вероятностью, что приказывать нам будет господин из самых подлых», «Когда тираном становится анонимный закон, современный человек думает, что наконец-то он свободен», «История мира является не историей прогресса свободы, а историей ее бесчисленных преждевременных родов», «Консерватизм должен быть не партией, а нормальным мировоззрением каждого человека чести», «Тот, кто не поворачивается спиной к современному миру, — покрывает себя позором».

Естественно, из до конца последовательного реакционера вырос мыслитель, выдержавший испытание добровольным затвором, ни разу не озаботившийся признанием: «Не бывает оваций без клакеров. Публика поддерживает какую-либо идею только тогда, когда люди разумные начинают от нее отворачиваться. Сброду достается только свет угасших звезд», «Дурак страдает от того, чего у него нет, умный — от того, что у него есть», «Борьбу против мира ты должен предпринять в одиночестве. Где двое — там измена», «Никого и никогда не интересует то, о чем говорит реакционер. Ни тогда, когда он говорит, потому что тогда это выглядит абсурдом, ни по истечении нескольких лет, когда это становится банальностью», «Я не принадлежу к миру преходящему. Я свидетельствую о правде, которая не умирает», «Я не хочу оставить после себя произведения. Единственные произведения, которые меня интересуют, находятся бесконечно далеко от моих рук. Я хочу оставить томик, который кто-нибудь время от времени открывал бы; прохладную тень, в которой укрылись бы несколько человек. Да! Я хочу, чтобы времена прошивал бы голос, голос внятный и чистый».

Первыми его расслышали консервативные мыслители из Германии — в частности, глубоко созвучный колумбийскому затворнику философ Эрнст Юнгер. Затем пришел черед Восточной Европы, а ныне — благодаря культуртрегеру и редактору «Схолий» Владимиру Дворецкому и переводчице Елене Косиловой — колумбийский реакционер пополнил наш пантеон, заняв законное место рядом с Константином Леонтьевым и Василием Розановым, ныне здравствующими историком Сергеем Волковым и философом Дмитрием Галковским. Как-то так, сами собой, в России материализуются рафинированные библиотеки.

Так и было задумано в промыслительном смысле. В согласии с Милорадом Павичем, утверждавшим, что «лучше всех книги, которые можно читать с любого места», Гомес Да̀вила создал гипертекст, подобный собору. «Схолии» раскрываются навстречу паломникам с, казалось бы, непроизвольно выбранных, однако предначертанных мест: «Только обыкновенное сдерживает обещания необыкновенному».



https://portal-kultura.ru/articles/books/332397-skholii-k-implitsitnomu-tekstu-nikolasa-gomesa-davily-filosofiya-milostyu-bozhey/

завтрак аристократа

Ганна ШЕВЧЕНКО Дефицит Аристотеля в крови 08.04.2021

Почему в России не умеют спорить? Спор у нас всегда синоним конфликта, связанного с личной неприязнью, а вовсе не поиск истины.

В российском общественном пространстве практически отсутствует культура ведения спора. Даже маститые политологи с телеэкрана стремятся перекричать друг друга, часто переходя на личности и брань. Почему это так? Некоторые ученые считают, что несформировавшаяся культура дискуссии связана с отсутствием Аристотелевой модели мышления, на которой, в свою очередь, базируется Западная цивилизация.

Аристотеля называют учителем Запада. Благодаря переводам Боэция, выдержки из его трудов были известны уже в VI веке нашей эры, а в полном объеме он стал изучаться с XIII века. Тогда же возникли Европейские университеты, и Аристотель стал их главным автором. Это была обязательная программа для изучения не только философии, но и других наук.

В эпоху Реформации в XVI веке лютеране и кальвинисты, казалось бы, не должны были принять Аристотеля, потому что Лютер в своем трактате «К христианскому дворянству немецкой нации» говорил, что нужно перестроить науку и убрать из обращения чуждых христианству авторов (в том числе Аристотеля). Но протестантизм пошел не по лютеранскому пути, и уже его ближайшие ученики стали создавать теологические трактаты по образцу аристотелевских.

Почему именно Аристотель? На этот вопрос проще ответить, сравнивая его идеи с идеями Платона. Если Платон уделял больше внимания абстрактным идеям, то Аристотеля интересовали конкретные предметы. Для Платона истина — в сверхчувственном мире, для Аристотеля — в окружающем. Идя от частного, Аристотель подверг критике платоновский идеал общественного устройства. Аристотеля возмутила идея Платона о ликвидации семьи в идеальном государстве. Семья — ячейка общества, и ликвидация ее приведет к гибели государства. И в вопросе собственности Аристотель исходил из интересов человека. Любой индивид по натуре собственник, желание обладать — у него в крови. Таким образом, если у Платона главный принцип: что хорошо для государства, то хорошо и для человека, то у Аристотеля — наоборот: что хорошо для человека, то хорошо для государства. Не это ли главный фундамент гуманизма?

В трудах по политологии Аристотель создал классификацию правильных и неправильных государственных устройств и, по сути, заложил основы политологии как самостоятельной науки. Он создал понятийно-категориальный аппарат, который в наши дни присутствует в философском лексиконе и стиле научного мышления. И, конечно, одной из основных областей его деятельности была логика — наука о правильном мышлении и способности к рассуждению. Аристотель был одним из первых, кто обратил внимание, какую важную роль имеет спор для выяснения истины. Из глубины веков дошел до нас известный афоризм: «Истина рождается в споре». Диалектика в Древней Греции была областью знания, предметом которой являлось именно искусство ведения спора.

Недавно с интересом прослушала лекцию киевского философа Андрея Баумейстера об Аристотеле, где он говорит, что Аристотель сейчас актуален как никогда. С середины XX века к нему стали возвращаться, причем в разных сферах, особенно активно, по его мнению, здесь действуют англичане (не раз слышала, что в английских школах преподают основы культуры спора).

К слову сказать, некоторое время назад попала мне на глаза статья о переговорах с англичанами, где говорится о коммуникативных практиках. Деловые великобританцы намеренно затевают споры о культуре, искусстве, политике, чтобы иметь возможность присмотреться к предполагаемым партнерам. И здесь решающее значение имеют не вкусы и взгляды оппонента, а умение вести цивилизованную дискуссию. Общение с британцами требует знания и соблюдения правил, касающихся ряда языковых табу. Вот некоторые из них: не допускается использование прямых императивов, не допускаются личные замечания (к данной категории принадлежат любые замечания, не относящиеся к непосредственному ходу беседы — внешний вид собеседника, его манера говорить, акцент и т. д.), не допускается категоричная оценка, инициирование необдуманного спора, жалобы, угрозы, слишком личные вопросы, перебивание.

Прочитав эту статью, помнится, даже позавидовала англичанам, потому что у нас культура ведения спора, к сожалению, находится на низком уровне. Далеко за примерами ходить не надо, чтобы в этом удостовериться, достаточно зайти на страницу фейсбука Татьяны Толстой и почитать, например, комментарии под стихами Вяземского. Ими Татьяна Никитична пыталась защититься от сотен нападок из-за сетевого конфликта ее сына Артемия Лебедева с Юлией Навальной.

Да и на себе я не раз испытала недостаток культуры общения, когда, например, дав ссылку на статью о поэзии, видишь комментарий: «идиотская статья» — и ни аргументов тебе, ни фактов. Или в ответ на безобидную реплику на политическую тему получаешь оскорбления, касающиеся внешности.

Философ Сергей Сергеевич Аверинцев в конце 90-х годов в статье «Аристотель и Россия» писал, что в XIX веке Аристотель исчез с культурной карты Российской империи, им почти не занимались, а в XX веке общая традиция советской философии и вовсе прошла мимо Аристотеля. Мы не прошли через культуру аристотелевской мысли, и в этом корень наших коммуникативных бед. Аристотель привил западным мыслителям дух рационализма, навык аргументации не только в философии, но и в политике и в этике. По этим каналам шло западное образование на протяжении многих столетий. Он научил культуре мышления. Свою статью Аверинцев заканчивает мыслью, что мы сейчас, как никогда, нуждаемся в Аристотеле. Но, повторюсь, писал он это в 90-х, а что уж говорить о сегодняшней сетевой вседозволенности.

А ведь сколько интересных и разных идей дает возможность обсудить мировая Сеть с оппонентами со всего мира! Скольким событиям можно дать оригинальную и адекватную оценку! Сколько истин можно родить в цивилизованных спорах! Осталось только восполнить дефицит Аристотеля в крови — и здравствуй риторика, логика диалектика.



https://portal-kultura.ru/articles/opinions/332372-defitsit-aristotelya-v-krovi/

завтрак аристократа

Н.Ю.Самохин из книги "Латынь по-пацански. Прохладные римские истории" - 12

Начало см.  https://zotych7.livejournal.com/2349658.html и далее в архиве


Часть II
После Цезаря





2.5
Глава V
Пять хороших императоров и один плохой (окончание)







БОЖЕСТВЕННЫЙ МАРК АВРЕЛИЙ







     Платон поговаривал, что было бы неплохо, если правители были философами, а философы – правителями, тогда, мол, все государства бы процветали. Что ж, такой прецедент был, и имя ему – Марк Аврелий.

Кстати, а каково жилось философам в Древнем Риме?


STULTI MAGNO EMUNT – «БЫТЬ ТУПЫМ – ДОРОГО»


Я давно занимаюсь философией, но с недавнего времени я стал в ней разочаровываться… И вот почему.

Есть у меня, в общем-то, сын. Характер у него тяжелый, молодой еще парнишка, заводится с пол-оборота, вспыльчивый малый он у меня. И вот поднадоела мне эта его токсичность, я ему и говорю, вот, мол, тебе мешок гвоздей, забивай по одному гвоздю в наш забор каждый раз, когда будешь терять терпение или просто злиться на кого-то. И тогда увидишь, что получится.

Собственно, все прошло, как и ожидалось – неспроста меня называют мудрецом. Сын уже в первый день забил штук тридцать гвоздей, уж очень любил он повздорить с кем-нибудь. Но вот, он начал уставать, и в каждый последующий день он забивал все меньше и меньше гвоздей, пока не перестал вовсе это делать. Так, он понял, что в большинстве случаев проще забить болт, чем гвоздь в треклятый забор.

Как только наступил день, когда сын не забил ни одного гвоздя, я похвалил его, а затем велел начать вытаскивать все гвозди, и делать это каждый раз, когда его спор с кем-либо заканчивается спокойно и мирно. Сын слегка ошалел, но послушался. И вот, наконец, он вытащил все гвозди, после чего подошел ко мне и сказал:

Спасибо за твою мудрость, отец. Теперь я понял, что ты хотел сказать – наш забор никогда уже не будет таким, как раньше. Подобно тому как в моей жизни остался след из-за ошибок, мною совершенных. Как со следами из-за гвоздей, да?

Я, помню, улыбнулся и ответил ему:

Я рад, что ты усвоил урок, сын. Вот только один неприятный момент… Ты развалил ВЕСЬ НАШ СРАНЫЙ ЗАБОР К ЧЕРТЯМ СОБАЧЬИМ. Теперь ни забора нет, ни гвоздей во всем доме, неужели так трудно было БЫТЬ НЕ ТАКИМ ТОКСИЧНЫМ ДЕБИЛОМ? У меня нет столько гвоздей и заборов, чтобы всем моим глупым детям объяснять, как надо жить. Знал бы я, что ты у меня такой тугодум, придумал бы другую аналогию, траву там рвать или что-то такое. Слов нет просто!

Пап, возьми себе мешок гвоздей, заколачивай их в стену дома, тогда ты не будешь так злиться. Мне помогло!

РОТ СЕБЕ ЗАКОЛОТИ, УМНИК. ИДИ ЗАБОР НОВЫЙ СТРОЙ!

Это был день, когда я начал разочаровываться в философии.

Безымянный философ

Но вернемся к Марку Аврелию. Его все обожали, но тем не менее именно в период его правления начались и первые напряги: с запада начали лезть вонючие варвары, а с востока пришла чума, унесшая тысячи жизней, в том числе и жизнь самого императора – ее так и прозвали, «Антонинова чума». Также на время его правления пришлось наводнение из-за разлива Тибра и война с маркоманами (ха, маркоманы).







    Император был не менее скромен, чем в свое время Траян: носил простой плащ, спал на земле, избегал развлечений. И, конечно, обладал бесконечным терпением в моменты, когда косячил его соправитель, когда его жена развратничала, когда его сын проявлял дурные наклонности.







    До Марка Аврелия, как известно, все императоры, включая его самого, усыновлялись своим предшественником, но по необъяснимым причинам Марк Аврелий твердо решил нарушить эту традицию и сделать наследником своего родного сына Коммода. Все вокруг недоумевали и не одобряли это решение, ведь Коммод снискал себе славу конкретно поехавшего. Марк Аврелий был семьянином и настругал аж 12 детей – к сожалению, 8 из них умерли в детском возрасте, к еще большему сожалению, среди них не было Коммода. Жену императора звали Фаустина, и насчет нее мнения разнятся: с одной стороны, ее любил народ и солдаты, ведь она сопровождала мужа во всех его военных походах, получив за это прозвище «матерь лагерей». В честь Фаустины даже чеканились монеты, более того, она была обожествлена Сенатом! Но, с другой стороны, все историки как один ругают Фаустину за ее развратное поведение, многие даже убеждены, что такое отвратительное существо, как Коммод, появилось на свет без непосредственного участия Марка Аврелия. Давайте же послушаем эту легенду из первых уст.


AFFINITATES SUNT RES SOCIA – SPERANS ET SPES ABRUMPENS – «ОТНОШЕНИЯ – ЭТО КОМАНДНАЯ РАБОТА: ОДИН НАДЕЕТСЯ, ДРУГОЙ РАЗРУШАЕТ НАДЕЖДЫ»


…Да, я был там. Многие говорили про Фаустину и ее развратное поведение, но я не верил, пока не увидел сам. Я даже слышал, что она садилась на живописном берегу у себя в Кампании и выбирала кого-нибудь из морячков, что вечно ходят полуголыми, для развлечений. Но в тот раз, когда я ее видел, она положила глаз на гладиатора – гладиатор, Каролус! Как можно пасть так низко?!

Но, как и ожидалось, Юпитер покарал ее за это. Фаустина словила ЗППП от того гладиатора, о чем в итоге вынуждена была рассказать мужу. Марк Аврелий, да живет он вечно, был как всегда снисходителен и обратился к халдеям за помощью. Те посоветовали – только вдумайтесь – убить этого гладиатора, Фаустине обмазаться его кровью и провести с мужем ночь. И ведь помогло! Недуг действительно вылечился, но на его место сразу пришел новый, и имя ему – Коммод.

Ну не поверю я, хоть убейте, что у такого прекрасного правителя, как Марк Аврелий, могло родиться такое чудовище! Коммод, по сути, всю жизнь был скорее гладиатором, чем императором, так что все выглядит логично, если считать его плодом той преступной связи.

Прости, Юпитер, мы все потеряли…

Безымянный гражданин Римской империи

Неизвестно, насколько это все правдиво, но легенда красивая.







     Стоит еще раз подчеркнуть, что Марк Аврелий был полноценным философом – на основе его личных записей на греческом издан целый трактат. «Размышления», «Наедине с собой», «К самому себе» – это все варианты переводов названия. Марк Аврелий придерживался философии стоицизма, поэтому в своих записках он много рассуждает о бренности жизни человека и ее ничтожности по сравнению с течением времени. В ту эпоху разочарованность и усталость были в моде. Тем не менее, по Марку Аврелию, несмотря на весь пессимизм и вообще на тщетность жизни человека, перед ним стоят высокие нравственные задачи, которые тот, повинуясь долгу, должен выполнять. Что касается христиан, Марк Аврелий их не хейтил, но и не принимал. Он верил в римских богов, а нетерпимость христиан к чужим верованиям ему была непонятна и неприятна.

Со смертью Марка Аврелия закончился период мира и процветания в Римской империи. Череда хороших императоров прервалась, установившийся Августом Pax Romana затрещал по швам. А все это случилось, потому что Марк Аврелий решил передать власть своему родному сыну Коммоду, который по итогу оказался чуть ли не хуже Калигулы и Нерона.

КОММОД


Эта книга выпущена в год, когда голливудский актер Хоакин Феникс получил «Оскара» за лучшую мужскую роль. А знаете, за какую роль он получил номинацию в 2000 году? За роль императора Коммода в фильме Ридли Скотта «Гладиатор».

Правление этого императора угробило Pax Romana, так что примерно можно догадаться, какого уровня правителем он был. В свое время Коммода (не путать с Шифоньером) знали все, слава о нем гремела далеко и громко, но не то чтобы добрая. Сынок Марка Аврелия, отца нашего покровителя, дай бог ему здоровья. Да и мать добрейшая и порядочная женщина была, прекрасная Фаустина. Как у такой пары могло родиться такое отвратное недоразумение, еще и в день рождения самого Калигулы? Трудно сказать, возможно, это всего лишь глупая случайность.

Стоит сразу отметить, что Коммоду с самого начала было нереально трудно. Его отец, Марк Аврелий, считался чуть ли не самым лучшим императором за всю историю Рима, а соответствовать таким высоким стандартам – это большой груз ответственности. Последние несколько лет жизни Марк Аврелий провел в затяжных войнах и попытках расширить границы Империи, Коммод же, став императором, сразу прикрыл эту лавочку, объявил мир и вернулся с поля боя в Рим, чтобы максимально тусить и отрываться.







     Помнится, прислуживал молодому Коммоду один паренек, но вот, однажды совершил он досадный промах, сделав воду для купания императора СЛИШКОМ ТЕПЛОЙ, за что тот приказал бросить его в печь. Бедняга уж плакал, убивался, говорил, ну все, мол, помирать пойду. А другие слуги его только по щеке потрепали и говорят: «Дурачок, ты чего, смотри как надо!» – и кинули в печь баранью шкуру – император вроде как и не заметит разницы. Несчастный стоит, глазами хлопает, смотрит с недоумением, а все смеются. Сообщите, кричат, императору, исполнен приговор! Да пусть принюхается хорошенько, запах гари его убедит!

И ведь убедил! Смекалочка.







    В принципе все могло быть гораздо лучше, если бы в детстве отец разрешил своему сыну заниматься танцами, как тот хотел. Он так и говорил: «Я просто хочу потанцевать», а отец ему в ответ: «Ты идиот?» Оно и понятно, в наше-то время артистов не особо жалуют, а для императора тогда все эти танцы-пляски и вовсе были недопустимы. Отец хотел воспитать из Коммода философа и достойного правителя на смену и потому нанимал лучших преподавателей, но впустую. Возможно, в этом и был корень проблемы – до Марка Аврелия (включительно все императоры «назначались» и выбирались не по родственному наследованию, а по достоинствам. Как я уже и говорил, обычно император просто «усыновлял» человека, которому в итоге хотел передать власть. Но Марк Аврелий стал первым, у кого был собственный достойный (как он думал) сын, и он захотел передать власть именно ему, хоть все вокруг и говорили АСТАНОВИСЬ ПОДУМОЙ!

Вообще Коммод, конечно, любил повеселиться. По легенде у него было около шестисот любовников, женщин и мужчин поровну. Но более всех развлечений любил он гладиаторские бои, особенно участвовать в них самому. Дело, конечно, совсем недостойное императора, почти позорное, но кто посмеет возразить? Да и непонятно в итоге, как это все происходило: кто-то говорил, что он как секутор выходил против гладиаторов раз на раз, а кто-то, наоборот, утверждал, мол, он только в окружении своих телохранителей появлялся на арене и его тупо нельзя было даже коснуться. Кто прав, так и не ясно. Сенатор Дион Кассий высказывался об этом так (вольный перевод с латыни): «…Ну, знаете, жесткий он какой-то… Своими руками фигачил животных и рабов до смерти, и люди с трибун обязаны были кричать ему, мол, красава, ты офигенен, давай еще, ты лучший и т. д… Такое…»

Следует ли из этого, что Коммод очень любил себя? Что ж, такое определенно было, и в больших количествах. Одно время людям добавилось головной боли – император Геркулесом себя вдруг возомнил. Ходил и орал: «Я УЖЕ НЕ КОММОД, Я, БЛИН, ГЕРКУЛЕС». Ну а кто возразит-то? Любил он еще надевать львиную шкуру и махать палицей как сумасшедший, и к регалиям своим добавил имя Геркулеса! Но что более странно, иногда у него спрашивали: «Уважаемый Коммод, вы нормальный вообще? Какой еще Геркулес?» А он и отвечал: «Так это не я, но Геркулес – это братишка мой, друг хороший, я HERCVLI COMITI». Что? Чего? Так он в итоге Геркулес или он его друг? Ничего не понятно.







    Но на этом истории о его невероятно раздутом самолюбии не заканчивается. Помните, как июль и август назвали в честь императоров? Вот и Коммод подумал: «А ЧТО ЭТО ТАКОЕ, А ПОЧЕМУ, А Я, А МНЕ, А НУ-КА…» И внезапно август стал коммодом, сентябрь – геркулесом, октябрь – непобедимым, ноябрь – преодолевающим, декабрь – амазонским. Идея явно была отстойной и не прижилась, ибо ну это бред, будем честны. А потом император и вовсе с катушек слетел и переименовал Рим в Колонию Коммодианы, в 190 году, кажется, дело было.

Вообще Коммод, конечно, любил повеселиться. По легенде у него было около шестисот любовников, женщин и мужчин поровну. Но более всех развлечений любил он гладиаторские бои, особенно участвовать в них самому.



    Много еще есть офигительных историй. В первую очередь вспоминается особое чувство юмора горе-императора. Если он подходит и предлагает поиграть в медиков, то срочно надо бежать, ведь это значит, что Коммод желает попрактиковать свои хирургических навыки на живом человеке… Любил ли он носить женскую одежду? Было и такое, и неизвестно, что лучше, это или львиная шкура. Однажды он заставил префекта претории Юлиана плясать голым с измазанным лицом перед своими наложницами и бить в кимвалы. Ну и на десерт самое мое любимое. Иногда у императора в голове что-то щелкало, и он такой: «Что ж, пришло время взять экскременты и оформить их в виде изысканного блюда, а затем подать к столу, и пусть только попробуют это не сожрать».

Разумеется, правление (как, впрочем, и жизнь) Коммода закончилось печально. Его ближайшее окружение вместе с любовницей Марцией устроило против него заговор. Порешали, что императора неплохо было бы напоить отравленным вином. Попытались, не вышло: Коммод не только не умер, но еще и умудрился как следует нажраться этим вином. Зато преуспел раб Нарцисс, императорский партнер по спаррингу,он просто задушил Коммода, в 192 году. Уж настолько тот при жизни всех достал своими выходками, что его труп собирались протащить по земле до самого Тибра и туда же скинуть потом, да еще и стереть все воспоминания о столь сомнительной персоне, но в самый последний момент городской префект Пертинакс запретил весь этот перфоманс. Ну и кайфолом!

Ну а сейчас пришло время кратко расскать о династии, в честь которой и была названа следующая главаСеверы.










http://flibusta.is/b/604650/read#t14

завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии - VII

Статья четвертая. Катастрофическое существование в условиях «смерти» Бога (окончание)

Начало см. https://zotych7.livejournal.com/2348144.html


Первые две статьи см. в архиве с 26 по 29 декабря 2020 г., третья - https://zotych7.livejournal.com/2344970.html



Экзистенциальные катастрофы


Вера всегда служила чем-то вроде лестницы, по которой человеческий дух взбирался ввысь, устремлялся к Богу. Если лестница падала и ломалась, то Бог становился недосягаем, а расстояние между Ним и человеком, лишившимся веры, — непреодолимым. Внутри личности происходил общий слом всего строя ее прежней духовной и практической жизни. В. Франкл писал в своей книге «Психолог в концлагере» о том, что духовный надлом узника совершался тогда, когда он утрачивал футуристическую перспективу, терял образ будущего и надежду на спасение. Подобная модель недолжного духовного состояния позволяет понять суть духовных метаморфоз, происходивших с миллионами людей, поверивших в то, что Бог «умер». Вместе со «смертью» Бога перед ними закрывались футуристические перспективы, исчезали надежды на спасение. Детрансцендированная реальность уже не предполагала ничего обнадеживающего. На передний план выдвигался образ неминуемой физической смерти. Неотступные мысли о ней с силой ударяли по всем антропологическим клавишам и радикально меняли структуры витальной, социальной и духовной жизни человека, превращали его в обреченного смертника, ожидающего казни.

Так совершались трагические экзистенциальные катастрофы, чью глубинную суть весьма точно выразил безымянный капитан из «Бесов» Достоевского, заявивший, что если Бога больше нет, то какой он после этого капитан. Эта внешне простодушная, но экзистенциально глубокая констатация свидетельствовала о двойном обвале в обоих мирах, внутреннем и внешнем, включая и душу капитана, и его наружное капитанство.

Достоевскому вторила Анна Ахматова, сумевшая передать состояние опустошенного духа, осознавшего состояние возникшего экзистенциального вакуума:

Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни.

Надеясь на бросок в беспрецедентную свободу, человек провалился в беспрецедентное рабство. За «свободу» от Бога он заплатил рабством в плену убивающего душу греха, неотступным игом под властью демонического с его пороками, преступлениями и ужасом смерти.

Лишив себя возможности общения с триединым Богом как фундаментальным условием здоровой духовной жизни, здорового экзистенциального самочувствия и самосознания, человек уже ничем иным не мог заменить это общение и потому лишился способности к духовному выживанию. Обезбоженная им самим реальность оказалась для него же самого беспощадно убийственной. При этом одна из удручающих особенностей произошедшей катастрофы заключалась в том, что последняя менее всего осознавалась ее жертвами в качестве катастрофы.


Нравственная катастрофа


Одним из тяжелейших нравственно-этических последствий распространения идеи «смерти» Бога стали повсеместные и массовые попытки стереть границы между добром и злом, уничтожить абсолютные критерии различений дозволенного и недопустимого. Между тем Библия говорит о том, что среди разнообразных дарований, которыми Бог наделил человека, одно из самых важных и ценных — это «способность распознавать духов» (1 Кор. 12, 10), в том числе духов добра и духов зла. Верно ориентироваться среди сложнейших смешений добра и зла, безошибочно отделять одно от другого необходимо, чтобы становиться на сторону добра и твердо противостоять злу. Однако это обстоятельство не помешало Ницше дать одному из своих главных сочинений довольно странное название «По ту сторону добра и зла». Понять его истинный смысл не так легко, поскольку он разительно отличается от всего того, чему учат человека библейское Слово и духовно-нравственный опыт тысячелетий. Книга Ницше содержит, в сущности, программную декларацию отказа от сформулированной апостолом Павлом идеи различения добра и зла. Рассудок философа явно пренебрегает подобными различениями и уходит от них в некую воображаемую, внеэтическую реальность, чтобы назад уже не вернуться.

Возникает резонный вопрос: для чего это ему потребовалось, какую цель он преследовал? Чтобы ответить на него, необходимо вспомнить, что на протяжении длиннейшей череды веков главная задача социализации, инкультурации, библейско-христианского духовно-интеллектуального просвещения и нравственно-этического воспитания заключалась в том, чтобы ввести разум взрослеющего человека в тонкости аксиом, правил и принципов высшей духовно-нравственной математики с ее ясными, недвусмысленными критериями четкого и твердого отделения добра от зла. Незнание этих правил, пренебрежение этими критериями способны оборачиваться состояниями душевного беспорядка, внутренней аномии, интеллектуальной мешанины, субъективного хаоса, когда человек превращается либо в беспринципного циника и злодея, либо в духовно аморфное существо, социальный «овощ», незамысловатое политическое животное, которое легко поддается малейшему внешнему давлению любых сил.

Ницшевская формула «по ту сторону добра и зла» фактически выводит человека за пределы не только библейских критериев различения этических противоположностей, но и вообще в докультурную, доморальную, животно-звериную реальность, где данное различение не работает. Не случайно Ницше назвал протагониста своей философской программы «белокурым зверем», который добру и злу внимает равнодушно и которому все равно — совершить преступление или подвиг, убить человека или спасти его.

Философ придает легитимность двум типам реальности. Одна из них — это полная неразбериха, хаос из разнопропорциональных смешений добра и зла, внутри которых преобладает наивное сознание «политических животных», моральных идиотов, не имеющих ясных оценочных критериев и неспособных к взвешенным рефлексиям и мудрому выбору. Другая — демоническая реальность абсолютного имморализма, субъекты которого стремятся вообразить себя находящимися по ту сторону Божьего и человеческого, здравомыслия и безумия, добра и зла. Это может продолжаться до тех пор, пока удары бича Божьего не потрясут их до такой степени, что они лишатся разума, подобно библейскому царю Навуходоносору и Фридриху Ницше, и будут брошены на дно земной жизни, где действительно окажутся по ту сторону всего человеческого.

Перемещение «по ту сторону» добра и зла — это не прыжок в свободу, а провал в пустоту нечеловеческого, слишком нечеловеческого, то есть инфернального, демонического. Подобное онтологическое одиночество похоже на пребывание среди безжизненных льдов и убийственной стужи.

«По эту сторону», то есть там, где пребывают добро и зло, явственно ощущается присутствие Бога. Его можно признавать или не признавать, но Он бытийствует, несмотря ни на что. Однако та реальность, которую Ницше назвал территорией, располагающейся «по ту сторону добра и зла», — это воображаемое нечто, где Богу нет места. По крайней мере, так считал сам Ницше. На самом деле Бог, конечно же, присутствует везде, но человек может при помощи воображения создать некий виртуальный ареал, где Богу отведена роль «третьего лишнего», то есть где будут зарезервирова - ны места только для человека и дьявола. Однако самым удивительным является то, что этот виртуальный мир с «умершим» Богом способен опредмечиваться, овеществляться в бесконечном разнообразии форм зла. В ХХ веке он материализовался в большевизме и фашизме, этих дьявольских, демонически-мефистофельских вотчинах фаустовского человека в его русской и немецкой версиях, способных творить ад уже на земле.

Считать себя находящимся по ту сторону добра и зла, истины и лжи, любви и ненависти означает носить внутри своего «я» глубинное равнодушие и к добру, и к злу, и к истине, и к лжи, и к любви, и к ненависти. Подобное нежелание различать противоположности можно объяснить полной атрофией тех нравственно-этических оценочных механизмов, которыми Бог обустроил человеческое «я». Жертвы подобной атрофии ведут себя в духовном отношении как камни, неодушевленные предметы или мертвецы. Это одна из самых поразительных аномалий, превращающих живые души в души мертвые. Объяснять ее можно множеством причин. Но главная из них заключается в том, что для такой души Бог умер. Не сознавая всей степени трагизма возникшей экзистенциальной ситуации, эти души не дают себе отчета в том, что и сами они умерли, наполнившись внутренним смертным холодом, ледяным равнодушием ко всем Божьим и человеческим ценностям. Их наполняют взаимоисключающие антитезы, и они готовы в одно и то же время утверждать, что все что угодно имеет право на существование и все что угодно, включая Бога, добро, истину, справедливость, достойно смерти.

Ницше только с виду напоминал пылающую печь, пышущую пламенным философским красноречием. Но в действительности это был человек-рефрижератор, замороженный дьяволом и распространявший вокруг себя ледяной холод тотального равнодушия. Называя себя динамитом, настаивая на взрывной силе своих идей, он обозначил только первую фазу своей демонической миссии — глобальный ядерный взрыв в философии и культуре фаустовского мира. Но за ней с необходимостью должна была последовать вторая стадия, имеющая вид будущей духовной, интеллектуальнонравственной ядерной зимы, когда появятся сотни миллионов людей, способных жить, «добру и злу внимая равнодушно». Они будут разглагольствовать, подобно русскому ницшеанцу Валерию Брюсову:

Неколебимой истине
Не верю я давно,
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.

Хотелось бы возразить автору не слишком глубокой книги «Ницше и христианство» (М., 1994) Карлу Ясперсу на его утверждение, будто попытки Ницше примирить противоположности сродни примирительной силе Благой Вести. Возникает вопрос: может ли быть, скажем, в желании русского поэта-ницшеанца равно прославить и Господа, и дьявола что-нибудь такое, что породнило бы его намерение с Благой Вестью? А если нет, то почему же Ясперс в ответ на аналогичное вопрошание относительно Ницше отвечает «да»? Похоже, что здесь дает знать о себе влияние все того же распространяющегося холодного демонического равнодушия, легко проникающего в ничем не защищенное от него секулярное сознание европейских интеллектуалов. Томас Манн, в отличие от Ясперса, не только ясно сознавал это, но и передал свое понимание данного феномена средствами художественной образности: в «Докторе Фаустусе» от черта, явившегося литературному двойнику Ницше, композитору Адриану Леверкюну, исходит физически ощутимый ледяной холод, имеющий неземную, нечеловеческую природу. Более того, самого Адриана также повсюду сопровождает тот же мистический холод,

Подмороженность, а в самых тяжелых случаях и полная замороженность нравственного сознания делает его нечувствительным не только к самым одиозным проявлениям вседозволенности, злого умысла или разрушительной абсурдности, но и к картинам чьих-либо страданий, к самому духу классической теодицеи. Времена Ивана и Алеши Карамазовых, не находивших себе места из-за «слезинки ребенка», замученного ради общего блага, давно канули в прошлое. Их литературных правнуков мало занимают и слабо волнуют миллионы жизней и судеб, сброшенных в котлованы и печи имперских вавилонских башен. Нынешние «русские мальчики» вылеплены из другого теста, существуют в совершенно иных моральных координатах, позволяющих бестрепетно принимать прагматические стратегии по одомашниванию зла и привитию любви к нему, по приручению демонов, инфернализации культуры и превращению ее в демонодицею. Они располагают большими пустующими площадями ума и души и готовы сдавать их вместе с собственными экзистенциями в аренду различным видам зла, в том числе самым темным, откровенно инфернальным. В философском суде человека над Богом-Отцом они уже давно на стороне первого. Именно они отдали и продолжают отдавать свои голоса за «смерть» Бога. И при этом они не хотят видеть, как из их жизни одно за другим исчезают Божьи благословения. Они не хотят задумываться над глубинными причинами того, почему несбыточными сказками стали мир и безопасность, почему невиданные, глобальные антропогенные катастрофы ломают судьбы и уносят жизни миллионов. Они не желает замечать прямых связей между собственным мятежом против Бога и превращением своей жизни в подобие пребывания на обреченном «Титанике», уже ударившемся о ледяную скалу богоотрицания и получившем роковой разлом, сквозь который к нему ринулись потоки зла, силы дьявола и смерти. Более того, когда на них обрушиваются очередные волны тяжелых испыта - ний, горестных потрясений, катастрофических бедствий, они готовы обвинять в немилосердии и жестокости именно Бога, Который на некоторое время необъяснимым образом оказывается в их глазах живым. Их негодующие и совершенно бессмысленные возражения сводятся к тому, что Бог вполне мог бы создать систему более щадящих условий и обстоятельств. Глина, сомневающаяся в благости и премудрости Горшечника, пытается учить Его, стремится навязать Ему ту модель действий, которая ее больше устраивает. При этом не принимается во внимание, что в сфере Божьего порядка нет места человеческому произволу и безответственности, что нерадивым ученикам неразумно винить наказавшего их строгого учителя, как водителю автомобиля бессмысленно винить строгость правил дорожного движения и возмущаться тем, что платой за нарушение, скажем за выезд на встречную полосу, становится смерть нарушителя.

Мир медленно превращается в мертвый дом, в дом умирающей веры. Западное христианство, раскормленное чередой тучных лет, не устоявшее под дерзким натиском бесцеремонного фаустианства, раздобрело и впало в состояние неодолимой духовной дремоты. Страшащееся лишений и страданий, вялое, робкое, пугливое, оно попалось в ловушку внешнего благополучия и переживает процесс медленной атрофии своего духа. Оно демонстрирует неразборчивую толерантность по отношению к любым видам зла, впадает то в плотско-угодническую теологию процветания, то в апологетику безбрежного феминизма, то в защиту грязи однополых браков. Ему чужд внутренний драматизм теодицеи. Оно не способно к серьезным разговорам о Боге, а если и решается на них, то исключительно в ключе либо герменевтики подозрительности, либо же патетики судебных обвинений.

В результате глобальная нравственная катастрофа обрелает вид резкого углубления тотальной аномии и широчайшего распространения в массах агрессивных и депрессивных умонастроений. Вместо ожидаемого торжества гуманизма приходит время триумфа зла с его апофеозами всего бесчеловечного, демонического, бесовского. Заявляет о себе феномен солипсизма: человек, оставшийся в обезбоженном мире наедине с собой, со своим подпольем, обречен постоянно наталкиваться на его содержимое, то есть на самого себя, ударяться об острые углы собственного «я». Он как будто оказывается внутри замкнутой комнаты кривых зеркал, где на него отовсюду смотрят искаженные образы его самого. Это дробящееся множество наседающих аутофантомов свидетельствует не о дивном царстве безмятежной свободы, но о пребывании в зеркальной клетке действующей духовной тюрьмы.




Журнал "Нева"  2019 г. № 10

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/04/10-Bachinin.pdf
завтрак аристократа

Владислав БАЧИНИН АНТИ-НИЦШЕ: идея «смерти» Бога как продукт троллинг-стратегии - V

Статья третья. Ницше — человек андеграунда

Первые две статьи см. в архиве с 26 по 29 декабря 2020 г.


Ницше в аду

Фридриху Ницше, как некогда Данте Алигьери, удалось посетить ад еще при жизни. Но если поэт побывал в нем в воображении, то философ — наяву. Правда, то была не общая трансцендентная преисподняя, а только личное inferno его души, куда Ницше спустился в сравнительно молодые годы и откуда так и не вернулся на свет Божий.

Слово подполье, одно из важнейших в словаре Достоевского, лучше всего подходит для обозначения персонального ницшевского inferno. Можно также сказать, что философско-художественный шедевр русского писателя «Записки из подполья» (1864) — это в некотором роде ключ к шифру судьбы Ницше. Его обязательность подтверждают все те герменевтические конфузы, что претерпевают бесчисленные ницшеманы в своих попытках обойтись в своих интерпретациях Ницше без этого ключа. Те же из них, кому доводилось вчитываться в «Записки из подполья», не могли не заметить, что судьба Ницше выглядит жутковатой версией судьбы безымянного героя Достоевского, такого же одинокого мыслителя, живущего безрадостной жизнью затворника в одном из петербургских «углов», не знающего ни любви, ни счастья, плененного своим гипертрофированным эгоцентризмом и духовно гибнущего под его игом.

Подпольный господин — это, как и Ницше, интеллектуал, нонконформист и эгоцентрик, сосредоточивший в себе такую бездну разрушительного дионисийства, что вполне может быть поставлен в один ряд с Эдипом или Медеей. Уединившийся в добровольном заточении, он сравнивает себя со злой мышью, которая сидит в своем темном подполье и оттуда раздраженно чернит все и вся, поносит весь мир, все человечество, ближних и дальних, историю и культуру, прошлое и настоящее. Правда, Бо - га и христианства подпольный господин почти не касается, но строй и тон его нападок на все сущее и должное прямо свидетельствуют о том, что Бог ему совершенно чужд, что его «я» пребывает в очень большом отдалении от Него.

Подвал души подпольного человека, куда не проникает свет веры, добра, любви, — это что-то вроде маленькой преисподней, которую он носит в себе. Там, в этом персональном аду заперто все самое низменное, сосредоточена энергия зла, заставляющая пренебрегать Божьими законами мышления, поведения, коммуникации.

Известно немало попыток художественных изображений и философских постижений темных реалий персонального андеграунда. Но исследовать их с такой аналитической проницательностью, как это сделал Достоевский, мало кому удавалось до него и после него. Многих останавливал мистический страх перед бездной, в которой копошились чудовища, способные ввергнуть в состояние ужаса кого угодно. То, о чем Данте, Шекспир, Гофман, Гоголь имели представление, но что ими так и не было про - именовано и прописано с должной определенностью, обрело у Достоевского свое название и предстало обнаженным в свете точного и беспощадного художественного анализа. Он, по сути, маркировал, обозначил в антропологическом атласе то место, где сконцентрировалась демоническая реальность, сосредоточившая в себе безблагодатную энергию разрушительных позывов, где рождаются замыслы преступлений человека против Бога и людей. Писатель был совершенно прав, считая осуществленную им художественно-философскую разработку темы подполья одной из своих главных творческих заслуг. «Я горжусь, — писал он, — что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости... Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, не стоит и исправляться! Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство), Тайна... Подполье, поэт подполья — фельетонисты повторяют это как нечто унизительное для меня. Дурачки. Это моя слава, ибо тут правда... Причина подполья — уничтожение веры в общие правила. „Нет ниче - го святого“»1 (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 16. Л., 1976. С. 329—330.)

. Именно об этом типе человека андеграунда следует помнить в размышлениях о лич - ности и философии Ницше. При этом важно то, что его фигура значительно интереснее и колоритнее фигуры русского подпольного парадоксалиста. И это понятно: у Достоевского изображен только тип, то есть в некотором роде самая общая антропологическая формула человека андеграунда, а в случае с Ницше перед нами предстает сам этот человек. У Достоевского его тип целиком скроен из словесного, литературно-художественного материала, а немецкий подпольный парадоксалист состоит из его собственной плоти и крови, из мыслей, чувств и страданий реального живого человека, очень талантливого, тяжелобольного, непоправимо несчастного, оказавшегося пожизненным заключенным в аду предельного опыта «семи одиночеств».


«Гнусный петербуржец» и «гнусный европеец»

В литературно-художественном опусе Достоевского нет буквального автобиографизма, но присутствует автобиографичность экзистенциальная. Писатель прекрасно понимал, что личное подполье имеется у каждого человека. Прочно запертое у одних, оно настежь распахнуто у других. Подобная распахнутость, свойственная герою «Записок», не вызывала сочувствия у писателя, была внутренне чужда ему. И его творческая рефлексия вместе с массой художественных условностей позволяли ему духовно дистанцироваться как от своего героя, так и от темного содержимого его подполья.

В антропологическом сюжете реальной судьбы Фридриха Ницше и в сопутствовавших ему авторских текстах все выглядело более осязаемым и выпуклым. Это был уже не просто литературно-философский голос некоего духовно-социального типа, а сам этот тип, материализовавшийся посредством всех доступных ему антропологических и социокультурных средств и потому производивший на читателей более сильное (по сравнению с новеллой Достоевского), а временами и просто ошеломляющее впечатление.

Ницше, прежде чем превратиться в главного героя грандиозного философского скандала, растянувшегося на многие десятилетия, пережил сокрушительную духовную катастрофу. Таковой для него стала «смерть» Бога в его жизненном мире. Расплатой за случившееся явился разрыв личности философа на неравноценные персоны доктора Джекила и мистера Хайда. Это была экзистенциальная драма. Но она, по сути, и привлекла к его личности неослабевающий интерес потомков. Без своего внутреннего темного двойника профессор Ницше вряд ли достиг бы вершин всемирной славы. Однако за место на философском олимпе ему пришлось дорого заплатить: он вынужден был передать все властные полномочия мистеру Хайду, который в конце концов уничтожил доктора Джекила, то есть почтенного профессора Ницше, вначале духовно и морально, а затем и физически. При этом самому Ницше как подпольному типу довелось в его духовной инволюции пройти через серию нисходящих кругов личного ада.

Оба парадоксалиста, вымышленный и реальный, русский и немецкий, странствующие по темным утробам своих подполий, неустанно заносят свои впечатления на бумагу, так что возникают собрания записей, похожих на вахтенные журналы. Но если у Достоевского весь конгломерат интроспекций «гнусного петербуржца» (выраже - ние Ф. М.) приведен в состояние относительной целостности, то у Ницше стиль вахтенного журнала (или репортажа из inferno, или экзистенциального дневника), который вела его ночная душа и который впору называть не дневником, а «ночником», утвердился прочно и насовсем.

При этом явился парадокс: Ницше, горделиво пренебрегший своим долгом перед Создателем, в то же самое время с педантичной скрупулезностью выполнял свои обязательства перед князем тьмы. Он вел себя как на службе, обстоятельно описывая всплывавшие в его воображении, возникавшие перед его мысленным взором темные, уродливые, безобразные демонические структуры собственного «я». При этом он не отделял себя от них. Нимало не смущаясь и не страшась их отталкивающей сути, он охотно демонстрировал свои «подпольные» чувства и высказывал «подпольные» мысли.

Если бы, еще до появления Ницше, кто-то из великих писателей сделал подобного ему интеллектуала главным героем своего философского романа, то нашлось бы немало критиков, которые поспешили б объявить такого странного персонажа головной выдумкой автора, плодом нездорового писательского воображения. Но жизнь превзошла литературные фантазии, двинулась дальше беллетристов и явила миру философское «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» не в виртуальном, а в реальном, социально-антропологическом формате. Действительный Ницше оставил далеко позади возможности творческого воображения всех тогдашних писателей. Смельчаку, пожелавшему создать литературного двойника философа, пришлось бы соединить все разрушительные идеи героев Достоевского: подпольного парадоксалиста, Родиона Раскольникова, Ипполита Терентьева, Николая Ставрогина, Ивана Карамазова. Только в этом случае мог бы получиться конгломерат, способный соперничать с ницшевским философским миром. Однако у Достоевского этот убийственный концентрат из интеллектуально-этических девиаций разнесен по разным текстам, рассредоточен во временах и пространствах, распределен между разными людьми и потому не производит шокирующего впечатления. У Ницше же все это сосредоточилось в пределах одной, его личности. Явился персонифицированный концентратор предельно-запредельного опыта взаимодействия взрывных умонастроений философа с демонической реальностью. Возник умопомрачительный сгусток деструктивных идей, которые только потому и не производили впечатления фантастической небывальщины, что были прочно привязаны к личности не вымышленного литературного героя, а реального человека.

Когда спустя почти полвека после Ницше Томас Манн взял трагическую судьбу философа за основу своего романа «Доктор Фаустус», то ему пришлось многое смягчить в личности, характере и судьбе того типа, которого он назвал Адрианом Леверкюном. В результате этих послаблений почти неправдоподобные реалии стали выглядеть правдоподобными. Похоже, что секулярный рассудок Манна-гуманиста просто оказался не способен выдерживать то запредельное экзистенциальное напряжение, что присутствовало в судьбе Ницше. Впрочем, как это было в действительности, сказать трудно.

Как бы то ни было, но, судя по всему, лучшее объяснение глубинной сути жизненной трагедии и творческой драмы Ницше находится все-таки не в «Докторе Фаустусе», а в «Записках из подполья». И то обстоятельство, что русскому ключу угодно было появиться раньше немецкого замка, не приуменьшает ни уникальной ценности первого, ни загадочной сложности второго. Мысль о хронологическом упреждении легко преодолевается переключением внимания на все ту же элементарную социальносоциологическую реалию, согласно которой провидческий гений Достоевского запечатлел на страницах «Записок из подполья» духовно-нравственный тип поистине нового человека, которого произвела на свет поздняя, уже практически секулярная модерность и которому была уготована многообещающая будущность в XX и XXI столетиях.

Федор Достоевский угадал Фридриха Ницше. В год выхода «Записок» будущему философу было только двадцать лет, и он еще не знал того, что уже понимал Достоевский, сознававший, что «зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно». Он еще не ведал, какие страшные экзистенциальные угрозы подстерегают богоборцев, отдавших предпочтение не завету с Богом, а фаустовской сделке с духом тьмы.


Новая антропология: мистерия демонических структур


Обычному цивилизованному человеку, законопослушному гражданину, благовоспитанному джентльмену страшно носить в себе подполье, но еще страшнее заглядывать в него. Ницше в этом отношении — довольно редкое исключение. Он охотно вглядывался в тьму адской пропасти, где толклись демоны и кишели всевозможные ядовитые гады, тарантулы и скорпионы низменных помыслов, стремящиеся во что бы то ни стало вырваться на волю. Философ не прилагал ни малейших усилий к тому, чтобы держать их взаперти, так что гнуснейшие мысли беспрепятственно выползали на страницы его текстов, а демоны извращенных смыслов, выскакивающие из подполья, устраивали бесовские свистопляски. Так Ницше следовал дельфийско-сократовскому императиву: «Познай самого себя!» Его не смущало, что плоды подобного самопознания способны ввергнуть читателя в состояния оторопи и ужаса. Философ чувствовал себя пребывавшим уже в другом духовном измерении — по ту сторону добра и зла, нормального и аномального. В его жизненном мире уже не было места для большинства тех чувств, которыми жили обычные люди, его предки и современники. Этих людей, называемых христианами, он презирал и признавал за ними только одно право — мигать своими маленькими слезливыми глазками и выражать тем самым свое изумление и непонимание. Ему был смешон их мистический страх перед сатанинскими глубинами поврежденной грехом человеческой природы, их ужас перед теми чудовищами и химерами, которые она производила на свет.

Достоевский, имевший, как и все люди, личное подполье, отыскал способ бестрепетного обращения с ним. Талант писателя позволил ему создавать своих двойников, давать им фамилии Раскольникова, Ставрогина, Верховенского, Кириллова, Карамазова, Смердякова, помещать их в художественные пространства литературных текстов, проводить через различные искушения, авантюры и преступления, а потом разделываться с ними в соответствии с принципами библейского воздаяния. Обладавший, как и все, греховной природой, но удерживавший ее в моральной узде, он был беспощаден к своим отрицательным героям, чуждым нравственной самодисциплине. Вывернув наизнанку душу каждого из них, проанатомировав ее с мастерством искусного вивисектора, описав содержимое каждого персонального подполья, он в конечном итоге вершил строгий суд. Так он обрек на скандальную смерть Свидригайлова, отправил на каторгу Раскольникова, повесил Ставрогина и Смердякова, приговорил Федора Павловича Карамазова к гибели от руки своего незаконнорожденного сына.

Ницше двигался совсем другим путем. Ему не нужны были вымышленные литературные двойники. С отвагой сумасшедшего он анатомировал самого себя, проводил на себе безумные вскрытия и выкладывал их результаты на всеобщее обозрение. В лю - бое время дня и ночи материал для анатомических экзерсисов был у него под рукой. Его сильный, проницательный ум, наделенный своеобразным бесстрашием, а также выразительный язык, незаурядное красноречие превращали описания анатомических автовскрытий в пугающие читателя шедевры исповедального жанра, каких мировая философская мысль еще не знала.

Несомненно, Ницше сумел совершить прорыв в новую и одновременно очень старую антропологию. До него не существовало столь глубокого и влиятельного философа, в идеях которого была бы столь велика степень концентрации запредельного опыта взаимодействия человека с демонической реальностью. Однако все, что Ницше удавалось обнаружить в своем подполье, вписывалось в конце концов в одну-единственную фразу из библейского 52-го псалма: «Сказал безумец в сердце своем: „нет Бога“» (Пс. 52, 2).

Когда в Библии подобные безумцы удостаиваются прицельного разговора о их духовных болезнях, когда их бесовские выверты оказываются в центре внимания священнописателей, возникают беспощадные констатации-диагнозы: «Осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце; называя себя мудрыми, обезумели... Они заменили истину Божию ложью... И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму — делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, нелюбовны, непримиримы, немилостивы» (Рим. 1, 21—32).

В эпоху Достоевского и Ницше тип растлившегося в своем неверии безумца стал массовым, былое исключение превратилось в правило, аномалия сделалась нормой. Все это необходимо было осмыслить. И Достоевский, и Ницше берутся за это, каждый по-своему. Последний действует как не боящийся рисков аналитик-экспериментатор, готовый ставить опасные опыты над самим собой, не склонный прятать свои подпольные мысли за покровами внешней благопристойности, не стесняющийся отталкивающей сути демонических структур своего внутреннего «я». То, что Ницше не верил в существование потусторонней, сверхфизической реальности, не означало, будто его экзистенция не взаимодействовала с трансцендентными силами. Он мог не видеть демонов в их доступном созерцанию обличье, но из этого не следовало, что они не существуют. Его позиция была похожа на ту, о которой рассуждал умный, по-своему да - же талантливый шут Лебедев в романе Достоевского «Идиот». По его словам, «закон саморазрушения и закон самосохранения одинаково сильны в человечестве! Дьявол одинаково владычествует человечеством до предела времен, еще нам неизвестного. Вы смеетесь? Вы не верите в дьявола? Неверие в дьявола есть французская мысль, есть легкая мысль. Вы знаете ли, кто есть дьявол? Знаете ли, как ему имя? И не зная даже имени его, вы смеетесь над формой его, по примеру Вольтерову, над копытами его, хвостом его, рогами его, вами же изобретенными; ибо нечистый дух есть великий и грозный дух, а не с копытами и с рогами, вами ему изобретенными»2 (Достоевский Ф. М. ПСС: В 30 т. Т. 8. Л., 1973. С. 311.)

. Это важное утверждение, заслуживающее внимания. В библейско-христианском мировосприятии дьявол и бесы — это духи, которые могут являться в различных образах, в том числе и в тех, которыми их наделяет человеческая фантазия. В том же романе «Идиот» умирающий юноша Ипполит увидел дьявола в образе чудовищного тарантула и задался вопросом: «Может ли мерещиться в образе то, что не имеет образа?» И сам же ответил, что временами видит эту бесконечную, глухую, темную силу разрушения в некоем страшном и невозможном виде небывалого насекомого.

Для Ницше в самом начале его творческого пути эта разрушительная сила облеклась в образ греческого бога-демона Диониса. То есть «великий и грозный» дух приобрел в сознании философа вполне приемлемый внешний вид с оттенком художественно-эстетического благообразия. Скрыв под этой мифологической маской нечистого духа, Ницше посвятил ему свою первую книгу «Рождение трагедии». Состоялось близкое знакомство двух субъектов, и между ними возникло взаимопритяжение. С того времени демонические структуры жизни и культуры перестали быть для него чужими.

В ХХ веке Пауль Тиллих станет обозначать понятием демонических структур все то, что грозит гибелью душе, творчеству, культуре, обществу, нравственности, что привносит в них дух зла, беззакония, аномии, бессмыслицы, безысходности, отчаяния. Заряженные темной энергией распада, демонические структуры не созидают, а только деформируют и разрушают, отгораживают человека от Бога, принуждают к взаимодействию с демонами-бесами. Проникая в философию, науку, искусство, литературу, политику, право, мораль, они уродуют благие, созидательные замыслы людей, уничтожают в них все светлое и высокое.

Такой демонической структурой является подполье. Это, по сути, бездонный провал, сверхфизическая бездна, где сосредоточено абсолютное зло, способное вздыматься, подобно клубам черного, едкого дыма, вторгаться в пределы сознания, заполнять пространство внутреннего мира отравой богоотрицания и человеконенавистничества. Прорываясь на поверхность внешней жизни, это зло проходит через характерные трансформации, то растворяясь в потоках сознания и бессознательного, то сгущаясь в убийственные смыслы, мотивации и ориентации, то материализуясь в девиантные экономические, политические, социокультурные и прочие акции и институции. В случае с Ницше-философом трансцендентное зло чаще всего обретало вид «развратительных идей», которыми тот насыщал свои тексты. Сам автор служил при этом чем-то вроде передаточного механизма или, если угодно, медиума-модератора.

Можно считать заслугами и Достоевского, и Ницше то, что они практически в од - но и то же время на разные лады стали во всеуслышание заявлять о пришествии нового антропосоциального типа, человека андеграунда. То есть объявился проект радикально реформированной антропологии-социологии, отбросившей принципы рационализма, просветительства и нравственного прогресса. В былой оптимистической, благодушной модели гуманитарного знания обнаружилась зияющая брешь, сквозь которую открывалось довольно устрашающее зрелище не только «глубин сатанинских», но и сатанинских далей, загроможденных бесчисленными разновидностями ощетинившихся демонических структур, замерших в ожидании новых жертв.

Подтверждались истины старой библейской антропологии с ее базовой аксиомой о презумпции человеческой греховности, о том, что «все согрешили и лишены славы Божией» (Рим. 3, 23). Помня об этом, можно понять причины привлекательности идеи философии Просвещения XVIII века. «Женевские идеи» Жана Жака Руссо, утверждавшего, будто человек по своей природе хорош, что он рождается с изначально добрым сердцем и становится злым лишь из-за того, что на него дурно влияет цивилизация, переносили акцент с антропологии на социологию.

Ницше развеял это утешительное марево. Благодаря ему явилась картина, возрождающая древний ужас человека перед темным, греховным содержанием своего «я». С той лишь разницей, что в ней уже не было Бога, а значит, не было ни утешения, ни надежды на спасение от этого морока. Оставалась жестокая диктатура всемогущего андеграунда, безысходность тотальной власти демонического.

«Гнусный петербуржец» из «Записок из подполья» и «гнусный европеец» мистер Хайд, живший внутри автора книги «Антихрист. Проклятие христианству», практически слились в одну общую антропологическую версию фаустовско-мефистофелевского человека андеграунда. В подполье этого типа присутствовали все признаки негативной антропологической парадигмы, которой в эпоху завершающейся модерности суждено будет стать господствующей демонической структурой мировой социальной жизни, глобальной культуры и геополитики.

Таким образом, двум мыслителям-парадоксалистам, Достоевскому и Ницше, принадлежит заслуга полномасштабной литературно-философской презентации новой антропологической парадигмы, носителем которой предстал подпольный господин, человек андеграунда. Первый из них, христианин, сумел победить свое личное подполье и прочно запереть в нем собственных внутренних демонов, а второй, богоборец, был побежден своим подпольем, растерзан собственными демонами, которые вырвались из заточения, искалечили личность философа, повредили душу и в конце концов привели в полную негодность блестящий интеллект, превратив его обладателя в умственного инвалида.



Журнал "Нева" 2019 г. № 9

https://magazines.gorky.media/wp-content/uploads/2020/03/16-Bachinin.pdf